Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Свое время

ModernLib.Net / Владимиров Виталий / Свое время - Чтение (стр. 12)
Автор: Владимиров Виталий
Жанр:

 

 


      - Да считай всю жизнь. Как дочку на учет поставили.
      - А сейчас ты согласна на однокомнатную?
      - Конечно, согласная, лишь бы дали, а я уж на кухне как-нибудь, стала креститься Вера Ивановна.
      - Остается еще Истомин. Мы понимаем сложность положения, но поскольку его жена еще пробудет в санатории месяца два-три, просим его подождать и твердо обещаем добиться для него отдельной квартиры в ближайшее время. Валерий Сергеевич согласился с нашими доводами. Не так ли?
      Никто, кроме Гладилина, не смотрел на меня, но мне казалось, словно я на огромной пустой сцене и все сидящие в этом зале ждут моего ответа...
      Глава сорок первая
      --===Свое время===-
      Глава сорок первая
      Эх, поезд, моя колесница, перестук колес, вагона качка, за окном вертикальный промельк придорожных столбов и в середине горизонта - точка, вкруг которой вращаются поля, перелески, текущие речки, вкруг которой, кажется, бесконечный оборот делает наш поезд.
      Еду к Наташе, в Крым. И мысли мои тоже вкруг одного и того же - что же нас ждет? Язык не поворачивается вымолвить это слово, глаза не глядят в пустые глазницы гибельной истины, душа каменеет предчувствием и только надежда, светлая, как солнышко, истово верующая в благополучный исход, только надежда зовет к жизни и хранит от невзгод. Ничего, все будет хорошо, если только хорошо сделали операцию, удалили всю нечисть. Есть еще уникальное средство, как сказал аспирант Воробьев. Сколько стоит "Москвич" последней модели?.. И где взять такие деньги?.. У Пижона они наверняка есть, а мои родители, мои друзья и знакомые живут до получки, если и собрать с миру по нитке, то есть еще одно, главное - о долгах обязательно узнает Наташа, никак не скроешь, спросит - для чего?.. Сказать ей смертоносную весть?.. Это убьет ее, отравит ее существование, ее жизнь, и без того, может быть, короткую... Я старался не заглядывать в черную бездну всех этих проблем, живя по принципу - будь, что будет!
      А случилось все страшнее, чем можно было бы предположить при самых худших опасениях.
      Наташа не встретила меня на вокзале, как обещала, я бестолково проторчал целый час на вокзале, даже начал сердиться, как же так, ведь договаривались и вроде кроме перрона ни ей, ни мне некуда деться, а надо же - разошлись.
      Вышел в город, разузнал, как добраться до санатория, и на редко ходящих автобусах, как на перекладных, попал-таки туда, куда надо.
      Из лечебного корпуса меня отправили в хирургический , где я узнал, что Истоминой вчера вечером сделали операцию - вырезали аппендицит и что повидать ее можно только завтра.
      Я вернулся в центр города, измочаленный жарой и тяжелым чемоданом, отыскал бюро по сдаче комнат, договорился с какой-то женщиной на улице, дотащился до ее дома, где на веранде стояла моя койка, лег и еле дождался утра.
      Наташа встретила меня слабой, виновато-удивленной улыбкой, сама не понимая, как же это она опять попала под скальпель хирурга.
      Я покормил ее и к середине дня попал, наконец, к главному врачу - седовласой женщине с жесткими, мужскими чертами лица. Она курила папиросу за папиросой и только усмехалась в ответ на мои взволнованные речи. Ну, что вы, молодой человек, рядовая операция, аппендиктомия, для студентов второго курса, нет, ничего не надо, через неделю будет прыгать ваша ненаглядная, как птичка на ветке.
      Неделя прошла незаметно по самим собой установившемуся распорядку: чуть ли не с первым автобусом - в санаторий, до обеда с Наташей, потом в город - перекусить и снова - на белую табуретку рядом с Наташей. Поправлялась она медленно, температурила, то наступало улучшение, как просвет в тучах, то жар полыхал лихорадочным румянцем на ее щеках.
      Главврачиха невозмутимо курила и не утруждала себя даже ответом на мои вопросы.
