— Да что же, я вижусь только кое с кем из бывших наших! — ответил Проворов, подразумевая под «нашими» бывших из их однополчан-конногвардейцев.
— Ну и что же?
— Да, на мой взгляд, очень тяжело.
— Так это правда, что всем вертит и орудует прежний барон Пален?
— Да! Теперь он графом стал! — подхватил Проворов. — А ты уже знаешь о нем?
— Я знаю, что этот граф Пален — несомненный агент прусского правительства!.. — чуть слышно произнес Чигиринский, наклоняясь к самому уху приятеля. — Только, конечно, об этом ни слова!
— Ты знаешь это наверное?
— У меня есть к тому серьезные данные, но, конечно, надо их проверить.
— Будь осторожен, граф Пален теперь военный губернатор Петербурга и держит его буквально на осадном положении. Шпионство развито до безобразия! Меня в полку так прямо и предупредили об этом. По вечерам, в девять часов, на улицах ставят рогатки, через которые пропускаются одни доктора да повивальные бабки, больше никто.
— Значит, немец делает что хочет?
— Старики сравнивают нынешнее время с бироновщиной и говорят, что, пожалуй, теперь хуже и — главное — теперь во всем винят самого государя, потому что Пален распоряжается его именем.
— Значит, это действительно хуже бироновщины, потому что тогда немец Бирон творил бесчинства, но, по крайней мере, от своего имени, а теперь граф Пален остается в стороне.
— Просто ума нельзя приложить, каким образом завладел он государем! Представь себе: Нелидова удалена от государыни, все преданные Павлу Петровичу люди тоже удалены! Растопчин, Аракчеев — никого нет!.. Один Кутайсов, но он так недалек, что его присутствие ничему помочь не может.
— Да! — протянул Чигиринский, все более и более хмурясь. — Если уж Растопчина и Аракчеева нет, тогда дело плохо! На одного Кутайсова надежды мало! Но об этом я не знал! Это, значит, самая недавняя новость.
— У нас новости каждый день, и слухи носятся самые невероятные. В воздухе такое напряжение, что верят всякому вздору.
— Немцы работают! — воскликнул Чигиринский, как бы отвечая не столько тому, что говорил Проворов, а своим роившимся мыслям. — Ты знаешь, — продолжал он, — я вот три года прожил среди них, видел их близко и прямо могу сказать, что бессердечнее народа нет.
— Однако они довольно ловко умеют устраивать свои дела!
— Ах, эта ловкость! — с раздражением произнес Чигиринский. — Какая-то низменная, пошлая, скорее, хитрость дикого зверя! Немец может орудовать до тех пор, пока не верят, что человек может проделывать то, на что способен немец. А нам-то, русским, следовало бы распознать наконец этих господ! Одного Бирона нам довольно. А разве один Бирон портил нам жизнь? Вот уже около ста лет, как всюду и везде у нас немец! Немудрено, что дожили до Палена. Ну да, впрочем, пока будет о нем! Дай мне оглядеться в Петербурге, а там посмотрим.
И Чигиринский задумался, грустно глядя с потухшей трубкой в руке на догоравшие уголья слабо тлевшего камина.
II
Роль графа Палена при императоре Павле Петровиче вполне выяснена и доказана не только вполне точными историческими данными, но и в собственном его признании, изложенном до наглости откровенно в его разговоре с графом Ланжероном. Ни один историк еще не назвал этого господина его настоящим именем — предатель.
Граф Пален не только был по отношению к Павлу I предателем, но и откровенно хвастался этим и до сих пор еще не получил должного возмездия.
Эта снисходительность исторических изысканий по отношению к такого типа предателю, каким был граф Пален, может быть объяснена только тем, что наши научные изыскания до сих пор носили несомненный след немецкой учености, а она щадила немца Палена и если не вполне оправдывала его поступок, то, во всяком случае, находила ему извинения.
Для того чтобы извинить Палена, не жалели теней для очернения императора Павла, и нет той сплетни, нет той клеветы, которые не были бы взведены с этой целью на несчастного императора.
Пален искусно удалил от императора Павла I всех преданных ему лиц и собрал шайку сообщников себе из людей, совершенно недостойных, подобных братьям Зубовым. В качестве военного генерал-губернатора он делал все возможное, чтобы возбудить недовольство против императора и затем с братьями Зубовыми и еще несколькими негодяями играл первенствующую роль вплоть до последнего дня царствования Павла Петровича, то есть его кончины.
