«Клоп» и «Баня», соединившие поэзию с сатирой, а лирику с драмой, сразу же завоевали симпатии зрителей.
Веселым и одухотворенным представлением стала немного позже «Мистерия-буфф». «Рай» там был сатирической пародией на мещанское благополучие, на «царство небесное», в котором тупая благость представала в виде сюсюкающих ангелочков, резвящихся в пене белых облаков, где пели только скучные песни и танцевали скучные танцы. Очень комично выглядел Олег Солюс в роли унылого в своей кротости Мафусаила, как всегда смешон был Георгий Тусузов, изображающий Чудотворца с контрабасом.
В «Аде», наоборот, было весело — черти лихо отплясывали рок-н-ролл, а Вельзевул в стоптанных валенках в исполнении Анатолия Папанова вызывал вовсе не страх, а смех.
Естественно, и этот спектакль вызывал критические замечания.
В 1981 году Театр сатиры совершил отчаянную попытку снять запрет с «Самоубийцы» Николая Эрдмана. Сделать литературную обработку текста и «прикрыть» спектакль своим вполне благополучным именем согласился Сергей Михалков, Литературная обработка была незначительной, но имя Михалкова оказало свое магическое действие. В 1982 году спектакль появился на сцене. Правда, ненадолго. На Эрдмана вновь был наложен запрет. Только в 1986 году состоялось его второе рождение. В 1994-м — третье. Я с удовольствием играл в «Самоубийце» Аристарха Доминаковича Гранд-Скубика.
Театр — любовь моя
Каждый знает с детства, что лучший способ применения сил — это всяческие игры, а я убежден, что наилучшая из всех игра на свете — это театр.
Самое известное сравнение театра — с зеркалом. И как правомерно многообразие зеркал, так же правомерно множество способов театрального отражения жизни.
Бывают зеркала прямые, бывают наклонные. Кто-то предпочитает смотреться в трюмо, а кто-то — в карманное зеркальце. Многие любят отвести душу в комнате смеха с причудливо вогнутыми и выгнутыми зеркалами. И получают от этого удовольствие, хотя и выглядят иногда вовсе не симпатично. Маяковский писал: «Театр не отображающее зеркало, а увеличивающее стекло». Чем больше разных «зеркал», тем, думаю, и интереснее.
К сожалению, театральное искусство быстротечно. Не оставляет ни книг, ни симфоний, ни картин, ни прекрасных зданий. Но все равно ничего интереснее театра я в своей жизни не знаю.
Может быть, я покажусь кому-то несовременным, но я не люблю кино. Снялся когда-то в молодости в незначительных ролях, но особого удовольствия от этого, честно говоря, не получил. Потом как-то Григорий Александров пригласил меня попробоваться на роль композитора Глинки. Я попробовался, и, признаться, неплохо получилось. Мне даже самому понравилось. Вдруг при обсуждении встал один очень известный человек, не хочется называть его фамилию, и произнес фразу: «А вам не кажется странным, что русского композитора Глинку будет играть актер с фамилией Менглет». После этой тирады я для себя решил твердо — ноги моей на киностудии больше не будет.
Последний раз, это было десять лет назад, ко мне «с ножом к горлу» пристал Евгений Матвеев и уговорил сыграть небольшую роль Черчилля в его фильме «Победа». Я сопротивлялся сколько мог. Но он уверил, что, кроме меня, никто на Черчилля не похож. Пришлось согласиться.
Почему я не люблю кино? Убежден: актер рожден театром и для театра. Один актер на сцене (даже без декораций и режиссуры) — это все равно театр. А талантливый монтаж кадров, снятых «скрытой камерой», два часа музыкального, яркого рассказа на экране, где нет ни одного актера, — все равно кино. Творцы кино — это прежде всего режиссер, оператор, монтажер и в последнюю очередь — актер.
