Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«сверре» зовёт на помощь

ModernLib.Net / Внуков Николай / «сверре» зовёт на помощь - Чтение (стр. 3)
Автор: Внуков Николай
Жанр:

 

 


      Так прошло несколько лет. Я был редким гостем в саду, охота моя не превращалась в систематическую погоню, но каждый раз, когда представлялась возможность, я заглядывал в Шереметевку и видел Волкова с газетами на его обычном месте.
      Я так и не подобрал тогда серий военных марок, увлечение снова погасло, засосали другие дела, и альбом, который я начал так красиво оформлять, надолго уснул в секретере моего книжного стеллажа.
      Как-то из «Вечорки» я узнал, что ленинградские коллекционеры обрели, наконец, свой клуб — получили хорошее помещение, выработали устав, разделились на секции и вообще поставили дело на солидную основу.
      Подвальчик встретил меня новой вывеской: «Диафильмы и диапозитивы». В дальнем конце зальца продавщица раскладывала по ящикам круглые патрончики с пленкой. Два-три покупателя разглядывали на витрине образцы диафильмов. Кассирша позевывала в своей стеклянной узенькой клетке.
      В Шереметевском саду на скамейках дремали старушки, а по центральной дорожке, где обычно толпились любители, прогуливались молодые мамы с колясками. Никого из старых знакомых...
      Я потерял Волкова на четыре года.
      Письмо пришло ко мне с утренней почтой.
      Простой деловой конверт с адресом, написанным незнакомой рукой. Стандартный лист бумаги, сложенный вчетверо:
       «Уважаемый Николай Андреевич!
       Однажды в саду Вас кто-то назвал по фамилии. Я запомнил. И только недавно узнал, что вы пишете. Прочитал несколько Ваших повестей. Ваш адрес отыскал в справочнике Союза Писателей. Убедительно прошу: если можете — загляните на днях ко мне. Очень и очень важно!
       Я с утра до вечера дома, поэтому застанете меня в любое время.
       С благодарностью — В о л к о в.»
      Внизу был приписан адрес и подробное объяснение, как найти квартиру.
      Не сразу до меня дошло, что Волков — это и есть тот самый «консультант» в буром пыльнике, рассказы которого о марках я слушал всегда с таким интересом, поражаясь энциклопедическим знаниям этого человека.
      Он жил в доме на Пушкарской, недалеко от Кировского проспекта. Старое пятиэтажное здание стиля псевдомодерн. Вероятно, до революции в нем сдавались квартиры людям среднего достатка. Много раз оно реставрировалось, подновлялось, и сейчас тоже было свежепокрашенным, но все равно оставалось похожим на старую деву, неумело применяющую косметику.
      Я прошел через сумрачный вестибюль во двор, такой же сумрачный и неуютный, отыскал по приметам, данным в записке, маленькую коричневую дверь и вошел.
      Второй этаж. Старинный звонок, который нужно было повернуть пальцами. Медленные шаги в прихожей. Лязганье дверной цепочки.
      — Входите. Я знал, что это — вы.
      Он включил свет в прихожей, заставленной, как мне показалось на первый взгляд, какими-то поленьями. Минутой позже, когда я снял пальто и присмотрелся, я понял, что это не поленья, а части оснастки старинных кораблей. В том месте, где в прихожих обычных квартир находится зеркало, Волков повесил галс-кламп — деревянную плиту, через отверстие которой на парусниках пропускали внутрь судна тросы, крепящие грот-мачту. Галс-кламп был очень старый, вероятно ганзейской работы, украшенный сверху резной головой льва. У вешалки стоял источенный морским червем фока-кнехт с головой турка и с четырьмя скрипучими блоками в груди. Из углов выглядывали еще какие-то фигуры, похожие на идолов полинезийских островов.
      — Откровенно говоря, это — не мои, — с извинительной улыбкой сказал хозяин, проследив мой взгляд. — Наследство старого владельца квартиры. Николая Павловича Загоскина. Интереснейший был человек. Написал книгу «Русские водные пути и судовое дело Петровской России». Умер во время блокады... Ну, а меня вселили сюда в сорок седьмом, как только я приехал в Ленинград. Проходите в комнату, потом рассмотрите все хорошенько.