      Настал день, когда Нташа сказала мне, что ее переводят обратно в лечебный корпус, а это значит, что нечего опасаться. Я ушел от нее поздно, мы весь вечер проговорили, не засечая времени, пока не прозвенел сигнал отбоя.
      Безумие - царь и воля его творится...
      Наташа лежала на спине, раскинув исколотые шприцами руки в желто-лиловых кровоподтеках, змеилась трубка кислородной подушки. Наташа тяжело и часто дышала, на шее, вздуваясь и опадая, бился пульс. С трудом подняла тяжелые веки, посмотрела на меня с отчаяньем и только выговорила:
      - Валера, я умираю...
      В ординаторской, куда я, оглушенный, вышел, какой-то мужчина в белом халате зло кричал на главврачиху:
      - Почему же вы не собрали консилиум, коллега? А?!
      Коллега с неприступным видом закусила мундштук папиросы и ничего не ответила.
      Наташа умерла утром. Перед смертью пропала боль, ей легко дышалось и говорилось, она вспоминала без боязни, казалось, совсем прошедший страх, и ничто не предвещало близкого обрыва. Вдруг замерла на полуслове и так и не договорила начатое:
      - Ты не поверишь, Валера...
      В морге я коснулся губами холодного, как булыжник, лба Наташи и отошел от гроба. За спиной тихий шепот старшей медсестры отделения, пришедшей со шприцем на всякий случай, потому что сердце работало на разрыв:
      - Напишите жалобу на главврача. Я подпишу. Убийца она. И потом я знаю, кто взял сапожки вашей жены.
      - Убийца... Убийцы моей жены - их несколько... На суд моего горя надо призвать и директора школы, который выгнал на субботник десятиклассников, не разрешив им одеться, чтобы они работали... На этом субботнике Наташа простудилась... И врача, который не распознал вовремя осложнений после простуды, потому что из-за ремонта лаборатории не хотелось везти кровь на анализ в другую клинику... И Наташа заболела туберкулезом... И того, кто поместил ее в палату с тяжелобольными, имеющими особый вид туберкулезной палочки... И Наташа заразилась ею... И главврачиху, которая неграмотно сделала операцию для студентов второго курса...
      Солнечны, ленивый от праздного безделья, курортный Крым...
      Перевозка гроба...
      Москва в разноцветных флагах кинофестиваля...
      Крематорий 232-03-21. Райсобес 283-36-71.
      Похороны и поминки - девять дней... сорок дней...
      И ночей...
      Глава сорок вторая
      --===Свое время===-
      Глава сорок вторая
      Нет правды на Земле. Да, на Земле с большой буквы. На этом свете.
      Все говорят: нет правды на земле...
      Кто говорит? Все? Нет, так сказал Пушкин. Устами Сальери, хотя уста Пушкина и уста Сальери совместимы только в трагедии... Пушкин, Моцарт, Сальери, трагедия - все это для искусствоведов...
      Главное другое - правда: нет правды на Земле. Сальери у Пушкина изверился настолько, что бросил вызов небесам:
      Все говорят: нет правды на земле,
      Но правды нет - и выше...
      К такому придти - Моцарта убить...
      Собор огромен, темен и пуст. Его готика не покрыта сводом купола, уходят в поднебесье колонны и витражи и оттуда, с самой верхней точки, над тусклыми трубами органа, поющими "Лакримозу" из "Реквиема", единственным сияющим пятном - гроб. Почетный караул пылающих толстых свечей на высоких подсвечниках, белые кружева жабо, белый завитой в букли парик, белые хризантемы, словно точеное из белой кости лицо - Моцарт спит с еле заметной улыбкой, смертию смерть поправ.
      А где-то в углу собора, за колонной в полумраке черный Сальери:
      Все говорят: нет правды на земле,
      Но правды нет - и выше. Для меня
      Так это ясно, как простая гамма...
