Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Медея

ModernLib.Net / Современная проза / Вольф Криста / Медея - Чтение (стр. 10)
Автор: Вольф Криста
Жанр: Современная проза

 

 


Они все еще совещаются. Я слышу шаги в коридоре. Усталые, шаркающие мужские шаги. Они приближаются, и вот мимо моей двери проходит, нет, плетется старик, замечает стражников, потом меня, останавливается, прислоняется к косяку, смотрит… Леукон. Призрак, который когда-то был Леуконом. Мы долго молчим, прежде чем я могу прошептать:

— Аретуза?

Он кивает, отталкивается от косяка, идет дальше, в совещательные покои.

Потом, наверно, прошло еще сколько-то времени. Теперь наконец большие двери судейских чертогов распахиваются. Теперь вестнику, ждавшему под дверями своего часа, сообщают приговор. Вот он тронулся с места, приближается. Теперь меня вдруг охватывает тоска по всем дням, которые они у меня отнимут. По всем восходам солнца. По всем трапезам с детьми, объятиям с Ойстром, по всем песням, которые поет Лисса. По всем простым радостям, которые и есть главное, самое прочное в жизни. Теперь я их все оставляю позади. Вестник уже здесь.

9

Ясон: Когда б рождать детей иначе, совсем без женщин, — Как счастливо жилось бы на земле!

Еврипид. Медея
Ясон

Ничего из того, что случилось, я не хотел. Но что я мог поделать? Она сама навлекла на себя свою погибель. Неистовая. Хотела мне доказать. Решила во что бы то ни стало меня раздавить. Да ее хоть на куски разруби — глаза все равно останутся. И будут смотреть на меня, неотступно.

С той самой секунды, когда она, сопровождаемая вестником, вступила в зал, она искала глазами только меня и даже заставила встать, одним только своим взглядом. Словно этот приговор и мне тоже выносили. На царского глашатая не смотрела, только на меня. Норов свой она тут, конечно, явила во всей красе, но с другой стороны — что ей было терять?

Никому не было бы ни малейшей пользы, вздумай я на совете распинаться и ее защищать. Да и чем? Да и в чем? В том, что она причастна не к позору бедняги Турона, а, напротив, скорее к его спасению? Да кто мне поверил бы? Еще, чего доброго, и меня бы эдак удалили из зала. Они вон и так вовсю глядели, как я себя держу.

О боги! Безумные колхидки. Отрезать у мужчины мужское естество! Мы все, все мужчины Коринфа, вместе с ним испытали эту боль. Ручаюсь — в те ночи, пока колхидок не постигло возмездие, пока не вынесен был приговор Медее, здесь, в Коринфе, не был зачат ни один ребенок, ибо ни один мужчина не был способен к зачатию. Жен своих враз приструнили, многие коринфянки по домам попрятались, а которые по улицам шмыгали, те глаза прятали, будто это они, каждая из них, беднягу Турона обесчестили, словом, жены как шелковые стали и во все горло приветствовали суровое наказание виновных, а для Медеи так и вовсе требовали высшей меры, причем в первую очередь и громче всех именно те, которые ей больше всех обязаны, это уж как водится. Так что если эти худые времена все-таки когда-нибудь кончатся и все мы помаленьку успокоимся, коринфские мужчины опять станут всем верховодить, а женщины еще больше в тень уйдут, вот и весь сказ.