Чтобы судить, что за человек был граф Пален, достаточно привести его собственный рассказ в откровенном разговоре с графом Ланжероном.
Чтобы снова увидеть в Петербурге троих братьев Зубовых, удаленных в деревню под надзор полиции, а также графа Беннигсена, Пален в ноябре 1800 года решил действовать.
«Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить все что угодно, чтобы разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров, — рассказывал впоследствии он сам графу Ланжерону. — Я описал ему жестокое положение этих несчастных, изгнанных из своих полков и высланных из столицы, которые видели карьеру свою погубленной, а жизнь — испорченной, умирающих с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия. Я бросился к его ногам. Он был романтического характера, имел претензию на великодушие, во всем любил крайности… Два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы назад, в Петербург, вернуть всех сосланных и исключенных со службы. Указ, дарующий им помилование, был продиктован им самим императором».
И как будто бы для того, чтобы не осталось сомнения в его предательстве, Пален с неизъяснимым цинизмом добавляет:
«Тогда я обеспечил себе два важных пункта: заполучить Беннигсена и Зубовых, необходимых мне, и второе — еще усилить общее ожесточение против императора. Я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые переходы его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому, совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также следующие за ними. Случилось то, что я предвидел. Ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных, каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих, он перестал принимать их, затем стал просто гнать и нажил себе таким образом непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голода у ворот Петербурга».
Вполне достаточно приведенного отрывка собственного, подлинного признания графа Палена для обвинения его в предательстве.
В самом деле, он, обласканный императором Павлом, возведенный им до графского достоинства включительно, имевший огромную власть в качестве военного генерал-губернатора Петербурга, то есть почти диктаторскую, употребляет свое влияние и власть на создание шайки заговорщиков и на то, чтобы, как он сам выражается, «усилить общее ожесточение против императора». Просто подумать страшно: человек получил от государя власть и усиливает общее ожесточение против царя, вместо того чтобы по своей должности, обязанности и присяге оберегать его.
Для всякой другой национальности это было бы чудовищно, но граф Пален действовал как «добрый немец». Политика императора Павла шла под конец его царствования вразрез с видами и желаниями Пруссии, и в действиях графа Палена нельзя видеть ничего, кроме желания доброго немца служить политическим видам забиравшего тогда силу и политическую мощь прусского государства.
Пора же сказать о нем настоящее слово, которое он заслужил своим поведением, — «предатель».
III
На другой день после своего приезда Чигиринский начал свое расследование, как он мысленно называл это.
Первым делом он отправился в Александро-Невскую лавру, чтобы повидать Авеля или узнать о нем какие-нибудь сведения. Но Авеля он не видел и сведений о нем никаких не узнал. На все его расспросы в монастыре уклончиво, робко озираясь, отвечали, что не знают, где Авель, да его хорошенько и не помнят. Правда, жил, дескать, когда-то какой-то, но куда он делся — неизвестно, и никакого Авеля в лавре нет.
Потерпев эту неудачу с первого шага, Чигиринский невольно вспомнил примету азартных игроков: «Если первая карта бита, то за этим непременно последует в конце концов выигрыш».
Ему, между прочим, хотелось также одним из первых дел выяснить, кто был тот друг в масонской среде, который прислал ему записку, предупреждающую об опасности перед его отъездом три года назад из Петербурга. Этот друг теперь мог быть ему полезным.
Он пропал из дома на целый день и вернулся поздней ночью, несмотря на заставляемые рогатками с девяти часов вечера улицы. А на следующее утро он опять рано ушел.
В этот день Проворову подали записку «от господина Чигиринского», как ему доложил лакей. Чигиринский писал, что «податель сего Август Крамер, доктор философии, с которым он познакомился за границей, желал бы повидать и узнать русскую жизнь и потому Чигиринский просит Проворова заняться им».
— Эту записку кто принес? — спросил Проворов.
— Господин, прилично одетый. По-русски понимает плохо, — ответил лакей.
— Значит, все-таки понимает?
— Нет. Даже можно сказать, вовсе ничего не понимает.
— Ну, хорошо! — решил Проворов. — Попроси наверх, ко мне в кабинет.