      Я сидел на полу своей квартиры, прислонившись спиной к стене. В центре свежепобеленного потолка торчали скрученные провода с обрывком изоляции и крюк для люстры. Для той, что я хвалился в палате клиники перед Наташей и Вероникой - плафоны, как колокольчики ландыша. Стены обклеены светлыми обоями: по серому полю белый непонятный рисунок с бесконечными извивами переплетающихся линий без начала и конца. Прямоугольник тройного окна стеклянно чист, две крайние створки распахнуты настежь, и солнце, июньское солнце мощным световым потоком упиралось в паркетную лесенку пола. Я сидел на полу, прислонившись спиной к стене, руками ощущая выструганную стружку деревянных волокон, и смотрел, как световой столб незаметно, но неотвратимо, словно свое время, перемещался справа налево и уже взобрался косым углом на противоположную от меня стену.
      Память то возвращала меня далеко в прошлое, в детство, в юность, то пыталась вспомнить о будущем, мир моих ощущений тоже двигался, как река времени, он был пронизан светом озарений, током иного восприятия жизни в такие моменты почти физически ощутима равнодушная гармония мироздания и видишь себя малой частью целого, частью прошлого и настоящего, переходящего с каждым мгновением в будущее, в такие моменты осознаешь, кто ты и зачем ты... А кто я?..
      Простая история: родился, учился...
      В сказке моего детства яркая, высвеченая до мельчайших подробностей, с запахами и голодным ознобом - послевоенная Москва.
      Чугунные орлы на башне Киевского вокзала, раскинув крылья, всматривается в разноголосый, быстроглазый рынок-шельму: горестно взывает к справедливости под усмешки толкущегося народа мужик в кургузом пиджаке, кепке-восьмиклинке и кирзовых сапогах - ему всучили "куклу" - вместо пачки красных тридцати рублевок аккуратно сложенный сверток газетной бумаги.
      От Киевского вокзала троллейбусные провода протянулись вдоль набережной, еще необлаченной в гранит, до Окружного моста, с одной стороны которого Дорогомиловский химический завод, переименованный местными жителями в Дорхимвонючку, а с другой стороны - тусклые купола Новодевичьего монастыря.
      Сразу за Окружным мостом Потылиха - тогдашний пригород Москвы, тихая грязная Сетунь, источающий ароматы парфюмерный завод, как бы компенсирующий запахи Дорхимзавода, шоссе, взбирающееся на пологие Воробьевы горы, заросшие сиренью и мелким подлеском и раскопаные под огороды с картошкой.
      Отсюда разноцветными букетами в вечернем небе открывалась панорама главного салюта страны - салюта Победы. Люди радовались, плакали, верили, что наступит яркая, зажиточная жизнь, что придет покой и радость в каждый дом.
      Чуть поглубже, на Воробьевых горах - павильоны "Мосфильма". Пыльная Потылиха - город моего детства. Киногородок. Кино жило в нашем доме также естественно, как краски и кисти в мастерской художника. Может быть, отсюда у меня такая тяга к экрану, к киносценариям?..
      ...Родился я с любовию к искусству;
      Ребенком будучи, когда высоко
      Звучал орган в старинной церкви нашей,
      Я слушал и заслушивался - слезы
      Невольные и сладкие текли...
      Черный Сальери умиляется самому себе, у черного Сальери, оказывается, чувствительная душа - неужели, если убийце доступен восторг сопричастности к искусству, то он достоин сочувствия?..
      А у Цыгана с Каретного ряда, который зарезал парня из Колобовских переулков, тоже была чувствительная душа?..
      Невольные сладкие слезы катарсиса - духовного очищения - откуда им было взяться у меня, мальчишки московской окраины, уже успевшего пройти через бомбежки, голод и нужду?
      У соседской тети Клаши пятеро по лавкам да от разных отцов. Моя мать как-то приметила, что, играя в прятки, я переоделся в солдатский бушлат тетиклашиного сына Левки. Мать отозвала меня в сторону и свистящим страшным шепотом внушила:
      "Заразиться хочешь? У него же туберкулез".
      "Хочешь квартиру, нужно, чтобы у тебя была открытая форма туберкулеза, а так ты не опасен для окружающих," - сказал мне через двадцать лет председатель месткома Горобец...
      ...Звуки умертвив,
      Музыку я разъял, как труп. Поверил
      Я алгеброй гармонию...
      Так говорит Сальери и смотрит на убиенного им Моцарта. Сальери все познал, Сальери все разъял - и кончил кровью...
