— Ты меня видишь так же, как и их, неужели думаешь, что я нарисованный?
— Не, — сказал Петька, — тебя-то я въяве видывал, а самоходов — нет! Ну да и Бог с ними, живы будем, так глянем, Бог даст! Я вот чего еще спрошу. Тут намедни в сундуке баба появилась простоволосая, а с ней игрушки говорящие! Поросенок да пес мохнатый. «Здравствуйте, — говорят, — ребята!» Я им говорю: «Здорово и вам, добры люди!» А невежи оные и не кивнули! Царю-то и трижды поклониться не бесчестье! Грубый народ у вас ныне… Говорят, будто горохом сыплют; тыр-тыр-тыр! Но сундук изрядно разумен, и попа с таким не надо, прости меня, Господи, грешного! Тут и страны заморские, и баб простоволосых кажут, и самоходы, и какова погода на завтрево ожидается… Зело разумный был мужик, сундук сей изобретший! Я, когда б не тут сидел, воеводой его бы поставил… Эх!
— А Сонька бы его на костер вместе с телевизором! — заметил я. — Ты еще ее должен был свалить…
— Верно… — неожиданно быстро согласился Петр. — А истинно ль, что я уже и жил некогда, и помер якобы? Али врут?
— Жил, — подтвердил я, — про тебя уж и книжек написано — во! Хочешь — прочитаю?
— И сам грамоте учен! — обиделся Петька. — Вели, чтоб книгу сию мне принесли, сам честь ее буду…
Книгу Петьке принесли, сначала учебник истории для четвертого класса, и, конечно, в нем он ровно ничего не понял, кроме одного: что действительно успел и родиться, и умереть. Тогда он все-таки согласился на чтение книги по телевизору. Ему показали видеозапись, на которой книгу читал артист, игравший Петра в театре. Артисту, само собой, не сказали, для кого он записывает свое чтение… Петька слушал как завороженный, но периодически орал, что все было совсем не так. Особенно он возмущался рассказами про Алексашку и Лефорта, так как Толстой многое придумал из головы, потому что не мог знать, как все было на самом деле. Но про истребление Нарышкиных Толстой, видно, написал очень достоверно. Петька озверел, впал в ярость и чуть не разбил телевизор. Хорошо, что какие-то предусмотрительные товарищи оборудовали аппарат бронестеклом и намертво пришпандорили к тумбе.
В середине второго месяца Петька уже здорово цивилизовался и стал ярым болельщиком «Спартака». Правда, рисовать на стене букву С в ромбике он не пытался, наверно, потому, что красной краски под рукой не было, но орал: «Го-ол!» — даже громе, чем Озеров. Кроме того, то и дело Петька начинал рассуждать о вещах, которых, по мнению науки, понимать еще не должен был. Однажды он полчаса возмущался деятельностью какого-то хапуги, которого показывали в «Человеке и законе», и требовал, чтоб тому отрубили голову и воткнули на рожон. Из литературы я уже знал, что Петр I со своими жуликами и другими нехорошими людьми именно так и обходился. Правда, кое-кому и зазря попадало. Например, надо было рубить голову Мазепе, а отрубили Кочубею и Искре. В другой раз, увидев в телевизоре какое-то очередное злодеяние империалистов, Петька так на них разъярился, что расколотил об телевизор несколько тарелок. Наконец, посмотрев несколько фильмов на историко-революционные темы, он сказал на очередном сеансе связи:
— Так чего ж теперь, выходит, извели царей? И Нарышкиных, и Милославских? А власть — Советам… Тот рыжий, с бородой, коий по иконам палить велел, детей малых, аки Ирод, не щадя, ужели царь был? Пошто он православных изгубил, греха не поберегся, кат паршивый! Хлеба людишки просили слезно, с молитвой… А поп Гапон тот — Иуде родня был! Окаянный, заманил народишко, а сам убег. Я б такого колесовать повелел!
— Его эсеры повесили, — вспомнил я. Про это нам учитель в девятом классе рассказывал.
