По дороге Густав заехал в один из караулов и нашел там беспорядок: шестеро гренадеров, оказалось, сидели, вместо того чтобы стоять, а четыре мушкетера так и совсем заснули. Это окончательно взбесило Бирона. Он вспомнил, что сегодня 8 ноября, Михайлов день, как докладывал ему бессменный его ординарец, измайловский сержант Щербинин, а в этот день у русских много именинников и потому много пьяных.
Густав ничего так не ненавидел, как пьянство, и потому целый день посвятил на то, чтобы проверять посты и следить за исправным исполнением службы.
Обедал он у брата. Был большой обед. Между гостями обедал также Миних. Густав слышал между прочим, что его брат спросил у фельдмаршала, предпринимал ли он когда-нибудь во время походов ночные действия. Миних запнулся было, но ответил, и Густав не придал этому никакого значения.
Вернулся он домой поздно. Ему нужно было еще заняться проектом о солдатских картузах, который вернул ему Миних для новой переработки. Он попробовал было заняться, но беспокойно проведенный день давал себя чувствовать, и дело не шло. Тогда он отпустил Щербинина спать и сам пошел в спальню.
Туалет Густава, как человека военного, никогда не был продолжителен. Он быстро улегся в постель, повязал голову на ночь платком и потушил гасилкой свечу на ночном столике.
Пока он лежал на левом боку — все как-то у него не ладилось в мыслях: во-первых, нужно было завтра не забыть отдать приказ о наказании шестерых гренадеров и четырех мушкетеров; во-вторых, Миних уже в третий раз возвращал ему для переделки проект о картузах, и он решительно не знал, как еще переделывать этот злополучный проект; а в-третьих, и это было главное, — он чувствовал, что у него не ладится с Бинной… Но в особенности ему неловко было лежать на правом боку. Он повернулся на левый, стало удобнее, и все вдруг начало проясняться: сидевшие и заснувшие солдаты, в сущности, не были так виноваты, потому что во время регентства его брата такой был расход в людях, что они просто с ног сбились; проект о картузах ему просмотрит завтра же Щербинин, а что касается Бинны, то он ей вместо сегодняшнего ящика с музыкой подарит завтра кольцо или что-нибудь другое и сам поедет к Позье для этого.
Мало-помалу веки Густава начали слипаться, он все более и более сочувствовал солдатам, которых нашел спящими, и вскоре смутно как-то увидел не то самих этих солдат, не то поход.
Он точно ехал и все колыхался, все колыхался, и Бинна была тут как-то, и солдаты все идут, стучат и шумят. Зачем они только шумят?.. И Густав решительно не мог сообразить, во сне это или наяву слышится ему какой-то шум, возня…
Но вот она становится тише… должно быть, во сне… Шаги слышатся какие-то и снова стук, но уже близко, и стук определенный, ясный… точно тут вот, у самой двери, близко от него…
Оказывается, он действительно не спит и теперь уже отчетливо слышит, что стучат в его дверь.
Он спрашивает: «Кто там? » Какой-то незнакомый голос отвечает ему, но он узнает сейчас же этот незнакомый голос.
— Манштейн, адъютант фельдмаршала Миниха, — слышит он из-за двери.
«А-а… Манштейн!.. Что же ему нужно? »
Манштейн говорит, что по службе.
«Уж не случилось ли чего? »
Густав отлично помнил потом, как он встал, оделся на скорую руку и со свечою вышел. Его действительно встретил Манштейн. Густав поставил свечу на стол, и они отошли почему-то к окну. Тут Манштейн сказал ему, взяв его осторожно за обе руки, что его брат Иоганн Бирон — уже не регент и что самого его, Густава, арестуют именем императора.