      В музее Революции, бывшем Английском клубе, - выставка подарков.
      Ему.
      Бедно, невзрачно одетые толпы вступали в ярко освещенные залы. Шарканье ног, благоговейное перешептывание, дефилирование вдоль стендов все это никак не походило на художественный вернисаж, нет, это была выставка ширпотреба - дарили или, вернее, подносили обиходно-хозяйственное: сапоги, бурку, велосипед, ружье... Кустарные промыслы, каждый на свой манер, изготовляли портреты - на лаке, из соломы, янтаря, крыльев бабочек... Изъявлений преданности было множество, вся выставка, в том числе на рисовом зернышке выгравированный дифирамб из пятидесяти двух слов, больше просто не уместилось...
      Где оно сейчас, это зерно? Так и не посеяно, не сварено - не дало ли оно новых всходов?.. В партийном секретаре Гладилине?.. В профсоюзном боссе Горобце?.. Во мне?..
      Простая история: родился, учился, влюбился...
      ...Не бросил ли я все, что прежде знал,
      Что так любил, чему так жарко верил,
      И не пошел ли бодро вслед за Ним
      Безропотно, как тот, кто заблуждался
      И встречным послан в сторону иную?..
      Сальери размножился, стал многоликим, но на одно лицо, сотни сальери заполнили храм и, стоя на коленях, подняли вверх одинаковые лица...
      Не с такими ли одинаковыми лицами мы в марте пятьдесят третьего слушали второгодника Лямина, читающего в гробовой тишине биографию Того, о ком пелось:
      На просторах Родины чудесной,
      Закаляясь в битвах и труде,
      Мы сложили радостную песню
      О великом Друге и Вожде...
      Не с такими ли одинаковыми лицами, одинаковыми мозгами мы дожили до восемнадцати лет, до двадцатого съезда, когда голая, жестокая, социальная правда глянула нам в глаза из-за тюремной решетки, из лагерного барака, из тьмы небытия, куда канули навечно вырванные с корнем, оторванные с мясом от семьи, от жизни, от веры...
      А я не желаю быть одинаковым! Не хочу и все тут. Кок, брюки дудочкой, Чаттанугачуча, чуваки и чувихи! Хей, лабухи, хильнем по Бродвею? Улица пролетарского писателя Горького - наш Брод, плешка - на площади Революции, коктейль-бары в "Москве" и "Пекине"...
      Днепродзержинск. Мартеновский цех. Студенты проходят практику. Ко мне подошел бригадир и, перекрывая голосом рев раскаленной глотки печи, прокричал:
      - Истомин, мы сегодня, как бригада ударников коммунистического труда, будем стиляг ловить. Так ты с нами не ходи.
      - Почему, Иван?
      - Да у тебя у самого брюки узкие.
      - А что вы с ними, со стилягами, делать будете?
      - Портки аккуратненько по шву до колена распорем и отпустим.
      Фестивальный тысяча девятьсот пятьдесят седьмой...
      Никто не знал, с чего начать, как сказать простое "Здравствуйте!", мы не представляли себе, что может быть общего между нами. Они - с какой-то другой планеты... А может быть, это мы - с другой?..
      Так и стояли, глазели исподтишка на этих, с другой планеты, на набережной Москва-реки в парке Горького. Они вышли из автобуса нехотя, опухшие от недосыпа, мятые, кто-то накинул на гранитный парапет цветастую тряпку и растянулся под теплым солнцем... Куда смотрит милиция?! Милиция в данном случае - мы. С красными повязками на левых рукавах. Инструктировали нас перед началом фестиваля довольно туманно - действуйте по обстановке. Обстановка к развертыванию боевых действий не располагала, скорее, наоборот. Ну и что, что человек лег на парапет?
      Устал, может быть, пусть отдыхает.
      Но поближе мы все-таки подошли.
      Курчавый, лицо - в конопушках, паренек белозубо улыбнулся нам , помахал рукой:
      - Хай!
      Вот оно - здравствуйте! - на иностранном. Как просто.
      Мы заулыбались в ответ. Лед тронулся.
      - Вам помочь? - вдруг по-русски спросила симпатичная девчонка, ничем по внешнему виду не отличающаяся от инопланетян. - Меня зовут Ивета. Я переводчица. Вы что-то хотели спросить?