— Мало! — рявкнул Петр. — Такового изверга и сжечь мало! Из-за него царей извели… Ну да прошлое сие… Тут показывался мне некий человек, рассказывал, каково все дело вышло, будто и город моим именем наречен был? Да и ныне будто стоит, да под иным именем?
— Был город наречен, — сказал я, вспомнив походя кусочек из Пушкина, — «назло надменному соседу». И переименовали его, это точно. Теперь он Ленинградом называется… А Петрозаводск остался, Петродворец, Петровско-Разумовское, Петрокрепость, Петропавловск…
— А тот, что по-иноземному назывался, Питербурх, стало быть, того… Там, где я на коне скачу… Ну да ладно, раз сказывали, что я и помер там, так чего уж…
Только тут до меня дошло, что Петр может запросто прийти к своему памятнику, а добравшись до Петропавловки, может и на свою могилу взглянуть… Как же все запуталось!
Петька покашлял и как-то виновато спросил:
— Слышь, Васька, а мне-то чего будет?
— Чего будет? — удивился я.
— Экой ты несмышленый, — покачал головой Петр, — мужик-то сказал, что-де при строении града по указу моему от мора да с голоду боле ста тыщ народу померло! Тот, с бородой рыжей, Николай, что народишка у палат своих огненным боем, сказывают, несколько сот толико побил, так его из пищалей кончили… И жену, и детей малых… А я ведь лютее его был, так мне-то что будет от Совета вашего? А? Ты уж скажи, ежели знаешь, на мне ль грех сей аль нет?!
— Нет, — произнес я неуверенно, — не на тебе. Тот ведь, кто морил, уже давно помер.
— Да я-то живу, — вздохнул Петр, — может. Господь такову судьбину мне уготовил за грехи мои, а? Поп-то ваш после исповеданья мне говорил, будто в воле Божьей было мне другую жизнь даровать, дабы мог я свои грехи и отеческие замолить, да и грехи потомков тож… В монастырь звал…
— Тебе виднее, — сказал я, — сам думай… Скучно там, по-моему.
— Зато во ангельский чин… — пробубнил Петька, однако я уже понял, что в монастырских делах он смыслит больше меня, а потому туда не очень рвется.
Дело с монастырем было сложное. Тот священнослужитель, который навещал Петьку и исповедовал его, добился права участвовать в работе «Петровской комиссии» и от имени церкви предложил поместить Петра в монастырь, поскольку из всех современных учреждений для Петра оно наиболее понятное и близкое. В Троице-Сергиевой лавре он и раньше бывал, а значит, трудностей с адаптацией будет меньше. Ученый мир разделился во мнениях. Одни считали, что это рациональное предложение, другие говорили, что этого делать нельзя.
Неизвестно, сколько бы все это тянулось, если бы в один прекрасный день Петька не объявил, что желает вступить в комсомол. Это он по учебной программе насмотрелся. Тогда был такой цикл передач: «Для вступающих в ВЛКСМ». На очередной телесвязи он взял да и выдал.
— Мыслил я тут давеча, как мне дале жить, коли я уж в сем двадцатом веке обретаюсь. От размышления сего голова кругом идет, однако уразумел, что задумано вами некое дело великое, на кое все силы и помыслы государства нашего положены. Понеже ныне я в сем веке обретаюсь, а не в том, в коем мне от Бога быть надлежало, то долженствует и мне к строению сему причастность иметь… Ежели истинно, что я в первое житие свое немало пользы Отечеству нашему принес, так мыслю, что и в другое житие должно мне потщиться, дабы польза от меня была некая… Сундук сказывал, что-де в Сибири строение великое идет. Видение в сундуке было, как людишки некими махинами горы земли срывают, палаты размеров невиданных воздвигают, дорогу из железа и бревен стелют, БАМом рекомую… А я, аки заморская диковина, сижу тут да кашу жру, ничего не делая? В книге-то про меня писано, что я, первое житие живучи, и плотничал, и кузнечил, и корабли своеручно строил, и копал, и сваи бил… А ныне я токмо тунеядец, сиречь лодырь, бездельный и праздный тож! — Петька хватил кулаком по столу. — Не желаю того боле!
