Шея ввел в зал маленькую веселую компанию (сразу человек пять) и очень ловко, заставляя их искать не только свою карточку (все это я видел не пристально, как бы через кисею), но и карточку другого, быстро рассадил всех по своим местам.
Когда он снова покатился за новой порцией гостей, те уже встретили его на границе двух залов сами, а за ними повалили и остальные – темп, что ли, был неверный: всем надоело ждать.
Ненадолго я вообще перестал видеть происходящее в зале. «Как это за ним следить? Что имела в виду мама?» – думал я, чувствуя щекой тот маленький вихрь, который налетел на меня, когда мы стояли с ней на лестнице и я уже собирался сбежать вниз. «Умер Чучундра», – думал я и вдруг очнулся от полной тишины – все уже сидели на своих местах: справа от меня – Лера, слева – какая-то тетка; стоял (в дальней от меня части стола) только Шея-Пнев.
– Многоуважаемые гости! – сказал он. – Нашу свадьбу в традиционном-старинном стиле – начинаем! Устроителями свадьбы мне поручено объявить, что на свадьбе присутствует почетный гость (я сжался) – это Дмитрий… Владимирович… Рыжкин! Начинаем!
(Странно, и устремленные, наверное, на меня взгляды, и шум аплодисментов – все, все начисто выпало из моей памяти.)
– Вот ты какой! – сказала (я почему-то посмотрел на нее) похожая на птицу, сидящая рядом со мной дама. – Слышала, слышала! А я – школьная учительница жениха…
Вдруг я вспомнил наставления папы, как вести себя, если рядом будет сидеть дама, и потянулся за шампанским, чтобы налить его этой учительнице, но она вдруг цепко ухватила меня за руку, так, что я даже вздрогнул.
– Сама, сама, – сказала она. – Еще прольешь на скатерть. Я учительница-химик, что-что, а уж наливать-то я умею. Между прочим, Юра так плохо знал химию, что я удивляюсь, как ему доверили работать с пластмассой. Он даже закон мутаций Кухонникова не мог выучить, хотя чего уж проще… Ты-то знаешь этот закон? А? (Я отрицательно покачал головой, но она не обратила на это никакого внимания. Она наливала шампанское очень ловко, но забыла про пену и пустила струю в какой-то салат.) А ты, значит, его начальник? Слышала, слышала. А не рано ли? Интересные времена! Ты, к примеру, нашкодишь, тебя бы в угол носом надо, а нельзя – у-че-ный!..
Ее голос перешел в бормотанье, в какую-то птичью болтовню, шорох – я снова отключился. Слабо, по капелькам, кое-как я все же слышал и видел краешком глаза, как произносил тост невестин отец, но и его голос тоже скоро перешел в бормотанье и затих, отделился от меня. Вдруг все закричали, зааплодировали – все это ворвалось в меня внезапно – и одновременно учительница-химик опять схватила меня за руку.
– Я налила тебе! Выпей шампанского, хотя бы глоток, – зашипела она. – Какая бестактность! Ведь ты на свадьбе, на торжестве, мой дорогой!
Я взял бокал, и сразу же откуда-то справа от меня другой бокал тюкнулся со звоном в мой, и меня поцеловали в щеку. Я ужасно, до полного идиотизма разволновался, растерялся от этой сумасшедшей невестиной выходки и быстро (до сих пор не понимаю причин внезапно наступившей во мне перемены), резко повернулся к ней и сам поцеловал ее куда-то около виска и уха. После хлебнул ноль-ноль-пять бокала этого дурацкого шампанского и снова отключился (Лерин смех, постепенно слабея, долго звучал во мне.)