      Что спросить?.. Что?.. Что самое важное, самое главное?..
      Принципиальное...
      - Почему у него брюки широкие?
      Вот он корень всего! Критерий жизни.
      Ивета перевела.
      Конопушечный озадаченно посмотрел на свои штаны. Действительно, широкие, мешковатые.
      - Не понимаю, - удивился он. - Каждый носит то, что ему нравится, что ему подходит... Разве может быть иначе?
      Он задумался, потом озаренно воскликнул:
      - О! Я теперь знаю. Вам интересно, что модно, а что не модно. И как я раньше не догадался? Сейчас позову Пита, модно одеваться - его хобби...
      Закидали летку, заправили откосы, закончилась завалка - можно было перекурить.
      Иван помолчал, потом сдвинул кепку на затылок и спросил в самое ухо:
      - Слухай, Валерка, а по какому адресу в Москве Хрущев проживает?
      - Не знаю, - честно ответил я. - Говорят, где-то на Ленинских горах.
      - Брешешь, что не знаешь, - сплюнул Иван.
      И опять спросил, но скорее самого себя:
      - Что ж к нему и придти нельзя, в дверь позвонить, чтобы он открыл?
      "Рабочий класс в няньках не нуждается", - ответили комсомольским секретарям трех крупнейших вузов столицы, когда они пришли в ЦеКа с предложением использовать прохождение студентами производственной практики для выявления и устранения недостатков и причин, тормозящих технический прогресс.
      Заплаканная жена Ивана стояла в печном пролете мартеновского цеха, освещаемая всполохами пламени. Рассказывала громко, пытаясь перекрыть грохот завалочных машин, резкие звонки портальных кранов, шипение заводских вентиляторов:
      - Бес его попутал, ей-богу. Все было, как у людей, как полагается, с утра за реку поехали, на Днепре купались, после обеда он в ресторан пива попить пошел и надо же было ему с Миколой встретиться...
      - Это с каким Миколой? - спросил кто-то из окруживших жену Ивана. Все мы в войлочных робах, кепках с синими стеклами, потные, серые, неразличимые, как солдаты, а посередке она - светлокожая, полнотелая, в летнем открытом платье... и черной косынке.
      - А с третьей печи, подручный. Микола. Щербатый. Он уже набрался выше бровей, еле стоял, его из ресторана выгнали, так нет, он все-таки лез обратно, ну, мой и давай его уговаривать, иди, мол, Миколка, домой, проспись, хватит тебе. Да тут, как на грех двое подошли. Отец и сын оказались. Мясниками они работают в двадцатом магазине, что на проспекте Труда. Видят они, что Микола бузит, у Ивана спрашивают, в чем дело, а Иван отвечает, не ваша забота, ему в ночную, в горячий цех, а он лыка не вяжет. Мясникам это не по душе пришлось, отпусти, говорят, рабочего человека, или мы не при социализме живем, его специально для нас строили, вот и имеет он полное право в свободное время выпить, коли желает. А куды ж ему еще пить? Мой Иван так и ответил. Слово за слово, в драку полезли, а у мясниковского сына нож оказался. Длинный такой, из магазина, он у него в газету, как в трубку, был свернут. Иван и понял, что это нож только тогда, когда ему попервоначалу по лицу полоснули. У Ивана губа нижняя разъехалась сразу. Как у Поля Робсона. Потом истыкали всего... Теперь и не знаю как хоронить, как прощаться. Вот горе-то какое...
      Она замолчала. Молчали и мы.
      - Я к вам с просьбой, люди добрые, поклонилась в пояс жена Ивана. Может видел кто, как это все случилось? Будьте свидетелями, вдовой я осталась, нет больше отца у детей моих...
      Никто не смотрел на жену Ивана. Лица стоящих были обращены к печи, на которой подняли заслонку, из окна яростно рвались языки пламени и отсвет их играл в черных зрачках. Так плясал огонь в глазах первобытного человека...