Он перевел дух, а потом грозно, как некогда свою волю царскую объявлял, изрек:
— Желаю я в комсомол вступить. Ибо сундук сказывал, что тех, кои в комсомоле состоят, к тому строению посылают, дабы оные все силы и умения свои на сем поприще измеряли к пользе государства нашего… Чего смотришь-то, оробел?!
— Да я… — Видно, у меня на роже было такое удивление, что его даже по телевизору было заметно. — Ты же царь, хоть и бывший, а потом… ты в Бога веришь.
— Эко дело! — воскликнул Петька. — Отпишу Совету вашему, что боле в царском чине себя не чту, а от Бога…
Он помялся, наверно, сказать ему это было трудно, но он сказал:
— Отрекусь навовсе! Коли надо учиться — так буду, дело наживное. Слышь, Василий, сколь годов ты учился-то?
— Десять, — ответил я, — а скоро, говорят, опять одиннадцать будут учиться.
— Изрядно, — Петька почесал лоб, — до тридцати мне, стало быть, маяться! Нудно будет… Да ништо, осилить можно! Я, Васька, уж грамоту написал, чтоб приняли… Слыхивал я от сундука же, что допрежь записи должно у сей грамоты послухов двоих руки приложить?
— Рекомендации, что ли? — догадался я
— Так, истинно, — обрадовался Петька, — да те послухи должны в комсомольском чине не менее чем… Запамятовал, сколь годов состоять надо… Да и где послухов-то взять, а?
— Не примут, — сказал я уверенно, — тебе еще подучиться надо.
— Как не примут?! — вскричал Петька. — Примут, коли повелю!
— Вот видишь, в тебе еще царский дух играет… Тебе сперва в октябрята надо, потом в пионеры, а потом уж и в комсомол…
— С детьми малыми меня равняешь?! — обиделся Петька, который, как видно, и передачу «Отзовитесь, горнисты!» смотрел, потому что знал и пионеров, и октябрят.
— Да они знают в десять раз больше тебя! Они сами телевизоры собирают, а ты их только смотреть умеешь!
Петька стал ругаться, и я от него отключился. Но тут же включился Игорь Сергеевич и очень вежливо меня облаял.
— Вы же его под корень рубите, Вася! Он же сейчас замкнется, потеряет интерес к жизни! Не-ет, плохо мы вас воспитали, плохо! Бездушные, самодовольные какие-то растете… Он же не кукла, а человек! Представляете себе, что он должен был прочувствовать, чтобы от психологии феодализма, от всей мистики и мракобесия шагнуть так далеко?
— Да он просто телевизора насмотрелся, — хмыкнул я, — а потом он боится, что его в монастырь сдадут… Чего он в комсомоле потерял? Все равно первым секретарем не выберут…
Игорь Сергеевич даже поперхнулся, а потом по-настоящему закашлялся.
— А вы-то, Вася, комсомолец?
— Ну, — сказал я утвердительно. Когда-то наша классная все воспитательные беседы начинала с этого, и так надоела, что ужас… Игорь Сергеевич мне казался умнее. Неужто я ошибался?
— Вы-то, Вася, что там потеряли? — спросил Игорь Сергеевич. Вопрос прозвучал как-то обыкновенно, но было ясно — в нем подковырка.
— Вам как сказать: как положено или попросту? — спросил я в свой черед.
— Да уж будьте добры, попроще…
— В восьмом классе всех, кому четырнадцать исполнилось, приняли. Дали «Устав ВЛКСМ», «Задачи союзов молодежи», велели учить. Потом — заявление, собрание, комитет, райком. Вот и все…
— Словом, «все вступали, и я вступил», так?
— Считайте, что так.
— Вася, а если бы все в гитлерюгенд вступали, вы бы пошли?
— В фашисты, что ли?
— Именно…
— Что я, дурак? За это и посадить могут…
— Ну а, допустим, что вы бы в таком месте жили, где за это не сажают?
— В Америке, что ли? — спросил я.
— Не важно. Вот, допустим, вы бы знали о фашистах все, что знаете сейчас. Про Бухенвальд, про Чили, про все остальное… А весь ваш класс, как один человек, пошел бы в гитлерюгенд или какую-нибудь другую пакостную организацию…
— А если бы не вступил, чего бы мне за это было? — спросил я не без ехидства.