В театре, в отличие от кино, артист может ошибиться и исправиться. Исправиться и на репетиции, и даже в уже играемом спектакле. К тому же мне очень важна живая реакция зрителей. Я люблю театр за то, что он неповторим. А спектакль, даже снятый на пленку, не передает подлинного ощущения. Театр жив зрителями. Они заряжаются эмоциями от нас, а мы — от них. Слышать аплодисменты, вздохи, плач, смех — для меня допинг.
Когда— то я был свидетелем такого случая. В одном театре шел спектакль «Раскинулось море широко». Массовка огромная, человек сто, а в зрительном зале -человек пятьдесят. Тогда играли все пять написанных актов (это сейчас укладываются в один-два). И вот после первого акта в зале осталось человек тридцать, после третьего — десять, а когда начался последний, пятый, в зале в первом ряду остался один пожилой человек. Но спектакль шел. И вдруг этот человек посреди действия встает, тихонько подходит к рампе и говорит: «Друзья, вы меня извините, я пойду, а вы играйте, играйте…». И ушел. Это было ужасно.
А может быть, моя нелюбовь к кино объясняется и тем, что я не люблю разъезжать, как это приходится делать киноактеру. У меня нет охоты к перемене мест. Я люблю семью, дом, постоянное место — театр, труппу.
Собственно говоря, как это ни звучит банально, Театр сатиры — это тоже мой дом, моя семья. И, как в любой семье, там тоже возникают разные ситуации, складываются разные отношения.
Разные моменты были у меня и с Валентином Николаевичем Плучеком. Как-то он вызвал меня к себе в кабинет, встал с кресла и говорит:
— Вы хотите стать худруком? Вот вам мое кресло.
— Вы с ума сошли?
— Нет. Мне доложили.
— Ну, раз доложили, вот и работайте с теми, кто доложил, а я ухожу из театра.
Развернулся и вышел. Он за мной гнался по всему театру.
Но в какой семье за пятьдесят с лишним лет не возникают конфликты?
Театр сатиры был для меня всегда островком, где я встречал любимых людей. В большинстве своем талантливых, с которыми мне было интересно общаться. Я знал, что все мои недостатки и достоинства здесь оцениваются справедливо.
Этот театр дал меня все, о чем можно мечтать, — любимую жену, любимые роли, друзей.
Я никогда не пил, в театре все к этому привыкли, но вот с людьми незнакомыми у меня из-за этого порой случались неприятные моменты. Однажды мы были на гастролях и пошли с Ниной погулять. По дороге нам захотелось попить. Подошли, чтобы купить воды, а продавщица любезно спрашивает: «Может, чего покрепче?» Когда же я отверг это предложение, она почему-то страшно рассердилась и стала кричать на Нину: «Что же это за мужик, если он не пьет?»
А в другой раз один поклонник предложил мне махнуть по рюмочке. Я отказался. Вдруг он изменился в лице и злобно прокричал: «Что, хочешь до ста пятидесяти лет дожить?» Я честно ему ответил: «Хочу!»
Я действительно не хочу прощаться ни с жизнью, ни с театром, потому что люблю и жизнь, и театр. А любовь для меня все. Любовь — для меня главное. Любовь к женщине, к своей профессии, к театру, к футболу.
Кто— то из актеров заметил: пока человек жив, он должен, засыпая, знать, чем сможет заняться утром. Это не красивые слова. Тем более для нас, актеров. В 1999 году мне посчастливилось -в театре «Вернисаж» я сыграл роль Барона в «Скупом рыцаре» и получил за нее Пушкинскую медаль и приз как лучший исполнитель мужской роли в Пушкинском фестивале. Но главное, конечно, не медаль и не приз, хотя получать их было очень приятно, главное — эта роль невероятно очистила мою душу. Я попытался сыграть не монстра, а обычного человека, с незаглохшей еще совестью, с задатками добра. Это подарок судьбы.
Я убежден, интереснее и лучше нашей профессии ничего нет. А потому считаю себя счастливым человеком. Моя мечта осуществилась. И если прав был Шекспир и весь мир — театр, то я могу пожелать, чтобы повезло всем талантливым исполнителям больших и малых ролей. Пусть ни одна прожитая ими сцена не вызовет горького эха в памяти.