      Кабинет Волкова больше походил не на комнату, а на узкий коридор, в конце которого стоял письменный стол и светилось окно. С двух сторон подхода к столу нависали книжные стеллажи. На полках тускло отсвечивали золотым тиснением корешки толстых томов. Правый нижний ряд занимала девяностотомная энциклопедия Брокгауза и Евфрона — моя давнишняя голубая мечта. Выше стояли тома знаменитой Брокгаузовской «двадцатки» — Пушкин, Шиллер, Шекспир, Гёте... На уровне моего плеча голубел семитомник Мельникова-Печерского издания Вольфа. Удивительно свежими, будто только что вышедшими из переплетной мастерской, выглядели томики марксовского Писемского, Алексея Константиновича Толстого, Ивана Федоровича Горбунова, Ростана. Самые верхние ряды полок занимали большие альбомы. Вероятно в этих альбомах и находилась коллекция Волкова.
      — Присаживайтесь. Чаю хотите? Я сейчас подогрею.
      Он придвинул мне стул и ушел на кухню.
      Я сел.
      Теперь перед моими глазами оказался левый стеллаж. Он был доверху набит справочниками.
      Я увидел популярные в девятисотые годы издания Григория Москвича и Карелина — путеводители по Финляндии, Швейцарии, Германии, Кавказу и Волге. Тщательно подобранные серии путеводных книг по Западной Европе Кнебеля и Кузьминского. Карманные книжечки «Русского Бедекера», Календари «Сельского хозяина» Груздева и «Спутники школы» для русской учащейся молодежи — бесплатные приложения к знаменитому дореволюционному альманаху «Задушевное слово». Здесь стояли неофициальные карманные издания «Сводов Законов Российской империи» 1896 года Якова Канторовича и современные справочники по демографии и мировым валютам. Три полки занимали каталоги почтовых марок. Наверное, это было самое полное частное собрание в Ленинграде: от пятитомной «Липсии» с ежегодными дополнениями и трехтомного английского Стенли Джиббонса до французского «Ивера», швейцарского «Цумштайна» и немецкого «Михеля». Я увидел также американский трехтомник Скотта и два толстенных тома Минкуса с дополнениями. Рядом с ними стояли семь томов английской «Международной энциклопедии марок» — мечтой каждого солидного филателиста. Красиво выделялись из общей темной массы желтоватые, под слоновую кость, суперобложки изящной серии «Городов и музеев мира» и строгие корешки прекрасного издания архитектурно-исторического справочника «Памятники XIII—XX веков».
      Несколько полок было отведено флоту. Здесь стояли объемистые тома лоций разных морей, справочные книги по иностранным флотам, «Международное морское право» Джона Коломбоса, редкие сейчас «Теория судостроения» Штенгауза и «Морская практика» Федоровича, астрономические календари, книги по моделированию судов и даже «Всеобщая история морского пиратства» Джонстона на английском языке. Фундаментом всему этому богатству служили двадцать пять красных томов «Всего Петербурга» Суворина.
      Так вот где истоки поразившей меня в свое время эрудиции Василия Степановича! Каким же колоссальным Трудом собиралась эта библиотека! Сколько нужно было потратить времени на охоту за редчайшими изданиями, какие знакомства нужно было иметь, чтобы сделать такой подбор! Вероятно, начатая после войны, библиотека росла и сейчас, потому что на полках я увидел издания, буквально только что родившиеся на свет.
      — Любуетесь? — спросил Волков, появляясь в комнате с маленьким подносиком, на котором стояли два стакана крепко заваренного чая и стеклянная вазочка с конфетами «Старт».
      — Завидую! — сказал я искренне. — Сгораю хорошей белой завистью. Как вам это удалось?