Август Крамер оказался коренастым человеком среднего роста, типичной немецкой складки.
— Имею честь представиться, — заговорил он на немецком языке.
Проворов плохо мог изъясняться по-немецки и, стараясь заменить недостаток слов любезностью выражения и улыбок, ответил, что он очень рад и все прочее. Он пригласил гостя сесть, тот скромно опустился на стул и попросил запереть дверь на ключ, потому что ему, по поручению господина фон Чигиринского, надо сказать господину Проворову несколько слов под большим секретом.
Когда просьба его была исполнена, Крамер пригнулся к Проворову и тихо произнес по-русски голосом Чигиринского:
— Так, значит, я хорошо преобразился, если и ты не узнал меня?
Проворов смотрел во все глаза и не верил им. Он знал умение приятеля изменять свой облик и знал, что тому известны все способы, каким образом переодеваются самые опытные в этом люди, но, если бы не слышал подлинного голоса Чигиринского, он прозакладывал бы все что угодно, что сидевший теперь против него человек был настоящий немец, ничего общего не имеющий с отставным конногвардейцем.
— Да неужели же это ты? — воскликнул он. — Да когда же ты успел переодеться?
— Ну, это нетрудно! — сказал Чигиринский. — Видишь ли, под этим обликом Августа Крамера я часто хаживал и в неметчине, когда мне надо было появляться в чисто немецкой среде. Сегодня утром я вышел из дома, закутавшись в плащ, так что никто из прислуги не мог разобрать, что вместо меня вышел немец, а затем купил себе в Гостином дворе готовую шубку, надел ее в магазине, вот тебе и весь сказ! В своем виде теперь мне неудобно являться в Петербурге, и все бумаги на имя Августа Крамера у меня в совершенном порядке.
— Так что, ты будешь жить у нас под видом приезжего немца? — сообразил Проворов.
— Это было бы, пожалуй, неосторожно.
— Согласен. Так что же ты намерен делать?
— С помещением я уже устроился: я нанял комнату тут поблизости, у доктора Пфаффе, к которому имел рекомендательные письма от германских масонов.
— Ну а вещи? Как же ты с вещами поступишь?
— Едучи сюда от заставы, я оставил сундук с вещами Августа Крамера на заезжем дворе. Сегодня съезжу туда, возьму сундук и перевезу его на квартиру Пфаффе.
— Так что, ты явился в Петербург, уже заранее все обдумав?
— Ну, тут обдумывать долго не пришлось! Все это очень просто.
— Так что, теперь прощай Чигиринский?
— И здравствуй Август Крамер! — рассмеявшись, весело воскликнул Чигиринский.
— Ну, а к нам-то ты будешь заходить?
— Ну да, смотря по надобности. А ты дай на всякий случай знать полиции, что я уехал в глубь России. А теперь нам надо условиться относительно общего положения, в котором я более или менее уже разобрался.
Проворов приготовился слушать, поудобнее сев в кресло.
IV
— Видишь ли, — продолжал Чигиринский, — в Пруссии теперь царствующий король Фридрих Вильгельм III ненавидит Францию всей душой. Боится ли он республики или органически не выносит характера французов, но только ни за что не хочет согласовать свою политику с видами первого консула Наполеона, а, напротив того, делает все возможное, чтобы противодействовать им. Сам Фридрих особенно умом не выдается, но заслуживает уважения: роскошь он не любит, ведет довольно скромный образ жизни, и немецкие бюргеры довольны им как королем. Политику же, я говорю об иностранной политике, ведет Гаугвиц, человек ума и энергии, стремящийся к величию немецкого народа и желающий добиться его во что бы то ни стало. Для этого он не будет пренебрегать никакими средствами. Все они воображают, что обязаны продолжать дело Фридриха Великого.
— Вот я думаю иногда, — перебил Проворов, — в чем, собственно, заключается величие этого «великого» Фридриха? Исключительно только в одной удаче. Поистине — можно сказать — везло ему, и больше ничего! Хотя бы взять Семилетнюю войну: кажется, совсем ему была крышка, даже Берлин был занят нами, словом, будто все пропало, и вдруг смерть государыни Елизаветы Петровны. И единственно по капризу Петра Третьего, преклонявшегося перед гением прусского короля, мы кончаем войну, отзываем наши войска из Берлина и восстанавливаем Пруссию во всей ее неприкосновенной прелести!