      Светло-голубое украинское небо, белые мазанки, заляпанные красно-бурой грязью до крыш от растоптавших дорогу самосвалов, золотистое кукурузное поле, посреди которого встала самая крупная в Европе доменная печь, забора нет, одни ворота на дороге с крупной литой металлической надписью "Криворожсталь". Потные, черные от грязи и усталости работяги со смены, едущие в брезентовых робах в городском трамвае - нет бытовок для спецодежды...
      Эксперименты с тарифами расценок за труд, довели до взрыва - в трубах канализации спасалось от разъяренной толпы начальство...
      Когда Хрущев приехал к ним, его закидали букетами, норовя попасть в лицо. Он обиделся: "Работать вы умеете, а вести себя не научились..."
      МОЦАРТ.
      Ла ла ла ла... Ах, правда ли, Сальери,
      Что Бомарше кого-то отравил?
      САЛЬЕРИ. Не думаю: он слишком был смешон Для ремесла такого.
      Ровная, как казахстанская степь, уходящая за горизонт.
      Целина. Целина пятьдесят седьмого сразу после фестиваля.
      Семь суток, семь дней и ночей в квадрате сдвинутой вбок двери товарного вагона то проплывал, подрагивая, то надолго замирал пейзаж городских привокзальных улиц, сонных полустанков или бесконечных полей и перелесков. Наконец, где-то за Барнаулом наш товарняк в кровоподтеках плакатов "Даешь целину!", "Завалим Родину булками!", "Вагон имени Бертольда Шварца" встал окончательно, и мы на бортовых грузовиках отмахали еще километров сто пятьдесят в глубь степи. Ночевали в клубе, на наскоро сколоченных нарах. Работали в три смены. Работа тупая, однообразная: грузи зерно, ссыпай зерно, перелопачивай зерно, зерно, потоки зерна, барханы зерна от зари до зари, урожай огромен, амбаров, хранилищ, элеваторов нет - ссыпали зерно в гурты, этим гуртам зимовать до весны в чистом степном поле, по которому поразбросаны поселения в двадцать-тридцать сборных дощатых домиков со странными названиями "Москва", "Ленинград", "Кавказ", где кинопередвижка раз в неделю может и заглянет, а в остальное время, особенно зимой, выходи в космос степей и хоть волком вой.
      Медаль "За освоение целинных и залежных земель" вручили тем, кто жил в штабных вагончиках, спал в отдельном купе, разъезжал по отделениям совхоза на директорской "Победе".
      - О, Моцарт, Моцарт! - во весь экран безумные глаза Сальери, над ними навис огромный купол черепа, в котором вызрел злой умысел - убить гения, разъять гармонию. Но Моцарт жив! Жив Амадеус, он живет в памяти Сальери, его маленькая изящная фигурка, увеличиваясь, является во лбу Сальери. Моцарт смеется:
      - Ага! увидел ты! а мне хотелось
      Тебя нежданной шуткой угостить.
      - Ты здесь? - Сальери схватился руками за голову. - Давно ль?
      Давно ли это было?..
      Нам - по восемнадцать, оттепель, чистое небо, ледоход, ломающий культ... Давно ль?.. Всего несколько лет, чтобы окончить институт, стать отцом, развестись, жениться и получить отдельную квартиру. Что изменилось за это время? Каким я стал?
      Другим.
      Это странное ощущение утраты.
      Обмена.
      Чем темнее становилось в пустой аудитории, тем яснее, как на проявляемом фотоотпечатке, проступал за окном вечерний город. Лекции давно закончились, институт затих, а мы с Виталькой Веховым все никак не могли придумать финал КВН.
      КВН. Клуб Веселых и Находчивых. Тогда все играли в КВН. Школы, вузы, госучреждения, страна...
      Наш факультет вышел в финал, и надо было придумать для команды финал финала. Апогей. Апофеоз. Апофеоз апогея. Финал финала - как итог. Последний курс, преддипломная практика, считай, что завтра за нами закроется дверь института и мы пойдем на заводы, в проектные институты, в исследовательские лаборатории...
      В жизнь.
      Оглянуться не успели, пролетело пять лет.
      Что же сказать в финале финала?
      Перебрали массу вариантов, но не выходило, не получалось. Может быть, это просто невозможно в одной сцене, в одном монологе высказать все?..