И мне бы это вроде даже по душе должно быть, так ведь нет. Ничто меня больше не радует. Она мне так и предсказала. И без всякого злорадства, скорее грустно, а то даже и с состраданием, что уж совсем ни в какие ворота. К себе-то никакого сочувствия не допускала, высмеивала, отшучивалась. Мне на совете так сразу и заявили, едва я заикнулся попросить для нее о снисхождении, и это при том, что я не упустил подчеркнуть тяжесть ее деяний, иначе они просто разорвали бы меня в клочья. Акам тут же недвусмысленно напомнил мне о наших с ней отношениях, с пониманием, как мужчина мужчине, так что я стоял перед ними, как баран, и только глазами лупал, когда он, Акам, очень прозрачно дал всем понять, что главные достоинства Медеи, безусловно, таятся в ее сугубо женских способностях, и никто не бросит в меня камень за то, что я ими попользовался. Однако именно поэтому я, конечно, не могу судить о деле беспристрастно. Больше всего мне хотелось врезать ему по морде. Вместо этого я сел и больше не то что слова не просил — глаз не поднимал. Да и о чем говорить, когда все обговорено заранее. И роли расписаны. И приговор ясен. Не знаю, зачем им этот театр понадобился. Распинались так, будто их собственная жизнь от приговора зависит.

Зачем только я после еще раз к ней пошел? Почему не удержался? Она как раз котомку свою укладывала. На меня едва взглянула. Ах, Ясон, говорит, неужто я еще твою совесть должна успокаивать? А я всего лишь хотел объяснить ей, как оно все вышло и почему простой смертный вроде меня тут уж ничего поделать не может. Она рассмеялась.

— Простой смертный вроде тебя, — повторила она, — за которого вскоре царскую дочку выдадут. Только вот что я тебе скажу: не смей обижать Глауку, слышишь. Она-то тебя по-настоящему любит, и она хрупкая, очень хрупкая девочка. Царица из нее, правда, никакая, да и ты, мой дорогой Ясон, для Коринфа не царь, и это еще самое лучшее, что я сейчас о тебе могу сказать. И радости тебе все это не принесет. У тебя вообще очень немного радостей осталось. Так уж все устроено: не рады своей жизни не только те, кто претерпевает несправедливости, но и те, кто их творит. Я вообще часто спрашиваю себя: желание разрушать чужие жизни не тогда ли возникает, когда в своей желаний и радостей почти нет…

Вот так она говорила, а я, слушая ее, приходил в ярость. Рискуешь, не считаешься с запретами — и все ради того, чтобы тебя же поставили на одну доску с мрачными фигурами вроде Акама или вроде этого необузданного в своем тщеславии Пресбона, которого пригласили на совет свидетелем и который прямо раздулся от важности. Я давно его не видел и был неприятно поражен тем, как изменились, отвратительно расплылись черты его лица. Этот готов был дать против Медеи любые показания. Члены совета с презрительным одобрением внимали, как обвиняемую честит и поносит один из ее земляков. Во дворце такие выражения не приняты, этот тщеславный болван возомнил, будто ему теперь все дозволено, ну ему сперва дали поглумиться вволю, но едва он принялся возмущаться тем, что Медея помешала коринфянам поубивать всех рабов в храме, Акам оборвал его на полуслове грубым окриком «Хватит!», и Пресбон тут же послушно захлопнул свою грязную пасть. Он сделал свое дело. Однако время его на исходе, просто он этого не знает. А я знаю, находясь подле государя, я научился распознавать приметы.

Совсем другое дело Агамеда. Эта умнее Пресбона. Лучшей свидетельницы против Медеи коринфский царский дом и пожелать не мог — именно потому, что Агамеда тщательно избегала обронить хоть слово подозрения или тем паче обвинения против своей заклятой врагини. Я поневоле ею восхищался. Ей удалось скрыть, что она Медею ненавидит и до тех пор, пока та находится в стенах города, всегда будет видеть в ней соперницу. Я понял: в одном городе этим двум женщинам не жить. Думаю, Агамеда высказалась бы за смерть через побитие камнями, не существуй в Коринфе иной кары, приравниваемой к смертной казни, — изгнания; холодная жажда убийства светилась в ее глазах, покуда она, внешне очень спокойно, обрисовывала картину жизни и деяний Медеи в Коринфе, очень похожей на ту Медею, какой мы ее знаем, однако все ее поступки или, наоборот, бездействия перетолковывались так, что в конце концов перед нами предстала злоумышленница, которая давно и планомерно вела царский дом к погибели. Один раз я даже не выдержал и засмеялся, это когда Агамеда заботу Медеи о царевне Глауке назвала особо изощренным средством в достижении своей коварной цели. Однако укоризненные взгляды присутствующих ясно дали мне понять, насколько мой смех неуместен. Глаука рядом со мной и бровью не повела. И уж совсем мне стало не до смеха, когда Агамеда стала утверждать, что и меня Медея лишь использовала под предлогом супружества как орудие для проникновения в узкий круг приближенных царской семьи, а на самом деле давно уже утоляла свои женские прихоти на стороне. Так что я в итоге сидел, как петух ощипанный, и еще должен был выслушать имя любовника Медеи, ибо у Агамеды на каждый вопрос запасен немедленный ответ и каждое свое утверждение она готова подкрепить необходимыми именами и точным изложением всех обстоятельств. Это не женщина, а кобра, вместе с неприязнью к ней во мне росло и невольное восхищение. Так значит Ойстр. Этот каменотес. О боги…