      — От случая к случаю, — сказал он, ставя поднос на стол. — Давайте хлебнем по глотку. Более крепким не угощаю — сердце... Да и не люблю туманить мозг. А о книгах... Мне помогали интересные люди. Может быть, помните Алексея Федоровича Хлуссова из «Академкниги» или Федора Григорьевича Шилова, подбиравшего литературу для Публички и для Пушкинского Дома? Я дружил с ними. Это были большие знатоки... Но сейчас не об этом. Сколько вы можете уделить мне времени?
      — Да хоть весь день! — улыбнулся я. — Счастье — посидеть в обществе таких книг. И сегодня у меня ничего спешного.
      — Я отниму у вас два часа. Хочу подарить вам рассказ.
      Он снял с верхней полки правого стеллажа тяжелый серый альбом и открыл его.
      — Простите за нахальство. Я знаю, что писателям не навязывают темы. Но я навяжу вам себя. Скажите, это удобно?
      Я снова улыбнулся.
      — А почему — нет?
      — Понимаете, мне очень важно, чтобы вы услышали эту историю. Очень! Это страничка войны, которую, кажется, еще никто не читал. А стоит ли писать — вы сами решите. Вот, посмотрите.
      Он придвинул ко мне альбом.
      Я отвернул толстую крышку переплета.
      На титульном листе, прекрасно отработанном опытной рукой чертежника, было написано:
       «Выпуски 1942—1945 годов»
      Я перевернул титул.
      На плотные серые страницы альбома были наклеены прозрачные целлофановые конверты и в каждом конверте лежала денежная купюра.
      Давностью тридцати лет дохнуло на меня с этих страниц.
      Прорезая темные корешки книг, на мгновенье вспыхнула и погасла далекая, позабытая картина.
      ...При демобилизации батальонный кассир выдал мне две тысячи шестьсот рублей. Это была первая в моей жизни получка. Так называемое «денежное довольствие» за три года войны. В мечтах своих я получал первую зарплату совершенно в других условиях и за другую работу. А в действительности интендантский офицер выложил из железного ящика начатую бандероль красных тридцаток и десятками отсчитал остальное.
      Две тысячи шестьсот рублей.
      Красный бумажный кирпич увесисто лежал на ладони, непривычно скользили в пальцах десятки. Эти деньги, казавшиеся такими большими, ничего не стоило истратить за день или растянуть самое большее на два месяца, потому что буханка коммерческого хлеба стоила в то время сто пятьдесят рублей.
      — Пересчитайте, — сказал интендант.
      Я начал считать, но сбился, начал еще раз и снова сбился, и, чтобы не задерживать очередных, просто для виду перебрал десятки и расписался в ведомости. За четыре года фронтовой жизни я отвык от внешности денег и разучился их считать...
      И вот теперь эти десятки, светившиеся сквозь целлофан конвертов, вызвали далекое, мне казалось, давно стертое временем воспоминание.
      Я перевернул лист альбома.
      Снова конверты и снова те же десятки. И на следующих листах то же. На некоторых купюрах карандашом были обведены одни и те же места.
      Странная коллекция...
      И тут я вспомнил, что Волкова всегда интересовали деньги только военных и довоенных выпусков. Почему такое пристрастие?
      Недоумевая, я поднял глаза на хозяина.
      — Узнаете? — спросил он.
      — Еще бы! До войны такими расплачивались. А после войны буханка хлеба стоила пятнадцать таких бумажек. Прекрасно их помню. Но почему только червонцы?
      Он вынул одну купюру из конверта и подал мне.
      — Внимательно посмотрите: такими вы расплачивались за хлеб?
      Я повертел десятку в пальцах, посмотрел на свет.
      — Точно такими. У меня после демобилизации их был полный планшет. Две тысячи шестьсот. А что были тогда эти деньги?..
      — Вот, вот! Среди них частенько попадались фальшивые.
      — То есть, как — фальшивые? — не понял я.
      — Обыкновенно. Сделанные не на фабрике «Гознак», а в другом месте.
      — Не может быть! Их же везде принимали — и в магазинах, и в сберкассах, и сдачи давали такими же...
