Владимов Г Н
Не обращайте вниманья, маэстро
Георгий Николаевич Владимов
Не обращайте вниманья, маэстро
Рассказ для Генриха Белля
Они пришли в понедельник утром, сразу после восьми. То есть сначала шагнул в квартиру мордастый - лет сорока пяти, невысоконький такой, упитанный, с волнистым коком над лбом и космочками волос за ушами; круглые щечки румянились, а рот лоснился, как будто он только что поел торта, глазки поблескивали весело.
- А мы к вам, - сказал он. Хотя какое же было сомнение, что именно к нам.
И сразу их стало трое. Появился еще долговязый - помоложе, с утомленным лицом и рыбьими неподвижными глазами, - и совсем молодая дама в джинсовом платье с погончиками, которая вошла плечом вперед и скромно стала у притолоки. Она сразу меня поразила - странной бледностью щек, потупленным взором, длинными белыми прядями, стекавшими из-под синего беретика, надетого набекрень, как у десантников. А когда мы смотрели в глазок и потом через цепочку, то был всего один - мордастый.
- Вы тут глава семьи? - спросил он папу. - Пройдемте все в ту комнату.
- В какую "в ту"? - спросил мой папа, начиная пугаться и от этого ужасно раздражаясь. - И кто вы такие, позвольте узнать?
- А вот это, - сказал мордастый, - раньше надо было спрашивать. А то вы открываете так беспечно. Знаете, сколько сейчас всяких разных по квартирам шныряют?
И действительно, всегда спрашиваем: "Кто?", а тут - не могу даже объяснить почему, - не спросили.
Долговязый прикрыл спокойно дверь и проверил два раза, как действует замок. Молодая дама в беретике, ни слова не говоря, двинулась плечом вперед по коридору, прямо к моей комнате, неся за собою на отлете серый чемоданчик с патефонными застежками. Мордастый взял папу за локоть и весело подтолкнул.
- Ну где у вас та комната? Может, мне вам ее показать?
Долговязый надвинулся на меня, спрашивая своим замораживающим взглядом, долго ли я еще буду не понимать, в чем дело. И я повернулся и пошел вслед за папой, чуть не отдавливая ему пятки, а долговязый - вплотную за мной. Одну руку ему, как я успел заметить, оттягивала толстая, черной кожи, сумка, в другой как будто ничего не было, но мне вспомнились увлекательные фильмы, где бьют ребром ладони пониже уха, и в этом месте у меня сильно заныло.
В дверях нашей большой комнаты, где живут папа и мама, мордастый призадержался.
- Анна Рувимовна, вас тоже попрошу с нами. Звонить собираетесь? Положите трубочку. Положите.
Мама вышла в халате, прямая и несколько бледная, со сжатым ртом. Долговязый сперва замыкал шествие, а потом почему-то отстал.
В моей комнате молодая дама стояла уже у окна, в скульптурной позе красиво подбоченясь, опираясь на одну ногу, а другую обольстительно отставив в сторону и слегка пошевеливая туфелькой. Она куда-то смотрела пристально сквозь тюлевую занавеску и сказала, не оборачиваясь:
-- Хозяин - дома. В том же положении.
Мордастый подошел к ней, заложив за спину короткие ручки, и тоже посмотрел в окно.
- А куда ж он мог деться? Сегодня у него никаких свиданий не назначено.
Вошел долговязый - со своей сумкой и с нашим телефоном, расправляя шнур ногою, уселся на мой диван-кровать, еще расстеленный, и поставил аппарат себе на колени. В ту же секунду он зазвонил.
- Валера? - сказал долговязый в трубку. - Ага, все в порядке. Переходи к метро.
Он положил трубку и уставился на мордастого вопросительно.
- Матвей, - сказала мама печальным голосом, - ты мне можешь сказать, чего хотят от нас эти люди? Может быть, им нужны деньги? Так пусть скажут.
- Аня, тут что-то другое, - сказал папа, досадливо морщась. Успокойся, пожалуйста. Они нам сейчас все-все скажут.
Мордастый, усмехаясь, отошел от окна и стал в центре комнаты, под плафоном.