— Ну, я не беру крайний случай, если, допустим, вас бы за это стали травить, убивать и так далее… Допустим, ничего страшного не произошло бы. Просто все бы стали ходить на собрания, какие-то мероприятия, а вы остались бы в одиночестве…
Игорь Сергеевич явно хитрил. Здесь нельзя было абы что ляпнуть. Если бы классная задала такой вопрос, то я бы наверняка, чтоб ее позлить, сбрехал что-нибудь понахалке. Например, сказал бы, что вступил бы в этот самый югенд. Только она бы такой вопрос не задала, испугалась бы. Этот вопрос и задан был откровенно, и вызывал на откровенность. Надо было думать. Так я и сказал:
— Я подумаю, Игорь Сергеевич.
— Думайте, Вася. Это само по себе хорошо. Только почему вы об этом раньше не думали?
Действительно, чего я раньше не думал? Я стал было размышлять, но тут сеанс кончился. Вместо Игоря Сергеевича на экране появился доктор, который объявил мне, что завтра мой карантин заканчивается и я могу, после некоторых формальностей, отправляться домой.
РАЗМЫШЛЕНИЯ В ДОМАШНЕЙ ОБСТАНОВКЕ
За мной из нашего института приехал на автомобиле Игорь Сергеевич. Он привез с собой мамульку и пахана, довольных как слоны, что меня наконец выпустили. Они сидели по бокам от меня на заднем сиденье, как агенты секретной службы, отловившие важного шпиона. Игорь Сергеевич сидел рядом с шофером и всю дорогу молчал. Родители мои только и знали, что спрашивали обо всяких глупостях, будто я еще был совсем маленький и возвращался с детсадовской дачи или из пионерского лагеря. Они рассказывали мне о каких-то наших семейных делах, о том, что кто-то из наших знакомых отдыхал в Гаграх, а кто-то в Ялте. Сами мы в такие края никогда не ездили — денег не было. Да и слушать это было неинтересно, тем более что я все лето просидел взаперти и выбрался на волю только к середине августа. Возле самого дома я спросил Игоря Сергеевича:
— А когда выходить на работу?
— С понедельника, — сказал Игорь Сергеевич. — Между прочим, можете написать заявление на отпуск. Вам бы неплохо отдохнуть…
— Да уж, — заметил пахан, — отдохнуть ему надо бы. А то придется сразу из карантина — в карантин…
— Как это? — удивился я.
— Да уж так, — вздохнул отец, — тебе еще в июне повестка была. Отсрочку тебе дали до осени, а уж осень-то не за горами.
Мамулька всхлипнула, а машина остановилась. Мы приехали домой.
Дома все было как и раньше, санузел за ширмочкой, пыль на окнах, полное ведро мусора, засыпанные бумагами мамулькин и паханов столы, две пишущие машинки с вставленными листами, паханово «профессорское» кресло.
Я забрался в свою клетуху, врубил свой допотопный маг и лег на диван ловить кайф. Сквозь музыку долетело бряканье посуды на кухне, оттуда уже тянуло чем-то вкусным, должно быть, мамулька делала пирожки. Они с паханом там болтали так весело, так были довольны, что мне даже стало не по себе. Чему они радуются? Что я, из космоса вернулся? Чудики!