Сначала Густав подумал, что с ним шутят. Первым его движением было рвануться к окну, чтобы крикнуть своих измайловцев. Там, в тот злополучный вечер, когда он отправился на зов хорошенькой женщины, с ним, пожалуй, еще могло выйти такое недоразумение, но здесь, у себя дома… он не позволит шутить…
Однако в эту минуту тут, у него дома, в его комнатах, появились вместо его измайловцев другие солдаты. Густав сейчас же узнал на них Преображенские мундиры. Так это — правда!..
Густав хотел выдернуть свои руки, освободиться, но крепко державший его Манштейн крикнул, и солдаты бросились на Бирона. Он стал отбиваться, кричать, звать на помощь, однако помощи не было.
Они долго возились. Беда была в том, что руки Густава все время крепко держали, и, как он ни силился, не в состоянии был освободить их.
Наконец — он не давался, но напрасно — ему связали руки ружейным ремнем и повалили на пол; Густав ощутил знакомое уже неприятное чувство засунутого ему в рот платка, душившего его и заставлявшего тяжело дышать носом, закутали его чем-то, обернули голову, вынесли на улицу и, как какую-нибудь вещь, кинули в сани.
«Варвары! — думал Густав. — Что я им сделал?..»
Он, собственно, решительно не мог понять, что такое произошло, зачем, почему и за какую провинность те самые солдаты, которые сегодня еще утром должны были перед ним, генерал-аншефом, подполковником Измайловского полка, становиться навытяжку, теперь так грубо, дерзко смеют обращаться с ним… зачем, за что?..
Сани остановились. Густава привезли к караульному помещению Зимнего дворца.
Здесь он послушно вылез сам, удивленно оглядываясь кругом, как бы все еще спрашивая: «Да что же произошло, наконец? »
XIX. ПРОИСШЕСТВИЕ
А произошло вот что.
В первом часу ночи старый фельдмаршал Миних явился во дворец, велел разбудить фрейлину Анны Леопольдовны Юлиану Менгден и, когда она вышла к нему, сказал, что ему необходимо тотчас же видеть принцессу. Сначала Юлиана, не знавшая ничего, не хотела будить ее высочество, но затем, по настоятельной просьбе Миниха, решилась обеспокоить Анну Леопольдовну.
Принцесса тотчас же вышла, взволнованная и испуганная. Она поняла, зачем явился Миних, и только спросила, неужели он решился окончательно и наступило время действовать. Миних ответил, что медлить доле нельзя.
Тогда были призваны занимавшие в этот день караул во дворце Преображенские офицеры, к которым Анна Леопольдовна, наученная Минихом, обратилась с речью. Оказалось, офицеры были вполне готовы исполнить ее волю. Они все поочередно подошли к ее руке, а она обнимала их и целовала в щеку.
После этого Миних спустился в помещение караула и, велев солдатам зарядить ружья, взял с собою восемьдесят человек и вместе со своими адъютантами и офицерами, в одном мундире, несмотря на мороз, повел их к Летнему Дворцу в Летнем саду, где помещался герцог Бирон. Невдалеке от дворца он остановил солдат и приказал своему адъютанту Манштейну войти к регенту с двадцатью людьми и арестовать его.
Дворцовые часовые пропустили Манштейна беспрепятственно. Он проник в самую спальню герцога. Бирон стал защищаться, но его били прикладами, затем повалили на пол, засунули в рот платок, связали руки офицерским шарфом и, как он был, в одной сорочке, с наброшенным только на него солдатским плащом, отнесли его в карету и привезли в Зимний дворец.
Чарыков-Ордынский вторую ночь подряд ходил в ожидании возле дворца регента. Кроме Миниха и Анны Леопольдовны он был единственный человек в Петербурге, да и во всей России, который знал, что со дня на день должно было случиться то, что случилось. Для него важно было знать, когда решится Миних на свое дело, и он, не сомневаясь в том, что фельдмаршал действительно решится, ночью ждал у дворца, зная, что такое дело удобнее всего совершить ночью.