Я знаю, что человек не может и не должен жить без театра, как ребенок без игр. А потому театр не умрет, пока бьются сердца, существует любовь и есть наивные люди, которые покупают билеты и продолжают ходить в театр.
Литературная запись Е. Владимировой
«ВЫСОКОПАРНЫХ СЛОВ НЕ СТОИТ ОПАСАТЬСЯ…»
Менглет, еще Менглет
Рассказывает Майя Менглет
Я родилась не в мае, а в августе, но назвали меня все-таки Майей. Может быть, в этом заслуга моей бабушки по маминой линии — она была убежденной партийкой. Конечно, для нее и май и маевки — это святое. А может быть, сыграло роль и то, что по индийской мифологии Майя — богиня мечты и грез, а мои юные родители заканчивали ГИТИС и были полны надежд.
Одним словом, мое появление на свет было встречено всеми радостно. Меня привезли в дом политкаторжан, что в Большом Харитоньевском переулке, где жили папа, мама и мамины родители. В комнате были широченные, чуть ли не метровые, мраморные подоконники, и меня, новорожденную, положили в плетеную корзину и водрузили на подоконник. Я оказалась девочкой очень крикливой. У мамы не было молока, началась грудница, и я, голодная, кричала день и ночь. Этого ужаса моя партийная бабушка перенести не могла. Она готова была выкинуть меня вместе с корзиной. В итоге в трехмесячном возрасте родители отвезли меня в тихий, славный, любимый мной город Воронеж к бабушке Кате и дедушке Паше — папиным родителям. Они меня и воспитывали.
Расскажу немножко о них. Бабушка, Екатерина Михайловна, была дочерью генерала Охотина. Она родилась в Бессарабии, в Бендерах. Генерал Охотин прославился тем, что брал Шипку. В Болгарии на памятнике есть и его имя. В восемнадцать лет бабушка с четырьмя братьями и сестрой осталась без матери. Театр был ее мечтой, но с отцом-генералом и четырьмя детьми на руках это было немыслимо. Ей оставалось лишь обожание актеров. Она сдавала половину дома гастролерам. Я думаю, что делалось это даже не ради денег, просто бабушке очень хотелось общаться с этими необыкновенными людьми. У нее останавливались Комиссаржевская, Дуров, Поддубный, Шемякин и многие-многие известные артисты.
Папа рассказывал, что маленьким страшно боялся грозы. Раскаты грома и блеск молний наводили на него ужас. Он готов был залезть под стол, под кровать, если рядом не было близких людей, за кого можно было бы спрятаться, сжаться в комок и зажмуриться. Однажды загремел гром, и он забрался под диван, вдруг входит Иван Шемякин — такой двухметровый колосс ста шестидесяти килограммов веса — и говорит: «Жорик, мне срочно нужно послать телеграмму, сбегай на почту!» И папа, в одних трусах, под проливным дождем, под раскатами грома, трясясь от ужаса, побежал. После этого он совершенно перестал бояться грозы. Вот так, без всяких упреков Шемякину удалось перебороть детский страх. Надо сказать, что и папа тоже никогда никому не читал нравоучений.
Дедушку и бабушку в городе хорошо знали. Бабушку почему-то называли «мадам Менглет», хотя она, пусть и была генеральской дочерью, на «мадам» совсем не походила — была очень простой и доступной. У нее был замечательный характер — добрый, отзывчивый. Она всегда старалась чем-то помочь людям, и ей все платили любовью. Знаю, что в дни погромов она спасла в подвале еврейскую семью. Бабушка прекрасно готовила и была очень гостеприимной. У нас в доме постоянно кто-то жил. То появлялась какая-то дама в пенсне, то почти что членом семьи становилась другая женщина.
Бабушка Катя была очень темпераментным, взрывным человеком — могла накричать на кого-нибудь, правда, на меня она никогда не повышала голоса.