Скосил глаза на стол, стоявший напротив кровати. За ним я еще в прошлом году уроки делал. В последнее время там, кроме кассет и пластинок, ничего не валялось. Однако сейчас я увидел несколько предметов, которые меня удивили. Я слез с дивана и подошел к столу. Предметы вроде были самые обычные, давно знакомые, но почему-то, поглядев на них, я подумал: что-то тут не то. На столе лежала моя тетрадка, в которой я выводил палочки в первом классе, тут же была и подушечка для иголок — ее я когда-то сшил сам на труде и подарил мамульке на 8 Марта. Еще лежало письмо, которое я написал из пионерского лагеря, наверно, самое первое письмо в моей жизни. Потом мне попался на глаза пластмассовый солдатик, неизвестно как уцелевший из нескольких десятков, переломанных мной, папка с гербарием, который я собирал в шестом классе. Я думал, это все давно повыкидывали, а они, все эти предметы, откуда-то повылезали… На старом рисунке из четвертого класса, намалеванном акварелью, я увидел странные пятнышки, вроде бы кто-то капнул водой на смешную и дурацкую рожу с кривым длинным носом. В этой роже даже сам Толстой не узнал бы своего Буратино. Раньше, я помнил, этих пятен не было… И, уж не знаю как, до меня дошло, что это мамулька наплакала… Она, должно быть, вытащила все эти древности, глядела на них, вспоминала и ревела… Неужели все было так опасно? Черт его знает, может быть, и да… Мог ведь вместе с Петькой какой-нибудь микроб регенерироваться?! Мог. Мог я чумой, холерой или другой заразой заболеть? Мог. Значит, и помереть мог, запросто… Тут я даже вздрогнул, потому что в первый раз подумал, что такое может быть. Нет, я и раньше знал, что когда-нибудь это будет. Когда-нибудь, лет через семьдесят. Или даже больше… И тут я представил эту комнату без себя. Не через семьдесят лет, а сейчас. Все есть, а меня нет. Наверно, что-то похожее, только посильнее, чувствовала и мамулька, когда заходила сюда, когда меня не было. Она ведь не знала, вернусь я сюда или же эти вещи останутся единственным, что сохранится от меня на этом свете.
Бр-р-р! Даже мороз пробрал от этих мыслей! Я поежился, крутнул ручку мага, он стал орать громче, но кайфа не было. Мне стало жалко себя, жалко мамульку, жалко пахана и всех-всех-всех, кто живет на земле… Но тут я вспомнил о Петьке, и мою тоску как рукой сняло! Черт побери, да ведь регенератор-то — это ж бессмертие! Ведь он может возродить человека и через век, и через три века, и не один раз, и не два… Живи себе одну жизнь, потом вторую, третью и так далее. Родишься, проживешь первую жизнь плохо, ничего, в другой поправишь! Прямо как у Высоцкого. «Пускай живешь ты дворником, родишься вновь — прорабом…» Лишь бы только найти, почему у Игоря Сергеевича ничего не получается… Хм! А ведь можно регенерировать и человека, который еще не умер! Скажем, живешь ты, состарился, и охота тебе посмотреть на самого себя, молодого. Берешь свою тетрадку из десятого класса, кладешь в регенератор — чик! И можно поговорить с самим собой, семнадцатилетним… Смех!
Я успокоился и стал думать над тем, о чем мы вчера беседовали с Сергеичем. Загадку вообще-то он загадал из серии «если бы да кабы, да во рту росли грибы». Неужели он не знает, что вокруг делается и зачем мы в комсомол вступаем, а не в гитлерюгенд? Знает, конечно, не дурак. Ведь у нас любой сопляк знает — без комсомола нельзя. Даже в хорошее ПТУ не возьмут, не то что в институт. А гитлерюгенда у нас нет. Чего себе голову забивать? Конечно, насчет всех этих «порывов» и прочего, на которые Петька-дурак купился, я уже много знал. Тимоха и Алик примерно одно говорили. «На стройки едут бабки делать — этот раз. Карьеру — это два. Первое сделать легче, если горбатиться, а второе — труднее, там надо уметь лизнуть и без мыла просклизнуть …» Это я и от других слышал. Вообще, за четыре года я комсомольцев, таких, как в книжках и фильмах, честно говоря, не видал. Даже самые примерные, на собраниях — одни, а на улице — другие. Вот Тимоха, скажем. Он у себя в технаре в пиджачке ходит, с галстуком, при значке — комсорг. Придет, оденется по фирме, крест на шею, черные очки — и на фарцу. Или Вика из нашего класса. Такие речуги толкала про активную жизненную позицию — красота! Иной раз думал — из таких Космодемьянские выходят. Дали
ей характеристику в самый престижный вузик. Аж из райкома ВЛКСМ. А зимой навечер встречи выпускников пришла с таким меном — закачаешься. Держалась так, будто она королева Великобритании или, на худой конец, Нидерландов!
