Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Северный ветер с юга

ModernLib.Net / Владимиров Виталий / Северный ветер с юга - Чтение (стр. 3)
Автор: Владимиров Виталий
Жанр:

 

 


      Главный врач внимательно рассматривал не рентгеновские снимки, которые ему подсовывал лечащий, а Егора.
      - Почему вы прекратили лечение? Ведь вам совсем немного оставалось до полного выздоровления - и все насмарку. Что же государство так и будет впустую тратить деньги на ваше самоуправство?
      - Я - художник, а там висели картины, которые мне не нравились.
      - Не признаете официальное искусство?
      - Надо признаться, что оно меня тоже.
      - А официальную медицину признаете?
      - Куда ж я денусь?
      - Тогда у медицины к вам просьба. Газету к ноябрьским оформите?
      - Вам как больше нравится - с флагами или дубовых веточек достаточно? С желудями...
      - Можно и того и другого. На ваш вкус. Так, чтобы сдержанно, но наглядно и празднично.
      - А за красками домой отпустите? Мне здесь недалеко, я после тихого часа до ужина управлюсь. - Хорошо.
      Следующий.
      - Хусаинов Николай, двадцать лет, спонтанный пневмоторакс правого легкого.
      У Коли длинное худое лицо, недавно бритая наголо, но уже начинающая обрастать ежиком черных волос голова и печальные карие глаза.
      - Как же это случилось, Хусаинов?
      - Крышу перекрывали. Кровельщик я. А напарник мой, значит, веревку держал. И отпустил. А может бросил. И поехал я вниз. Дом старый, восемь этажей, по нынешним меркам все двенадцать. Как на краю задержался, сам не знаю. Ногами-то в сток уперся, а руками за ребра кровельные вцепился. Напарник-то испугался, убег. Хорошо еще бабка из соседнего дома напротив увидела, что сидит человек и сидит. Пожарных вызвала. Минут сорок прошло. Они приехали, лестницу подставили. Слезай, говорят. А я не могу, руки свело. Пока они меня отдирали, руки по пальцу разжимали, вот легкое и лопнуло.
      Я слышу эту историю во второй или третий раз и меня все равно потрясает обыденность тона, которым Коля рассказывает о, может быть самых страшных минутах за всю свою двадцатилетнюю жизнь. Я представляю себе, какой фильм можно было бы снять, увидев его глазами Хусаинова...
      Крыша восьмиэтажной махины, осторожный спуск. Ослабшая, дряблая, как старость, страховочная веревка. Падение, мгновенное скольжение по крыше, ноги,
      упершиеся в водосток, руки намертво вцепившиеся в кровельные ребра... попытка подтянутся, треск водостока... замер... навеки... нет, насколько хватит сил... воспоминания - какие там воспоминания! - все внимание приковано только к ногам и рукам, даже невозможно заметить старуху, которая подслеповато уставилась в окне соседнего дома, разглядывая застывшего, как изваяние на краю крыши человека... Бесконечное, застывшее время... Сирена пожарной машины, суета серых брезентовых пожарных и вот выдвигается, медленно вырастая, лестница, она у ног, но именно в этот момент, скорее всего, всего сорваться. Над водостоком, над упершимися ногами появляется голова в каске и вязаном подшлемнике. Пожарник добродушно и весело спрашивает: "Ты что, парень?.." Заглядывает в глаза Хусаинова, то есть в камеру, то есть прямо в глаза зрителя и замолкает. Он с трудом, по пальцу, разжимает сведенные добела
      судорогой руки. Переход через край крыши над пропастью... и темнота.
      Когда Колю сняли, он сел на землю и сидел, держась за земной шар подрагивающими руками, потому что даже высоты человеческого роста было достаточно, чтобы закружилась голова от восьмиэтажного страха памяти... И дышать было нечем - плевра одного легкого сморщилась, как лопнувший воздушный шарик.
      Главный вздохнул, потупился.
      - Ну, а с напарником твоим что потом сделали?