Для нее главным в жизни было благополучие семьи. Теперь, с возрастом, я стала ее прекрасно понимать. Мы с мужем за сорок пять лет совместной жизни почти не разлучались. В театре мы вместе, на гастролях — вместе. Я спокойна только тогда, когда он дома. Я поняла, что мое счастье в том, чтобы была счастлива моя семья. Для Екатерины Михайловны это тоже было важнее всего. Она страшно гордилась папой. Очень ценила и маму. В нашем доме никогда не было скандалов или конфликтов.
Дедушка, Павел Владимирович, был дворянином, но, конечно, об этом никто тогда и не заикался. Узнай кто — и поминай как звали. Работал он главным бухгалтером в управлении железной дороги. Почему-то у него был такой ритуал — обязательно каждый год он водил меня фотографироваться. Меня сажали в кресло, наклоняли головку на бочок, на ручке детские часики. И так из года в год. Стригли меня чуть ли не под бокс. Когда я слышала: «Георгий Павлович, какая у вас хорошенькая дочка» — я страшно удивлялась: у меня была совершенно дурацкая челка, торчащие уши, и я вовсе не казалась себе хорошенькой.
Папа с мамой бывали у нас наездами — приезжали к нам в гости с подарками. Почему-то мне запомнилось, как папа привез мне два почти одинаковых платьица — одно розовое, а второе фисташковое, но оба с оборочками, петушками, цветочками. Приезд родителей был для нас праздником. Для папы готовили волейбольную площадку, натягивали сетку. Там, где он появлялся, всегда начинались шутки, розыгрыши, воцарялась атмосфера легкая и праздничная. Он играл в футбол и волейбол, мы вместе ходили в гости и в театр, ели мороженое, которое он обожал, а в доме становилось шумно и весело.
Несмотря на то, что я была очень маленькой, у меня связаны ярчайшие ностальгические воспоминания с Воронежем.
У нас было три собаки и кошка Пушок. Овчарка Чарли и дог Раджа жили вместе с нами в доме, а дворняжка Джимка — под верандой. Дога взяли совсем крошечным щенком, у него еще лапки расползались, он не мог стоять.
Жили мы в кирпичном доме рядом с Покровским собором. Там был дом архиерея, настоятеля церкви, и несколько жилых домов, в том числе и наш. Моим детским другом был племянник архиерея, и я частенько заходила к нему домой. С этим собором нашу семью связывало многое. Папа в детстве там прислуживал. Меня там крестили няня и бабушка.
Позже собор превратили в антирелигиозный музей. По утрам в нем показывали фильмы для детей. Мы ходили смотреть то «Царевну-лягушку», то «Кощея Бессмертного».
Жили мы вместе с бабушкой, дедушкой и их сыном Женей — младшим папиным братом. Женя меня развлекал — запрягал собак в санки и катал вместе с подружкой вокруг рынка по площади. Собаки мчались изо всех сил, поражая прохожих.
Храм стоял на возвышении, все улицы шли к реке Воронеж. Гора называлась Вяхиревской и была довольно крутой, с нее Женька частенько запускал нас на санках. Санки неслись, у нас захватывало дух, и мы были совершенно счастливы. Сейчас, правда, эта гора уже вовсе не кажется мне такой крутой, но тогда…
После войны город был весь в руинах, но наш дом уцелел. Позже его снесли, и на его месте — просто мистика какая-то! — построили драматический театр. И там, где была наша дверь, теперь служебный вход. Я приезжала в Воронеж каждое лето до 1952 года. Привозила сюда и своих детей. Потом приехала уже в 1958 году после фильма «Дело было в Пенькове». Я так же, как и папа, очень люблю этот город.
В Воронеже был дивный театр — очень уютный, с красивыми бархатными креслами. Мы постоянно ходили туда с дедом. В некоторых гримерных жили актеры, иногда целыми семьями — с жильем было трудно. Я помню запах декораций, клея. Он мне безумно нравился. Может быть, бациллы влюбленности в театр пошли именно оттуда. Прекрасно помню замечательных воронежских артистов — провинциальных звезд.