Почти каждому из членов совета Агамеда как бы невзначай, вскользь и между прочим подбросила какую-нибудь мыслишку, имя, подозрение, с Медеей связанное, чтобы тому было над чем призадуматься, а главное, чтобы никто — вот и я тоже — о Медее ничего хорошего не то что сказать, даже помыслить не смел. Так что когда Медею наконец ввели, я ничего, кроме ярости, не испытывал. Теперь перед всем честным миром я был обманутый муж, а не она брошенная жена, что было бы в порядке вещей. А коли так, думал я, и поделом ей, потаскухе!

Изгнание.

Так-то вот. Это еще не самое худшее. Побледнела ли она? Я на нее не смотрел.

А дети?

Тут она встрепенулась, снова поискала глазами мои глаза, но искала напрасно.

— Без детей, — молвил Креонт. Это был единственный раз, когда он высказался самолично. — Дети Ясона получат подобающее им воспитание. Во дворце.

Тут я увидел, как она покачнулась, но снова выпрямилась, прежде чем стражники успели ее подхватить.

Однако, ко всеобщему удивлению, Агамеда и Глаука вдруг стали ратовать за то, чтобы детей она забирала с собой. Причины у них были, конечно, разные. Хотя, если как следует поразмыслить, одна-то причина у обеих общая: они не хотят, чтобы сыновья Медеи когда-нибудь претендовали на коринфский престол. Да кто сказал, что я этой худосочной Глауке ребенка сделаю, когда она моей женой станет? Что-то не больно меня одолевает желание, когда я под этими бесформенными черными тряпками ее косточки прощупываю. Я видел пренебрежительный взгляд Агамеды, скользнувший с Глауки на меня, видел, что и Глаука этот взгляд перехватила и точно так же, как я, расценила, а потом вдруг слышу — она говорит, хоть и тихонько так, но одно то, что она вообще отважилась заговорить на этом мужском собрании, само по себе вещь неслыханная.

Матери нужно оставить ее детей, говорила она. Не следует проявлять жестокость без нужды. Она действительно так думает, я не сомневаюсь. Только за этой мыслью еще кое-что кроется: ее неуверенность в том, способна ли она сама подарить Коринфу наследника, именно эта неуверенность и придала ей духу против неоправданной жестокости выступить. Только тут я начал понимать, что эта Глаука, пожалуй, будет не такой уж удобной женой, как я рассчитывал, отвлекся мыслями и не вполне хорошо запомнил фразу Акама, с помощью которой тот снисходительным тоном, каким говорят с неразумными детьми, отказывая им ради их же пользы в какой-нибудь вздорной просьбе, неожиданное и дерзкое заступничество обеих женщин отверг. Потом было еще одно маленькое, лишь немногими замеченное происшествие: Леукон, который явился позже других и выглядел очень измученным, внезапно поднялся со своего места неподалеку от двери и просто вышел. Невероятно, такое себе позволить, это же вопиющее неуважение к государю и против всех правил. Похоже, никто не захотел обратить на это внимание.