      - А что, если представить себе наше будущее? - предложил я. - Лет эдак через двадцать пять. Год одна тысяча девятьсот восемьдесят пятый.
      - Во-первых, это уже было... - возразил Виталий.
      - Что было? Будущее?
      - Нет, сам по себе прием не новый.
      - А мы его используем по-новому. Каждый участник команды выйдет вперед и честно скажет, каким он себя видит через двадцать пять лет.
      - Честно? Если честно, то не пропустят? - усомнился Виталий.
      - Что значит не пропустят? И потом, чего бояться? Диплом через месяц в кармане и гуд бай альма матерь.
      - Тысяча девятьсот восемьдесят пятый, говоришь? - задумался Виталий. - Советские люди уже пять лет живут при коммунизме...
      - На сцену выезжает черный ЗИС-117, из него выходишь ты, в габардиновом плаще, с толстым портфелем. В портфеле - твоя получка. Аванс.
      - И начинаю петь "Чатанугачучу", - усмехнулся Виталий.
      - А что ты думаешь? Через двадцать пять лет люди поймут, что можно носить узкие или широкие брюки, это как тебе заблагорассудится, что дело надо делать честно и говорить обо всем открыто.
      - Прямо так и открыто? - скептически пожал плечами Виталий. - Тогда бы я... Знаешь, мне недавно сон приснился. Про коммунизм. Правда, не смейся... Будто объявили по радио, что все - настал, построили... Представь себе раннее, раннее утро. Лето. Рассвет. Ленинский проспект. И на дороге, на тротуарах, раскинувшись, кому как угодно, спят люди со счастливыми лицами... Сотни, тысячи людей со счастливыми лицами спят прямо на улице. Тишина. Только дыхание спящих на проспекте, протянувшемся к восходящему солнцу. А вдоль домов - урны. Такие же, как для мусора, но стерильно чистые, никелированные, сияющие. И полные дымящегося борща. С салом, перчиком, помидорчиками, со сметанкой...
      - Картина "Покой и изобилие", - я поневоле сглотнул слюну. - А если все-таки серьезно?
      - Серьезно? - тихо переспросил Виталий.
      С Виталием Веховым я всегда сидел рядом на лекциях, с ним делал лабораторные работы, с ним снимал кино в подвале Технологического института.
      - Если серьезно, Валера, то родителей жалко...
      - Родителей? - не понял я.
      - Да, предков, как ты говоришь. Если бы не мама, то я давно бы ушел... Насовсем, понимаешь?.. Я уже завещание написал.
      МОЦАРТ (за фортепиано).
      Представь себе... кого бы?
      Ну, хоть меня - немного помоложе,
      Влюбленного - не слишком, а слегка
      С красоткой или с другом - хоть с тобой
      Я весел... Вдруг: виденье гробовое,
      Внезапный мрак иль что-нибудь такое...
      ... Я сидел на полу в пустом кубе комнаты, я хотел устать так, чтобы спать без снов. Я мог выйти на улицу солнца, но мне не надо было других - идущих по тротуарам, сидящих на скамейках бульваров, с этими лицами, губами, ушами, носами. Они - чужие, и я пройду мимо. В молчанье. А когда вокруг стена молчания, то начинает стучать сердце. Каждый день - это слой в душе, что остался от дня. Жизнь - тысячи слоев, спрессованных в наст тоски, по которому рыщет зверь безнадежности...
      И я представил себе Вселенную.
      Бесконечное пространство - круг, по которому можно вернуться к началу пути только через бесконечно прошедшее время.
      Лежащая восьмерка бесконечности.
      И в этих мирах я увидел нашу Галактику, на окраине которой Солнце с десятком планет.
      Одна из планет - Земля.
      И не Земле - город.
      В городе на одиннадцатом этаже двенадцатиэтажного дома сидит на полу букашка.
      Прав был Пижон. Прав во-первых, что всяк человек - скотина, прав во-вторых, что все люди - одинаковые, и прав в-третьих, что всех нас ждет вечное забвение.
      Все мы - одинаковые скоты, которых ждет вечное забвение. И я посмотрел вверх, на крюк для люстры уже с другим умыслом.
      Крепкий крюк. Для хорошей веревки.
      Господи, спаси и сохрани...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12