Я прожила в Воронеже до пяти лет, а затем мы всей семьей — с бабушкой, дедушкой и Женей — отправились к родителям в Сталинабад. Поселились в двухэтажном доме на улице Орджоникидзе, рядом с горисполкомом. Дом казался мне очень большим и комфортным, сейчас, наверное, он показался бы мне кургузым и нелепым. У нас в трехкомнатной квартире было две комнаты. Одна большая — в ней жили бабушка, дедушка, Женя и я — и маленькая, где размещались родители.
Как удивительно устроена память, сколько лет прошло, сколько событий, а я отлично помню, что нашими соседями была эвакуированная семья из Киева. Там были две девочки, одна почти моя ровесница, а вторая постарше. Одна из них потом стала певицей, работает в Одессе. Мы с ней до сих пор поддерживаем отношения и, когда я приезжаю в Одессу, непременно встречаемся. А напротив нас жил летчик, и у него тоже была дочка. Этот летчик летал куда-то в горы. Как-то он привез нам много черепах и черепашьих яиц. Яйца я пробовать не стала, а черепах у меня дома было много. Они расползались по всей квартире, и мы собирали листья и кормили их.
В первый класс я пошла именно в Сталинабаде. В школе не было ручек, и дедушка, у которого были золотые руки, вырезал мне палочки. Тетрадок тоже не было, но и тут нашелся выход — мне сшивали старые пьесы и на другой стороне страничек я писала. Так я впервые приобщилась к театральному искусству. Я любила приходить в театр, зайти в бутафорский цех, в реквизиторский, что-то примерить на себя. Волшебная и таинственная страна «Закулисы» мне очень нравилась. Здесь были перепутаны времена, и рядом с мушкетерами можно было увидеть красногвардейца, а печальные три сестры запросто беседовали с каким-нибудь босяком.
Я помню многих актеров. Папа же был премьером. Он играл все главные роли, к тому же был таким красавцем. Его все боготворили. Мне было очень приятно, что я — его дочь.
Началась война, Женя ушел воевать, родители отправились на фронт с фронтовым театром, а я опять осталась с бабушкой и дедушкой. Мы получали аттестат — по нему нам выдавали какое-то повидло и кости, за которыми надо было идти, как мне казалось, страшно долго.
Война была далеко от нас, но все равно все думали о ней, жили ею. Мы, дети, ходили по Сталинабаду вдоль арыков и собирали персиковые косточки, потом сдавали их в аптеку. Нам говорили, что из них можно приготовить лекарство для солдат. И игры наши были связаны с войной. Мы придумывали, что если к нам придут немцы, то мы закроем подъезд, возьмем палки и будем ими сражаться.
Детство у меня было совершенно интернациональным: таджики, евреи, украинцы, русские — все жили очень дружно. У одной моей подружки Ани Камаловой дядя был известным балетмейстером, а его жена — певицей. Мы ходили к ним в гости, и все мне казалось там очень интересным.
Как— то дедушка решил посадить во дворе деревца. Я ему помогала, и мы посадили вишни. Потом все вместе поливали этот сад. Много лет спустя папа был на гастролях в Таджикистане. Оказалось, наши деревья доросли до второго этажа. Мне бы очень хотелось съездить сейчас в Душанбе и посмотреть, как вымахал наш сад. Но, увы, теперь сделать это не так-то просто.
В Сталинабаде папу пригласили сняться в кино. В фильме «Лермонтов» он играл Васильчикова. Мне было лет пять, и меня взяли в массовку — нарядили в красивое длинное платьице, и я ходила и играла с мячиком. Это был мой первый кинематографический опыт. И папин тоже. Вообще же папа кино не любил. Может быть, его не очень-то и приглашали. Мне кажется, у него было слишком породистое, чуждое, «несоциалистическое» лицо. Между прочим, когда я снималась в своем первом фильме — «Дело было в Пенькове», то меня «простили». Был такой термин. Мне делали простенькую прическу на косой пробор. Моя внешность, видимо, тоже не укладывалась в рамки соцреализма.