      — До сорок седьмого года, — сказал Волков. — Знали, что в стране обращаются фальшивки, но слишком дорого в то время стоила бы реформа. Что было после войны? Бедность, разруха, самого необходимого не хватало... Кстати, эта тоже фальшивая. И сделана так, что даже теперешняя экспертиза не может отличить от выпущенных государственным банком.
      Он вынул из конверта еще одну купюру, взял из моей руки червонец, несколько раз поменял бумажки местами и положил их на стол.
      — Определите, какая из них настоящая?
      Минут десять я разглядывал купюры, переворачивал их, смотрел на просвет. Фальши не было. Самые натуральные червонцы, немного потертые, на одном из них — слабое жирное пятно. Кажется, я держал его в руках первым. Хотя и на втором тоже какое-то пятно...
      — Ну? — улыбнулся Волков.
      — Сейчас...
      Я еще раз очень внимательно осмотрел деньги. А! Вот она, та особенность, которую я не заметил сразу!
      — Номера серии у них одинаковые!
      — Ну и что? — сказал Волков. — Правильно, номера серии одни и те же. Но вот какая из двух бумажек фальшивая?
      Я снова начал вертеть червонцы перед глазами.
      — Не ломайте голову, все равно не определите. Фальшивка — вот! — он выдернул у меня из руки одну из купюр.
      — Конечно, вы их собираете, вы к ним привыкли, — сказал я. — Наверное, есть приметы, которые...
      — Которые я оставил, когда делал эти бумажки,— перебил меня Волков.
      — Вы хотите сказать, что...
      — Да. Что все эти фальшивки, больше, чем на полтора миллиарда рублей, сделал я, своими собственными руками. Я был фальшивомонетчиком, Николай Андреевич. Всю войну...
      Я бросил десятку на стол, откинулся на стуле и уставился на Волкова.
      Ощущение было такое, будто меня наотмашь ударили по лицу.
      Вот тебе и «эксперт»... Вот тебе и специалист по почтовым маркам! Фальшивомонетчик... И все это — ровным, спокойным голосом... Да нет, все это ерунда. Он просто-напросто сумасшедший! Шизофреник, которого я принял чуть ли не за гения! Все типичные признаки налицо: тихая, монотонная речь со странными паузами, астеническое телосложение, эта упорная кропотливость... Даже почерк в записке — зубчатый, похожий на немецкую готику... Мелкие, очень точные движения... Такие люди обычно или одинокие чудаки, или прекрасные ученые-экспериментаторы... и в то же время они невероятно, болезненно чувствительны и очень легко ранимы... Надо очень осторожно вести разговор с ним...
      Я смотрел на Волкова.
      Спокойно дымя папиросой, он укладывал купюры в конверты. Ему не было дела до произведенного впечатления. Усталое, болезненное лицо...
      Розыгрыш? Но для чего? Глупо.
      Шутка? Так не шутят с малознакомым человеком...
      ...А может быть, я сошел с ума, и сегодняшний день, записка, разговор с этим человеком, сидящим напротив, прозрачные конверты с деньгами и все, что сейчас происходит, — бред?
      Я перевел взгляд на стеллажи.
      «Весь Петербург», «Морское право», «Энциклопедия легкого стрелкового оружия» Лугса... Такая библиотека! Бред, бред...
      Что это со мной?
      — Чай стынет, пейте! — услышал я голос Волкова. Я покорно отхлебнул из стакана.
      — Так у меня сложилось, — сказал Волков. — Кто-то служил в армии, дрался с фашистами, мстил за убитых друзей, получал награды... А я рисовал... Вернее — гравировал вот эти червонцы... Нет, нет, не думайте, что... Это была тоже война, и война пострашнее, чем на передовой. Там хоть можно было укрыться в траншее или в блиндаже, там можно было стрелять, убивать их, чувствовать в руках благословенную тяжесть оружия... А в том месте, где воевали мы — я, Лео Хаас, Борис Сукинник, Левинский, укрыться было нельзя. Маленький, похожий на иглу стальной штихель против пистолета — вот все... Но мы тоже были солдатами и дрались до конца...