- Значит, так. С вашего разрешения мы тут у вас поселимся. Вам уж придется уплотниться, ничего не попишешь. В эту комнату не входить, тут у нас будет... неважно что, вам до этого нет дела. Если будут спрашивать во дворе, можете отвечать - приехали родственники. - Он поглядел на папино лицо, потом на лицо долговязого. - Дальние, конечно. Про которых вы даже и забыли, что они есть.
-- И надолго приехали родственники? - спросила мама.
Мордастый в улыбке показал два золотых зуба, сделанных в очень хорошей поликлинике.
- Об этом, сами понимаете, гостей не спрашивают. Но, конечно, по полгода тоже не гостят... К окнам старайтесь подходить не часто, занавески лучше не отодвигать. Телефоном можете пользоваться, как всегда. Если будут спрашивать Колю - трубочку сразу ему.
- А как будут спрашивать родственницу? - спросил я, уже почувствовав облегчение. Мне захотелось узнать имя пленившей меня дамы.
- Ее? - Мордастый перевел улыбчивый взгляд с меня на даму и обратно. А ее не будут спрашивать.
- Позвольте все-таки выяснить, - спросил папа, еще не остыв от раздражения, - а книжечка у вас имеется?
- Матвей Григорьевич, - сказал мордастый с легким укором, - мы вам почему-то больше доверяем. Смотрите, если не верите.
Книжечка у него висела на шейном шнурке, точно крестик. Он развернул ее на секунду и снова спрятал куда-то за галстук. Мы ничего не успели прочесть, но папа тоже почувствовал облегчение.
- Значит, вам нужны не мы, а кто-то другой, как я догадываюсь?
- Правильно догадываетесь. Интересует нас один человек - в доме напротив.
- Он что, скрывается от правосудия?
- Папа, - сказал я, - ты все еще не понял? Им нужен этот писатель, - я постарался сказать небрежно, - у которого отключили телефон.
- Отключили? - спросил мордастый. - Откуда вам такое известно, что отключили?
- У которого испортился телефон, - сказал папа с нажимом в голосе, не поворачиваясь ко мне.
Я увидел, как шея у него вытянулась и порозовела, и согласился:
- Пусть будет "испортился".
Тем более что и сам наказанный так отвечал. Знали истину оба наших кооперативных дома, знали бабушки, сидевшие в беседках и на лавочках у подъездов, знали даже дети, игравшие в песочницах, что телефон у нашей несчастной знаменитости отключили пожизненно, и этот номер, 144-47-21, передан каким-то другим людям, которые вам ответят, что прежний абонент выехал навсегда за границу, а могут и ответить, что умер. Но кому-нибудь непременно хотелось выяснить "из первых рук", что за нарушение было устава связи - куда-нибудь он не туда звонил или ему звонили откуда не следует? - и он, почему-то смущенно отводя глаза, что-то бормотал, что все некогда вызвать монтера со станции, и вообще ему без телефона даже лучше, спокойнее.
- Вы с ним общаетесь как будто, - сказал мордастый. Они с долговязым внимательно, выжидающе смотрели на папу.
- Ну, если можно назвать общением, что мы с ним перекинемся двумя словами... о погоде, или он задаст вопрос... технического порядка, - у папы от смущения одно плечо поднялось к уху, - да, общаемся. Как-никак соседи. Но если есть такая необходимость, чтобы я воздержался на какое-то время...
- Зачем же, - сказал мордастый. - Такой необходимости нет. Даже было бы желательно, чтоб вы продолжали общение как ни в чем не бывало. Я бы вам дал тогда соответствующие инструкции.
Папа оглянулся на маму. Она опустила голову и разглядывала паркет.
-- Ну, как желаете, - подождав, сказал мордастый. - Главное, чтоб нигде ни слова. Понимаете, что вам доверено?
Папа глубоко, поспешно кивнул.
- Да, конечно, конечно.
Я подошел к молодой даме, все также пристально наблюдавшей за теми тремя окнами - прямехонько против наших, на верхнем, пятом этаже, - и слегка отвел занавеску.