Я помню, что в Сталинабаде было много эвакуированных с Западной Украины, из Польши, из других стран. В комиссионных магазинах продавались очень красивые вещи. И вот как-то мама купила мне там огромного пупса. Он был величиной с грудного ребенка, у него были ручки и ножки с перевязочками и, что было совсем необычно, закрывающиеся глаза. Его можно было купать, потому что он был гуттаперчевый. Как-то я вышла с этим пупсом и стала мыть его во дворе под краном. Кто-то из взрослых увидел это зрелище и возмутился: «Как это маленькой девчонке разрешают купать ребенка под краном». У этого пупса был один недостаток — у него не было волос. Когда мы приехали в Москву, мама заказала для него в театре парик из настоящих волос, мы приклеили эти волосы, и моя кукла Ира стала настоящей красавицей.
Помню еще один подарок родителей. Мне исполнялось восемь лет, и мама с папой подарили мне на день рождения огромную корзину. В ней было восемь арбузов и отборные персики. Эта корзина цела у меня до сих пор.
В конце войны мы всей семьей вернулись в Москву, в тот самый дом политкаторжан в Большом Харитоньевском переулке, где на подоконнике я провела первые месяцы своей жизни.
Этот двухэтажный дом, куда политкаторжан поселили в 1924 году, соединялся с домом водочника Смирнова и домом Алексеевых (Станиславского). Сейчас там ресторан «Дубровник». В нем было два входа. Парадный вход с шикарной мраморной лестницей на второй этаж и с потрясающим зеркалом внизу был, конечно, закрыт. Ходили мы, естественно, через черный вход.
Рядом с нашим домом был Юсуповский замок. Когда проходили выборы, именно там почему-то располагался избирательный участок, и мы вместе с взрослыми бежали туда и любовались потрясающими витражами, лестницами, шикарными картинами, вазами, антикварными тарелками. Потом там расположилась Академия сельскохозяйственных наук, и иногда я видела, как подъезжает Лысенко.
Об этом доме у меня очень теплые воспоминания. Конечно, жизнь была, что и говорить, нелегкая. Мы жили вшестером в девятиметровой комнате. Чтобы пройти в нее, надо было пересечь общую кухню — одну на два этажа. Газа еще не было, и на кухне стояла масса примусов и керосинок. На весь дом был один телефон. Возле него висел своеобразный «пульт» с указанием, кому сколько звонков. Нам — три. Квартира, естественно, была коммунальной, где соседей — как семечек в арбузе. Например, одна очень милая, но совершенно сумасшедшая женщина. У нее всегда загорались какие-то тряпки. Все боялись, что будет пожар. Была чудная семья — Софья Абрамовна и ее дочь Инночка. Софья Абрамовна была бухгалтером, а ее дочь — химиком. Мы жили довольно дружно. Старались помочь друг другу. Несмотря на то что папа был народным артистом, у нас не только никогда не было роскоши, не было даже особенного достатка. Нам всегда не хватало денег, потому что мы все шестеро жили на одну папину зарплату, а она была совсем небольшой. Софья Абрамовна нас постоянно спасала. В день зарплаты папа всегда отдавал ей долг, а через несколько дней опять брал. Сколько я себя помню, мы всегда жили бедно, но или время было такое, или мы были такими, почему-то это никого не угнетало.
Мои подружки были обеспеченнее, чем я. Например, у меня не было собственного велосипеда, но кто-нибудь давал мне свой, и мы по очереди катались. Мама мне вечно что-то переделывала, перевязывала, перешивала. Из своей пижамы — кофточку, из папиных брюк — юбочку, и я была счастлива. А когда папа получал зарплату, мы с ним шли к метро «Красные Ворота», покупали мороженое и делили его поровну.
До восемнадцати лет я жила с бабушкой и дедушкой, а родители приходили к нам обедать. Бабушка Катя готовила для всех обед и давала родителям обязательно еще и с собой еду в стеклянных баночках. Одно время у папы и мамы была восьмиметровая комнатка в коммуналке. Причем, чтобы пройти из нее в кухню, надо было миновать проходную комнату, в которой жил совершенно нам посторонний человек с семьей. Он был слепым и звали его Александр Николаевич.