Он видел, как Миних с офицерами, окруженный солдатами, подошел к дворцу; видел, как некоторые из них потихоньку крестились, как адъютант фельдмаршала с двадцатью солдатами вошел во дворец и как через несколько времени оттуда, через распахнувшиеся с шумом двери, разгоряченная толпа вынесла закутанного в солдатский плащ человека, которого посадили в карету Миниха, подъехавшую к дворцу вместе с солдатами.
Князь Борис не сомневался, что на его глазах происходит арест прежнего могущественного любимца государыни, всем ненавистного регента Бирона. Этого ему было довольно. Он знал теперь, что ему делать.
Карета отъезжала шагом от дворца, окруженная солдатами; вдруг кто-то из них заметил Чарыкова и, схватив его за рукав, окликнул:
— А тебе чего?
Чарыков быстро сдернул шляпу и, махнув ею, отчетливо проговорил:
— Желаю здравствовать императору Иоанну Антоновичу! И да погибнут его враги!
Солдат отпустил его, и князь Борис, боясь быть остановленным вторично, постарался укрыться в темноте и скорыми шагами, почти бегом, отправился, но не домой, а к знакомому ему уже дому канцлера графа Остермана. Он, словно инстинктивно угадывая дорогу, добрался до заднего крыльца графского дома и там, потребовав к себе дворец кого, просил доложить графу, что есть дело, по которому его нужно видеть безотлагательно. Дворецкий нисколько не удивился такой просьбе, но докладывать наотрез отказался.
Князь Борис не сомневался, что так будет, но знал также, что сообщенный ему Иволгиным знак откроет ему дверь графского кабинета. Так и вышло.
Остерман не спал; он сидел у себя в кабинете у письменного стола, на котором горели две восковые свечи.
Чарыков вошел в этот кабинет не через ту дверь, в которую входил уже сюда прежде, а с другой стороны, через маленькую, которой не заметил в первое свое посещение.
Остерман велел ему подойти поближе к столу и, увидев князя Бориса, схватился за ручки кресла, как бы сделав движение встать.
— Это — ты? — проговорил он, забывая в волнении, что говорит Чарыкову «ты», и оглядывая его еще раз.
— Да, я, князь Чарыков-Ордынский, — начал Борис, торопясь и волнуясь. — Время терять нельзя… Как я попал к вам — все равно, дело не в этом… Рассказывать теперь некогда, но иначе вы меня не приняли бы. Я решился употребить этот способ, чтобы заговорить с вами сейчас, сию минуту!
Остерман, все держась за ручки кресла, съежился весь, втянул голову в плечи и, казалось, готов был крикнуть, если Чарыков кинется на него.
— Не бойтесь! Я пришел к вам как друг, — заговорил князь Борис и, опершись ладонями на стол, перегнулся к Остерману, а затем, понижая голос, сказал ему: — Сейчас герцог Бирон арестован фельдмаршалом Минихом.
Остерман вскинул на него свои умные, живые, несмотря на его старость, глаза, точно желая удостовериться: сам ли он сходит с ума или его неожиданный ночной гость.
— Да, герцог арестован, — повторил Чарыков. — Вероятно, вы если не знаете об этом, если не были посвящены в. эту тайну, то узнаете скоро… Вам, конечно, дадут знать первому… Если это сделано помимо вас, то я не знаю, как вы поступите, но во всяком случае поступите умно и не поступитесь своею силою. Я не для того пришел к вам, чтобы сообщить только эту новость, которую вы, вероятно, узнали бы и без меня, я пришел потому, что это дело касается меня…
Князь Борис говорил порывисто, не следя за своими словами, просто так, как они сходили у него с языка, видимо не заботясь о том, что говорит со старым графом Остерманом, канцлером, потому что в том состоянии, в котором он находился, и в особенности ввиду важности дела, о котором шла речь, ему некогда было заботиться о чем-нибудь.