На настоящего комсомольца был только один мужик похож — Саша. Я с ним на секции самбо познакомился. Он постарше был, учился на третьем курсе где-то. Насчет комсомола у него было свое мнение. Он считал, что народ раньше верил в идею, а теперь верит в вещи. Дескать, все зажрались, стали лучше есть, пить и одеваться, а раз так, то и идеи все побоку. Раньше были довольны, что получали на день по 250 граммов хлеба, а теперь по килограмму в мусорку выкидывают. Он сказал, что таких, как Тимоха, в семнадцатом году стреляли, правильно делали. Это он серьезно сказал, даже слишком серьезно… В другой раз я от него слышал, что во всем виновата денежная система, которая позволяет бесконтрольно пользоваться деньгами. Если бы начисто ликвидировать всякий расчет за наличные, а ввести специальные книжки вроде сберегательных и записывать туда каждый месяц, кто сколько заработал, то никто бы не мог, не трудясь, получать доходы… И взятку не дашь, и не украдешь — денег-то ни у кого не будет. Пришел в магазин, засунул книжку в машинку — и машинка с тебя столько спишет, сколько стоил купленный товар. И моду Саша хотел упразднить. Он сам никакой фирмы не признавал — только советское носил. Мода, он считал, есть расточительство ресурсов и уступка буржуазному вкусу. Надо, чтобы одежду разрабатывали не модельеры, а ученые-гигиенисты, которые придумывали бы такую одежду, чтобы она была безопасна, удобна при ходьбе и при работе, а самое главное — гигиенична. Еду надо тоже разработать такую, чтобы она прежде всего была полезна, а уж потом вкусна. Потому что многое, что человеку кажется вкусным, на самом деле его медленно убивает. Водку, вино Саша предлагал ликвидировать, а за самогоноварение ввести смертную казнь, как и за все другие преступления. При этом он мне показывал какую-то работу Ленина, где что-то похожее было написано. Еще одна великая идея, которой он заполаскивал мне мозги, была отмена семьи. Тут он ссылался на «Манифест Коммунистической партии», где действительно это предусматривалось. Правда, в школе нам говорили, что это нельзя понимать буквально, но Саша утверждал, что понимать надо так, как написано. «Не случайно же, — говорил он, — Энгельс написал работу „Происхождение семьи, частной собственности и государства“. Именно в таком порядке они возникли: сначала семья, потом частная собственность, а потом государство. Если мы хотим, чтоб при коммунизме не было ни частной собственности, ни государства, значит, мы хотим, чтоб семьи не было тоже! А наши газеты все пытаются убедить нас, что семью надо беречь и хранить! Дудки! Все человеческие пороки, в том числе самый главный — „вещизм“, — воспитывает семья. Именно там ребенка приучают к тому, что он — пуп земли, что ему все можно… Тут у Саши тоже был свой проект, отменить семью, детей у матерей отбирать и помещать в интернаты под присмотр профессиональных педагогов, которые будут их воспитывать и доводить до ума.
Свои проекты Саша посылал и в «Комсомольскую правду», и в «Литературную газету», даже в журнал «Коммунист», только ими что-то никто не интересовался. Должно быть, он что-то там еще не додумал, а может быть, неправильно изложил, потому что в одном ответе из какой-то газеты кандидат исторических или даже педагогических наук, которому переслали Сашин проект, объявил, что кое-что в идеях Саши явно позаимствовано у Пол Пота. Тогда Саша разозлился и написал на этого кандидата в КГБ. Он утверждал, что интеллигенция прониклась буржуазным духом, идейно чужда, и ее не худо бы ликвидировать как класс ввиду ее идеологического вредительства. Но из КГБ Саше вовсе не ответили. После этого он сказал, что прекращает борьбу и становится дофенистом, то есть гражданином, которому все до фени и ничего не надо.