Медею вывели. Царь и его свита покинули зал. Надменные затылки, окаменевшие лица. Я с Глаукой следовал за ними. Глаука плакала. Когда мы пересекали двор и подходили к колодцу, она начала дергаться, руки вскинулись, и прямо около меня она грохнулась наземь, изо рта пена. Агамеда была тут как тут, словно ждала припадка. А у меня и без того уже черепушка раскалывалась. Это что же меня дальше-то ждет?

Я шел по городу, люди от меня шарахались, внезапно я очутился перед той лачугой у стены. Лисса хотела заступить мне дорогу, но Медея сказала:

— Впусти его. — Она спросила: — Чего ты еще хочешь?

Ее тон меня взбесил. Я хотел, чтобы она осознала свою неправоту. Хотел, чтобы она признала: я не в силах ей помочь. Она собирала свою котомку. Потом повязала голову платком. Сказала только: — Мне жаль тебя, Ясон.

Это уж слишком. Такое я не должен выслушивать. Ведь я мог и иначе. Дать выход своей ярости. Встряхнуть хорошенько, притиснуть к стене. Чтобы знала: никому не дозволено безнаказанно оскорблять Ясона. Чтобы зарубила себе на носу: на все эти бабьи хитрости у Ясона в запасе есть неистовый мужской гнев, он умеет быть очень сильным, когда чувствует, как мягкая плоть, в которую он вцепился, вдруг становится податливой, когда он наконец-то видит в глазах женщины что-то вроде изумления, прежде чем она эти глаза закроет и отвернет голову, давая свершиться неизбежному. Мол, да. Я все поняла. Именно так и никак иначе. Женщин надо брать. Обламывать. Только так, силой, из самых недр, мы и извлекаем то, что пожаловано нам природой, — нашу всепоглощающую усладу.

Ни взгляда, ни слова больше. Я ушел. Больше я ее не видел.

10

В известном смысле эта планета напоминает «Арго»: посланная с второстепенной миссией, она влачится бесцельно, подверженная конечным превратностям времени.

Дитмар Кампер
Леукон

Вот они снова, высыпали, мои созвездия. Как я их ненавижу, эти пустоглазые повторения. Как мне все это опротивело. Я никому не мог бы в этом признаться —да и не осталось никого, кто захотел бы меня выслушать. Сидеть одному, пить вино и глазеть на бег светил. И снова и снова, хочешь не хочешь, видеть одни и те же картины, слышать одни и те же голоса, которые меня преследуют. Я не знал, сколько человек способен вынести. И вот теперь сижу и внушаю себе, что на этой способности выносить невыносимое, и жить дальше, и делать то, что привык делать, на этой противоестественной привычке и зиждется все существование рода человеческого. Когда я говорил это прежде, то были слова стороннего наблюдателя, ибо ты в этой жизни всего лишь наблюдатель, покуда не обретешь близкого себе, близкого настолько, что его несчастья будут надрывать тебе сердце.

Самой яркой из звезд, у которых еще не было имени, я дал имя Аретуза, и каждый раз испытываю одну и ту же боль, когда она закатывается на западном небосклоне, как вот сейчас. Меж всех этих дальних миров я один в этом, моем мире, который нравится мне тем меньше, чем яснее я его познаю. Познаю и, не стану отрицать, понимаю. Сколько себя ни испытываю. И сколь бы ни были ничтожны итоги этих испытаний, среди всех злосчастий и злодеяний последней поры, коих я был свидетелем, нет ни одного, где я не понимал бы обе стороны. Не извинял, чего нет — того нет, но понимал. Понимал людей в их ослеплении. Эта тяга все понимать иногда кажется мне пороком, от которого мне никогда не избавиться и который отделяет меня от других. Медее ведомо это чувство.