Непонятным образом из моего поля зрения опять исчезли все гости, все, кроме папы, Зинченко, Рафы и Юры (хотя за столом сидели и другие люди из группы «эль-три»), и тяжелое, угнетающее какое-то состояние навалилось на меня, ворвавшись в меня по узенькому канальчику очень простой, но абсолютно свежей для моей головы мысли. Вот, работали люди, бились над деталью «эль-три», над ее формой и нужным для нее материалом, и ничего у них не получалось. И вдруг – нате вам! – появился на небосклоне химико-космической науки одаренный дурачок, дергающаяся молекула Дэ Вэ Рыжкин, что-то такое учуял, отгадал – все вздохнули посвободней. Дальше – туда-сюда, время идет, ничего не выходит. После – визит важного лица из Главного управления и – пошла заводка, бодрая, нервная – собственно, особая ситуация: одно дело – самим знать, что это именно мызадерживаем полет века, и совсем другое, когда нам об этом мягко напоминают. Работа, работа, работа – ноль результата. День – ноль, два – ноль, три – ноль, неделя – полный завал, и только тогда все поняли, догадались, кожей почувствовали, вспомнили как бы, что еще три дня назад, целых три дня, а то и четыре вся заводка, какая была, кончилась и ничего, кроме вялости и инерции, давно уже нет. Ходим на работу, горим, несем на плечах особую ответственность, а на самом деле, если повнимательнее прислушаться к себе, ничего такого и не чувствуем, давно скисли – такая вот унизительная тягомотина; безнадежность, и, кажется, так будет и дальше, и чем это кончится – неизвестно.
Больше всех мне было жаль Зинченко.
Удивительно, я ничего не слышал и не видел за столом, непонятно даже, каким образом в полной тишине (аплодисменты были после) я услыхал чужой громкий голос, который возвестил о том, что сейчас тост со стороны близких жениха произнесет Дмитрий Рыжкин, ученый, скромняга шестиклассник. В середине этой фразы Лера мягко положила руку мне на плечо, птица-химик вцепилась в меня секундой позже, но я уже привык, не вздрогнул.
Я встал, как ни странно, без всякого волнения, думая о том, что довольно глупо было не знать заранее, что такоемне предстоит обязательно: кое-что про тосты я слышал. Еще я успел подумать, что говорить общие слова мне не хочется, стыдно, но говорить серьезно, от души не хочется тоже; нет, ребят – Леру и Юру – я бы поздравил вполне искренне, просто не хотелось выдавать все на полную катушку собравшейся публике, не хотелось, не моглось – и все тут…
Я встал – будто прорвал головой тонкий непрозрачный бумажный потолок; я не видел никого из сидящих, никого, кроме папы, хотя очень отчетливо слышал все голоса, шепот и шорохи.
Мне стыдновспоминать, чтоя говорил – наверное, поэтому я ничего почти и не помню, но, как ни странно, то, что говорить было совсемуж стыдно, я помню: про то, что Юра еще очень молод и в жизни, и в науке, но… про своего плюшевого медведя, про папу и маму – какая они замечательная пара… нет, нет, нет, не хочу вспоминать, не могу; счастье еще, что я ничего не сказал про Натку, ничего… Неужели могло бы и до этого дойти?!
Грохнули аплодисменты, целая буря. Лера шепнула мне в ухо: «Спасибо, миленький», птица слева ущипнула меня, какая-то писклявая тетка крикнула: «Пусть еще скажет!», все заорали: «Еще! Еще!», вдруг замолчали, и какой-то голос пробасил: «Пусть он что-нибудь пожелает их будущим детям».
Неожиданно для себя я быстро встал и сказал:
– Желаю им стать садовниками! Кто-то спросил в тишине:
– А почему? …
Меня так закрутило и перекорежило от всего этого, от каких-то идиотских вопросов-ответов, что во мне появилось чувство, которое я ненавижув себе – мне вдруг захотелось всем им понравиться, вот ведь гадость!
Я снова встал.
– Садовниками потому, – сказал я, – что вдруг им удастся снова вырастить на Земле свеклу.
Все захохотали, захлопали. Полный успех, полный – я знал, что попаду точно в «десятку».
Больше я уже не вставал, сидел как улитка в домике, до самого конца тостов и питательной части свадьбы. Кажется, я что-то ел, но что именно – не помню.
После были танцы, музыка, дикая какая-то беготня, игры; меня непрерывно приглашали танцевать разные взрослые девчонки, в другое время я бы, наверное, волновался, краснел, а сейчас танцевал вяло, холодно, и все время следил, гдепапа: часто я терял его из виду. Неожиданно я заметил рядом с ним птицу-химика. Она крутила клювом и что-то втолковывала ему. Не знаю, как мне это удалось, но я напрягся и тут же услышал, как она проверещала:
– Но он же, в отличие от вас, никогда не занимался пластмассой, не так ли?! Вы же не будете этого отрицать?!