      - А ничего. Что ему сделаешь? Встретил я его потом в пивной, ну, дал разок по рогам, потом выпили мы с ним, помирились, правда, вместе больше не работаем.
      - Выздоравливайте, Хусаинов, все у вас должно зарасти, ешьте побольше. Аппетит есть?
      - Не жалуюсь.
      - А после выписки куда? Опять на крышу? Или пониже профессию себе подберете?
      - Обратно вернусь. Привык я.
      И вернется. У Коли нет туберкулеза - его даже вроде бы ни к чему держать в инфекционном отделении.
      Следующий.
      Груздев. Он тоже мой застольник. Тот самый белесый, вежливый студент из Бауманского училища. Схема заболевания чахоткой для студентов одна и та же: полгода то лекции по восемь часов в день, то лабораторные, то коллоквиумы, но вот прошел ледоход и лопнули почки, забродила в крови весна - а тут сессия. Даже экзамены не столь страшны - до них еще добраться надо, зачеты сдать. Хороши пирожки в буфете - только разве утолят они голод молодого? Дорогой ценой заплатил Степан за главную науку - где теперь тело возьмешь другое взамен того, что дано тебе единожды? Студент - легкая жизнь, тонкая шея, как звали меня на заводе сталевары. И чем я тогда от Степана отличался?..
      Степан и главный врач, оказывается, знают друг друга давно.
      - Ну, что, Степан, грызешь гранит науки?
      - Неохота, Ефим Григорьевич. Я же весной, как выписался, занимался много, ребят догнал, хвосты сдал, сессию одолел и на юг подался, думал, отдохну, забуду про все. Чисто все было, хорошо, и надо же опять. Каверна. Что же я теперь клейменый на всю жизнь? Хотя и жизни-то еще не было.
      - А ты что думал? Мы же тебя предупреждали, что юг для таких, как ты, закрыт по крайней мере на несколько лет. Так что про солнышко ты пока позабудь. Ему, видите ли, лишь бы на пляже поваляться. Ты же должен был тут уму-разуму набраться и сам знаешь, что без веры не вылечишься никогда. Поэтому носа не вешай. Читай Сенеку.
      - Где же его взять? Туго в диспансерной библиотеке с римскими философами. И с неримскими тоже.
      - Ты же знаешь, Степан, что библиотека составляется из книг, оставленных больными.
      Следующий.
      У Аркадия суровые рубленые черты лица, спокойные серые глаза, седые виски. Наверное, такими были джеклондоновские герои. Единственно, что он невелик ростом, но ладно скроен. Про себя он, в отличие от других, не рассказывает. Известно лишь, что он, коренной житель Москвы, завербовался подработать в Заполярье, но здоровье подкачало.
      - Комлев Аркадий, сорок пять лет, предположительно туберкулома в правом легком.
      - Ну что, герой Севера, как самочувствие? Жалуетесь на что-нибудь?
      - У нас жаловаться не привыкли. Я отдохнул. Выспался. Чувствую себя хорошо. Правда, немного надоело.
      - Потерпите еще немного. Скоро сделаем вам снимочек, скажем результаты лечения.
      Следующий.
      Это мой сосед из психушки. Главный молча смотрит на свет черные пленки, тыкает с лечащим врачом в светлые пятна на них.
      - Скажите, вам не холодно у окна, Титов? Может, вам пере селиться?
      - А я ноги на батарею положу, на краешек кровати лягу, спрячусь под подоконник, благо они здесь широкие, и холод сверху пролетает мимо. Зато у окна веселее, птички навещают, я их подкармливаю... Как мои дела, доктор? - К сожалению, пока ничего определенного сказать нельзя. Сдвигов в сторону улучшения не наблюдается, но и признаков ухудшения нет...
      Палата притихла. Прикрыл глаза, спрятал их под глазами Болотников, печальные, восточные глаза Хусаинова стали еще печальнее, совсем закаменел лицом Аркадий, сморщился, как от зубной боли, Степан...
      Следующий.
