Владимов Г Н
Все мы достойны большего
Георгий Владимов
Все мы достойны большего
В эту зиму выпало много снега. С тех пор, как Алеша перебрался жить в Шереметьевку, снег падал каждый день. Он опускался хлопьями, сыпал невидимой крупой, летел в конусе фонаря косой мерцающей сетью. И к февралю двоим на тропинке стало не разойтись, им приходилось обниматься, уступивший проваливался выше колена. За стенкой хозяйка объясняла соседке, что нынче перестали испытывать атомные бомбы, все от этого, и сыпать будет до Троицы.
Алеша вставал, когда за окном еще было сине, и выходил в сад обтираться колючим снегом. Но всегда кто-нибудь просыпался раньше - он видел свет в окошках, слышал скрежет шагов и сырые непроспавшиеся голоса. Это спешили к электричке работавшие в Москве. Алеша тоже спешил, но о Москве старался не думать. После зарядки воздух в комнате казался ему слишком теплым и кислым, - он распахивал фортку пошире, натягивал на горящее тело фланелевую ковбойку и принимался готовить на керогазе овсянку и кофе.
Он ел быстро и думал уже о другом. Потом он сдвигал посуду на край стола и, постелив газету, раскладывал на ней тетради и записные книжки, стопку линованной бумаги, ставил большую консервную банку - пепельницу - и вдвигался в стол вместе с табуретом. Он знал, что никто не придет к нему и не будет писем. Иногда ему сильно хотелось того и другого, но он сам сделал все, чтобы разыскать его мог только тот, кто очень захотел бы его видеть.
Так он сидел, не вставая, до часу дня, но в час отодвигался от стола и выходил пощупать снег - чтобы решить, какие мази положить сегодня. Потом возвращался в комнату и, достав из угла лыжи, развинчивал струбцину. Одну мазь из круглой коробочки он клал слоями на всю скользящую поверхность, другую - под пятку, и отдельно промазывал желобок. Напрягая плечо, так что оно становилось горячим, он растирал мазь пробкой и разглаживал до глянца ладонью.
Выставив лыжи на холод, чтоб затвердело, натягивал бумажный свитер, подвязывал брюки снизу веревочками и надевал толстые ботинки.
Перед тем, как выйти, он сидел у окна и выкуривал сигарету. Это были минуты предвкушения. Он думал о том, как сегодня в лесу и какое будет скольжение. Потому что снег очень редко повторялся в зиму: он мог быть крупным и льдистым, как толченая соль, или рассыпчатым и шелестящим, как крахмал, или он был с плоскими сухими блестками кварца, которые с звенящим шорохом осыпались с кольца, а после оттепелей - ноздреватым и серым, как траченный молью бархат, и сильно царапал мазь. Но бывали дни, - за все время он помнил два таких дня, - когда лыжи шли сами. Это бывало, когда пушистые хлопья опускались на жестко раскатанную лыжню, и тогда исчезала всякая отдача. Стоило шевельнуть ногой или слегка оттолкнуться палкой, и лыжи скользили легко и беззвучно в этой снежной сметане. В такие дни он бегал не два часа, а три или больше - и не мог победить усталостью ощущение полета.
У него было несколько разработанных маршрутов, километров по двадцати, и все они начинались с того, что он еще у крыльца защелкивал дужки креплений, отбрасывал палкой калитку и, понемногу раскатываясь, проезжал по улице. В нескольких окнах приподнимались занавески, и всякий раз Алеша смутно чувствовал себя бездельником. За угловым забором его ожидала собака. Он жил здесь уже два месяца, но каждый раз при его приближении она уже мчалась к забору, косолапо взрывая снег, с оглушительным медным лаем. Он любовался ее остервенело наморщенным носом и черно-лиловой пастью с жемчужными клыками. В ее злобе было что-то глубоко личное, точно он утопил ее щенков или вынашивал замысел подпалить будку.
