Но вернемся к моей планете. В какой части протокола должен был я отметить ощущение, ничем, правда, не доказуемое, что мне, теперь мужчине, стало куда легче переносить тяготы земной жизни? В той, где записано, как однажды вечером на пустынной улице в двух шагах от меня упала в обморок юная студентка? Чувствуя почему-то укоры совести, я помог ей встать, подвел к скамье и предложил - ведь это же само собой разумеется отдохнуть в моей квартире, расположенной неподалеку. В ответ, возмущенно оглядев меня с ног до головы, девица назвала меня "наивным". Позже я заглянул в словарь. "Наивный" значило когда-то "природный, естественный". Мог ли я распространяться перед девушкой о природном дружелюбии или о естественной готовности оказать помощь ближнему без того, чтобы не усугубить ее ожесточение против нас, мужчин? Я имел несчастье сослаться на ее "положение"; ее беременность каждая женщина заметила бы с первого взгляда. Но я не был женщиной, и потому она, выказав мне лишь свое глубокое презрение (Что еще за положение!), просто-напросто отшила. Меня как громом поразило, и я впервые в жизни обиделся за мой пол. Что же вы с нами сотворили, спрашивал я себя, если мы из мести запрещаем вам быть с нами дружелюбными? Незавидной казалась мне ваша участь: с головой погруженные в бесчисленное множество различных видов полезной деятельности, вы бездеятельно наблюдаете, как слова "мужество" и "мужчина", происходящие от одного корня, невозвратно отдаляются друг от друга.
Невозвратно - это сказала Крена; я не столь категоричен. Она пришла ко мне на семнадцатый этаж, чтобы слить свою меланхолию с моей. Рюмка вина, музыка, а то и телевизор, бывало, помогали нам в этом. Телевизор продемонстрировал нам жизненные проблемы перегруженной заботами учительницы, матери троих детей, флегматичный муж которой был конструктором предметов домашнего обихода. Автор фильма, к сожалению женщина, приложила все силы, пытаясь потребным ассортиментом кухонных и бытовых машин наладить и выполнение плана на заводе мужа, и семейную жизнь учительницы. Крена невольно задалась вопросом: нельзя ли объяснить ее личное невезение в жизни тем обстоятельством, что конструкторы предметов домашнего обихода - большая редкость? Последний раз она прогнала долговязого курчавого парня, которого в течение двух месяцев находила не слишком противным, за его неспособность быть взрослым. Крену выводят из себя все матери, имеющие сыновей; она собирается даже писать руководство по воспитанию, первая фраза которого будет звучать так: Дорогие матери, ваш ребенок хоть и мальчик, но в конце-то концов тоже человек. Воспитывайте его так, чтобы позволить своей дочери выйти за него замуж.
Не стану расписывать подробно, как мы вместе придумали еще две-три фразы, которые и записали на клочке бумаги, как, вовсю разойдясь, перебивали друг друга и смеялись друг над другом, как Крена забавлялась, называя меня без конца моим мужским именем (послушай, Иначек!), и как она потом сожгла наши записки в пепельнице, потому что нет ничего смешнее женщин, пишущих ученые трактаты, - всего этого я расписывать не буду. Упомяну только, что я сказал: женщин? А ведь вижу здесь мужчину и женщину! И что при этом мне удалось придать вопросу именно ту интонацию, которую женщина в этот час вправе ждать от мужчины. И что она перестала болтать, сказала всего два-три слова, жаль, мол, что мы знакомы с прежних времен. И что я прикоснулся к ее волосам, они мне всегда нравились: такие гладкие, темные. И что она еще раз сказала: послушай, Иначек.