Старый Остерман слишком много видал на своем веку людей, слишком много пользовался их услугами, умея отлично из всего извлекать себе пользу, чтобы не попытаться разобрать, насколько возможно, не известные ему доселе обстоятельства, разобрать хотя бы на основании слов Чарыкова-Ордынского, первого пришедшего объявить ему важную весть. Он ничего не знал о предполагавшемся аресте, но не видел в этом также ничего невозможного.
— Вы говорите, сударь мой, — начал он спокойным голосом, — о столь важных вещах, за которые люди могут быть наказуемы, и наказуемы весьма строго. Почему вы с такою уверенностью сообщаете мне такую необычайную новость и дерзаете произносить столь вольные слова про господина регента?
Остерман умышленно сказал «господина регента», не назвав его ни герцогом, ни светлостью на всякий случай: а вдруг известие, принесенное князем Борисом, окажется верным?
— Я говорю, — ответил Чарыков, продолжая стоять, потому что Остерман не предлагал сесть ему, — я рассказываю вам о том, что сам видел. Я видел сейчас, как фельдмаршал Миних вместе с преображенцами повез в карете закутанного в солдатский плащ бывшего регента. (Князь Борис заметно подчеркнул слово «бывшего».) Я говорю и подтверждаю, что это верно, и хочу надеяться, что Бог даст успех фельдмаршалу. Об этом, повторяю, вы узнаете сами сейчас. Но вот видите, если все будет хорошо и вы явитесь во дворец, то, может быть, вам приятно будет сказать, что все сегодняшнее действо, в случае его удачи разумеется, было сделано вами…
Остерман прижался к спинке своего кресла и, точно с трудом понимая то, что ему говорят, протянул более чем удивленно:
— Мною? То есть как мною?!
— Да, если хотите, вами! — Князь Борис говорил, как отчаявшийся человек, поставивший свою жизнь на карту в эту минуту. И как человеку, готовому на смерть, безразлично, перед кем он стоит и с кем разговаривает, так и он говорил теперь с Остерманом, не обинуясь. — Мне было известно из верных источников, что кругом регента нет людей, которые были бы искренне преданы ему, что он должен был бояться каждого и что все были готовы подавить его. Нужен был только смельчак, который сказал бы наконец решительное слово. Мнения фельдмаршала Миниха мне были известны, — каким путем, это все равно, — и я знал, что достаточно ему будет сговориться с принцессой, чтобы он решился на окончательный шаг. Нужно было вызвать разговор между ними, а дальше должно было идти само собою. Я написал фельдмаршалу письмо, под видом продавца амулетов успел проникнуть во дворец и вручить принцессе кольцо, о котором упоминал в письме.
И князь Борис передал Остерману текст полученного Минихом написанного симпатическими чернилами письма и подробно рассказал свой разговор с Анной Леопольдовной в гардеробной.
Остерман долго молчал, перечел текст письма, бережно сложил его и спрятал в карман, потом как-то тускло и вяло поглядел на Чарыкова и медленно произнес:
— Вы ко мне претензии не имеете, сударь мой, но я должен немедленно сообщить, чтобы на вас был наложен арест.
Он, очевидно, не верил, что предприятие Миниха, если тот на самом деле затеял его, может закончиться успешно. Князь Борис ответил ему совершенно спокойно:
— Вы можете арестовать меня, но только я прошу вас, граф, в память отца, если действо будет иметь желанный конец, вспомнить обо мне и засвидетельствовать, что я тут действовал тоже, хотя бы под вашим руководством. Наград никаких мне не нужно. Единственной наградой, которую я прошу, было бы для меня… Впрочем, вы уже знаете мою историю, а также то, что племянница госпожи Олуньевой носит фамилию княгини Чарыковой-Ордынской.
Остерман вдруг быстро остановил его и наклонился в сторону двери, за которой слышались торопливые шаги. Дверь отворилась, и старик дворецкий поспешно и близко подошел к графу и, наклонившись, стал едва слышно что-то говорить ему.
Князь Борис видел, как изменилось лицо канцлера.