Я резко (хамство!) отстранил свою даму и стал сквозь толпу продираться к ним, часто теряя их из виду, но химическая птица учуяла, наверное, что-то грозное в атмосфере и навострила крылья прочь; ее не было рядом с папой, когда я пробился через танцующих, – был Зинченко.
– Ну как, колоссальный успех? – спросил он у меня.
– Да, – сказал я. – Полнейший. А вы почему не танцуете? Ты почему, папа, не танцуешь?
Оба они както вяло улыбнулись.
Я отошел, чтобы не мешать им, но слух мой был напряжен до предела – я услышал, как Зинченко сказал папе:
– Ну, что будем делать? Может быть, в спокойной обстановке мы чего-нибудь и добились бы с семнадцатой месяца этак через два, но не сейчас, не завтра.
– Да, – сказал папа. – Похоже на то, что личноя ни завтра, ни послезавтра… И ни послепослезавтра. Прошу извинить меня!
Вероятно, объявили дамский танец: певица из оркестра, смелая такая крохотуля, утащила папу танцевать.
– А как твойтонус? – спросил, подойдя ко мне, Зинченко.
– Никак, – сказал я. – Никакого тонуса нет. Ни-ка-ко-го!
Мы помолчали, он (я даже весь напрягся от этого) неожиданно погладил меня по голове и ушел.
Танец кончился, я встал на цыпочки, отыскивая в толпе папу, нашел и тут же увидел, как он, проводив до эстрады крохотулю-певицу, поклонился и быстрыми шагами направился к выходу, в зал-раздевалку…
… Когда я ворвался после оцепенения в этот зал, его там не было.
Я выскочил на улицу.
Шел мелкий, как пыль, дождь. Возле подъезда было светло, а дальше – полумрак, и там, где он начинался, все больше и больше густея вдалеке, я увидел папу – большими медленными шагами он уходил в темноту.
Я двинулся за ним, глупо скрючившись, будто прячась, хотя спрятаться было просто невозможно, негде. В темноте, впереди себя, я видел его еще более темный силуэт, и мелькавшие иногда белые манжеты и воротничок рубашки, и маленькое яркое мелькающее пятнышко горящей сигареты у него в руке. Слева, напротив Дворца бракосочетаний, темнел боковой фасад какого-то длинного здания, папа свернул за него, секунд десять я не видел его, я прочел на здании: «Школа повышения психомолекулярных знаний No 1», после сам свернул за угол – передо мной, темнее неба, было огромное пустое поле.
Прижавшись к углу, я подождал немного, пока глаза окончательно привыкнут к темноте.
Небо на горизонте мягко светилось (наверное, огни основного космодрома), иногда вдруг на мгновение озаряясь короткой бледно-розовой вспышкой. Я рассмотрел впереди себя очертания каких-то темных, тонких, прямоугольных конструкций, присел и на фоне светлой полоски на горизонте различил гимнастический турник, брусья, столбы со шведской стенкой, – наверное, летний гимнастический городок психомолекулярной школы.
Папа стоял боком ко мне, держась одной рукой за трос растяжки турника, с сигаретой во рту. Было тихо, почти никакого ветра, только медленно движущиеся потоки мокрой дождевой пыли. Я почти не дышал и не двигался.
Медленно папа сделал вдруг несколько шагов под самую перекладину турника, запрокинул голову, не выпуская изо рта сигареты, неожиданно подпрыгнул и, уцепившись за перекладину руками, повис, тихонько качаясь. Незаметно для меня, постепенно, амплитуда его качания стала больше, еще больше – на долю секунды тело его замирало, вытягиваясь почти параллельно земле, то с одной стороны турника, то с другой и вдруг, не остановившись в этой крайней точке, проскочив ее, внезапно взмыло вверх, все выше и выше и наконец, застыв на миг над турником, понеслось вниз, сделав полный оборот.