Но вот он сворачивал в глухой переулок и сразу въезжал в лес - в запахи мерзлой хвои, смолы и снега. Он напоминал Алеше запах свеженакрахмаленной сорочки, только чуть кисловатый и терпкий. Шереметьевка не была "Меккой лыжников", как Подрезково или Опалиха, сюда они приезжали только по воскресеньям. Тогда лес наполнялся визгами и ярмарочной пестротой костюмов. Алеша не любил эти дни и этих лыжников, они были слишком экипированы, чтобы быть хорошими лыжниками. Они раскатывали несколько новых лыжней, но сами же их и портили, когда ходили по ним, сняв лыжи и держа их на плече. Он тихо ненавидел тех кретинов, которые ходят по лыжне без лыж, хотел понять таинственный ход их мысли. Но нет, это было непостижимо.
Он бежал густым молодым ельником, слыша только скрип и хлопанье своих лыж, толчки палок в сугробе и свое дыхание. Потом начался высокий бор, с золотистыми стволами и темными кронами. С веток срывались вдруг охапки снега, блестки медленно оседали, и ветка долго еще потом качалась. Тогда казалось, что кроме Алеши еще кто-то есть в лесу. Но он знал, что никого нет, только иногда очень низко пролетали самолеты. Их тени быстро скользили между деревьями и по ветвям, и в лесу начиналась обильная осыпь.
Лыжня впадала в березовую аллею, - здесь кончался сумрак, и впереди виделось поле, пересеченное дорогой, и бегущие по ней машины. Алеша выбегал из лесу, и сразу на него набрасывался ветер, обжигал ему щеку и мочку уха, не прикрытую шапочкой. Лыжня делала огромную петлю, упиралась в снежный вал, оттиснутый бульдозерами, и бежала рядом с дорогой, вместе с нею огибая летное поле. Поверх вала видны были две широкие взлетно-посадочные полосы, пропадавшие в дымчатой дали, и белые туловища самолетов, уткнувшихся носами в густой сизый лесок.
На круглой площади перед аэровокзалом Алеша снимал лыжи и входил с ними в тесный буфет. Уже стало привычкой выпить здесь молока из запотевшего стакана или пива - смотря по тому, какой был снег. В буфете было накурено, пролитое пиво блестело на круглых столиках, с покрытием из пластика "под мрамор". Здесь перекусывали наспех аэродромные механики, подолгу сидели мужики из окрестных поселков и деревень, часто с корзинами и мешками около ноги, заходили шоферы спросить "полтора ружья" - и буфетчица ставила им на стойку по сто пятьдесят "Охотничьей". Пилоты и стюардессы сюда не ходили, у них было свое прибежище наверху.
В окно видна была треть гигантского крыла с гондолой двигателя и половина корпуса. Отсюда казалось, что самолет стоит на привязи у ограды перрона и не может сам развернуться. Он не принадлежал земле, он хотел в небо и мучительно ждал, когда же люди наедятся, накурятся, наговорятся и выйдут помочь ему. Призыв был так явственен и красноречив, что Алеша ему подчинялся и выходил, едва допив свое из стакана.
Он любил провожать самолеты. Это входило в программу ежедневных его пробегов - постоять на перроне, в нешироком пространстве для провожающих, между вокзалом и стальной низкой оградкой. Ему нравилось думать, что и он когда-нибудь полетит. Это было похоже на подзарядку аккумуляторов.
В этот день на поле было несколько старых машин, на которых никто особенно не смотрел, и два новейших четырехмоторных лайнера. Длинные керосиновозы ползали у них под крыльями, поили из толстой гофрированной кишки, а люди расхаживали по крылу, открывали и закрывали какие-то лючки, и уборщица в синем комбинезоне стирала пыль тряпкой, навернутой на обыкновенную метлу. Лайнеры стояли покорно, вытянув подслеповатые рыла и задрав к небу хвосты, острые, как плавник акулы.
Чей-то голос, за спиною Алеши, лениво спросил:
- Наш какой, ближний?
Он обернулся и увидел трех молодых людей в модных широких пальто с поясами, в темно-коричневых пушистых ушанках, в белых фетровых бурках. Все, что было на них, не покупалось нигде, оно доставалось.
- Нет, - ответил второй. - Наш дальний.
Третий молчал, покусывая маленькую губу и заложив руки за спину. У него был уверенный взгляд доброжелательных темных глаз и лицо человека, который не позволяет себе ошибаться и делать что бы то ни было лишнее. На самолеты он смотрел, как смотрят на дрожки или такси, поданные к подъезду, сказать вернее - на персональную машину с личным шофером.