- Послушай, Иначек, сдается мне, что у нас ни черта не выйдет. Хотя очень может быть, в этом чертовом препарате твоего профессора есть что-то хорошее... Для других, - продолжала она. - И на тот случай, если известные способности мужчин будут и дальше хиреть, как и способность познавать нас в буквальном и в библейском значении этого слова. Он познал жену свою... Да, выше всего мы ценим радость быть познанными. Но вас наши притязания повергают лишь в смущение, от которого вы спасаетесь, укрываясь за грудами тестов и анкет.
Видели вы, с каким благоговением кормит институтский кибернетик свой компьютер? На этот раз нужно было обработать пятьсот шестьдесят шесть вопросов моего МММ-теста, и у нашего кибернетика оказалось достаточно времени, чтобы утешить меня в том, что мы, женщины, не создали кибернетики как, впрочем, до того не изобрели пороха, не нашли туберкулезной бактерии, не создали Кельнского собора и не написали Фауста.
В окно я увидела, как вы вышли из дверей главного здания.
- Женщины, которые пытаются играть в науке первую скрипку, заранее обречены на поражение, - сказал наш кибернетик.
Только теперь я поняла, в какой он растерянности от того, что успех нашего важнейшего эксперимента, который мог способствовать сокращению некой сомнительной породы, целиком и полностью зависел от женщины.
Вам подали черную институтскую "татру", и вы сели в машину. Наш кибернетик изучал данные компьютера. А я впервые как следует разглядела его - большая голова при маленьком росте, тонкие, нервные, деятельные пальцы, щуплая фигурка и обратила внимание на его напыщенный слог... Немало, видимо, пришлось ему страдать в юности из-за женщин!
Ваша машина описала полукруг по двору и исчезла за тополями у ворот.
Кибернетик объявил, что привести меня в соответствие с принятыми нормами, кажется, не удалось. Мне было решительно наплевать, реагирую ли я по-старому на эмоциональный раздражитель, а он не знал, огорчаться ему или радоваться, что его компьютер принял меня за две в корне отличающиеся друг от друга личности, и грозил подать жалобу на злонамеренную дезориентацию.
В лаборатории Ирена с непроницаемым лицом объявила мне, что, по данным последних анализов, я самый настоящий из всех мужчин, которых она знает. Я подошел к окну.
- Он вернется не скоро, - сказала она. - Он сегодня воспользуется тем, что в университете конференция.
Я все еще думал, что вы избегаете встречаться со мной в моем новом обличье. Но что вы умудритесь не узнать меня, мне бы и во сне не приснилось. Вас ничто никогда не может озадачить. Я уже давно хотел вас спросить: когда это вы научились "быть-всегда-начеку"? Нет, подобный вопрос был бы грубейшим нарушением правил игры, которые мы свято соблюдали. Эти правила надежно защищали нас, когда над нами нависла опасность выпасть из своей роли, хотя мне роль проигравшего бодрячка давным-давно опротивела. Иной раз наша игра называлась Кто боится трубочиста? И я должна была выкрикнуть: Никто! Иной раз мы играли в другие игры, но одно правило оставалось неизменным: кто обернется или засмеется, тому взбучка достается. Я никогда не оборачивался. Никогда не подглядывал за водящим. Никогда не смеялся над ним. Мог ли я догадываться, что вас угнетают ваши же собственные правила?