Он крутил «солнышко» – раз, другой, третий, четвертый; на фоне светлой полоски горизонта и всполохов я хорошо видел его темное вытянутое летающее тело и – чирк-чирк-чирк – маленькое яркое пятнышко сигареты у него во рту… раз, второй, третий… раз, второй, третий… раз, второй, третий…
И вдруг у меня внутри сразу и оченьостро, очень что-то заныло, что-то черт знает какое острое, я резко поднялся с корточек, сделал, пятясь, несколько шагов назад, за угол и, сорвавшись, побежал, как только мог быстро, к освещенному вдалеке подъезду Дворца бракосочетаний.
Ключ от «амфибии» я нащупал в кармане и достал прямо на бегу.
За приоткрытой дверью входа (я успел заметить) стоял Зинченко и еще какие-то люди; может быть, он услышал, как я бегу, и посмотрел на меня, но в этот момент я уже был возле «амфибии»; он быстро выскочил из-за двери, а я уже сидел в кабине, захлопывая свою; он что-то крикнул на бегу, резко, подняв вверх обе руки, но я уже рванул рычаг, переведя одновременно приставку на максимум взлетного напряжения, и взмыл вверх с такой скоростью, что огни входа Дворца прямо у меня на глазах превратились в маленькую светящуюся точку.
– 22 —
Первую летную зону я проскочил – не заметил. Вторая, особо строго контролируемая, где без спецразрешения летать категорически запрещалось, была раз в сорок больше первой, но где я лечу – в первой, во второй, в дубль-сотой «эль-три» – об этом я догадывался только каким-то двадцать седьмым чувством. Не знаю, где именно, меня с ходу засекли два патруля и метнулись за мной как обалделые. Сигнальные огни я не вырубил, видели они меня прекрасно, но все равно были слишком далеко, чтобы на телеэкранах в этой дождевой пылище разобрать мой номер, да это меня и не интересовало. На своем экране я видел их хорошо: марки машин – незнакомые, быстрее моей или нет – не понять; немного они поорали на меня и бросили гонку, наверное, решили предупредить все контрольные пункты патрулирования, чтобы те были готовы засечь меня на обратном пути. В ту же секунду я догадался, что это все-таки вздорная мысль, они обязаны были меня преследовать: мало ли что может понатворить в космосе сумасшедшая «амфибия» без спецразрешения; конечно же, они бросили гонку по другой причине, и та, третья машина, которая обогнала патрульные тачки и была сейчас ближе ко мне, чем они, не случайно, пока они еще гнались за мной, выделывала свои световые кодовые фокусы, заявляя им спецразрешение на вылет в космос.
Эта машина шла за мной чуть быстрее меня, и я, не желая пока выматывать свою «амфибию» до конца, только слегка подбросил скорости, самую малость – та машина чуть уменьшилась на моем экране, отстала. И тут же, впервые с того момента, как она замаячила в темном дождливом небе, меня резко дернуло от звука знакомого голоса в моей кабине.
– Куда ты летишь? – спросил Зинченко.
Я молчал. Полный стопор.
– Может, связи нет? Это был голос папы.
– Ну как же! Полно шумов! Просто он молчит, а слышит нас прекрасно.
– Так что же он, черт подери?!!
– А вы думаете, что он только для того и улетел, чтобы с нами поболтать? А? Неважно вы знаете детей.
– Пожалуй, – сказал папа.
Они замолчали, я снял все бортовые огни и чуть подкинул скорости. Конечно, они потеряли меня на своем телеэкране, но, включив даже пару локаторов, снова легко могли зафиксировать меня на главном пульте; я это знал и резко ушел в сторону, чтобы операция поиска заняла у них несколько секунд, а я бы выиграл за это время довольно значительное расстояние. Они действительно скачком уменьшились на моем экране, о чем-то быстро заговорили, Зинченко сказал потом громко: «Хитрый маневр. А я подумал сначала, у него батареи сели. Вот мальчик!» И тут же они увеличили скорость…
– И чего он хочет?! Не пойму только, откуда у вашей безделушки такая силища?! А?!
– Что-нибудь он с ней сделал, – сказал папа. – Очередная детская затея.
– Это я еще как-то могу допустить, – сказал Зинченко, – но кислородной станции у него нет – скоро это начнет сказываться. Куда его, паршивца, несет, черт побери?!