— Нарочно из дворца? По приказанию… правительницы… арестован? — переспросил он, а затем обернулся к князю Борису, протянул ему руку и проговорил: — Благодарю вас. Вы свободны теперь!
Вслед за тем он как будто с радостью велел дворецкому скорее подавать себе одеваться.
Князь Борис поклонился и вышел по известной ему уже дороге на парадное крыльцо.
XX. ВО ДВОРЦЕ
Остерман еще одевался, когда на улице раздался барабанный бой и задвигались войска, постепенно стягиваясь ко дворцу.
Этот барабанный бой разбудил заснувший Петербург, и толпы народа валили за войсками тоже ко дворцу, узнать, что случилось. Когда стало известно, в чем дело, все поздравляли друг друга.
Вместе с герцогом Бироном и его братом был арестован и кабинет-министр граф Бестужев как единственный серьезный приверженец Бирона.
Миних распорядился известить о происшествии всех высокопоставленных лиц, и они спешили в Зимний дворец, где придворная церковь и залы были уже освещены и быстро наполнялись.
В это же время Юлиана, хлопоча около принцессы, которую поспешно одевали в пышный наряд, радовалась и хлопала в ладоши, говоря, что наконец-то и они попали в «правительство».
Анна Леопольдовна в бриллиантах явилась в церковь, где уже приносилась ей присяга.
Галерея, ведшая в церковь, была, как и залы, полна народом.
— Извольте, истинные сыны отечества, — слышалось там, — в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том Евангелие и крест целовать.
На площади гудела толпа народа, и солдаты кричали «виват!». Эти клики стали еще оглушительнее, когда правительница, накинув на плечи бархатную соболью шубку, появилась на балконе дворца. Тут же читался войскам манифест о принятии великою княгинею Анною Леопольдовною правления государством. С крепости раздавались пушечные залпы.
Собравшиеся во дворце вельможи, с восторгом вырывая друг у друга присяжные листы, переговаривались о случившемся и мысленно пересчитывали друг друга, желая узнать, все ли тут налицо и нет ли кого-нибудь еще арестованного вместе с Биронами, кроме Бестужева.
Никто не видел еще Остермана.
Весть о том, что его нет, быстро разнеслась по дворцу, и это дало повод многоречивым толкам. Остерман считался сторонником Бирона, и говорили о том, что старику несдобровать.
А канцлер действительно не торопился ехать во дворец, все еще не доверяя необычайному известию, и, несмотря на то что велел себе дать одеться и уже оделся, велел сказать через посланного, что припадок болезни не позволяет ему выехать и что он ждет, когда его боль утихнет. На самом же деле он ждал своего шурина Стрешнева, который — он знал это — не преминет сам известить его, если дело будет поставлено так, что нужно будет ехать во дворец. И действительно, Стрешнев явился к нему и как очевидец передал обо всем виденном и слышанном во дворце. Тогда Остерман велел подать себе карету и поехал во дворец.
Сдержанный гул пробежал по залам, когда пронесли в кресле больного Остермана к внутренним комнатам дворца и затем, по прошествии очень короткого времени, вынесли назад.
Остерман был таким же, каким его видали обыкновенно, ничуть не изменившимся. Но Миних после отъезда канцлера как бы расцвел еще больше и еще радостнее отвечал на обращенные к нему со всех сторон приветствия.
В залах стало известно, что правительница обошлась крайне сдержанно, даже сухо со стариком канцлером. Многие говорили, что сами слышали, как Миних рассказывал, что великая княгиня (принцессу называли теперь уже великою княгинею) приказала Остерману явиться завтра к ней со всеми его делами, очевидно для сдачи их, и более с ним не разговаривала.
На другой день Остерман действительно явился во дворец. Его снова пронесли мимо придворных, толпившихся тут всю ночь, все утро, весь день. Но на этот раз он долго оставался с правительницею, а когда его вынесли из внутренних комнат, он заявил, что на днях, по случаю совершившихся радостных для всего Российского государства событий, даст у себя большой бал, удостоить который своим присутствием соизволила обещать государыня-правительница.