      Со мной все ясно. Лечение только началось, и все у меня впереди, и как в песенке поется, надейся и жди.
      - Доктор, у меня к вам просьба.
      - Слушаю вас.
      - Дело в том, что туберкулез я заработал себе в подвале киностудии. Студия любительская, а заболевание, считайте, профессиональное. У нас скоро творческий отчет. У всего коллектива студии к вам большая просьба - отпустите меня на этот вечер. Там и мой фильм будут показывать. - Разрешать подобное - не в наших правилах, но тут случай особый. Поэтому попросите коллектив вашей студии, а лучше его руководителя, написать нам официальное письмо, а мы рассмотрим и, может быть, решим вопрос положительно.
      - За письмо не беспокойтесь, ребята сделают.
      - Фильмы-то хоть интересные?
      - А вы приходите, сами увидите.
      - Спасибо. Если смогу.
      Я ликую. Я так благодарен главному врачу, что смотрю на него с немой признательностью, если не сказать больше, я чувствую такой прилив сил, будто болезни моей нет, не было и не будет. И мне уже нетерпелось выскочить из постели и звонить Гашетникову.
      Следующий.
      Непонятно, то ли красный, неровный загар, то ли просто такая цветная кожа у Лехи, но пожаром дышит от его пухлого круглого лица. Глазки в щелочках век бегают туда-сюда, как на ходиках, хотя сам он неподвижен. Рот без единого зуба растянут в улыбке.
      - Шатаев Алексей, тридцать восемь лет, из мест заключения. Затемнения в обоих легких.
      - Разденьтесь, Шатаев, я вас послушаю... Так... Не дышите... Повернитесь... Дышите глубже... Еще глубже... Ну, что же, ничего страшного не слышно. Вы, Шатаев, лучше насчет кодеина скажите. Поступают жалобы от медсестер, что вы у них выпрашиваете кодеин. Зачем он вам? По наркотикам соскучились? - Кашель замучил, гражданин доктор, простите, гражданин главный доктор. Очень прошу выписать таблеточки. А то соседям спать не даю.
      Леха кивнул на меня.
      - Знаем мы ваш кашель, - усмехается главный и проходит дальше.
      Леха обиженно натягивает одеяло на голову и мне слышно как он цедит не сквозь зубы, зубов у него нет, а сквозь сжатые губы:
      - У-у-у, лепило, козел...
      И вздыхает - не получилось. На вид он безобидный, как мягкая игрушка. Суетной - ни минуты покоя - и буквально во всем мелодраматичен: и в речах, и в мелкой вычурной походочке, и в том, как он курит, отставив руку с папироской. Балагурит непрерывно, откуда чего берется. Но вся эта мишура мгновенно слетела, когда я спросил у Лехи, за что он сел. В щелках глаз засветилась такая тоска и боль, что я опешил от жалости и неожиданности. "Век воли не видать, Валерка, никому не пожелаю своей судьбы... За что? Зачем тебе знать за что у нас сажают?..."
      Следующий.
      - Сажин Петр, пятьдесят пять лет, казиома.
      Сажин - прораб на строительстве. Он грузен, плотен, полулежит на высоко поднятых подушках. Тяжелые руки вытянуты вдоль тела, лицо хмурое, одна бровь поднята и торчит, как спинной плавник у ерша. Сажин из нелюдимов. Он ни с кем не поделился причиной своего заболевания, но похоже, что его постоянно грызет какая-то внутренняя, глубоко сидящая обида. На прогулке или в столовой он подходит к группе беседующих больных, молча слушает, сопя, потом отпускает недовольное молчание и, махнув рукой, отходит. Пару раз его уже изгоняли из холла, где установлен телевизор, потому что он громко и зло комментировал все, что бы не транслировалось.
      - На что жалуетесь, Сажин?