– Да, дополнительного кислорода у него нет, – быстро сказал папа. – Я об этом с самого начала думаю.
Они медленно приближались ко мне, но очень медленно, неопасно; вдруг я понял, что весь мой телеэкран изменился, не сейчас, конечно, чуть раньше, просто я этого не замечал; по нему тихо плыли маленькие неплотные точки других ночных кораблей. Почему-то явно увеличилась вибрация кресла, в котором я сидел, пошли довольно сильные фоновые скрипы, даже визги – в ушах стало неприятно. И какая-то вялость в теле.
– Входим в начало сложной зоны! – крикнул Зинчен-ко. – Здесь полно рейсов мощных космических кораблей! Они тебя не видят! Они с локаторами, но ты представляешь себе их скорость?! Масса у тебя ничтожная – такую они могут засечь слишком поздно. Да и как им маневрировать – у них жесткие программы хода. Слышишь?!!
Из-за вибрации смотреть на экран становилось все труднее, да еще эта странная вялость, но я старался ничего не пропустить, ни одного корабля, догадавшись, что если я с кем-то столкнусь, то это касается не только меня одного.
– Долго он продержится на своем кислороде?!! – услышал я голос папы. – У меня одна надежда, что немного больше, чем взрослый, легкие-то у него маленькие.
Зинченко прорычал:
– Я ставлю нас в канал влияния его машины, можем не маневрировать, только выкачивать скорость. Куда ты летишь, отвечай?! Куда ты летишь, отвечай?!
Его рычание было громким, прямо мне в ухо, и вибрировало, как и все звуки вокруг меня.
Я нажал кнопку разрешения окончательных нагрузок и сразу же почувствовал, как резко увеличилась вибрация, почти до ненормальной, и – одновременно – что я переношу ее легче, чем раньше, как-то плавно; и тут же мягко, мягко, понемножку, все больше и больше и до непонятного нежно запахло вдруг сметаной и свекольником, их сочетанием… Явный такой, но не резкий запах, очень летний какой-то, не дома, не в городе, а на даче… жара приличная, только на веранде прохладно, сидишь в одних трусиках, босиком и ешь свекольник, а потом – бух на прохладное шелковое одеяло! – и спать, спать, а после просыпаешься в предвечерней жаре… тишина, тихо, только муха гудит, и сонный, вялый бредешь к речке, плюхаешься в воду, и тебя сносит, сносит, несет вдоль песчаного берега, а рядом Жеку Семенова несет, а чуть впереди – Валеру Пустошкина, Ритку Кууль, и после все вместе – бегом к нам домой, и опять свекольник, и не от жары, а просто от вкусноты… Спать хочется…
– Вибрация! – сказал Зинченко. – У него машину трясет, как в лихорадке, колотит. Видите на пульте?!
– Вижу, вижу! А при такой вибрации сработают наши магнитные присоски? Мы сможем взять его в жесткое сцепление с нами?!
– Да сможем! Не в этом дело! Ломает всю его машину! Кислород! Сколько кислорода у него осталось?!
– Боже мой! – крикнул папа. – Так сделайте скорее что-нибудь! Сделайте скорее!!!
– Ч-черт! – прошипел Зинченко (мягко так и далеко от меня). – Этот еще прет! Видите, ТэЭрЭсЭф-Супер-восьмой будет сейчас обходить нас всего в двух ступенях левее нашего коридора. Такая махина, сдунет – не заметишь! Надо их предупредить!!!