Все поняли, что хитрый старик сумел и здесь уберечься, и недоумевали только, каким путем он достиг этого. Судили, пожимали плечами и решили на том, что Остерман — хитрая лисица.
Густав Бирон, схваченный у себя на дому, был привезен на гауптвахту Зимнего дворца, где уже нашел своего брата-регента со всем его семейством. Они просидели под стражею до сумерек 9 ноября, а затем были увезены оттуда в шляфвагенах; куда был отправлен герцог с его семейством — Густав не знал, самого же его повезли в Иван-город.
Густав подчинился своей судьбе совершенно безропотно и сел в шляфваген, в котором увозили его в ссылку, с совершенно тем же чувством, с которым ходил, бывало, в скучный по службе наряд, словно, как всегда исправный и аккуратный, боялся одного только, как бы не опоздать, и даже с некоторым недоумением смотрел на двух сидевших с ним офицеров, вооруженных пистолетами, словно не понимая, зачем они тут. Как будто он сам не исполнит приказания, раз ему приказано ехать! Эти офицеры особенно были обидны ему.
Обидно было также, что он не успел провести как следует дело об изменении солдатских шляп в картузы, отчего должно было произойти «великое для солдатства тепло и удобство». Так этот проект и остался неразрешенным. Вероятно, останутся безнаказанными и шестеро гренадеров, найденные сидящими во дворце, и четыре мушкетера, заснувшие на карауле. Вероятно, они радуются теперь.
Но главная горечь во всех этих обидах заключалась в неясном и нерешенном вопросе, что делает теперь его невеста Бинна Менгден. Неужели радуется и она? Неужели и ей его ссылка доставила удовольствие? О ней Густаву сильно хотелось узнать, но спросить было не у кого.
Возок, скрипя полозьями по снегу, увозил его все дальше и дальше, и под его мерное колыхание по ухабам все грустнее и грустнее думалось бедному Густаву, напрасно вспоминавшему о Бинне.
А Бинне Менгден между тем было уже предложено правительницею избрать между замужеством с арестантом и пребыванием при дворе. Бинна, разумеется, ни минуты не думая, выразила желание остаться при дворе.
XXI. У КАМИНА
Несмотря на то что во дворце совершилось и даже еще совершалось историческое событие, свидетели-современники его все-таки продолжали жить своею частною жизнью, ставя, конечно, свои личные интересы на первый план и волнуясь событием главным образом постольку, поскольку оно касалось их самих.
У Доротеи Миних опять собрались сестры и Наташа. На этот раз Иоганн Миних был дома и сидел со своими дамами в гостиной. Юлиана заехала только на минутку. Она завезла Бинну к сестре и должна была вернуться сейчас же во дворец.
— Так я за тобой пришлю карету, — сказала она Бинне. — Нет, нет, не могу остаться, — ответила она на упрашивания Доротеи посидеть еще немного.
— Впрочем, я знаю, — согласилась та. — Где тебе!.. Ты теперь важной барыней стала.
— Да-да, — подтвердил Миних, целуя руку Юлианы. — Да, сестрица, уж вы теперь не откажите в протекции…
— Кому у кого просить? — ответила Юлиана. — Ваш батюшка тоже не маленьким человеком стал.
Все рассмеялись, и не потому, что было смешно то, что говорили Юлиана и Миних, но просто потому, что все они теперь были счастливы и всем было очень весело. Бинна смеялась больше других.
— Повеселела наша Бинночка, — кивнула на нее Доротея, проводив Юлиану.
Бинна, как бы опомнившись, удержала смех и серьезно-мечтательно проговорила:
— Нет, не говори так!.. Конечно, я плакать не могу, но тоже веселиться и радоваться, мне кажется, неловко… ведь все-таки он хороший был человек, зла никому не сделал и невинно пострадал за своего брата.