До этого был период, когда все мы какое-то время размещались в шестиметровой комнатке в полуподвале, которую удалось купить папе. Что уж говорить о девятиметровой комнате в Большом Харитоньевском переулке — она казалась просто роскошью. Когда же нам удалось присоединить к ней полутемную комнату без окна под лестницей — это уже было счастьем. Но странно, мне кажется, что при всей тесноте и неустроенности мы не испытывали особых неудобств. Может быть, это звучит банально, но все были как-то объединены, а сейчас не всех знаешь, кто живет с тобой на одной лестничной площадке.
Я с детства знала, что мой папа — артист. Он был культом в семье. Вся его жизнь подчинялась театру. Его день строился так: утром он вставал, его кормили, и он уходил на репетицию. Перед спектаклем он иногда ложился на тахту и отдыхал. На это время жизнь наша замирала. Если я во время прогулки замерзала, то бежала греться не домой, чтобы не потревожить папу, а к подруге. Бабушка шла на кухню. Покой папы очень оберегали. Бабушка очень им гордилась и старалась содержать его хорошо. Он любил красивую одежду. Помню его любимую кожаную безрукавку с «молнией» на кармашке, синий свитер, вязаный галстук. Когда продали дом в Воронеже, папе купили шубу на бобровом меху, а маме — гуцульский тулуп.
Я ходила на все папины спектакли в Театр сатиры. Причем ходила не по одному, а по многу раз. Водила своих подружек, и все они непременно влюблялись в папу. Я видела всех знаменитых артистов папиного театра. К Владимиру Хенкину мы даже приходили домой, и он показывал мне свою великолепную коллекцию часов. Может быть, потому что мы не так уж часто ходили в гости, это и врезалось в память. Вообще же папа не был светским человеком. Он не приводил к нам никаких компаний и сам предпочитал проводить свободное время не в компаниях, а дома. Его закадычные друзья были еще со школьных лет Женя Кравинский и дядя Леша Алшутов, очень крупный инженер и скромнейший, очаровательный человек.
Конечно, первое мое сильное впечатление от папиной работы — его Жорж Дюруа в «Милом друге». Мне нравилось, что папа такой красивый, коварный, хитрый и все женщины в него влюблены. В нем был флер таинственности.
Потом папа потрясающе играл в пьесах Маяковского. «Клоп" мне нравился больше, чем „Баня“. В „Бане“ мне было по-детски обидно, что папа, такой красивый, так себя изуродовал — сделал себе нос и усы. „Баня“ и „Клоп“ были спектаклями, необычными для своего времени. Баяна он играл блестяще. Двигался прекрасно. Всегда считалось, что у папы нет слуха и он плохо двигается. Вдруг оказалось, что он такой пластичный. Какие-то сюрпризы открывались.
Творческая жизнь папы сложилась удачно. Он сумел вовремя сменить амплуа любовника и перейти на характерные роли. В этом смысле я, наверное, тоже унаследовала что-то от него, потому что я в молодые годы играла исключительно героинь — комсоргов, студенток. Когда я снялась в своем первом фильме «Дело было в Пенькове», я сразу стала знаменитой. Везде висели мои огромные портреты. Узнаваемость была невероятная. На улице, в транспорте все оглядывались. Фильм нашел дорогу к сердцу каждого зрителя, он был теплым, искренним.
Папа был уже знаменитым артистом, а к нему подходили и спрашивали: «Скажите, а вы имеете отношение к Майе Менглет, которая снималась в кино?» Это, конечно, было несправедливо, потому что папа был замечательным мастером. Правда, потом, когда он снялся на телевидении в сериале «Следствие ведут знатоки», мы сравнялись в популярности.