- Какими судьбами? - спросил рядом, у Алешиного плеча, женский голос, и тотчас его взяли под руку. Еще прежде, чем он узнал этот голос, он почувствовал, как стало жарко лицу. Как будто его застигли на чем-то не слишком пристойном. Вот уж кому он меньше всего хотел попасться на глаза, и не попался бы, если б не загляделся на этих троих. - Почему ты здесь?
Она была в серой шубке и такой же шапочке и без чемодана или сумки, как будто провожала кого-то, но могло быть, что ее багаж отвезли к самолету на транспортере.
- Исчез! - сказала она с упреком. - Не показываешься. Что случилось?
- Да так... Что могло случиться?
Она стала рядом, он слышал щекой ее дыхание. Те трое смотрели на нее в упор, как можно смотреть лишь на свою знакомую. Оказывается, она была с ними.
- Борис! - позвала она. - Познакомься, пожалуйста. Это мой старинный друг. Сто лет назад мы с ним учились вместе.
Борис - тот третий - подошел, снимая кожаную перчатку на меху, и поднял к Алеше спокойно-внимательное лицо. Таким же точно взглядом он смотрел на самолеты.
- Очень приятно, - сказал он. - Весьма рад. Он ждал, что его о чем-нибудь спросят.
- Я побуду здесь, - сказала она. Неуловимо в ее словах прозвучала просьба отойти.
- Ничего не имею против, - сказал Борис. - Только поправь шарфик, еще простудишься, не долетев до Сибири. Где это гораздо удобнее.
Он сам поправил ей шарфик, в этом не нуждавшийся, и отошел, кивнув.
-- Я не знал, что ты вышла замуж, - сказал Алеша. - Тебя можно поздравить?
Она слегка смутилась.
- Я еще не вышла. Это не так быстро делается. А ты работаешь? Придумалось что-нибудь?
Он, усмехаясь, провел рукою по лыжам, пряча от нее взгляд.
- Что я могу придумать... За всю историю человечества люди, наверно, не придумали ничего лучшего, чем вот эти две планки из дерева и палки с кольцами. Это я говорю тебе по опыту.
- Я знаю. Ты всегда говоришь по опыту. Очень богатому, но несколько однообразному. Почему-то всегда застаю тебя в середине пути, никогда - в победоносном конце. А деньги у тебя есть?
- При себе - нет, конечно. Была вот трешка, да вышла. А сколько тебе нужно?
Она посмотрела долгим и косым ироническим взглядом и вытянула из рукава тонкую руку с крохотными часиками.
- У нас еще полчаса до посадки. Пройдемся?
Они прошли немного и стали у перил. Алеша счистил снег варежкой, но она не рискнула прислониться, только положила руки. В перчатках они казались еще меньше, чем были.
- И куда же вы путь держите? - спросил Алеша.
- В Иркутск. А оттуда в Братск. Шеф посылает на два месяца. Дадим совместные репортажи, с продолжениями, какие-нибудь очерки о героях...
- Там интересно, должно быть.
-- А ты хотел бы слетать? Это можно устроить.
Он дернул плечом.
- Я не о себе говорю, у меня - свое.
- Счастлив ты. Ну, а у меня своего нет. Просто, захотелось романтики, куда-то лететь. Как-то скучно стало в Москве... без некоторых. Скажу честно.
Этих "некоторых" он как бы не расслышал или не отнес к себе и заметил:
- Ты изменилась. Немножко.
- К худшему?
- Скорее наоборот.
Она повернула голову - так, чтоб он мог рассмотреть короткую стрижку и перламутровую клипсу.
- Так модно теперь? - спросил он. Свинством было бы не спросить.
- Угу. Это называется "мальчик без мамы". Хорошо?
- Очень здорово. И тебе идет серое. Ты становишься деловой женщиной.
- Алешка! - вырвалось у нее печально. - Ведь и твои годы уходят. Сколько бы вы, мужики, ни петушились, а тоже ведете счет годам.
- Даже больше. Счет ведем - дням.
Этот намек на что-то решающее она уловила.
- Хочешь сказать: вступил в "пусковой период"? Какой по счету?
Он промолчал.
- Что же мешает тебе? - спросила она. - Почему не живешь, как все другие?