Иногда, что самое удивительное, почти комсомольские нотки были и в речах еще одного моего знакомого, которого вообще комсомол не интересовал. Этот малый с 22 часов и до 2 ночи становился в нашем дворе самым главным человеком. Фамилию, имя и отчество знала только милиция, а так он был Рюха и все. Мы с ним покорешились еще в детсаду, потом долго вместе играли в футбол, но, как стали постарше, тусовались не вместе. Однако изредка, например после моего пролета на экзаменах, я с ними пил. Пацаны там были ничего, особенно когда трезвые, но довольно крутые и то и дело во что-то встревали. Однажды Рюха, я и еще два пацана из его компании, Сахар и Таракан, говорили за жизнь в подвале, у трубы отопления. Дело было зимой, водка грела, труба тоже. Сахар начал врать насчет телок, Рюха его обсмеял. Потом Таракан стал рассуждать о том, как хорошо жить в Америке. Сперва все слушали, хотя ничего особо нового Таракан про Америку не знал, мы это жевали раз уже в десятый. И вдруг, ни с того ни с сего Рюха налетел на Таракана и стал его жестоко дубасить, даже ногами. Если б мы с Сахаром не оттащили Рюху, попасть бы Таракану в больницу… Таракан уполз в угол и плакал, а Рюха, изрыгая матюки, которых даже по его норме было многовато, орал на весь подвал:
— Падла! Значит, ты, богатый, будешь все иметь, а я ни …?! Крыса!
И после этого, пока Рюха не успокоился, он все бормотал о том, как ждет не дождется, чтобы уйти в армию, добраться до Афгана, а там мочить таких гадов, как Таракан.
И еще Рюха терпеть не мог Тимоху. Его он не бил, потому что Тимоха откупался. Либо тряпками, либо деньгами. Рюха брал, но ненавидел его все больше и больше. Однажды он сказал мне:
— Убью я его когда-нибудь. Нельзя, чтоб такие дальше жили, иначе еще паскуднее будет, чем сейчас… И сам дерьмо, и из меня дерьмо делает… Я лучше на зону пойду, но он жить не будет…
К счастью, Тимохин папаша получил новую квартиру, и в нашем районе его сын больше не маячил. Да и Рюха, похоже, немного присмирел, потому что хотел попасть в армию, а не в зону.
Но и Саша, и Рюха были исключением из правила. Все прочие, хоть и платили взносы, и посещали собрания, и говорили речи, ни в комсомол, ни в сам коммунизм не верили. Я же считал, что если уж Саша стал дофенистом, то мне лучше этого и придумать нечего. Так что на вопрос Игоря Сергеевича, строго говоря, я должен был бы ответить: «Да, вступил бы я и в гитлерюгенд, и в любую другую организацию, если бы она была одна для всех и помогала поступать в институт. А вообще-то я — типичный дофенист…»
Думаете, сейчас, при демократии, все стали активными и за что-то борются, благо теперь партий — хоть сапогом ешь?! Да нет, дофенистов и сейчас большинство. Может, это и к лучшему? Я-то, правда, уже не такой…
Но тогда я точно знал, что ничего и никогда не изменится, а потому считал, что мой дофенизм — это глухо и навсегда.
…Пришла мать, позвала обедать, размышления мои закончились.
АВАРИЯ
Отпуск мне дали сразу же, как только я вышел на работу. Это распорядился сам академик Петров. Местком снабдил меня бесплатной путевкой в какой-то
ведомственный пансионат на Черном море; в таких мне, наверное, никогда ужбольше не бывать. Я отбыл туда почти на целый месяц. Как я там отдыхал, рассказывать долго и к тому же скучно, потому что ничего интересного со мной там не произошло. Купался, загорал, катался на водных лыжах, акваплане и виндглайдере, ходил на танцы и знакомился с девочками. Но они со мной знакомиться не хотели, уж очень я был простой, и по манерам, и по происхождению. К тому же одет совсем не так, как полагалось по тамошним понятиям. Я, правда, врал, что учусь в институте, но пару раз чуть не попал впросак, да и на роже у меня было написано, что я вовсе не студент. Во второй половине отпуска погода испортилась, и, дождавшись наконец финиша, я с легким сердцем отбыл до дому, до хаты.