…О-о-о, какой запах! Море свеклы, бассейн сметаны, ароматные кусочки консервированного мяса… «Еще, еще ешь!» – говорит мама, а за окном в полной темноте проплывает весь в огнях красавец Супер-восьмой, наш это Суперило или чужой, с чужого космодрома? Не-ет, не разобрать… На нашем тээрэсике вторым пилотом работает очень симпатичная старушка, когда-то олимпийская чемпионка в скоростном спуске… вон она уплывает, обгоняя меня, в космос… старенькая – а красавица, стройная, лицо молодое, а прическа – просто диво, одно время ее любили даже больше, чем Дину Скарлатти, а я и сейчас ее люблю по-прежнему, она лучше этой Дины, в миллион раз лучше… люблю, а никому не говорю, кому какое дело, никого это не касается, никого… люблю, а вот лица ее сейчас не помню, не помню – и все тут… А вот и белая амфибия Зинченко с папой на борту мечется по моему экрану, смотрите-ка, увеличились раза в три… ну-ка, где моя приставка, надо догнать нашу звезду-горнолыжницу, нет, не дотянуться до приставки… оттуда, снизу, так тянет запахом свекольника, что сил никаких нет терпеть, не-ет, никак не дотянуться до приставки… Натка бы дотянулась… я подарил ей хомяка, подарил хомяка Чучун-дру, так, кажется? А он… и теперь хомячиха одна и Натка одна… что ли, ей позвонить… а сколько сейчас времени?.. Часы перед входом во Дворец Психомолекулярных Бракоувеселений показывали 0.21 минуту, когда я улепетнул со свадьбы, а на моих сейчас 0.22 с половинкой, прошло всего полторы минуты, как я улетел, всего полторы…
– Мы – патруль! Мы – патруль! Вас не видим и не прощупываем, как дела, отвечайте?!
– Все в порядке! – крикнул Зинченко. – Больше не вызывайте – нужен канал! Отключаюсь! Отключаюсь! – крикнул Зинченко. – Володя! Сорвите пломбу ограничителя скорости! Смелее срывайте! Я знал, что они нас не смогут видеть уже через полторы минуты после вылета. Все верно! Как раз полторы и прошло!
Я стал нагибаться к приставке…
Папа закричал, крикнул:
– Дмитрий! Митя! Сбрось скорость! Немедленно сбрось скорость! Сбрось скорость!! Куда тебя несет?! Смотри! Смотри у меня! Я все расскажу маме! Все расскажу! Все!!! Слышишь?!
Я почти дотянулся до приставки, но не стал нагибаться дальше, не смог. После разогнулся и откинулся в кресле, почти засыпая, и вдруг очень ясно и остро, как в свете вспышки блица, увидел на секунду ненормально, слишком синее небо, высокие, ослепительно белые горы и маленького мертвого птеродактиля на темном уступе скалы.
– 23 —
Я пришел в себя почти перед самым приземлением, лучше даже сказать – на земле, да и то не до конца – мерзкая слабость и дрожь во всем теле.
На пустыре (поле… не знаю), где мы сели, было абсолютно темно, ни светлой полоски над космодромом вдалеке, ни отсвета городских огней – ничего. Только маленькая с красными фонариками далекая телебашня в центре городка. Через мое стекло в свете фар «амфибии» Зинченко поблескивали мокрые от дождя белесые чахлые кустики лебеды, дождевая пыль мягко как бы терлась о верх моей «амфибии».
Они ворвались в мою кабину, наверное, через полсекунды после приземления, я уже сидел в кресле, а не валялся в нем, как почти весь обратный путь. Там, наверху, обе наши машины совершенно не годились для плотной, полной стыковки и перехода из одной в другую. Зинченко, скорее всего, спарив нас на магнитах, погнал обе «амфибии» к земле с максимальной скоростью, и, когда резко затормозил перед самой посадкой, я от толчка очнулся. Они перетащили меня к Зинченко, и несколько минут мы сидели молча, Зинченко только спросил у папы, может быть, все-таки для страховки засунуть меня в барокамеру, но я отрицательно покачал головой. Потом он снял напряжения на всех соединяющих машины магнитных присосках, – мне показалось, что обе «амфибии», слегка качнувшись друг от друга, как бы вздохнули.