      - Порядка нет. Да его уже давно и нигде нет. Нас, больных, двести человек, да врачей да еще персонала всякого еще пятьдесят - вот и считай, что за нашим столом, где четверо сидят, пятый кормится. Санитарки из столовой каждый день приходят с пустыми сумками, а уходят домой - еле тащат. Больные почти все в своих штанах, пижам не хватает. Да и удобнее в штанах и в магазин за бутылкой и к бабе своей под бок слетать. А чего ж не сбежать, если ворота настежь? Куда хошь, туда и направляйся. А другие бороды поотращивали и разговорчики всякие допускают. Пришел лечиться, так лечись, а не трепись. Так что жалуйся, не жалуйся, а порядка нет, вот так я скажу.
      - Замечания ваши мы обязательно учтем, товарищ Сажин, не беспокойтесь, - главный врач оглянулся на свою свиту. - Я и сам неоднократно замечал - разболтались наши медсестры и больных распустили.
      Голос у главного окреп и зазвенел, но под конец своей тирады он поубавил пыла и уже совсем миролюбиво обратился к Сажину:
      - Только и вы нас поймите - не хочет никто в больницу идти работать за эту зарплату, тем более в инфекционную.
      В тот момент я с удивлением для себя открыл, что медсестры и санитарки, казавшиеся такой же обязательной составляющей стационара, как градусники, шприцы и рентгеновские аппараты, тоже обыкновенные люди. Белые халаты, как униформа, стерильно скрывают и нивелируют разнообразие характеров, склонностей и судеб. Что, например, побудило такую благодушную, такую полнотелую Веру, самую добрую из наших медсестер, каждый день приходить в диспансер и дежурить в палате номер четыре - палате самых тяжело больных? А ведь после дежурства она возвращается домой, к семье, к мужу и детям... Нет, они необыкновенные люди.
      Следующий.
      Гальштейн. Видно, как он взволнован, все время поправляет очки, суетится, если можно так сказать про лежащего человека, улыбается непрерывно.
      Главный тоже расплылся в улыбке.
      - Здравствуйте, Эдуард Яковлевич!
      - Здравствуйте, доктор Ефим Григорьевич! Как ваше самочувствие? Вы на что-нибудь жалуетесь?
      - Будто вы не знаете, на что и куда я могу жаловаться? Это товарищ Сажин может жаловаться, а я...
      Главный махнул рукой. И главный и Гальштейн смотрят друг на друга сочувственно, улыбаются грустно и по-доброму. Потом главный озабоченно глядит на Гальштейна.
      - Что у вас с ухом, Эдуард Яковлевич? Зачем вы его затыкаете ватой? Болит? Давно? Почему раньше не сказали? Может быть, вам назначить физиотерапию? Или хотите, покажем вас специалисту? К нам приходит консультировать отоляринголог, очень порядочный человек и высококвалифицированный.
      - Ой, сколько беспокойства я вам доставил, Ефим Григорьевич, ничего, положительно ничего не надо. И людей беспокоить не надо. Это я по привычке затыкаю. На всякий случай, знаете так, вдруг надует...
      Я не знал, почему заболел Гальштейн - он застеснялся, когда его об этом спросил Леха Шатаев, стал отшучиваться, что все это происки империалистов, но потом сказал мне, отведя в сторону, шепотом: "Вы, Валерий, себе не представляете, какая это была драма в нашей семье, все будто взбесились, столько было крику, а уж валерьянки выпили рублей на пять, не меньше, хотя, казалось, что тут такого - заболел и заболел, дядя Миша тоже болел и ничего. Так на бедного дядю Мишу и спустили всех собак это он со мной много в детстве игрался и доигрался, заразил ребенка, то есть меня, представляете? Я бы вам сказал, почему я заболел, вы симпатичный, но зачем вам мои заботы? Или вам не хватает своих, тогда так и скажите..."