Разве смогу я когда-нибудь забыть последний взгляд, который она мне бросила, когда двое стражников, держа ее за плечи, вышвырнули ее из южных ворот города, но сперва ее, как принято у нас со всеми козлами отпущения, провели по улицам моего родного города Коринфа, что кишели толпами брызжущих ненавистью, орущих, харкающих, потрясающих кулаками людей. И я — кто бы мог поверить, — я испытал в своем роде зависть к этой женщине, когда ее, замаранную, заплеванную и измученную, под проклятья верховного жреца стражники пинками выбрасывали из города. Зависть, потому что она, ни в чем не повинная жертва, была свободна от внутреннего разлада. Потому что пропасть зияла не внутри нее, а между нею и теми, кто ее оклеветал, приговорил, тащил по улицам города, осыпал ругательствами и плевками. Потому что из грязи, в которую ее бросили, она смогла подняться и, вскинув руки и собрав остатки голоса, провозгласить: Коринф погибнет. И мы, стоявшие у ворот, расслышали эту угрозу и молча пошли по домам в мертвой тишине города, который, как мне казалось, без этой женщины разом обезлюдел. Но вместе с камнем, которым лежала у меня на душе судьба Медеи, я чувствовал и сострадание к коринфянам, этим несчастным, заблудшим, обманутым людям, которые в силах избавиться от своего страха перед чумой и непостижимым небесным явлением, перед голодом и государевым произволом только одним способом — выместив свой страх на этой женщине. Все так прозрачно, до того очевидно лежит на поверхности, что от этого впору с ума сойти.

Чума идет на убыль, из богатых кварталов она уже отступила, со своей башни я уже вижу одну, от силы две повозки с трупами, тянущиеся перед наступлением темноты к городу мертвых. Любой может убедиться — мы правильно истолковали волю богов, когда изгнали колдунью из города. «Мы» — говорю я и почти не пугаюсь. Мы, коринфяне. Мы, справедливые. И я тоже пальцем не пошевельнул, чтобы ее спасти. Я же коринфянин. Куда как лучше признать это, лучше смаковать свою скорбь и стыд, который из ночи в ночь загоняет меня сюда, на башню. Чтобы снова и снова проворачивать в голове мысль, которая лишает меня рассудка: Аретуза, будь она жива, меня бы такого не захотела. Но я и с этой истиной смогу жить, я знаю. И сколько бы ни хватался за перила этой террасы и ни глядел вниз, я знаю: я никогда туда не брошусь. Я всегда оберегал невредимость моего тела. Так уж мы устроены, значит, какой-то в этом заложен смысл. И иногда я спрашиваю себя: что дает человеку право, что давало этой женщине право ставить нас перед решениями, до которых мы не доросли, но одна необходимость которых разрывает нам душу надвое, оставляя после себя чувство поражения и вины?

Почему я не могу быть как Ойстр? Ойстр работает как одержимый, заперся в своей мастерской, как медведь в берлоге, и никого не пускает. Себя запустил совершенно, не моется, бороду и рыжую шевелюру не расчесывает, почти не ест, только пьет из большой кружки, что стояла у Аретузы, и с яростью, которая меня просто пугает, рубит и рубит огромную, бесформенную каменную глыбу. Он не разговаривает, только смотрит, набычась, своими красными, воспаленными от каменной пыли и бессонницы глазами, я даже не знаю, узнает ли он меня вообще. Сам-то он изменился до неузнаваемости. Выйди он сейчас на улицу — дети в страхе и с визгом разбегутся. Не знаю, что он там хочет из своей глыбы извлечь, но в последний раз я вроде бы смог различить очертания двух фигур в неистовом объятии, все члены сплелись в каком-то безысходном противоборстве, в смертельной схватке. Спрашивать нельзя. Он уработается вусмерть. Так он хочет.