      Он провел пальцем по целлофановому конверту.
      — Возможно, что тот червонец Левинский все-таки переправил по назначению. Я был пешкой, крошечной ничего не стоящей фишкой в очень большой игре. Мы все были пешками, но ведь и пешка иногда превращается... Они, кто играл, этого не учли...
      — Василий Степанович, простите. Я ничего не понимаю...
      — Да, верно. Я не с того начал. Надо было с тысяча девятьсот тридцать девятого... Пейте чай, пейте, пока не остыл совсем! Ну, вот... Львов, в котором только что установилась советская власть после присоединения Западной Украины. Очень красивый город, в который я влюблен до сих пор. Там застала меня война. Я работал в газете «Вильна Украина». Как раз в тридцать девятом газета и началась. Кстати, в редакции работал в то время и Ярослав Галан. Меня не призвали в армию по причине слабого сердца. Порока, как тогда говорили. С детства у меня это проявилось — не мог быстро бегать, долго ходить. Другие плавали, гоняли на велосипедах, играли в волейбол. А у меня было одно утешение — книги и рисование. Читал много, а рисовал еще больше. Не профессионально, конечно, а так, самоучкой. Начал с копирования любимых картинок в книгах, потом увлекся гравюрой. Сначала по дереву, потом по линолеуму, потом перешел на медь. Так и определилось — быть мне в жизни гравером. Перед самой войной окончил художественно-промышленное училище. Этим живу до сих пор. Этим и вот еще — он показал рукой на стеллажи. — Все, о чем мечтал — здесь. Вся моя жизнь.
      Так вот, когда Львов заняли гитлеровцы, я не ушел из города. Руководство подпольным центром приказало нам уничтожить линотипы и цинкографическую аппаратуру. Мы решили, что сделать это должен один человек. Выбор пал на меня. Типография уже не работала. Я пробрался в нее ночью, молотком смял кассы линотипов, разбил объективы репродукционных установок. Потом открыл окно во внутренний дворик, где мы раскатывали и резали бумагу,— я знал там все ходы и выходы — и угодил прямо в лапы гестаповцев.
      Они снова повели меня в типографию, протащили по всем цехам, тыкали пальцами в искалеченные машины: «твоя работа?» Отпираться не было смысла — без сомнения, они слышали, как я там орудовал молотком, и поджидали меня снаружи. В гестапо меня избили и составили какую-то бумагу. В ней говорилось, что за порчу «имущества, принадлежащего рейху», я должен отбыть наказание сроком пять лет в трудовом лагере Маутхаузен. Тогда я еще не знал, что это такое...
      Нас везли через Венгрию и Австрию, но я так и не увидел этих стран. Двери теплушек были плотно закрыты, и так же были закрыты наглухо металлические щиты на окнах. Мы ехали в полутьме. Двери открывали только для того, чтобы сунуть в вагон бак с водой и мешок с эрзац-хлебом, наполовину состоявшим из отрубей и половы. Да раза четыре для того, чтобы вытащить умерших. Из семидесяти человек за дорогу в нашем вагоне умерло семь.
      Лагерь... Как вам описать его? Он стоял в красивой долине, окруженной горами. Огромный четырехугольник из нескольких рядов колючей проволоки. Внутри — двухэтажные блоки из красного кирпича с маленькими оконцами. Вход за проволоку — тяжеловесные ворота с полукруглой аркой из такого же красного кирпича. За воротами, справа, дом коменданта с большой клумбой цветов под окнами. Среди цветов на бетонной подставке — ваза с ярко-оранжевыми бархатцами, а на боку вазы надпись по-немецки: «Куренье вредит здоровью». И еще одна надпись на арке ворот: «Труд дает свободу». У ограды и между секторами бараков — газоны с зеленой травой. Все прилизано, аккуратно. Хорошо утрамбованная дорога, обсаженная по краям молодыми тополями, вела от ворот мимо дома коменданта к прямоугольной площади, так называемому «аппельплац». На этой площадке утром и вечером выстраивали заключенных, или, как называли их немцы, — хефтлингов — всего лагеря. Утром — для развода на работы, вечером — для общей проверки.