- Я же только что предупреждал, - сказал мордастый. Но у меня уже не ныло за ухом, и я пока еще находился в моей комнате, поэтому к нему и не повернулся.
- Что-нибудь он опять натворил? - спросил я даму. - Выступил с чем-нибудь легкомысленным?
Она взглянула на меня холодно из-под опущенных наполовину век, затем ее взгляд переместился куда-то ниже моего лица, ниже груди, несколько задержался ниже пояса и ушел в сторону. Больше ее взгляд не останавливался на мне никогда.
Неторопливым округлым движением она сняла свой десантный беретик и положила на журнальный столик, рядом с двумя папками моей диссертации, едва удостоив вниманием гордое ее заглавие: "Опыт анализа онтологических основ древнетамильского эпоса сравнительно с изустными произведениями на пракритах".
- Столик мне подойдет, - сказала она, ни к кому, собственно, не обращаясь. - А это они уберут.
- Ну-с, мне пора, - сказал мордастый.
Мы с папой провожали его до дверей. Проходя коридором мимо стеллажа, он задержался как раз против полки, где у меня... Ну, вы сами понимаете, что у меня там могло стоять, обернутое в белую кальку, еле прозрачную, так что можно и не заметить, но при желании - кое-что интересное прочитать на корешках. Новейший Аксенов, Фазиль в полном виде, первая часть "Чонкина", "Верный Руслан", Липкина "Воля" и кой-какой Бердяев, "Зияющие высоты", три-четыре журнала. Не могу не сказать - золотая полочка, чуть не каждая из этих духовных ценностей обошлась мне в полстоимости джинсов.
- Зачем это держать? - спросил мордастый с укором во взгляде.
Папа слегка вспотел лицом и посмотрел на меня с таким же укором.
- А если мне-е... - Я отчего-то заблеял. - Если это нужно мне для работы?
- Не нужно вам для работы, - сказал мордастый уверенно (и впрочем, со знанием дела). - Незачем голову забивать. И вообще...
Он стоял перед полкой, заложив руку за борт пиджака, задрав голову, отставив ногу, вылитый "маленький капрал", которому ужасно хочется в Бонапарты.
- И вообще, я вам скажу, некоторые этапы нашей истории пора бы уже забыть. Они нас только сбивают, а ничего не дают для понимания.
- Да-а? Это интересно. Какие же этапы?
- Вы сами знаете какие.
О, этот их прелестный пуленепробиваемый ответ! "Вы сами знаете". Супруга нашего визави, как мне рассказывал папа, все-таки пошла - тайком от мужа - выяснять, за что им отключили телефон. "Вы сами знаете, за что". "Но в чем выразилось наше нарушение?" - "Вы сами знаете, в чем". Что они языка лишились? Почему не смеют назвать? Значит, ведают, что творят?
- Но Бонапарт, - сказал я, - все-таки дал бы команду, что надлежит забыть, а о чем помнить. Мордастый этого просто не услышал.
- Александр! - сказал папа, вдруг опять раздражаясь. - Я же тебе говорил тогда, если помнишь: "Выбрось эту сомнительную литературу". И ты же со мной согласился, что она сомнительная. А почему-то держишь на самом виду.
- Вот именно, - подхватил мордастый. - Кто-нибудь почитать попросит вы ж ему не откажете? А это уже будет считаться не только "хранение", но и "распространение".
Покачав головою, уничтожив меня долгим взглядом, он вышел на лестницу.
- Родственников не обижайте, - пошутил он с серьезным видом. - А сынок у вас, хоть и тридцать два года, а очень еще незрелый.
Я себя почувствовал мальчиком, которого на первый случай избавили от розог.
- Он задумается, - сказал папа. - Я, наконец, сам приму меры.
-- Значит, договорились - я пока ничего не видел.
Мама нас встретила в коридоре, держа в обнимку, как бочку, мою свернутую постель.
- Где у нас раскладушка? Достаньте мне ее немедленно.
- Где-то в кладовке, - сказал папа. - Но, Аня, сейчас только девять утра.