Ойстр утратил чувство всякой меры, как и Медея. В конце она не знала никакого удержу и была именно тем, кто коринфянам и требовался, — фурией. Такой ее и запомнили — как она, ведя за руки своих бледных, запуганных мальчиков, ворвалась в храм Геры, оттолкнула в сторону жрицу, которая пыталась ее остановить, и, подведя детей к алтарю, крикнула богине — скорее тоном угрозы, чем молитвы, — пусть она, Гера, защитит ее детей, раз она, мать, не в силах этого сделать. Как обязала жриц принять детей на попечение, что те с перепугу и из сострадания ей пообещали. Как потом говорила с детьми, пыталась их успокоить, потом обняла и, ни разу больше не оглянувшись, вышла из храма, чтобы тут же передать себя в руки стражников. Как все то время, когда ее вели по городу, исторгала из себя какое-то жуткое песнопение, вызывавшее у людей на улицах желание немедленно ее задушить. Похоже, она на то и рассчитывала, чтобы ее убили, но у стражников был строжайший приказ выдворить ее из города живой.

Позже, когда непоправимое уже случилось, из дворца были срочно высланы отряды — разыскать Медею, они искали и Лиссу, которая тоже исчезла, подвергли допросам с пристрастием немногих из оставшихся в живых колхидцев, чтобы выбить из них тайну местопребывания обеих женщин. Но те как сквозь землю провалились, хотя, казалось бы, за городскою стеной хоть день-деньской шагай — и то жилья не сыщешь. Теперь вот рьяно ищут пособников обеих беглянок, которые, быть может, увезли их верхом на лошадях, словом, делают хоть что-то, лишь бы только не признавать собственного бессилия и невозможности отомстить за погибель царской дочки. А еще — потому что хотят в зародыше уничтожить легенды, которые уже на все лады перепевает суеверный люд: будто сама богиня Артемида унесла их на своей запряженной змеями колеснице в самые безопасные края, в небесные кущи.

Бедняжка Глаука. Это было в тот самый день, когда изгнали Медею. Я сидел как пришибленный в одной из дворцовых галерей. В своем жгучем презрении ко всему, что связано с царским домом, я не обратил внимания на крики женщин, доносившиеся со двора. И встрепенулся, лишь когда увидел Меропу, старую государыню, которая, опираясь на своих служанок, еле живая, тащилась через двор прямо к колодцу, вокруг которого суетилась горстка вопящих женщин. Потом я увидел, как эта горстка расступается, увидел трех рабов, которые тянут на веревке из колодца что-то необычно тяжелое, фигуру, всю в белом, — Глауку.

Безжизненное тело положили к ногам царицы, та опустилась на колени и прижала голову дочери к своему материнскому лону. И так застыла, надолго, и по двору постепенно расползлась тишина, какой я здесь еще не слыхивал. Мне показалось даже, что-то вроде скорби по всем жертвам, павшим на слепой стезе неразумия человеческого, кроется за этим молчанием. Потом в этой тишине я увидел Ясона — он шел через двор пошатываясь, будто его оглушили. Никто на него даже не оглянулся. Теперь, говорят, он день и ночь валяется под полусгнившим остовом своего корабля, за ненадобностью вытащенного на берег, а Теламон, его старый товарищ, худо-бедно снабжает его едой и выпивкой. Иногда, в ночи, я думаю, что ему тоже не спится, что, вероятно, и его глаза обшаривают сейчас черное небо и взгляды наши, быть может, встречаются где-нибудь в созвездии Ориона, которое в этом месяце стоит в зените. На Ясона я не в состоянии злиться. С таким противником, как Акам, где уж ему тягаться.

Этот теперь полный хозяин положения. Это он огласил заключение о смерти Глауки, которого теперь под страхом смерти обязан придерживаться каждый: Медея якобы послала Глауке пропитанное ядом платье, такой вот жуткий прощальный подарок, и когда Глаука его надела, яд сжег ей всю кожу, отчего бедняжка, вне себя от жгучей боли, в поисках спасительной остуды, и бросилась в колодец.