      Нас, новую партию, тоже выстроили на аппеле. Приказали раздеться догола, предупредив, что за отказ расстреляют на месте. Мы разделись и сложили одежду узлами позади себя. Ее тотчас увезли на тачках куда-то. Четыре эсэсовских врача начали быстро осматривать нашу группу. Они сортировали людей, как картофель — направо — налево, направо — налево. В правую группу попадали те, кто выглядел поздоровее. В левую — узкогрудые, хилые, малокровные. Левую группу, не одевая, сразу же увели куда-то. Нас — я каким-то чудом попал в правую — еще раз осмотрели. И опять мне повезло, хотя я выглядел не особенно. Тем временем обслуживающая команда подвезла полосатые холщовые робы, и нам после вторичного осмотра приказали одеться. Потом охранники повели нас в блок номер восемь.
      По сторонам довольно широкого прохода — двухэтажные деревянные нары, застланные каким-то тряпьем. Круглая чугунная печка и ящик брикетов из угольной пыли. Все. Вся обстановка. У входной двери на стене — отпечатанные на немецком языке «Правила поведения в лагере». За промедление при утреннем построении — пять ударов палкой. За неопрятность — пять ударов. За внос в блок продуктов питания — пять. За разговоры после отбоя — десять ударов. За отказ от работы — расстрел на месте...
      Стоит ли говорить, как мы жили? Десятки книг написаны об этих концлагерях. Кормежка? Похлебка из брюквы и полугнилой картошки утром и вечером. Буханка эрзац-хлеба на двенадцать человек. А немецкие-то буханочки не то, что у нас. Кофе — коричневая бурда из пережженной морковки. Все было рассчитано, чтобы человек превратился в доходягу в течение пяти — шести месяцев. А потом — ревир, то есть санитарная часть, еще один осмотр, заключение: «кранк» — болен, и — барак «для ослабленных». Оттуда уже никто не выходил, там все шло по страшной формуле: «Кто не работает, тот не ест», причем формула эта применялась в самом буквальном смысле слова.
      Ну, а работа в то время была одна: мы непрерывно расширяли лагерь. Рыли котлованы под фундаменты новых блоков. В нескольких километрах от зоны ломали в карьерах бутовый камень и вручную носили его на территорию. Фундаментщики закладывали этот камень в траншеи и заливали цементом. «Кирпичники» возводили стены.
      Не знаю, как мне при моем сердце удалось продержаться до сорок второго года. Но в ревир не попал ни разу. Меня определили в группу каменщиков и поставили работать у бетономешалки. Из бумажных мешков лопатой бросал цемент в барабан машины. Когда замешивалась очередная порция раствора, получался небольшой перерыв, минут на десять-пятнадцать. Наверное, эти перерывы меня и спасли. Кстати, цемент нужно было бросать очень аккуратно. За каждую просыпанную лопату немцы строго наказывали. Нашим бригадиром был Клаус Рашке, кажется, из уголовников. Узнав, что мы в бригаде почти все славяне, он непрерывно скалился и повторял раз сто в день: «Подождите, сволочи, мы вас научим молиться и работать!» Но — странно — не дрался. Ни разу никого не ударил за все время. Увидев какой-нибудь непорядок, молча показывал охраннику провинившегося, а сам отходил в сторону. Всем своим видом давал понять, что ему противно рукоприкладство.
      Так шли месяц за месяцем...
      Однажды вечером, в августе сорок второго, нас выстроили на аппеле раньше обычного. Вместе с комендантом лагеря к строю вышел эсэсовец — молодой, щеголеватый, похожий на киноактера, надевшего форму для съемок, И морда у него, скажу прямо, была симпатичной, а уж я на их морды насмотрелся за этот год.