Вы, конечно, помните: была суббота, шестнадцатое марта, погода в тот день стояла "по-апрельски капризная", это был одиннадцатый день моего перевоплощения; около одиннадцати вечера вы покинули театральное кафе, вышли, можно сказать, совсем трезвый на улицу, где незнакомый молодой человек, явно поджидавший вас, шагнул к вам и навязался в провожатые, но, будучи дурно воспитан, не догадался представиться. Вы же, не выказав ни капли удивления, не подав ни единого знака, который свидетельствовал бы о том, что вы его узнали, держались так, будто для вас нет ничего более обычного, чем доверительный ночной разговор с каким-то незнакомцем. Вы тотчас стали, как всегда, господином положения. Сохраняя присутствие духа, вы предложили новую игру, и вы же определили ее условия, которые, впрочем, великодушно соблюдали, если только никто не посягал на одно: на ваше право держаться в стороне. Все, что я вам излагал я жаловался, что мужчину тяготит груз женских воспоминаний, - вы вежливо выслушали, но вам до этого явно не было дела. Вы оставались бесстрастным, и я вам об этом сказал. Вы и глазом не моргнули. Я понимал, что должен возмутиться, но не возмутился. И хладнокровно осознал возможность ополчиться на вас, вооружившись своим новым жизненным опытом - бить вас вашим же оружием, взяв вас в кольцо своих жалоб, обвинений, угроз. Я прекрасно помнил, как часто мысленно разыгрывал эту сцену, каждый ход, каждую позицию знал я наизусть. Но, воплотив их наконец в жизнь, потерял к ним всякий интерес и начал догадываться, что это должно означать. Я еще раз попытался повторить свое утверждение, что мужчина и женщина живут на разных планетах, надеясь вынудить вас на обычные снисходительные попытки запугать меня, дабы козырнуть тем, что этим попыткам я больше не верю.
Мы стояли у подножия телебашни на Апексе. Вы, должно быть, подумали, что я вскочил в случайно проезжавшее мимо такси, спасаясь бегством из-за уязвленного самолюбия? Глубоко ошибаетесь. Я сбежал не потому, что был уязвлен или испугался, не потому, что опечалился или обрадовался, и не потому, что вообще отказывался понимать все перипетии этого дня. Я сбежал потому, что все это время говорил с вами о ком-то постороннем, к кому сам не в состоянии был проявить сочувствие. И какие бы прекрасные или отвратительные картины ни представлял я себе, сидя в темной машине, чувства мои оставались ко всему глухи. И о чем бы я ни спрашивал себя, ответа я не получал. Женщина во мне, которую я так настойчиво искал, исчезла. Мужчина же еще не сложился.
Дело табак - выражение это мне удалось вспомнить, лексический запас, видимо, не выветрился из моей памяти.
Машинально я назвал таксисту адрес моих родителей. Но, заметив это, ничего не сказал, заплатил, вышел из машины, еще с улицы увидел свет в окне их гостиной и взобрался на каменную тумбу в палисаднике, с которой хорошо просматривается их комната. Родители сидели в своих креслах и слушали музыку. Книги, которые они читали, лежали сейчас перед ними вверх обложками на низеньком столике. Они пили вино, вюрцбургское - они предпочитали его всем остальным винам, - из старомодных бокалов на длинных ножках. Всего один раз за двадцать минут отец шевельнул рукой, чтобы обратить внимание матери на некий пассаж исполняемого концерта. Мать улыбнулась - отец всегда обращает ее внимание на одно и то же место одним и тем же движением руки, и она ждет этого движения и довольна, что отец, отвечая на ее улыбку, поднимает взгляд, в котором светится едва заметная ироническая усмешка над самим собой. С годами стремление моих родителей к одиночеству усиливалось, и постепенно бурные споры с друзьями, вечно толпившимися во времена моего детства в доме родителей, превратились в мирные беседы, а друзья и враги - в гостей. Им удалось поистине невозможное: относясь друг к другу с обязательной бережностью, не потерять взаимного интереса.
Я мог бы зайти к ним. Мог бы нарушить инструкцию о сохранении тайны и обрисовать им мое положение. Они меня всегда прекрасно понимали. Никаких неподобающих вопросов, никакого удивления, никаких упреков. Они постелют мне в моей прежней комнате, приготовят принятое в нашей семье питье на ночь. А потом будут лежать друг подле друга без сна и всю ночь напролет ломать себе голову над тем, какую же ошибку совершили. Ибо счастье моих родителей покоится на простом понимании связи причины и следствия.