- Я должна позаботиться о нашем сыне. Я не хочу, чтоб он ютился как бедный сирота. Он должен где-то отдыхать и иметь уединение для работы.
- Хорошо, где ты хочешь, чтоб он имел уединение?
- В кухне, - сказала мама. - Кухня - это моя территория. Если вы свою кому-то уступили, то я уступать не намерена ни пяди. Только своему сыну. Кровать будет стоять на кухне все время.
- Но, может быть, людям захочется сварить себе кофе или я не знаю что...
- Ничего, - сказала мама. - Захочется - перехочется.
- Аня! - Папа очень страдал от того, что дверь в мою комнату осталась полуоткрытой. - Но ты посуди: где мы сами будем есть? Где ты будешь готовить?
- Нигде. С этого дня я перестаю готовить. Будем питаться в столовке.
- Аня, что ты говоришь, я не знаю! Так же не будет. Ты же нам не позволишь питаться в столовке.
Она посмотрела на папин выпуклый животик, на его напряженное, несчастное лицо - красное, под белым встопорщенным ежиком, - и на то, как он нервно теребит подтяжки, и сразу устала держать в обнимку постель.
- Возьми же у меня, долго я буду так стоять? Сложи пока в кладовку. Сейчас мы позавтракаем, как всегда, а потом мы с тобой пойдем гулять и там, на воздухе, все обсудим. Как нам дальше строить нашу жизнь. Обед у нас на сегодня есть.
- Что нам такого обсуждать? - глухо отвечал папа из кладовки. - Нам же объяснили, что это - временно. Я думаю, мне лучше сегодня остаться дома.
- Ни в коем случае, - сказала мама. - Я тебя вытащу обязательно. Ты очень взбудоражен, это может кончиться плохо.
- Почему это я взбудоражен? - спросил папа, задвигая шпингалет. - Ну, хорошо, я взбудоражен. Но у Александра сегодня библиотечный день. Мы же не можем уйти все трое. Как нам быть с ключами?
- А никак? - раздался из моей комнаты голос долговязого.
- Что вы? - Папа подошел к двери. Заглянуть туда он почему-то не решился.
- С ключами - как устраивались до сих пор, так и дальше.
- Но у нас только два комплекта. Вдруг вам понадобится выйти?..
- Ну, значит, выйдем.
- Да, но кто же вам потом откроет?
- Ну, значит, взломаем. Вы же знаете, Матвей Григорьевич, против лома нет приема.
Папа к нам повернулся очень сконфуженный. Мама посмотрела на него почти брезгливо, но промолчала.
В эту ночь мне совсем неплохо спалось на новом месте. Полагаю, что и Коля долговязый был не в обиде на мой диванчик, когда остался дежурить. Как выяснилось, на кухню родственники наши не претендовали, зато мою комнату не оставляли без присмотра. Из квартиры они уходили по очереди и входили без звонка; у меня было впечатление, что замок сам собою открывается при их приближении. В семь утра Коля разбудил меня, когда прошел в ванную в трусах и в майке и шумно там плескался и фыркал, напевая довольно недурным баритоном: "Капррызная, упррамая, вы сотканы из роз. Я старше вас, дитя мое, своих стыжусь я слез". Как сказывают, это любимая песня нашего генсека, а вовсе не "Малая земля". Не знаю, у Коли я спросить не решился. Выходя, он заботливо спросил меня: "Как спалось?" - и удалился, не дожидаясь ответа. Маму потом волновало, каким полотенцем он утирался и вытер ли за собою на полу (у нас, вы знаете, хорошо протекает вниз к соседям). Насчет полотенца не знаю, но что прибрал за собой аккуратно, могу свидетельствовать.