      В руке у эсэсовца был микрофон на длинном проводе, подсоединенном к внутрилагерной трансляции. Осмотрев наши потрепанные ряды, он поднес микрофон к губам и спросил, кто из нас хочет работать по своей специальности. А специальности нужны такие: художники, граверы, цинкографы, специалисты по выделке бумаги, химики, парикмахеры. Условия работы будут хорошими.
      Мы заколебались. Странным показалось нам это предложение. Какой еще трюк придумали душегубы? А на садистские выдумки они были мастерами. Однажды например, объявили, что требуются специалисты-повара для лагерной кухни. Вышло восемь человек. Их допросили перед строем — кто где работал. Все оказались настоящими специалистами из ресторанов Вены, Ниццы Парижа и Праги. Тогда послали десяток заключенных за продуктами. Те приволокли на аппельплац дохлую лошадь, ведро с известью и жестянку с каким-то техническим маслом. «А теперь приготовьте настоящие бифштексы! — приказали им. — Да такие, чтобы они ничем не отличались от английских. Если что будет не так — карцер». Конечно, все восемь угодили в карцер, а оттуда — в ревир, и больше мы никогда их не видели. Вот так они забавлялись.
      Но тут было что-то другое. Не похожее на издевательство. Приезжий эсэсовец вызывал к себе... как бы это сказать... расположение, что ли. И после некоторого колебания из строя вышло двенадцать человек. Вышел и я. К тому времени я дошел до того, что едва стоял на ногах. Мне казалось, что хуже того, что есть, быть не может. Все равно — умру я через месяц здесь, или в каком-нибудь другом месте...
      Нам приказали собраться в двадцать минут. Снова запихнули в теплушку и повезли куда-то. И, только когда мы были уже на месте, узнали, что это — лагерь Заксенхаузен под самым Берлином. Тоже красивое место, много зелени. Километрах в трех на фоне бледно-голубого неба четко рисовались круглые башни средневекового замка. До сих пор не пойму, почему эти комбинаты смерти, эти концлагеря они строили в таких красивых местах.
      Нас провели через общую зону и поместили в бараке под номером восемнадцать. Там был еще один барак — девятнадцатый. Оба сарая являлись как бы зоной в зоне. Тройной ряд колючей проволоки окружал их. Даже сверху бараки накрывала частая проволочная сеть. Мы получили места на нарах в одном из отсеков сарая и собрались в общем «зале», где стояли чертежные кульманы, проекционная установка вроде эпидиаскопа, коричневые канцелярские столы и какие-то тумбочки со стеклянным верхом. Все это походило на небольшое конструкторское бюро какой-нибудь частной фирмы.
      Не успели мы осмотреться, как в «зал» вошел эсэсовец, который разговаривал с нами в Маутхаузене. «Я — штурмбанфюрер СС Бернгард Крюгер, руководитель этого предприятия, — сказал он. — Отныне на вас возлагается очень ответственная задача. Здесь, в этом цеху, вы будете изготовлять ценные бумаги и всякого рода документы, необходимые Германии. Это понятно? Какие-либо общения с хефтлингами из блока девятнадцать запрещены. За нарушение — расстрел на месте. Выход в общую зону запрещен, да вам и не нужно выходить, всем будете обеспечены здесь. По вопросам работы обращаться только ко мне. Никаких разговоров с другими офицерами, никаких пререканий: они приказывают — вы выполняете. За нарушение — карцер. В случае саботажа вся ваша команда будет расстреляна. Хорошо работающие получат улучшенное питание — три раза в день суп и буханку хлеба на девятерых. А также — жиры. Все понятно?»
      Вот так мы стали работать по специальности.
      Прежде чем начать, прошли испытание — кто на что пригоден.