— А ведь ты прав! — согласился Чигиринский. — В самом деле, ведь мы были в Берлине господами положения и вдруг как-то так по-глупому ушли назад!.. Конечно, это наши внутренние немцы причиной этому. Ведь и до сих пор мы не можем отделаться от них, и теперь идет в Петербурге работа в пользу Пруссии.
— Неужели ты считаешь графа Палена способным передаться пруссакам?
— Да что же ему передаваться? Ему и незачем это делать! Он как был, так и остался немцем, больше ничего.
Граф Пален — добрый немец, действующий на пользу отечества и своего короля, который со времен этого Фридриха Великого сидит для каждого немца в Берлине. Конечно, никакого особенного личного величия в нем не было! Весь ум его заключался в цинизме и в доходившей до наглости смелости отрицания. А вся деятельность его сводилась к самому беспросветному немецкому себялюбию. Вся политика Пруссии — сплошной эгоизм, и он поддерживается и теперь, не зная ни Бога, ни совести.
— Но все-таки Пален ведь на русской службе!
— И на русской службе каждый немец служит одному только этому самому немецкому эгоизму. Понимаешь ли, положение теперь таково, что политика России не только не одобряется в Берлине, но там прямо рвут и мечут против императора Павла.
— Не понимаю почему? Ведь мы их не трогаем и никаких покушений на прусские земли не делаем! Что у нас Прибалтийский край — так ведь его государь получил по наследству, и прибалтийские земли уж столько времени в нашем владении, что пора немцам привыкнуть к этому.
— Ну, к этому они никогда не привыкнут!
— Да ведь постой: в Прибалтике немцы были только насильниками. Это не природный их край. Там эсты, латыши; немцы только их захватили для того, чтобы давить местное население.
Чигиринский махнул рукой:
— Все это известно. Но немцы, раз что загребли себе в лапы, уже считают своим неотъемлемым, и завоевание нами Прибалтики они никогда не простят нам. Но в настоящее время дело не в ней. Раздражение прусского двора против государя началось с его отношения к польскому вопросу. В Берлине испугались слов императора Павла о том, что он желает восстановить Польшу. Понимаешь, ведь от Пруссии пришлось бы тогда оторвать солидный кусок.
— Но ведь государь, кроме вызова в Петербург бывшего польского короля, ничего не сделал в смысле приведения в исполнение своих слов. Мало того, он даже сам объяснял, что восстановить Польшу считает делом справедливым, но сделать это не может, потому что это зависит не от него одного.
— Да, но все-таки это угроза, которая уже не так неосуществима, как кажется, и в Берлине понимают это и боятся.
— Ты говоришь, осуществима? Каким же образом?
— А сношения наши с Францией? Франция в Европе — естественная наша союзница, потому что наши интересы только совпадают и отнюдь не противоречат друг другу. Государь с необыкновенной мудростью завел сношения с первым консулом Французской республики Наполеоном.
— Ты думаешь, из этих сношений может выйти что-нибудь?
— Несомненно, они закрепятся союзом, потому что это естественно. Что государь ведет эту политику неспроста и не случайно, видно уже из того, что он, самодержавный монарх, при всем отвращении своем к революции, вошел в дружеские сношения с представителем республиканской власти, вопреки всем проискам и стараниям немцев, как наших доморощенных, так и заграничных. Немцы, кажется, исчерпали все свое влияние для того, чтобы помешать этому.
V
— А ты имеешь какие-нибудь данные к тому, что граф Пален в сношениях с прусскими властями? — спросил Проворов у Чигиринского.
— Прямых и непосредственных данных для этого у меня нет, — ответил тот, — но целый ряд указаний и несомненных улик, которые я имею, указывают не только на его сношения, но и на прямую связь. По крайней мере, он осведомляет Берлин собственноручными записочками, привозить которые из Петербурга поручает курьерам вместе с дипломатическими депешами. Таким образом, в Пруссии, кому следует, известно все до мельчайших подробностей, что делается в Петербурге. Нет, несомненных, прямых доказательств у меня нет, иначе, конечно, я не молчал бы, а давно изобличил бы этого графа Палена, но лично я уверен непоколебимо, что он — не что иное, в сущности, как агент в России немецкого правительства.