Он видел ее профиль, опушенный светом зимнего солнца. Она повернулась и свет проник сквозь ресницы и таял в глубине ее зрачка, а белок был блестящим и светло-оранжевым. Он вспомнил, как он впервые уходил от нее на рассвете, чтобы не доставлять радости соседям, но ворота были еще закрыты, и он стоял в глубоком колодце двора, задрав голову, глядя на ее распахнутое по-летнему окно на третьем этаже, страстно желая, чтоб она выглянула. Она выглянула, смеющаяся и сонная, и бросила ему кусок булки, сказав беззвучно, преувеличенно растягивая губы: "Чтобы ты не умер с голоду, бедненький..." Он послал ей воздушный поцелуй и полез на ворота с булкой в зубах. Он был счастлив тогда, и дворники на него не свистели. Он вспомнил это и заставил себя отвести взгляд - туда, где пестрая вереница отлетающих, растягиваясь по полю, шла под матово-серебристое брюхо лайнера.
- Я живу, как все, - сказал Алеша. - Мне ничего больше не нужно.
- Но ты же бедствуешь! Скажи правду, бедствуешь?
- Ну, это не совсем так. На сигареты хватает. И даже еще остается на пиво. И лыжи не скоро еще износятся.
- Ты кроме лыж, - спросила она, - и кроме своих дерзновенных замыслов, еще о чем-нибудь способен задуматься?
- "О чем-нибудь" - это значит, о тебе?
- Хотелось бы, не скрою.
- Да, - сказал он честно. - Мне очень не хватает тебя. Но я не люблю, когда меня оплакивают.
- И поэтому исчез?
- Ты могла бы меня найти, если бы очень захотела.
- А я не привыкла искать, - сказала она с легким раздражением и надменно. - Я привыкла, чтобы меня искали.
- Танечка! - тотчас, как в подтверждение, позвали ее от дверей вокзала. Там стоял Борис. Он что-то жевал и держал кусок двумя пальцами на отлете. Не желаешь присоединиться? Обнаружены приличные злаки и совсем не плохая жидкость. Вас, - обратился он к Алеше, - тоже приглашаем. Хотя вы на лыжах.
Это "хотя" неуловимо отменяло приглашение.
- Собутыльничайте одни, - сказала она.
- Не слышу!
Она слегка нахмурилась и сказала с нажимом в голосе:
- Я побуду здесь!
Он согласно кивнул и ушел.
- Я звонила в наш институт, - сказала она, помолчав. - Петровский мне сообщил, что ты сменил кафедру на заочную, будто бы подрабатываешь на заводе. Зачем ты это сделал, Алешка? Тебе же было там неплохо и не так много времени отнимало.
- Что еще сказал Петровский? - спросил Алеша.
- Что он сомневается, вытянешь ли ты кандидатскую. А ведь это последний, кто в тебя верил.
- Не совсем точно, - сказал Алеша. - Последний - это я.
- А я? - спросила она. - Но это же все равно, что верить в сумасшедшего. Надеюсь, ты все-таки не порвешь совсем с аспирантурой?
- Аспирантура - Бог с ней. Тем более заочная. Но в полном вакууме жить нельзя, это ты верно, старуха...
- Почему же ты все бросил?
- Я ничего не бросал, - сказал он устало, глядя, как разгоняются винты самолета. - Я ни одного своего корабля не сжег, я к ним вернусь. Но не сейчас. Придет время.
Турбины лайнера взвыли со свистом, стронули его с места, и, развернувшись, он потащился к взлетной полосе. Он полз, пошатываясь, и что-то в нем напоминало орла, бредущего по камням, - одновременно сила и беспомощность.
- Ты напал на жилу? - спросила она.
- Что-то вроде этого, - ответил он не сразу. - Скорее, она на меня напала.
- И хоть кому-нибудь ты показывал, над чем ты сейчас?..
- Видишь ли, - перебил он, - я могу морочить только собственную голову. Когда у меня будет пятьдесят один процент уверенности, тогда другое дело. Но пока еще нет и двадцати.
-- Жалко... А я все жду, когда наконец смогу написать и о тебе. Как о новом явлении.
Он рассмеялся тихим смехом.
- Ну, что обо мне напишешь! Я всего-навсего запланированная единица потерь. Таких фортуна швыряет пригоршнями, как игральные кости. Из десяти семеро сгорят вхолостую, двое увидят робкие всходы. Ну, а один, глядишь, чего-нибудь и пожнет.