Когда я приехал, мамулька с паханом были что-то уж очень веселые. Точнее, они были явно невеселы, но, должно быть, не хотели портить мне настроение. Где-то что-то стряслось, это было ясно. Сперва я подумал, что пришла очередная повестка, но дело было вовсе не в этом. Повестка была, но фальшивая веселость пахана и мамульки происходила не от нее. Я долго их допрашивал, пока они, наконец, не раскололись. Оказывается, буквально за день до моего возвращения в Москву погиб Игорь Сергеевич. Отцу об этом сказал наш завлаб, когда отец приглашал его в субботу порыбачить. Завлаб должен был срочно лететь, разбираться. Когда я спросил, что случилось с Игорем Сергеевичем, отец сказал, что завлаб ему ничего объяснять не стал — не телефонный разговор.
Как ни странно, настроение у меня не очень испортилось. Я, как видно, просто не усек, ЧТО произошло. Был человек — и нет человека. Как-то я еще в это не поверил. То есть разумом поверил, а душой — нет. Не проняло меня.
На работу я вышел после четырехмесячного перерыва — тот день сразу после карантина можно не считать. И первое, что меня удивило, это атмосфера в лаборатории. Раньше все были деловые, куда-то спешили или усердно вкалывали. Было что-то такое, что всех сотрудников как бы непроизвольно подгоняло. Теперь все было не так. Шушукались по углам, часто и подолгу курили. Мне сразу же объяснили, что подвальная группа расформирована. Постепенно из разговоров я узнал кое-что. Оказывается, еще до моего прихода в институт на полигоне, где-то очень далеко от Москвы, начали сооружать установку-регенератор, только намного более мощную, чем у нас в подвале, — как ее называли, «полупромышленную». На полигон ее вынесли потому, что там были задействованы более высокие энергии и большие объемы веществ, а раз так, то и рвануть она могла, в случае чего, посильнее, чем подвальная. Для той, что в подвале, вроде бы рассчитали, что она, взорвавшись, даже не обрушит стены и потолок, а полупромышленная была глубоко зарыта в землю, запрятана в бетонный бункер. Управляли этой установкой из не менее прочного, чем сама установка, бетонного убежища, с помощью намного более мощной быстродействующей ЭВМ. Управление можно было вести по нескольким каналам — основному и трем дублирующим. Установку ввели в действие раньше, чем требовалось, поскольку считали: раз получилось на опытной — Петька регенерировался, — то дело в шляпе. Игорь Сергеевич полагал, что полупромышленную запускать рано, коли, как он мне в карантине говорил, теория его пошла прахом. Но завлаб, оказывается, что-то и где-то уже доложил, уже ему пообещали какую-то премию — короче, темное дело. И полупромышленную погнали рекордными темпами. Игоря Сергеевича, как он ни упирался, послали туда — доводить до ума. Вроде бы он довел до ума, и решили зарядить ее на первый опыт. Он же оказался и последним. Установка взорвалась, как хорошая атомная бомба в несколько килотонн. На ее месте образовался кратер, почти такой, как на Луне. Убежище пункта управления хоть и потрескалось, но выдержало. Люди тоже остались целы. Все… кроме Игоря Сергеевича. При взрыве его ударило электромагнитным импульсом. Насмерть.
Отчего это произошло, никто не знал. Все три инженера, которые были с Игорем Сергеевичем на установке, пока еще находились на полигоне, завлаб тоже был там, работала комиссия, а здесь, в Москве, царили запустение и дофенизм.
Через неделю вернулся завлаб и все соратники Игоря Сергеевича: Гаврилов, Горбов и Тарасенко. Комиссия теперь работала в самом институте, и по настроению сотрудников было видно, что особой радости это никому не доставляет. Даже академики, а их, кроме директора, было еще человека три, ходили сами не свои. Потом вдруг как-то все повеселели, посвежели и, похоже, стали отходить. Даже наш завлаб вроде очухался. Потом закипела работа: начали срочно демонтировать установку в подвале. ЭВМ забрали в институтский ВЦ, программы, магнитные ленты и почти всю документацию реквизировала комиссия.