— То есть как? За деньги?
— Ну, этого я не думаю, потому что получает он достаточно и в России. А впрочем, кто их разберет, этих немцев? Они ведь расчетливы! Головы не дам на отсечение, что он и денег не получает из Берлина.
— Да, но ты сам говоришь, что немецкие происки остались до сих пор безрезультатными, значит, нечего опасаться и на будущее время.
— Как нечего опасаться? В том-то и дело, что они такой народ, который ни перед чем не остановится.
— Кто это — они? — переспросил Проворов, не поняв.
— Немцы. Убедившись, что влиянием и интригой ничего добиться нельзя, они, того гляди, перейдут от слов к делу.
— Что ты под этим подразумеваешь? Неужели ты допускаешь, что они могут дойти до насилия?
— Очень просто. От них можно ожидать всего, до насильственных действий включительно.
— И граф Пален, по-твоему, может решиться на крайние средства?
— А его теперешнее поведение разве не есть прямое подготовление этих крайних средств? Вы все тут в Петербурге заняты мелочами и из-за деревьев, что называется, не видите леса, а между тем генерал-губернатор, действуя именем государя, явно создает против него недовольных. Скажи, пожалуйста, как ты думаешь, если бы он не рассчитывал наверняка, действовал ли бы он подобным образом?
— Но ведь это же ужасно!
— Разумеется, ужасно. Я знаю из достоверного источника, что указ о возвращении Зубовых — его рук дело.
— Зачем же ему нужны Зубовы?
— Зубов и его братья озлоблены против Павла Петровича, а мы с тобой знаем характер князя Платона, мстительный и неизменно мелочный. Он пойдет на всякую гадость. А Палену все-таки нужно, чтобы среди его сообщников были русские имена.
— Да, все это чрезвычайно важно и очень серьезно, — проговорил Проворов, невольно взглянув на дверь как бы для того, чтобы убедиться, заперта ли она. — Я и сам чувствую, что сидеть сложа руки нельзя, надо действовать. По-моему, необходимо сейчас же отправиться в полк и через старших довести обо всем до сведения великого князя.
Для Чигиринского было понятно, что Проворов говорит о бывшем их Конногвардейском полке, которым командовал великий князь Константин Павлович. В верности присяге и преданности государю всех чинов полка, от младшего до старшего, он не сомневался.
— К несчастью, у нас нет для этого достаточных данных! — возразил он. — Надо сначала добыть их!
— И ты думаешь успеть в этом?
— Надо постараться добиться во что бы то ни стало. Попробую приглядеться к тому, что делается в масонских кругах.
— Ну а масоны при чем тут?
— Видишь ли, во Франции и Англии масоны имели довольно значительную силу, в особенности в Англии; во Франции же, как тебе известно, они приписывают себе главную деятельность во Французской революции, так что там они на самом деле влияют на правительство или, может быть, делают только вид. Ну а в Пруссии другое дело: там правительство, не обинуясь, взяло масонские организации в свои руки, и прусские масонские ложи — не что иное, как тайные органы немецкой же власти.
— А поляки?
— Польские масонские ложи теперь преданы исключительно оккультным наукам, убедившись, что их деятельность политическая ни к чему хорошему не привела, а способствовала лишь партийной розни и полному крушению королевства. Но здешние масоны-поляки соприкасаются с немецкими, и вот на них я надеюсь до некоторой степени. — Чигиринский посмотрел на часы и, внезапно преображаясь снова в немца, не своим, а измененным голосом произнес по-немецки: — Однако мне пора, а то господин Пфаффе может подумать, что я неаккуратен.
И он стал прощаться с Проворовым.
— Когда же мы увидимся? — заинтересовался тот.
— Не знаю, авось, Бог даст, скоро.
— Я буду ждать все время дома; в случае, если нужна будет моя помощь, я готов всей душой.
— Поцелуй за меня сестру и кланяйся ей! — уходя, шепотом сказал Чигиринский.
VI
Чигиринский, поселившись под именем Августа Крамера у доктора Пфаффе, очень быстро сошелся с ним, разыгрывая в совершенстве немца.