Однако дворец — место непростое, там сотни ушей и сотни уст, а каждые уста шепчут свое. Так вот, уста брошенной в самое глубокое подземелье и строжайше охраняемой служанки бедняжки Глауки нашептали кое-что другое: что это белое платье, которое было на Медее в день праздника Артемиды, она незадолго до суда действительно передала Глауке в подарок, сказав, пусть, мол, это будет ее свадебное платье, и пожелала царевне счастья, а Глаука со слезами ее за это платье благодарила. Только потом, когда Глаука после суда домой вернулась, после того, когда приговор уже был вынесен и изгнание Медеи приближалось, она на глазах с каждым часом становилась все беспокойнее. Начала бродить по дворцу и заползала в самые отдаленные уголки, где ее с трудом находили, дабы водворить обратно. Ясона ни за что на свете видеть не желала, а от Креонта отшатнулась чуть ли не с ужасом. Разговаривала только сама с собой, очень быстро и невнятно. Словом, совсем была не в себе, и непонятно, что она воспринимает, а что нет. От еды с явным отвращением отказывалась. О том, что происходит за стенами дворца, ей никто не рассказывал, это строжайше запрещено, однако у нее, должно быть, какое-то свое чутье было, так что в день, когда Медею по городу вели, Глаука, вся в слезах, металась по своей комнате и руками размахивала, а потом велела принести ей белое свадебное платье и, несмотря на увещевания служанки, надела. Только после этого она вдруг совершенно успокоилась, словно поняла, что ей теперь делать, в очень разумных выражениях сказала служанке, что хочет выйти во двор немного подышать воздухом, чему все, кто был к ней для охраны и присмотра приставлен, разумеется, только обрадовались. Так что она пошла во двор, за ней служанка и несколько стражников, она вела их очень хитро, кругами, незаметно приближаясь к колодцу. И вдруг — два быстрых шага, и она уже на краю. А следующий шаг — уже в пустоту, в пропасть. Говорят, ни звука не проронила.

Царя с тех пор никто не видел, он вроде бы в самом дальнем из своих покоев сидит и только Акама к себе допускает. Дни его сочтены. За его спиной уже идет борьба за его наследство. Меня это не волнует. Мне даже не любопытно, что еще такого Акам придумает для усиления своего влияния. Он, конечно же, первым делом постарается стереть память о недавних событиях. Пресбона и Агамеду, своих пособников, он уже из города сплавил. Вход в пещеру, где захоронена Ифиноя, с гибели которой все и началось, приказал замуровать. Меропа, престарелая государыня, теперь под домашним арестом. Всякий, кто был свидетелем неприглядных дел Акама, теперь вправе трепетать за свою жизнь. И я тоже. В тот день, когда бедняжка Глаука нашла свою смерть, он мне ясно дал это понять. У гроба мы стояли друг против друга. Что-то в моем взгляде заставило его содрогнуться. Меня пока что защищает эта его дрожь, а еще — мое равнодушие к собственной судьбе. Меня защищает то, что я вижу людей, в том числе и Акама, насквозь, и именно потому, как ни странно это звучит, не представляю для них опасности. Поскольку я не верю, что я сам или кто-либо другой может их изменить, я не стану соваться в убийственные жернова, которые они вращают. Нет, я сижу у себя, пью вино, которое мы с Медеей пили, и из каждой чаши отплескиваю несколько капель в память об умерших. Мне довольно смотреть на исчислимые перемещения звезд и дожидаться, когда тиски боли мало-помалу ослабнут. Уже скоро настанет утро, город начнет пробуждаться всегда с одними и теми же движениями, одними и теми же шумами, и так будет всегда, что бы ни случилось. Люди в своих утлых жилищах обратятся к повседневным заботам, ночью кто-то из них успел зачать ребенка, так оно и должно быть, для того они и живут.

Но нет, что-то там сегодня иначе, чем обычно. Толпа людей движется из храмового города. Я подхожу к перилам. Вот они уже столпились на площади, явно в победном настроении. По какому поводу торжество? От них исходит гул, как от роя потревоженных пчел. У меня взмокли ладони, что-то тянет меня вниз, к этим людям. В них все еще какое-то беспокойство, они не в силах разойтись, сбиваются в кучки и славят самих себя за то, что они совершили. Толпа колышется, я перебегаю от одного сборища к другому, хочу понять, о чем они говорят, — и боюсь понять. Так было надо, слышу я то и дело со всех сторон. Давно уже было ясно, что терпеть дольше нельзя. Только сделать никто не решался, вот и пришлось им.