В следующую ночь было дежурство моей десантницы - и как жестка показалась мне раскладушка! Только представить себе - в моей комнате, в каких-нибудь пяти шагах от меня, на моем законном ложе, раскинулось (лучше даже - "разметалось") прелестное таинственное существо, неприступно гордое и для меня пока безымянное, а на моих стульях разбросаны в милом беспорядке неизъяснимо чудесные одеяния и покровы! Странно, никакие эти пышные слова "покровы", "одеяния", "ложе" - не приходили мне на ум и на язык при обстоятельствах вполне реальных, с моей долголетней невестой Диной, которая, впрочем, давно уже не невеста мне, а жительница города Бостона, штат Массачусетс, США. Гордая и неприступная занимала ванную с восьми и предпочитала душ. Я слушал, как хлещут шипучие струи с разными оттенками шума - оттого, что сначала одна, потом другая прелести подставлялись для омовения, - и, кажется, начинал постигать смысл затрепанного поэтического образа: я хотел бы быть этими струями, которым позволено... еtсеtеrа, еtсеtеrа. Когда она выходила, освеженная, встряхивая длинными прядями и застегивая на груди свое джинсовое платье с погончиками, я как-то не осмелился обратиться к ней - хоть с тем же самым: "Как спалось?" - а только попытался поймать ее взгляд, но, как я уже сказал вам, это мне ни разу не удалось.
Папки с моей диссертацией тоже перекочевали в кухню - и, право, обнаружилось даже некоторое удобство, что можно, не отрываясь от работы, заваривать себе кофе. Вообще, мы отлично устроились, и к тому же оказалось, что мы, не сговариваясь, тоже не оставляли квартиру без присмотра. В мои библиотечные дни старики могли побыть дома, и мама готовила обед, а в остальные - они уходили на долгие свои прогулки - включавшие в себя, естественно, стояние в очередях, - и я мог поработать над моими тамильскими преданиями. Однако ж поработать - это сильно сказано, вы не знаете, что такое наша квартира. Когда-то нам очень нравилось, что наш кооператив самый дешевый в Москве, теперь эта наша "пониженная звукоизоляция" мне выходила боком. Из любой точки нашей квартиры слышен неумолимый ход времени, отбиваемый папиными часами, - о, вы не знаете, что такое папины часы! У него их накопилось штук тридцать: луковицы, каретные будильники, нагрудные - в виде лорнета - и даже знаменитый, воспетый Пушкиным, "недремлющий Брегет", ходики с кукушкой и ходики с кошкой, у которой туда-сюда бегают глаза; часы, которые держит над головою голенькая эфиопка, и часы, на которые облокотились полуодетые Амур и Психея; часы корабельные - с красными секторами молчания - и часы, охраняемые бульдогом. Кое-что досталось папе в наследство, остальное он прикупал, когда еще прилично зарабатывал в своем конструкторском бюро, а в последние годы, на пенсии, он собирал уже просто рухлядь, которую выбрасывали или продавали за символический рубль, и возился с нею месяцами, покуда не возвращал к жизни. Все это богатство каждые полчаса о себе напоминало боем, звяканьем, дзиньканьем, блямканьем и урчанием - притом не одновременно, а в замысловатой очередности. Один Бог знал, которые из них поближе к истинному времени, - его все равно узнавали по телефону, - да папа к точности и не стремился; наоборот, соревнование в скорости тоже составляло для него очарование хобби, и по этой причине останавливать их не позволялось. Мы с мамой давно притерпелись ко всей этой папиной музыке, даже перестали замечать, просто в последние дни слух у меня обострился - от звуков иных, непривычных.
- Валера! - слышался Колин металлический баритон. Против обещания, телефон они надолго забирали к себе - как они объясняли, "чтоб вам же не мешать". - Спишь там? А бельгиец-то - прошел... Какой, какой. Иван Леонидович, Жан-Луи.
- С Ивоннкой, - подсказывала моя десантница.
- Точно, с супругой. Уже десять минут как прошли, а ты не сообщаешь... "Не успел", пивко небось глотал... Где машину оставили?.. Дверцы хорошо заперли, стекла подняли? А то ведь на нас потом скажут... На сиденье ничего не лежит?.. Кукла? Ну, это детишкам своим. Прямо, значит, из своего валютного... Это и мы заметили, что с пакетом. Поглядим, с чем выйдут. Ну, иди, глотай свое пивко, только о работе не забывай.