Я не зашел к ним, а, поймав первое же такси, поехал домой и лег в постель и не поднимался три ночи и два дня - время, когда я продолжал еще вести протокольную запись моего состояния, хотя находить ему определения мне было все труднее и труднее, пусть даже физически я чувствовал себя совершенно здоровым. Поскольку вы никогда не допустили бы понятия "кризис", мы молча сошлись с вами на понятии "перипетия", словно оказались перед неизбежной развязкой всех запутанных интриг в какой-то глуповатой классической драме.
Но Беата в понедельник без всяких околичностей заговорила о фиаско. Вы помните, что произошло - обнаружилась моя несостоятельность при работе над тестом памяти. А ведь ей следовало понять, что добросовестный человек, отвечая "не знаю", избирает по сравнению с наглой ложью меньшее зло. Семь раз после напряженных раздумий - это показали подключенные к моему пульсу и к голове аппараты - я ответил на ее вопросы "не знаю", пока она наконец не разнервничалась и не стала мне подсказывать. Словно я позабыл имя моего любимого учителя! Но мог ли человек, который, как я внезапно понял, сознательно тщился в течение урока химии производить впечатление на девочек, быть когда-либо моим любимым учителем? Или вопрос о "любимом развлечении детства". Разумеется, я помнил, что трижды с интервалами в три месяца отвечал на этот вопрос: качели. Я мог, если это требовалось, воспроизвести мысленно картину качающейся на качелях девочки: она взвизгивает от радости, юбчонка ее взлетает, и какой-то парнишка раскачивает ее... Но картина эта вызывает во мне стойкое отвращение и как ответ на вопрос больше не подходит. Так же как имя этого парнишки Роланд, да, конечно же, черт побори! - не отвечает на вопрос о "первом друге". Мой первый друг никак не мог - неужели Беата этого не понимает? обнять ту чужую, летящую вверх-вниз девочку и снять ее с качелей... Все, что вы прочтете в моем деле, подтасовано, да, подтасовано. Возьмите хотя бы эту дурацкую незаконченную картинку. Я, правда, всегда трактовал ее как "любовную пару, идущую в лес". Но теперь я просто не видел здесь любовной пары, хотя и испытывал мучительную неловкость: могли ведь подумать, что я кривляюсь. Двух спортсменов, на худой конец, готовых к состязанию. Но и это не наверняка. Уж лучше мне было промолчать. Какая в том беда, если я не распознаю, что изображено на этой бессмысленной картинке.
Но тут Беата расплакалась. Наша тихая скромница Беата. Беата, имя которой так ей подходит, - счастливая. Которая так удачно умеет все сочетать: сложную профессию, требовательного мужа, двоих детей и никогда не привлекает внимания к себе. Возможно, она и не подозревала, какие надежды связывала с этим экспериментом. Знаете ли вы, что она на многое была готова? Даже собиралась быть следующей, совершено серьезно. Мой провал вывел ее из себя. Из-за отвратительного высокомерия, негодовала она, я загублю неповторимую возможность, и никто уже не сможет ею воспользоваться; мне она ни к чему, вот я ее и не оценила.
Ирена помогла мне посадить Беату в машину. Я отвез ее домой. Умолчу о том, что она наговорила мне по дороге, да еще в каком тоне, какие употребляла выражения. Но тихих скромниц я с тех пор побаиваюсь. А дома у Беаты красиво. Сад и квартира тщательно ухожены. Ни одной грязной чашки, все постели застланы. Беспорядка она за собой не оставляла, не хотела, чтобы ее хоть в чем-нибудь упрекнули. Я уложил ее на кушетку и дал снотворное. Прежде чем заснуть, Беата спросила:
- Почему ты молчишь?
Видимо, думала, что в моей власти говорить или молчать. Ей не под силу было представить себе всю глубину той тишины, что царила во мне. Никому не под силу представить себе эту тишину.