- И ты надеешься быть этим одним?
- Я просто хочу быть в этой десятке.
- Но ты же достоин большего!
- Пойди объяви это всем отлетающим, - сказал он, усмехаясь. - Они скажут: "Мы тоже достойны большего!" Я, ты, он, она, оно - все мы достойны большего.
- А как примерно выглядит то, что ты делаешь?
- Ну, если я скажу... Что ты из этого поймешь?
- Почему же нет? - она шутливо обиделась. - Мы с тобой оба заняты не тем, чему учились. Но и я ведь была когда-то не чужда...
- Танька! - взмолился он. - Давай о чем-нибудь другом...
Репродуктор на вышке звучно всхрапнул и объявил металлическим контральто посадку на Иркутск.
- Это нам, - вздохнула она.
"Скоро все кончится, - подумал он. - Еще несколько минут, и все кончится".
- Вот, Алеша... Вот я и улетаю от тебя.
- Что же мне пожелать тебе?
Те трое вышли из вокзала, со сдвинутыми на затылок ушанками. Они были оживлены и бросали окурки в снег, присыпанный песком и шлаком. Дежурная смотрела на них осуждающе, но почему-то не решалась сделать замечание.
- Танечка, мы пошли! - крикнул Борис. Он встретился глазами с Алешей и приложил два пальца к меху ушанки. - Надеюсь, вы не надолго ее задержите?
- Да нет, - ответил Алеша. - Надолго у меня не выйдет.
- Будьте здоровы, - сказал Борис.
-- И вы тоже, - ответил Алеша.
Он смотрел, не отрываясь, в затылок, аккуратно укутанный пушистым шарфом. Но это был один из тех затылков, которые не чувствуют взгляда.
- Что же ты пожелаешь мне? - спросила она. - Впрочем, это я должна тебе пожелать. Это я тебя оставляю - таким, какой ты есть.
Она уже вся была там, с ними, у трапа, только ее теплая рука, теплая даже сквозь перчатку, случайно задержалась в его ладони. Поняв, что еще минута и они навсегда расстанутся, думая только об этом и больше ни о чем, он притянул ее к себе и зарылся обветренным, одеревеневшим лицом в ее волосы. Он услышал знакомый запах этих волос, и на короткий миг ему представилось, как бы они сейчас вместе, вдвоем, вернулись к нему в Шереметьевку, но тут же он понял, что этого быть не могло никак, никогда, об этом и мечтать запретно, и сжал ее в объятиях. За спиною его с грохотом упали лыжи. Она отпрянула, но он держал крепко и поцеловал в губы - поцелуем старинного друга, очень, очень старинного. По крайней мере, он хотел бы, чтоб так это выглядело со стороны. И чтобы она это так и поняла.
- Алешка! - закричала она шепотом. - Ты подумал обо мне?
- Я только о тебе и думаю. Просто, хотел ему показать, что ты тоже достойна большего.
- Но тебе же дела нет до наших с ним..!
- Не кричи, - попросил он тихо. - Есть же хороший выход. Очень старый и вечно юный. Дать по морде. Но только это нужно делать сразу.
Она уперлась руками ему в грудь, но он уже отпустил ее, почувствовав, как безнадежно упало сердце. Она быстро поправила сбившиеся волосы, глубоко вздохнув и кривя губы, как от боли. Он хотел найти ее некрасивой, неловкой, но это слишком ранило самолюбие. Он слишком привык считать ее самой лучшей. Она и теперь была самой лучшей - все это время, пока он ее обнимал, ни разу не посмотрела в сторону самолета. Даже безотчетного движения не сделала.
- Пойми, дурачок, - сказала она, касаясь его руки. - Все можно изменить, даже вот сейчас, в последнюю минуту.
Но если б ты хоть слово мне дал... Что не будешь мальчишкой, не знающим жизни и никого не желающим слушать. Ведь я тебе добра желаю!
Вдруг стало печально и пусто в душе. Он пытался убедить себя, что всего, что было у них, не могло быть у других, но в это сейчас слабо верилось. Единственное, что знал он наверняка, - что жалеют и в том, и в другом случае: и когда было впрямь, и когда могло быть, но не состоялось.
- Пойдем, - сказал он. И, наклонясь, подобрал лыжи. - Тебе пора.