Ненадолго воцарялась там тишина, но мне уже было не до моей бедной диссертации. Мне слышались - или чудились - кошачье мурлыканье, смешки, шлепки по телу, в общем, подозрительная возня. В эти минуты - кто сказал бы мне? - стояла ли она у окна? Сидела ли в кресле? Или, быть может, лежала на моем диванчике? Я чувствовал себя спокойнее, когда они включали мой магнитофон, и Коля с воодушевлением подхватывал:
Ах, ничего, что всегда, как известно,
Наша судьба - то гульба, то пальба.
Не обращайте вниманья, маэстро,
Не убирррайте ладони со лба!..
- Поставь лучше Высоцкого, - просила дама капризно и томно. - Ты же знаешь, я Высоцкого люблю неимоверно!
- Много ты понимаешь! Булат же на порядок выше.
- Не знаю. Я и Булата люблю, но по-своему. - Голос моей неотразимой таил загадку, терзавшую мое сердце ревностью к обоим бардам. - А Высоцкий это моя слабость.
- И как ты его любишь? - спрашивал Коля игриво.
- Я даже не могу объяснить. Дело не в словах и не в музыке. Просто он весь меня трогает сексуально.
-- Но-но, я па-прашу не выражаться! - Колин голос певуче взвивался и тотчас, без перехода, исторгался низким рокотом:
Моцарт отечество не выбирррает,
Просто, игррает всю жизнь напррролет!
- Погоди, Моцарт, - в голосе ее слышалась насмешка, но почти любовная. - Моцарт мой милый, ты про общественные поручения не забыл?
- Когда Коля чего забывал? Просят - всегда сделаю. Но только после обеда. Сегодня у нас кто первый по плану? Дочкин просил "Железную леди" побеспокоить. Но она просит - до двух ей не звонить. Работает, третий том про Ахматову пишет. Не могу даме навстречу не пойти.
С двенадцати до двух они по очереди удалялись обедать - наверно, в хорошее место, поскольку успевали там же и отовариться; по приходе он сообщал ей: "В заказах икра сегодня красненькая, четыре банки взял..." Или она ему: "Сегодня ветчина югославская, ты б тоже взял, твоя Нина мне спасибо скажет".
После обеда следовал звонок от Валеры - о замеченных изменениях, затем Коля-Моцарт - как я его мысленно прозвал, вслед за моей дамой, - приступал к общественным поручениям.
- Але, можно Лидию Корнеевну?.. Ваш почитатель звонит. Обижаетесь на нас, что мы вам конверты перепутали? Но письма-то - дошли. Не ошибается тот, кто ничего не делает... Как это так - не делать? Ничего не делать мы не можем. Мы же вам жить пока не мешаем. Воздухом дышите? Дачку еще пока не отобрали?
Там, видимо, клали трубку, но Коля не обижался, говорил озабоченно, с теплотою:
- Голос у ней сегодня чего-то усталый. Спит плохо, мысли невеселые. Да, ей много пережить пришлось...
- А всей стране - легче было? - возражала дама.
- За всю страну болеть - это Колиной головы не хватит. Сейчас она у меня за Наталью Евгеньевну болит... Але, можно Наталью Евгеньевну?.. Кто говорит? Академик Сахаров говорит. Ну, кто ж тебе, Натуля, еще звонить может? Большому кораблю - большое плаванье... Чего звоню? Удивлен я, Натуля, безобразным поведением твоего сожителя... А надолго ли он тебе муж? Я так думаю - ненадолго. Ты уже могла убедиться на примере некоторых твоих друзей, что за подобные штучки, что он вытворяет, судьба наказывает очень жестоко. Смотри, не образумишь своего красавца - будем вместе скорбеть о безвременной потере кормильца... Але, куда ты там делась? Телефон небось бегала замерять? Давай замеряй. Делать тебе не хрена, Натуля, лучше бы рубашки мужу погладила, а то в мятой ходит, нехорошо, Натуля...
Видно, и Натуля швыряла трубку, и Коля это объяснял с той же заботливой теплотою:
- Нервничать стала. Даже заикается. Хорошо бы им в Сочи съездить. Ведь восемь лет не отдыхали!