Знаете ли вы, что значит "личность"? Это маска. Роль. Истинное "я". Язык, сдается мне после всего пережитого, связан по крайней мере с одним из этих трех состояний. Я их всех был лишен, а значит, погрузился в полное молчание. Стал никем, а ни о ком ничего и не напишешь. Этим объясняется трехдневный пробел в моем протоколе.
Когда же по прошествии многих дней я овладел словами "да" и "нет", меня вновь потянуло к людям. Разумеется, я изменился: это все верно заметили. Но вовсе не требовалось непрестанно меня щадить. Вовсе не нужны мне были эти озабоченно-пытливые взгляды, лишь мешавшие мне убедительно показать, что кризис кончился. Нелепо, но именно теперь никто не хотел мне верить: сомнения окружающих всплыли на поверхность, когда мои развеялись. Мое правдиво-стереотипное "спасибо, хорошо" на их стереотипное "как живешь?" действовало им на нервы. Но меня их мнение обо мне теперь не трогало. А это в свою очередь не устраивало их. Что же, собственно говоря, мы все предполагали? А вы? Неужели вы хладнокровно высчитали ту цену, которую мне предстояло заплатить? Я спрашиваю просто, без всяких эмоций, как вы всегда требовали. Без эмоций, свободный от всех старых привязанностей, я наконец-то мог выйти из некой игры, правила которой мы столь долгое время почитали священными. В их защите я более не нуждался. Заподозрив, что вы именно это предвидели и даже этого желали, я лишь пожал плечами. Я открыл тайну неуязвимости - равнодушие. Ничто не жгло меня, когда при мне произносили некое имя, когда я слышал некий голос... Значительное облегчение, профессор, благодаря чему я многое мог позволить себе. Когда я закрывал глаза, мне не было более нужды искать болезненного наслаждения в длинной череде картин, рисующих что уже само по себе постыдно - постоянно одну и ту же пару в одних и тех же ситуациях. Напротив, меня одолевали видения будущего: блестящее окончание эксперимента, мое имя у всех на устах, восторги, награды, неувядаемая слава.
Вы качаете головой, вы порицаете меня. Но что вы хотите, способен ли я был на то, что не удается большинству мужчин, - жить без самообмана, лицом к лицу с действительностью? Вы, возможно, надеялись, что хоть одному человеку это удастся - вашему творению. Что вы сможете наблюдать за ним и отзвук его чувств упадет на вас, чувств, которые вы давным-давно себе запретили, способность к которым постепенно, видимо, утратили (осталось у вас, по всей вероятности, одно - ощущение невосполнимой утраты). Но я разочаровал вас. Сам того не замечая, я теперь тоже предпочитал легкие пути, и успех эксперимента, варварская бессмыслица которого больше уже не была мне столь очевидна, совершенно серьезно сделался средоточием моих устремлений. Мне снова вспоминается история из классической древности, рассказанная доктором Рюдигером. Сам того не зная и не желая, я оказался все-таки шпионом в тылу противника и разведал то, что должно было остаться мужской тайной, дабы никто не посягнул на ваши привилегии, а именно: что начинания, которыми вы увлекаетесь, не могут составить ваше счастье и что мы, женщины, обладаем правом на сопротивление, когда вы пытаетесь вовлечь нас в свои дела.
Нет, профессор, ни одна богиня не сошла, чтобы ослепить предателя, если, конечно, вы не хотите назвать привычку, которая нас ослепляет, всемогущей богиней. Но частичная слепота, а ей подвержены едва ли не все мужчины, начала одолевать и меня, ибо без нее в наше время невозможно в полной мере пользоваться своими привилегиями. В случаях, когда раньше я бы вспылил, ныне я оставался равнодушным. Не свойственное мне прежде довольство овладело мной. Соглашения, на которые мы хоть раз пошли, даже испытывая к ним сильнейшее недоверие, получают над нами неотразимую власть. Я воспретил себе грусть, как бесплодное расточительство времени и сил. Мне уже не казалось опасным, что я теперь причастен к тому разделению труда, которое оставляет женщинам право на печаль, истерию и неврозы, а также милостиво разрешает заниматься разоблачением душевных переживаний (хотя душу ни один человек еще не отыскал под микроскопом) и работать в неисчерпаемой сфере изящных искусств. А мы, мужчины, вынуждены взваливать на свои плечи всю громаду земного шара, под тяжестью которого мы едва не валимся с ног, и посвящать себя реальной жизни, трем ее китам: экономике, науке, международной политике. Какого-то бога, который явился бы, чтобы наградить нас даром ясновидения, мы отвергли бы, пылая неподдельным негодованием... Равно как бесцельные жалобы наших жен.