Советская драматургия разнообразием не радовала, и я играла «голубых» героинь довольно долго. А когда мне было лет сорок, я была хороша собой и продолжала играть всех героинь, вдруг мне предложили роль старухи, злой и одинокой женщины, которая умирает на сцене, в пьесе О. Заградника «Мелодия для павлина». Со мной просто была истерика — я не могла понять, за что мне это, почему я, такая цветущая, красивая и замечательная, должна играть такую роль. Потом режиссер Анатолий Васильев стал мне объяснять, что каждый человек имеет внешнюю оболочку и то, что у него внутри. То, что внутри, иногда очень сильно маскируется. Каждый не хочет выносить на поверхность свои «болевые» вещи, чтобы это кто-то замечал. Эта героиня, по сути, такая же добрая, такая же ранимая, как и я. В ту пору все считали, что я крепко стою на ногах — красивая, благополучная, но на самом деле я человек очень закомплексованный, неуверенный в себе. Анатолий Васильев сказал, что он разглядел это во мне и что эта героиня на самом деле очень добрая, она мечтает о дружбе, о любви и, когда ее выгоняют из дома, умирает от разрыва сердца. В результате работа получилась замечательная. Для меня это было первым шагом, чтобы уйти в характерность.
Моя жизнь складывалась не совсем традиционно. Можно предположить, что раз я выросла в актерской семье, то, естественно, мечтала стать артисткой. Но ни папа, ни мама никогда не пытались сделать из меня актрису. Все произошло довольно случайно. Как-то к нам в школу пришли из Дома пионеров и попросили почитать стихи. Я прочитала какую-то басню Крылова и отрывок из «Молодой гвардии», и меня, одну из всего класса, пригласили в студию художественного слова. Из этой студии я довольно быстро перешла в театральный кружок. Там была замечательная атмосфера, я играла в спектаклях главные роли и уже к восьмому классу твердо решила, что хочу стать только артисткой. Я пошла на прослушивание в несколько театральных вузов. В Школе-студии МХАТа меня заметил Виктор Карлович Монюков. Я призналась, что еще не закончила школу, и он мне посоветовал после десятого класса приходить к ним. С родителями, куда поступать, я не советовалась. Решение принимала совершенно самостоятельно. Родители меня никогда никуда не проталкивали, не подсказывали, как играть, не навязывали своего мнения.
Когда я была в девятом классе, сын актера Театра сатиры Федора Николаевича Курихина, Никита, снимал свой дипломный фильм. Он попросил папу там сняться, а заодно снял и меня. Это была наша вторая, если считать мое участие в массовке фильма «Лермонтов» в детстве, совместная с папой работа. В этом фильме меня заметил Сергей Аполлинариевич Герасимов. Прошло какое-то время, и вдруг у нас дома раздался звонок. Позвонил сам Сергей Аполлинариевич и сказал, что он набирает курс и предлагает мне у него учиться. Я это запомнила на всю жизнь. Только потом я оценила, какого масштаба человек позвонил мне — девчонке, но тогда я гордо ответила, что хочу учиться только в Школе-студии МХАТа. В то время курс набирал Василий Осипович Топорков, а про него я с детства слышала от папы, что он замечательный артист и педагог. После окончания школы я прошла все три тура и меня приняли в Школу-студию МХАТа. Тут со мной произошел случай, чуть не изменивший мою жизнь. Мама сшила мне замечательное платье цвета свекольника со сметаной. Как-то я ехала в нем в метро, и вдруг ко мне подошла женщина и спросила, не хочу ли я показаться в Доме моделей на Кузнецком мосту. Там собирают группу манекенщиц для поездки в Лондон. Я пошла. Я была очень худенькая, и мне сказали, что я по всем параметрам подхожу. Конечно, Лондон в 1953 году — это было потрясением. Я прибежала домой, радостная, и выпалила, что еду в Лондон с Домом моделей. Ярости папы не было предела — он размахнулся и дал мне по физиономии. Это было первый и последний раз в жизни. Сейчас-то я его понимаю -папа всегда был одержим театром. Он не понимал, как можно жить без театра, и такое легкомысленное предательство казалось ему непростительным.