Зинченко, проверив контакты, позвонил во Дворец бракосочетаний, на свадьбу. Я услышал голос главного распорядителя. Зинченко попросил его, не отвлекая гостей, позвать к телефону жениха. Юра долго не подходил; я увидел, как в мокрых кустиках лебеды шмыгнула маленькая мышка; наконец Юра взял трубку, и Зинченко сказал ему, что все в порядке, просто Рыжкин-младший захотел на своей «амфибии» проветриться, попорхать, а ему, Зинченко, показалось, что он рванул «амфибию» слишком резко и излишне вертикально, – тогда он, Зинченко, поспешил за ним, прихватив с собой и Рыжкина-старшего… Вот, собственно, и все. Остальное пусть Юра нафантазирует сам, потому что, если все дело в веселой прогулке, то почему же гости, нагулявшись, не вернулись (а они не вернулись и не вернутся). «Ну, скажи, что у Дмитрия Владимировича Рыжкина разболелся зуб мудрости». Словом, не вернутся. Лично сам он, Зинченко, намерен немедленно каким-нибудь ночным рейсом махнуть на пару дней (всего ведь на пару дней, неужели же он, черт побери, за два года не имеет на это права?!) к матери на Обь, побродить с удочкой, на кларнете поиграть – уже два года не играл… Еще неплохо было бы без особого ажиотажа забрать на гардеробе на работу пальто Рыжкина-старшего и Рыжкина-младшего. Остальное – нормально: патрульных он отвадил, номера машины они не знают, скандала не будет. Все. Жене – привет. Гуляйте.
Он положил трубку, и мы посидели еще недолго молча. Потом он вышел на пустырь вместе с нами (что-то непонятное тихо ныло в мокром воздухе) и помог нам залезть в нашу машину. Дождевая пыль чуть поредела и висела над нами почти неподвижно.
Мы залезли в «амфибию». Зинченко, держась за дверцу, остался снаружи.
– До свиданья, – сказал он. – До встречи. Послезавтра, к концу рабочего дня, прилечу, вернусь.
Непонятно почему, но его слова я ощутил как сигнал, не просто услышал, а именно ощутил.
– Я не приду, – сказал я.
– Не надо, – сказал он, – не приходи. Отдохнешь – тогда придешь.
– Я вообще не приду, – сказал я.
После длинной паузы я скорее почувствовал, чем увидел, что папа повернулся к Зинченко и несколько раз медленно кивнул головой; я поднял глаза на стекло переднего обзора – папино лицо в нем было без выражения, пустое.
– Ну что же, – как-то вяло сказал Зинченко. – Если твое намерение не изменится, надо будет зайти написать заявление.
Он захлопнул нашу дверцу, и через секунду его «амфибия», рявкнув, ушла в воздух.
Папа покрутил ручки управления и включил двигатель на нейтральную скорость.
Я наклонился и, опершись плечом на его колени, отсоединил контакты, вынул из-под главного пульта свою приставку и отдал ему.
Несколько секунд он разглядывал ее, после не то кивнул, не то вздохнул, засунул ее в ящик под кресло, и мы плавно взлетели.
Мы летели очень медленно, тихо…
Красные огоньки телебашни стали постепенно приближаться: как лететь домой иначе, прямиком, было неизвестно, мы оба не знали, с какой загородной стороны на нее смотрим.
Наверное, густые облака дождевой пыли снова пришли в движение: «амфибию» раскачивало; по другой, своей причине, она мелко дрожала, постепенно успокаиваясь.
По кругу дозволенной зоны мы обогнули телебашню. На улицах под нами никого не было, ни одного человека, пусто, только вдоль плавно изгибающейся стены управления Института низких температур поднявшийся ветер тащил по асфальту огромную мокрую скомканную бумагу.
Папа заговорил со мной метров за триста от дома.
– Если ты не передумаешь, – сказал он, – довозись, пожалуйста, с нашим роллером, там существенная поломка, я смотрел, работы дня на два, а «амфибию», скорее всего, придется отдать обратно.
– Возможно, – сказал я. – Хорошо, я посмотрю роллер.
– Возвращаемся без пальто, – сказал он. – Что мы маме скажем?
– Не стоит беспокоиться, – сказал я. – Что-нибудь скажем. Или ничего – скорее всего, она уже спит.
– Ну, если так, – сказал, папа. – А то она завтра утром, за чаем, спросит: «А где же ваши пальто?» Что мы ей ответим? Мне что-то в голову ничего не приходит… О! – сказал он потом. – Кажется, придумал. Просто мы решили слетать домой и узнать, как ее голова – прошла? А потом передумали возвращаться на свадьбу и остались дома – устали.
– Завтра за чаем так ей и объясним, – сказал я. – Утром.
– Смотри-ка! – сказал он. – Окна!
Я поглядел – наши окна светились.
Я кивнул.