Но до этого, профессор, я еще не дошел. Времени не хватило. Приступы прежнего беспокойства стали одолевать меня. Пожалуй, меня могло бы еще спасти какое-то потрясение. Или вопрос. Или два слова...
Как я познакомился с вашей дочерью Анной? Я познакомился с нею вовсе не как с вашей дочерью - это ничем не обоснованное подозрение, - а как с очень умненькой, чуть задиристой юной особой, случайно сидевшей в киноклубе рядом со мной, которую я - уже не случайно - пригласил на порцию мороженого. Все получилось очень просто. Она не станет возражать, объявила она, если я заплачу за нее, она сидит без гроша, а раскошелиться придется, полагает она, вовсе не бедняку.
Намерения? Самые обыкновенные. Если уж суждено мне было петухом обхаживать женщин - а женщины не дают мужчине покоя! - так почему бы не эту девушку, которая понравилась мне своим ироническим смехом?
Но оказалось, что в петухе никакой надобности не было. Для Анны я, надо думать, был немолодым господином, придурковатым, как большинство мужчин, - это ее слова, вам они, конечно, знакомы, - которому уже многое не понять. К примеру, заявила она, киношники только что пытались нас попросту оставить в дураках. Да, кстати, ее зовут Анна. Клянусь, вашу фамилию она мне не назвала. Она принципиально за то, чтобы не облегчать мужчинам их задачи. Они и так обленились, даже любить им лень, считает она; в один прекрасный день им будет лень управлять миром. И тогда они навяжут нам свои ужасающие преимущества в виде равноправия, гневно заявила ваша дочь. Покорно благодарю, но я в этом не участвую.
Почему она пригласила меня к себе домой? Клянусь вам... Впрочем, довольно клятв. Разумеется, будь я мужчиной, я влюбился бы в Анну. Да, что-то шевельнулось во мне, если вас это успокоит. Но на этот раз шевельнулось еще кое-что противоположное. И все уравновесилось. Анна, видимо, что-то почувствовала и притихла. Она меня не совсем понимает, сказала она, тем не менее я ей симпатичен. Она хотела бы, чтобы я послушал ее пластинки.
У вашей калитки я бы еще мог повернуть. Но мне захотелось увидеть, как мы с вами выпутаемся из создавшейся ситуации. Быть может, и вам хотелось того же. Быть может, вы хотели доказать мне, что расхлебаете кашу, которую сами заварили. В противном случае вам же ничего не стоило предотвратить приглашение к ужину.
И вот я, новый знакомый вашей дочери Анны, сижу напротив вас во главе стола за ужином, и меня пристально разглядывают ваша жена и ваша престарелая мать. Ничего себе шуточка. Вам не стоило большого труда сделать хорошую мину при плохой игре. Да, мы с вами разыгрывали немые сцены - ничего, кроме взглядов и жестов. Но одно стало ясно: вы соглашались на безоговорочную капитуляцию. Игра подошла к концу. Что и говорить, никаких нитей вы больше в руках не держали. Вы попали в трудное положение и сознавали, что получили по заслугам. Вам это шло, а меня разоружало. Я мог выбирать, стоит ли еще придерживаться добровольно какого-либо правила нашей игры. Вы же не знали, что из игры я уже выбыл. Того человека, перед которым вы соглашались капитулировать, здесь за столом не было.