Три года, проведенные им безвыездно среди немцев, прошли для него недаром в смысле отличного изучения их повадок и обычаев. Кроме того, он привез доктору безукоризненные о себе рекомендации от немецких масонов и, сам посвященный в масонские тайны, производил на него большое впечатление, внушающее безусловное доверие.
Доктор Пфаффе считал себя большим знатоком людей и видел в своем жильце серьезного человека, посвященного в гораздо высшую, чем он, доктор, масонскую степень. Даже оставаясь наедине, Пфаффе подымал палец и сам себе произносил вслух:
— О-о! Это человек! Да, это есть человек!..
Он заявил Крамеру, что все его знакомства к его услугам, и, когда тот попросил познакомить его с кем-нибудь из польских масонов, он сбегал к старому Риксу и вернулся с известием, что пан Рикс просит их обоих прийти к нему на другой день завтракать.
Бывший польский король Станислав Понятовский уже умер и был с царскими почестями похоронен в Петербурге, а его камердинер Рикс остался жить в русской столице приватным человеком на свой капитал, который он нажил на службе у Понятовского.
Рикс был богатым человеком и мог устроить свою жизнь в полном довольстве. Жил он на Невском проспекте, в доме католической церкви.
Чигиринский, переодетый Крамером, и доктор Пфаффе отправились пешком, потому что день стоял солнечный и слегка только морозный, один из тех ясных зимних дней, которые редко бывают в Петербурге.
Пфаффе жил недалеко от дома Проворова, и им пришлось пройти мимо этого дома.
Чигиринский невольно оглядел окна и замедлил шаги.
— Вам знаком этот дом? — спросил Пфаффе.
— Да, — прямо ответил Чигиринский. — Я знаю, что здесь должны жить люди, неприятные братьям-масонам.
— Вам известно это? Но откуда же?..
— На этот дом мне было указано нашими заграничными братьями в Берлине, за ним нужно следить, и это поручено, между прочим, вам, господин Пфаффе, если не ошибаюсь?
— О да! — подтвердил не без некоторого самодовольства Пфаффе. — За этим домом я слежу очень внимательно.
— У вас там есть кто-нибудь свой?
— Из братьев-масонов никого там нет, но есть одна старая приживалка, которой я плачу деньги, и она дает мне все сведения, которые мне нужны.
— Вы знаете всех обитателей этого дома?
— Да, я их лечу, то есть, когда им нужна помощь врача, они обращаются ко мне. Но опасен, собственно, не сам владелец этого дома и не жена его, а брат этой жены.
— Вот как? Чем же он опасен?
— В это я входить не могу, но только три года тому назад мне было поручено высшими братьями… — Пфаффе тут запнулся и продолжал, как бы нехотя выговаривая слоги:
— Ликвидировать его.
— Каким же путем?
На это Пфаффе ответил одним только словом:
— Сухим.
Чигиринский знал, что на особенном наречии «сухая ликвидация» означала, что человека отправили на тот свет без пролития крови.
— И вы бы рискнули это сделать? — равнодушно и вместе с тем строго спросил Чигиринский.
— Но это было необходимо.
— Как же вы это могли бы сделать?
— Конечно, сразу нельзя было; приходилось выждать удобного случая, он не замедлил бы, наверное, представиться, а тогда несколько капель в питье — и дело было бы кончено.
— А ответственность?
— Какая же может быть ответственность, если мне самому, как доктору, пришлось бы, вероятно, давать свидетельство о смерти?
Эти слова доктор Пфаффе произнес так бесстрастно, что посмотревший на него Чигиринский невольно удивился тому невинному и ясному виду, с которым шел рядом с ним этот немец Пфаффе.
«Да! — подумал он. — Этот человек глуп, хитер и жесток и по своей глупости готов на всякую гадость. Масоны умеют выбирать нужных им людей. Этот доктор, вероятно, великолепен в роли отравителя. Интересно знать, многих ли он отправил на тот свет? »
— Теперь вы оставьте этот дом в покое, — проговорил Чигиринский, — я вас освобождаю от обязанности следить здесь. Ведь ваша «ликвидация» три года тому назад не удалась?
— Ну да! — поспешно стал оправдываться немец. — Этот человек так скоро тогда уехал из Петербурга и до сих пор не возвращался.
— А теперь?
— А теперь он вернулся, и я не знаю, как мне быть: должен ли я следовать данному мне три года назад указанию или у братства другие виды и предначертания?