- И ты так ничего мне не скажешь?
- Все то же.
Несколько секунд она молчала. У нее задрожали ноздри и влажно заблестели глаза.
- Не думай, я не заплачу.
- Я знаю, - сказал он мягко. - Я тебя за это уважаю.
Молча они прошли эти несколько шагов, мимо толпы провожающих, милиции, носильщиков, дежурных, которые расплывались в его глазах движущимися пятнами. У выхода на поле она спросила:
- Ты напишешь мне? На почтамт.
- Обязательно, - ответил он твердо. Так же твердо он знал, что никогда этого не сделает. - И ты мне напиши. Смотри, уже пора. Сейчас уберут трап.
Он смотрел, как она идет - одна по опустевшему полю. Так идут, ожидая пули в затылок или страстной мольбы вернуться. Ему показалось странным, что в его власти сделать так, чтобы тяжелый лайнер прыгнул в морозное небо без нее. Он подумал, что все может случиться, все эти игры с небом - бесконечная лотерея с несколькими несчастливыми билетами, и он век себе не простит. Но тут же он высмеял себя: "Ничего-то от тебя не зависело. Кто хочет остаться, тот остается и никаких обещаний не требует..."
У трапа она обернулась и помахала рукой. Он знал, что она близорука, и все же помахал в ответ. Трап отвезли, и стали вращаться лопасти одного из двигателей. Вскоре они стали неразличимы по отдельности, слились в один сверкающий диск, и воздух под крылом задрожал, взвилась снежная пыль. Тогда начал раскрутку второй двигатель.
Алеша вышел на площадь и стал на лыжи. Он хотел добраться до леса раньше, чем самолет успеет взлететь. Он бежал, стараясь дышать ртом, чтобы не так сжимало горло, и несколько раз останавливался поесть снега, чтоб проглотить тяжелый комок. И он не успел добраться до леса. Он увидел, как движется смерч пыли по взлетной полосе, и из сверкающей пыли взмыла гигантская серебристая птица. Она дождалась своего и теперь торжествующе, трубно, утробно ревела, медленно поджимая уже ей не нужные слабые ноги.
Одинокий лыжник бежал через поле, и над ним, над самой его головой, пронесся огромный лайнер, оглушив его и накрыв крестообразной лиловой тенью. Лыжник поднял голову и увидел длинный ряд круглых окошек вдоль фюзеляжа. "Она смотрит, - подумал он. - И должно быть, кажусь я ей тараканом, ползущим по листу ватмана. А пожалуй, так ей легче прощаться".
У леса он остановился и вытер рукавом мокрое лицо. Лесная тишина успокоила его. Лыжня была синей перед закатом, а по бровкам ее лежали теплые оранжевые блики. Он взглянул на солнце, висевшее низко в зеленом небе, и, свернув, побежал кратчайшим путем, который привел его к маленькому кладбищу, притаившемуся неподалеку от поселка, в тени развесистых тяжелых крон. На трех крайних могилах стояли пирамидки с привинченными наискось пропеллерами. Под ними приклепаны были фотографии на фарфоровых щитках; три молодых лица сияли белозубыми улыбками в лицо Алеше. Глядя на эти лица, хотелось сказать себе: "Спеши!" - и расхолаживающе думалось все о той же лотерее с несчастливыми билетами.
"До лета надо хоть половину сделать, - сказал он себе. - А там перерыв: что-нибудь грузить, таскать ящики. Главное, чтоб голова была свободна. И ничего больше! Ну, лыжи зимой, без этого не обойтись".
Он стоял на верху длинного и прямого спуска и думал о том, как вернется в Шереметьевку и одуревшая от скуки собака бросится с бешеным лаем на забор, а в окнах приподнимутся занавески, а потом надо будет готовить суп из концентрата - один брикет на четыре тарелки. И поспать немного, чтоб было второе утро и легче работалось заполночь.
И день этот будет так же похож на вчерашний, как и на завтрашний.
Лыжник сильно и далеко оттолкнулся палками и помчался по склону вниз. Где-то на середине его он понял, что все сегодняшнее останется в нем как выбор, которым всегда он будет гордиться - и всегда жалеть о нем. И, круто повернув внизу, подняв фонтан радужной пыли, исчез в этой пыли, за поворотом, в деревьях.
1960