      Мне дали старый номер фашистской газеты «Фёлькишер беобахтер» и приказали скопировать рисунок. На рисунке был изображен старинный замок в горах, а у его подножия небольшая деревня с домиками под черепичными крышами. Даже с моей точки зрения художника-самоучки рисунок был выполнен слабо. Я решил улучшить его — детальнее проработал фактуру стен замка, а деревушку внизу выписал несколькими обобщенными штрихами. Когда эсэсовец, проверяющий задания, подошел ко мне, я показал ему свою работу и попытался объяснить, что мне не понравилось в оригинале. Он прищурил глаза, разглядывая рисунок, и вдруг без единого слова коротко и страшно ударил меня в лицо. Я слетел со стула в проход между столами. Правая щека моя была разбита, рот полон крови. Я судорожно сглатывал ее. Когда я поднялся на колени, эсэсовец еще раз ударил меня коском сапога в бок. «Штее ауф!» С трудом я взгромоздился на стул. «Точную копию, чтобы ни одним штрихом не отличалась от оригинала!» — потребовал эсэсовец и отошел к другому столу.
      Через два часа копия была готова.
      На этот раз эсэсовец одобрил ее. Потом я сделал несколько гравюр на меди и был признан годным для работы над «сеткой» — тончайшим цветным узором, покрывающим площадь денежной купюры с обеих сторон. Эта сетка называется гильош, по имени француза Гильо, который изобрел ее еще в прошлом столетии для того, чтобы затруднить подделку казначейских билетов. Узоры гильоша настолько тонки, что их можно рассмотреть только в сильную лупу. Система гильоширования, как и система нумерации купюр — это тайна государства, выпускающего бумажные деньги. На каждой выпущенной купюре есть несколько мест, по которым эксперты эмиссионных банков сразу отличают фальшивку.
      На третий день после того, как мы прошли испытания на пригодность, в блоке вновь появился Крюгер. В руке он держал маленький черный портфель с застежками-молниями по краям. По команде эсэсовца-надсмотрщика мы все встали около своих рабочих мест. Несколько минут Крюгер разговаривал о чем-то с надсмотрщиком, потом направился прямо к моему столу, расстегнул портфель и выложил на чертежную доску новенькую десятку.
      «Ты будешь производить гильош дизэ купюрэ. Срок — зэкс месяц. Работать только карашо. Если плёхо...» — и он жестом показал, что произойдет со мной, если я буду работать плохо.
      Получили задания и остальные из нашей группы.
      Я смотрел на десятку, лежащую на доске, и не мог собрать мысли, которые разлетелись, оставив в голове противную, какую-то тошнотную пустоту. Знаете такое мерзкое состояние, как будто ты на мгновение нырнул в обморок и начинаешь приходить а себя, и еще ничего не соображаешь, кругом только цветные пятна, и что-то шевелится, что-то гудит... Не знаю, сколько времени в отупении я смотрел на портрет Ленина в овале этого червонца. Потом внутри вдруг все сорвалось и завертелось. Нет, даже не мысли. Обрывки...
      Почему именно мне? Хотя все равно. Не мне, так другому. Встать и отказаться сразу? Кончить одним ударом? Изобьют... потом выведут из барака и спокойно пристрелят. Жизнь человека для них — ничто. Прикажут гравировать другому. Смерть ничего не решает. Умереть легко, особенно здесь. А жизнь... Пока жив, есть возможности, есть надежда, есть шанс. Какой шанс? Безразлично. Неужели я учился гравировать, тратил столько труда, чтобы прийти к такому концу? Фальшивомонетчик. Какой финал! Почему меня не убили сразу там, во дворе типографии? Зачем я вызвался там, в Маутхаузене? На что надеялся? На какое лучшее? Идиот! Выжить? Да, конечно. Если выживу — возможность найдется. Возможность всегда находится, хорошая или плохая. Нет, отказываться нельзя. Этот червонец — моя жизнь... прошлая, и, быть может, будущая. Постыдно, конечно, но придется идти. Идти против моей веры, моей сущности, моей морали. Такой проигрыш! Но еще больший проигрыш — смерть. Окончательный проигрыш. Проиграть можно, когда захочешь. Например, запороть уже готовую гравюру. А вот выиграть... Нет, надо играть, играть на выигрыш, хоть мизерный, жалкий в этих условиях, но дающий шанс. Играть! А возможность найдется...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7