— Ну вот я и освобождаю вас от этой заботы, дом Проворова я на себя беру.
— Ах, я этому очень рад! — произнес, по-видимому совершенно искренне, Пфаффе. — Это все-таки неприятно!
Так что я завтра же предоставлю вам свою связь с этим домом, то есть познакомлю с приживалкой и скажу, чтобы она уже обращалась к вам. Разумеется, значит, и деньги вы будете платить ей?
— Мне никакой приживалки не нужно, я сам вхож в этот дом и, когда мне будет нужно, стану бывать там беспрепятственно. У меня к господину Проворову есть рекомендательные письма. Братство позаботилось об этом.
— Значит, все отлично! — обрадовался Пфаффе. — Главное, меня это тяготило потому, что я не знал наверное, как поступить, и боялся быть неаккуратным, а я больше всего боюсь быть неаккуратным, господин Крамер!
— О да! Вы добрый немец, господин Пфаффе! — произнес Чигиринский с чувством.
Теперь он знал, какова была та опасность, от которой предостерег его неведомый друг три года тому назад.
VII
Доктор Пфаффе так расхвалил Риксу Августа Крамера, что тот ждал их с большим интересом и удовольствием.
У Рикса в доме жила его племянница, дочь овдовевшей сестры его. Рикс полюбил ее, как родную дочь, и хотел приискать для нее соответствующую партию. Но все молодые люди, которых он знал до сих пор, не годились, по его мнению, в мужья для его прелестной племянницы. Он находил в ней всевозможные совершенства и непременно желал, чтобы муж ее соответствовал этим совершенствам.
Каждый раз, как ему приходилось узнавать о новом человеке, он невольно думал, не будет ли это подходящий жених, и потому очень охотно знакомился с людьми, которых ему рекомендовали с хорошей стороны. Пфаффе же дал такую рекомендацию господину Крамеру, что Рикс ждал его даже с некоторым любопытством.
Крамер, по словам Пфаффе, был, правда, не совсем молодой человек, то есть не молокосос, а солидный, уравновешенный господин, обладавший недюжинным умом и, несомненно, всеми добродетелями, которые только могут быть свойственны и безупречному масону. Несомненно также, что он располагает более чем достатком и что в будущем ему предстоит широкая карьера, на поприще которой он, несомненно, достигнет высоких степеней.
Рикс принял Пфаффе и его спутника в своем кабинете, и там они завели тихую, необыкновенно приличную беседу об отвлеченных предметах.
По обстановке кабинета, которая сделала бы честь любому средневековому алхимику, Чигиринский понял, что Рикс занимается исканием способа делать золото и предан этому до известной степени фанатизма. Достаточно было взглянуть на этот кабинет с ретортами, банками и старыми книгами в кожаных переплетах, чтобы сказать, что хозяин его проводит здесь долгие часы перед очагом, приготовляя снадобья, которые должны якобы решить проблему изготовления золота. Таким образом, нетрудно было найти о чем говорить с Риксом и как говорить, чтобы ему понравиться.
Чигиринский начал издали разговор об алхимии и выказал в нем такие знания, сообщив много интересных и остроумных сведений, что Рикс был уже в восторге от своего гостя, когда толстая, почтенная полька, сестра Рикса, пришла звать их к столу. Рикс с особенным удовольствием повел Пфаффе и Августа Крамера, представив его сестре, в столовую.
Столовая была чисто выбеленная комната с белыми кисейными занавесками на окнах, двумя большими строгими гравюрами духовного содержания и простыми стульями с очень узкими высокими спинками, с решеткой из витых колонок. Стол был накрыт белой скатертью, сохранявшей еще ровные квадраты перегибов того, как она была сложена. Посуда на столе была самая простая, но ценная, старинная, и все тут — и комната, пол ее, мебель, занавески на окнах и сервировка стола — носило безукоризненный отпечаток чистоты и девственной свежести. Несомненно, здесь была видна женская рука.
Чигиринский взглянул и остановился. В дверь, противоположную той, в которую они вошли, одновременно с ними входила та самая паненка, которую он три года тому назад встретил на Неве, с которой танцевал краковяк на балу в Мраморном дворце у Станислава Понятовского. Чигиринский узнал ее с первого взгляда и видел, что она, взглянув на него, совершенно не узнала его.