У дамы на этот счет было свое мнение:
- А потому что все девочку из себя строит. Холесенькую! А уж за сорок давно.
Коля-Моцарт уже набирал другой номер:
- Але, товарищ Чемоданов?.. Сидишь, корпишь?.. Корпишь, говорю, тетеря глухая?! Бросай ты эти дела богословские, ты ж все равно не докажешь, что Бог есть, а в психушку сядешь... Да не, из какого там "кей-джи-би", все тебе "кей-джи-би" мерещится. Просто, твой почитатель тайный, хочу тебя предупредить. Ты вот с Бурундуковым общаешься - лучшим другом его считаешь?.. А знаешь, что он про тебя говорит в обществе? Вот у меня тут специально записано. Что все твои писания - вторичны... Вторичны! Сколько тебе повторять, уши прочисти! И нет, говорит, у него центральной идеи, поэтому в статьях драматургия не чувствуется... Да не у него, а у тебя... Ну, не знаю какой. Центральной нету... Драматургия? Ну, значит, должна быть, раз говорит, что у тебя не чувствуется. Вот так. Задумайся.
- Поверил? - спрашивала дама.
- Не поверил, но огорчился.
- Хорошо у тебя получается. Лучше всех в отделе.
- Выматываюсь потому что, всю душу вкладываю. Ну, на сегодня хватит.
Тем временем главный объект наблюдения тоже заканчивал свой ежедневный урок и вставал из-за стола. Мне было видно, как он накрывает машинку, считает и складывает отпечатанные листки, потом стоит подолгу у открытого окна, глядя на наши окна - и не видя их, точно смотрит куда-то в туманную перспективу. Если б я даже подал ему знак (какой, не подскажете?), он бы его не заметил. Как мне было ему посоветовать, чтоб он хотя бы завесил окно? В сущности, это ребячество, без которого можно обойтись, - эта его привычка поглядывать время от времени, отрываясь от своих писаний, на зелень, на верхушки кленов, ив, тополей. Я понимаю, он сам их когда-то сажал - больше, чем кто другой в доме, - и ему, наверно, любопытно смотреть, как они вытянулись и разрастаются с каждым летом, поднялись уже к пятому этажу. Его это, наверно, вдохновляет, но надо же учесть и 12-этажник, что стоит наискосок, оттуда в сильную оптику можно, пожалуй, и прочитать, что он там пишет. Или он думает, что если сам он в чужие дела не лезет, то и другим нет дела до него? Но, когда он, по своему расписанию, спускается во двор и бродит между домами, кому-то названивая из разных автоматов, не может же он не чувствовать на себе десятки взглядов - любопытствующих, осуждающих, а то даже испепеляющих, - ведь отчего-то он каменеет лицом, проходя сквозь эти взгляды, старается пройти быстрее. Вслед ему поворачивают головы все бабушки в беседках, и все детишки в песочницах, и даже собаки - в соответствии с настроением хозяев - натягивают поводки в его сторону. Такой вот микроклимат в нашем микрорайоне. Все ведь знают: с тех пор, как его исключили из союза писателей, к нему исправно каждые три месяца является участковый и снимает допрос, на какие средства он живет, а однажды у всех на виду нашу знаменитость вывели под руки и, усадив в желто-голубой "Москвич" с синим фонарем на крыше, повезли в отделение - за два квартала, откуда он, правда, вернулся через час пешком.
С этим участковым, дядей Жорой, мы кланяемся, и я тогда спросил у него:
- Что, выселять будут - как тунеядца?
- Тунеядец-то он тунеядец, - сказал дядя Жора с досадой, разглядывая носок сапога, - да у него книжки печатаются - в Америке, в Англии, в Швеции и хрен знает где еще. Кроме как у нас. Сигналы на него поступают, а как на них реагировать? Его, понимаешь, дипломаты приглашают, не очень-то подступишься.
- Трудный случай? - спросил я.
- Весь ваш район трудный. И чего я из Коминтерновского сюда перевелся? Хотя там тоже писателей этих до едреной фени.