Обстановка, в которой они сидели, располагала к некоторой мечтательности. Лампа горела в далеком углу, и комната освещалась главным образом красным пламенем камина, у которого они сидели полукругом.
Наташа сидела серьезнее остальных, и теперь, когда разговор, вследствие замечания Бинны, перестал быть резво-веселым, она сказала, что, кажется, слишком строго относятся ко всему бироновскому, так что даже страдают неповинные люди. Так, она слышала, что у Измайловского адъютанта Вельяминова отобран его отпускной паспорт потому только, что он подписан Густавом Бироном, и Вельяминову велено быть при полку.
— Ну за что же этот несчастный Вельяминов лишился отпуска? — воскликнула она.
— Нет, лучше всего следующее, — подхватил Миних. — Представьте себе, велено собственный лес бывшего подполковника Бирона употреблять на болваны для гренадерских шапок! — И он снова рассмеялся веселым смехом здорового и счастливого человека.
Наташа, видимо уже взявшая под свое покровительство ссыльного Густава, не уступила Миниху.
— Ну и что ж? — заговорила она. — Я не понимаю, что тут смешного, граф?.. Как хотите, но ведь это же издевательство выходит. Правда, Густав Бирон был не умен…
Она, сама того не замечая, сказала «был», как будто бы Густав не существовал уж больше.
— И даже очень не умен, — снова заговорил Миних. — Теперь уж это можно сказать, — и он поглядел в сторону Бинны. — Вы знаете, мне сам отец рассказывал, как Густав Бирон подал ему доклад с вопросом: приказано ли будет взять в поход больных и негодных лошадей или оставить их в штабе. И лучше всего то, что лошади были больны заразою… заразою! — повторил он, снова еле удерживаясь от смеха. — Ах, потом еще лучше! Ему был дан приказ следовать с таким расчетом времени, чтобы к такому-то числу быть там-то, а он входит с запросом: «Во сколько именно верст повелено будет делать переходы? » Ведь это я не лгу, это — истинная правда… И я не понимаю, отчего вы вдруг так заступаетесь за него?
Но вдруг Миних остановился. Он вспомнил, что Густав Бирон не чужд Наташиной судьбе, что он имел влияние на нее, и замолк, смутившись тем, что сделал неловкость, и стал старательно размешивать огонь в камине.
Бинна переглянулась с Доротеей.
— Да, — сказала та, — кто бы мог ожидать, что это все случится и повернется так скоро?..
— Да, я совершенно не ожидал этого, — заговорил снова Миних, видимо, желая переменить тему разговора. — И, главное, ведь я ничего не знал… Я был дежурный, сплю…
И он снова повторил рассказ о том, как он был дежурным во дворце в ночь с 8 на 9 ноября и как сама правительница пришла разбудить его и сказала, что его отец пошел арестовывать Бирона.
В этот вечер роли Бинны и Наташи как будто бы переменились. Так, недавно еще, в этой же самой гостиной, Наташа была полна каких-то смутных надежд и утешала и ободряла встревоженную Бинну. Теперь последняя была вполне успокоена, а Наташа чувствовала, что ее надежды окончательно разбиты.
То есть она чувствовала, собственно, что не разбиты они, потому что на самом деле их и быть не могло. Произошло иное. Под впечатлением случившегося события, так внезапно разом рассекшего узел, неразрывно связавший, как казалось, Бинну и Густава, Наташа увидела, как напрасны и невозможны были ее мечтания о том, что князь Борис каким-то сверхъестественным образом сможет помешать свадьбе Густава.
Что он был, в самом деле, такое? Бессильный, ничтожный человек — и больше ничего. Конечно, это было минутное затмение, опьянение с ее стороны. И разве можно было ожидать, что он в состоянии сделать что-нибудь?
И горькая обида на самое себя оттого, что она могла увлечься такими надеждами, давила сердце Наташи, и все грустнее и грустнее становилось ее личико.