Сквозь пелену перед глазами вижу я нового поверенного Акама, разбитного, хитрого малого, сквозь буханье собственного сердца слышу, как он, подойдя, спрашивает, что случилось, но так, словно уже все знает. Толпа на миг замирает, потом слышно много голосов сразу:

— Кончено дело. Им каюк.

— Кому? — спрашивает малый.

— Деткам, — слышится в ответ. — Пащенкам ее проклятым. Мы избавили Коринф от этой заразы.

— И как же вы их? — спрашивает малый с заговорщической миной.

— Камнями! — ревет толпа. — Как и положено!

Солнце встает. Как сверкают в первых утренних лучах гордые башни моего города…

11

Мужчины, отлученные от таинства рождения жизни, видят в смерти некое вместилище, которое, раз уж оно поглощает жизнь, кажется им могущественней самой жизни.

Адриана Каварера. Платону вопреки
Медея

Мертвы. Они их убили. Забили камнями, говорит Аринна. А я-то думала, их жажда мести пройдет, как только я уйду. Плохо же я их знала.

Меня Аринна не узнала, зато узнала Лиссу, свою мать, по родимому пятну на сгибе локтя. Как же она испугалась… Здешняя жизнь сильно изменила нас. Пещера. Беспощадное солнце летом, холод зимой. Лишайники, жуки, мелкие зверушки да муравьи — вот и вся наша пища. Мы стали бесплотными тенями наших прежних лет.

Мы, самонадеянные слепцы. Говорили о наших детях как о живых. Воображали, как они взрослеют из года в год. Видели в них наших грядущих мстителей. А оно вон как: не успела я выйти за стены города, а их уже убили.

Какой изверг прислал сюда Аринну? Ужели это боги вздумали преподать мне такой урок, чтобы я снова в них поверила? Смех да и только. Я теперь выше этого. Сколько бы ни ощупывали они меня своими жуткими присосками, они не найдут во мне ни тени страха, ни тени надежды. Ничего, ровным счетом ничего. Любовь разбита, и даже боль кончается. Я свободна. Не ведая желаний, вслушиваюсь в пустоту, которая заполняет меня всецело.

А коринфяне, оказывается, все еще никак меня не прикончат. Чего только обо мне не говорят. Это, оказывается, я, Медея, убила своих детей. Я, Медея, хотела таким образом отомстить Ясону за его неверность.

— Да кто же этому поверит? — спрашиваю я.

— Все, — отвечает Аринна.

— И Ясон тоже?

— Его никто не слушает.

— А колхидцы?

— Эти все убиты, кроме нескольких женщин в горах, да и те совсем одичали.

Аринна говорит, на седьмой год после смерти моих детей коринфяне отобрали по семь мальчиков и семь девочек из самых знатных семей. Остригли им волосы. Отправили их в храм Геры, где они должны провести год, поминая в молитвах моих убитых детей. И так будет теперь каждые семь лет.

Вот оно, значит, как. Вот к чему все идет. Они позаботились о том, чтобы и последующие поколения звали меня детоубийцей. Но что им будет до такой безделицы супротив тех ужасов, на которые им самим придется оглянуться. Потому как мы ведь неисправимы.

Что мне остается? Проклясть их. Будьте вы все прокляты. Особенно же будьте прокляты — ты, Акам; ты, Креонт; ты, Агамеда; ты, Пресбон. Да будет вам послана скверная жизнь и жалкая смерть. Пусть до небес вознесется вопль вашей муки и оставит небеса безучастными. Я, Медея, вас проклинаю.

Куда мне теперь? Можно ли помыслить такой мир, такое время, где я пришлась бы к месту? Некого спросить. Это и есть ответ.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10