Дядя Жора у нас недавно, а я здесь живу с детства. И я помню, как этот наш тунеядец был некогда в большой моде, его печатали в "Новом мире", и по его сценариям снимали фильмы, и вот в этой самой квартирке пел громоподобно, услаждая весь двор, покойный теперь артист Урбанский. И тогдашняя восходящая звезда Л. Л. привозила дорогого автора со съемок на своей машине, и оба наших дома
наблюдали, как она ему на прощанье протягивает цветы. И эти старушки, бывшие еще только зрелыми дамами, домогались его автографа. Да все, кто теперь воротят от него носы, старались попасться ему на глаза, удостоиться пятиминутного разговора.
Я не знаю, что такое случилось с ним - да с ним ли одним? Тогда была кампания любви к молодым, любили целое поколение, которое почему-то называлось "четвертым", и он входил в эту плеяду, "надежду молодой литературы", считался в ней "одним из виднейших". Потом у всей плеяды что-то не заладилось с их новыми книгами, не так у них стало получаться, как от них ждали, к тому же они имели глупость "нехорошо выступать" и что-то не то подписывать и до того довыступались и доподписывались, что их стали выкорчевывать всем поколением сразу. Теперь и не прочтешь нигде, что было такое - "четвертое поколение", а плеяда рассеялась по всему свету, остались только те, кому удалось сохранить любовь к себе, - и вот такие, как он, двое или трое, которым, как говорят, "терять уже нечего". Да, все почему-то не получается у нас - оправдать надежды Родины! И поэтому мальчик Толя, семи лет, которому он заметил, что нехорошо царапать гвоздем чужую машину, может ему ответить с достоинством хозяина жизни: "А вы тут вообще на птичьих правах".
Впрочем, еще один персонаж осмеливается говорить о его статусе во всеуслышание - наша районная шизофреничка Верочка. Когда, раз в полгода, ей приходит пора ложиться в больницу, а врачи почему-то не кладут, она кричит на весь двор, подпрыгивая упруго на двух ногах, как воробей: "А я на их писателю пожалуюсь на пятом этаже! Он за мине по "Голосу Америки" заступится!" Вот два полюса его невероятного положения: и "на птичьих правах", и можно - когда все исчерпано - ему пожаловаться, и он "заступится". Так говорят семилетний и юродивая, но и мы, взрослые и нормальные, знаем: и то, и другое - правда. А может быть, все это, непостижимое, не с ним случилось, а с нами? Может быть, он остался, каким был всегда, а мы переменились вместе со временем? Что же с нами со всеми произошло? Те самые люди, что по вечерам припадают к транзисторам и ловят сквозь ревы глушилок сообщения о нем или куски из его последней книжки, те же самые люди растят детей, которые выучились и смотреть ему вслед насмешливо, и вытаскивать из его почтового ящика письма, чтоб порвать и бросить на лестнице. Да, впрочем, и пишут ему как будто все реже, скоро и вовсе перестанут. Хотя люди компетентные - как наш сосед по лестничной площадке, бывший дипломат в Норвегии или в Дании, славный тем, что провалил в этой стране всю нашу разведку, - говорят, что, наоборот, пишут со всех концов страны и из других стран, но всю корреспонденцию забирает на почте особый человек по "доверенности номер один".
А теперь, кажется, подступились к нему вплотную - и как мне его предупредить? Можно дождаться, когда он вынесет свою мусорную корзину с обрывками черновиков, и подоспеть со своим ведром, и тут, над контейнером, под шорох вытряхиваемого содержимого, сказать потихоньку. А он мне поверит? Не сочтет за провокатора, которому как раз и поручили воздействовать на него психически? Он помнит, конечно, как я по его книгам писал дипломную "Об использовании бытового и производственного жаргона в произведениях имярек" и донимал его расспросами, но помнит он и другое - все мы переменились, и каждый мог стать кем угодно.
Пожалуй, я бы все-таки решился, но этот таинственный Валера... Черт бы его побрал! Где он прячется? Откуда следит? Может быть, он изображает алкаша, который вон там, прислонясь к дереву, опохмеляется пивом "из горла"?