Бинна, улучив минуту, подсела к ней и тихо, так, чтобы не слышали многие, сказала ей:
— Наташа, помнишь, ты говорила, что когда… что если я освобожусь, то и ты, может быть, будешь счастлива?..
Но Наташа, вздрогнув, отмахнулась рукой и предложила ей не говорить, не напоминать, потому что она сама не знает, как делает ей этим больно.
XXII. МЕЧТЫ И НАГРАДЫ
Иногда люди мужественные, решительные, испытавшие удары судьбы, бывают все-таки настолько наивными, что верят созданным ими самими призракам и своим собственным мечтам, в особенности если эти мечты приятны им. Мечтательность вообще свойственна человеку, а русскому — преимущественно.
Князь Борис был человеком вполне русским. Ему чудилось, что Остерман не должен ни в каком случае забыть о нем, что он скажет кому следует и желанная награда будет впереди. Наташа признает, что он завоевал ее, и не постыдится уже назвать его своим мужем. Ведь бывали же случаи, когда коронованные особы соединяли два любящие сердца и входили в их интересы, особенно если это было заслужено. А разве князь Чарыков-Ордынский не заслужил, чтобы великая княгиня, правительница, обратила на него свое внимание?
«Я бы вот как сделал на ее месте, — думал князь Борис. — Призвал бы Наташу (милая, голубушка Наташа!) и сказал бы ей: „Вот пойдемте со мною в соседнюю комнату!“ — а в соседней комнате ждал бы я, заранее призванный… И она, Наташа, ничего не ожидала бы… »
Чарыков, разумеется, думал это так, вовсе не ожидая, что случится именно, как он думал, но в общем он ожидал нечто подобное.
И он придумал еще вот что: Наташа (это было уже решено в его мыслях) при помощи Остермана или самой правительницы будет всецело его Наташей. Он заслужил это. Но ехать ему к ней в дом на первых порах он считал неудобным. Пусть она приедет к нему, к своему мужу.
И он рассчитал, что денег у него более чем довольно, чтобы устроить, по крайней мере, хоть две комнаты в своем старом доме.
Бояться ему теперь было нечего. Он мог свободно выходить на улицу и показываться в люди. Он был уверен, что теперь прятаться ему нет основания: его не только не станут преследовать, но, наоборот, наградят. И, расхаживая открыто по городу, не заботясь о том, что его дом был взят в казну, князь целый день с утра до ночи хлопотал, ходил по лавкам, нанимал рабочих и возился в своем старом доме. Печи там были исправлены, пыль сметена, но снаружи дом был по-прежнему заколочен.
Чарыков понимал, что, не имея возможности отделать дом целиком, лучше всего было оставить его заколоченным, так как тем ярче и лучше выступит отделка новых комнат. И постарался же он отделать их! Он не жалел ничего и не поскупился ни на что. Комнатки вышли как игрушки.
Чарыков долго ждал, не пришлют ли за ним. Ему казалось, что это будет скоро, очень скоро. Для него самого, конечно, свое личное дело было самым близким, и он думал невольно, что все только и заняты этим его делом. Однако его не звали.
Тогда князь решился сам написать Наташе письмо. В этом письме он ничего не рассказывал прямо, но в общих словах вычурными, как тогда было принято, фразами звал ее к себе, говоря, что считает свою службу совершенною и что его царевна может быть довольна этою службой.
Кузьма Данилов отправился с письмом к Г руне — передаточно-почтовому пункту переписки князя Бориса с Наташей.
— Ну, братец ты мой, — сказал он ей, — мы теперь нашу княгиню к себе зовем. Два покоя для них отделали, и так там прекрасно, как в раю!
— А нешто ты бывал в раю, что знаешь, каково там прекрасно? — ухмыльнулась Груня.
Данилов обиделся.
— Да, уйдешь от тебя куда разве… ты всюду увяжешься!.. Попадешь с вами, с бабами, в рай, как же!.. А ты вот что, Аграфена: теперь и наш черед наступит… ты смотри… хороша жена мне будешь?..