Легкая, стало быть, беседа, веселое настроение. Чувство облегчения на одной стороне, великодушие - на другой. Все сдержанно наблюдают друг за другом. Трудноопределимое выражение лица вашей жены, которое только теперь заставляет меня задуматься. Однако хорошее настроение вашей матушки и приветливость вашей жены - это только искусное подражание вашему хорошему настроению и приветливости. Обе женщины окружили вас высокочувствительными радарами, доносящими до них даже едва уловимые ваши эмоции. Главное, что лицо вашей жены полно готовности стать истинным зеркалом. А объект этого зеркала - вы, и только вы. Вас взяли в окружение. Но Анна вовсе не желает с этим мириться. Колючая и насмешливая, она прежде всего рассудительна, в чем я ей завидую. Это был двадцать девятый день после моего перевоплощения, стоял теплый апрельский вечер.
Нигде же потрясение? Где тот вопрос? И те два слова? Мне их вам, наверное, и повторять незачем. Мы с вами, держа в руках бокалы с вином, стояли в комнате Анны у полки с книгами, а она ставила пластинки. Вы впервые набрались мужества и узнали меня, не попытались сбежать от факта моего перевоплощения, дела ваших рук, или отрицать его. Вы просто обратились ко мне, назвав меня тем именем, которое дали мне:
- Ну что, Иначек, как вы себя чувствуете? - (Вот он, вопрос.)
Причем тон вы избрали очень точно: нечто среднее между профессиональным интересом и дружеским участием - нейтральный. Но меня это не задело. Иначек неудержимо стремился прочь от того человека, которого такой тон мог бы задеть. Небрежно, в соответствии с истиной я ответил:
- Как в кино.
Тут у вас впервые, с тех пор как я вас знаю, вырвалось нечто, чего вы сказать не хотели:
- Вы тоже? - (Вот они - те два слова.) Вы побледнели. А я все сразу понял. Обычно столь тщательно прячут какой-то недостаток. Ваши искусно построенные системы правил, ваше непомерное усердие в работе, ваши маневры, направленные на то, чтобы избегать встреч, были не чем иным, как попыткой защититься от разоблачения: вы не в состоянии любить и знаете это.
Теперь уже поздно приносить извинения. Но я обязан сказать вам: не от меня зависело, вступать в эту игру или нет или по крайней мере прервать ее, пока еще было время. Вы можете многое поставить мне в упрек - я ничего не смогу сказать в свое оправдание, - и прежде всего легковерие, послушание, зависимость от условий, которые вы мне навязали. Только бы вы мне поверили, что не легкомыслием или заносчивостью я вынудил вас на признание. Разве мог я пожелать, чтобы наш первый и единственный искренний разговор стал искренним признанием в тяжком недуге...
Каждый из нас достиг своей цели. Вам удалось избавиться от меня, мне - проникнуть в вашу тайну. Ваш препарат, профессор, сделал все, что мог. А теперь предоставил нас самим себе.
Ничего нет огорчительнее, чем двое людей, расквитавшихся друг с другом. Я подхожу к концу.
На следующее утро вы ждали меня в институте. Мы почти не говорили. Вы не подняли головы, наполняя шприц. Стыд всегда так или иначе связан с "позором". Недаром говорится: стыд и позор. Наши планы позорно провалились. Нам не оставалось ничего другого, как начать все сначала, испытывая мучительнейшее из всех чувств.
Сны мне не снились. А проснувшись, я увидела увеличивающееся светлое пятно. Ваш Нечто-199 - тоже надежное средство, профессор. Это записано в протоколе опыта. Все ваши предсказания оправдались.
Теперь нам предстоит поставить мой эксперимент: попытаться любить. Впрочем, этот эксперимент тоже ведет к поразительным находкам: находишь человека, которого можно любить.