      В нашей палате обход закончен. Я смотрел, как мои соратники по борьбе с туберкулезом поднимаются с постелей, все, кроме Титова и меня, как одеваются и готовятся идти на прогулку, и думал о том, что всех нас можно разделить на две группы: одни заболели потому, что ослаб организм, как у сломавшего ребра Титова, у зека Лехи Шатаева, у голодного студента Степана Груздева, у независимого художника Егора Болотникова, другие перенесли какое-то сильное потрясение, или стресс - тогда только входившее в моду новое слово. К таким я бы отнес Сажина, Гальштейна и... себя. У девяноста с чем-то процентов людей спят в лимфатических узлах палочки Коха и просыпаются они, разбуженные жаром простуды или крахом судьбы, надежд и иллюзий... Образ разбитых иллюзий?.. Какой.. Разбитые розовые очки?.. Нет, это наивно, стерто, это - штамп, общее место... Мир - разбитое зеркало и осколки в крови... Надо запомнить... надо... надо...
      Я встал.
      Надо позвонить Гашетникову, чтобы подготовили письмо на имя главврача. И, кстати, придумать пора что-то к юбилею - все -таки как никак пять лет существуем. Целую пятилетку.
      Глава десятая
      Вот уже месяц как я в больнице. Прошел месяц моей новой недомашней жизни. Тридцать дней и ночей в коридорах, палатах, кабинетах, процедурных. День свободен и вроде бы ничем не занят, но подсчитано дотошными хрониками, что мы раздеваемся и одеваемся от шести до десяти раз в день - перед завтраком, обходом, обедом, тихим часом, ужином, да еще в процедурных. Отбой в одиннадцать, и уже после этого, хоть явись к тебе высочайшее вдохновение, отдыхай. Утром, после обхода, с десяти утра гонят из палаты - прибираются, да процедуры занимают час-два. Любят врачи прописывать щадящие средства: физиотерапию, ингаляции, электрофорез, лечебную гимнастику. Так и проходит время. Время нашей жизни.
      Контрастно-ярким впечатлением по сравнению с серым больничным прозябанием был юбилей нашей киностудии. Слово-то какое Ю-БИ-ЛЕЙ. Оно отливает золотым сиянием, бархатными папками с приветственными адресами, корзинами цветов с лентами. Неужели мы "забронзовели" за пять лет? Нет, конечно. Но за пять лет многие из нас превратились из студентов в инженеров, а кто-то и в аспирантов. Умер Сталин и повеяло оттепелью. Мы были полны надежд, мы верили. И лестно было встать в знаменитой аудитории "А" Техологического института к доске, где обычно безраздельно властвует лектор, и боязно перед сотнями внимательных глаз.
      На доску спущен экран. Рядом, около кафедры лектора, сидел Костя Гашетников и ударом ложки в подвешенный алюминиевый поднос, как в гонг, провозглашал каждое новое выступление, каждый новый фильм. Показывали и то, что мы снимали раньше, и новые работы. Вначале по традиции шел наш первый фильм "Первомай". Уже тогда мы понимали, что снять еще один сюжет из киножурнала "Но вости дня" - парадно-скучный - неинтересно. Не хотелось делать десятки раз виденную демонстрацию флагов, портретов, транспарантов и лозунгов. Долго спорили, искали. И, как мне кажется, нашли. Главным стал проход по Красной площади. Мы сняли его рапидом и по экрану плавно, в полной тишине, поплыли ряды демонстрантов. Ребята, только что по-телячьи дурачившиеся, становились серьезными, вставали на носки, тянули шеи в сторону мавзолея... Тогда нам казалось, что это тишина торжественного, словно затаившего дыхание, марша-гимна Отечеству, сейчас, через тридцать лет - парад партократии. Бурную реакцию зала вызвал "Стройотряд". Многие из героев фильма сидели тут же и на их глазах обыденность стройки, а строили коровник в алтайской степи - благодаря волшебной силе объектива превратилась в поэму труда. Наверное, также "облагораживался" тяжелый труд комсомольцев тридцатых...
      Понравился фильм о том, как столовая, наша обычная будничная столовая преобразилась в вечернее студенческое кафе. Под аплодисменты прошел кадр, в котором ректор института пригласил на тур вальса первокурсницу.
      Никогда не представлял себе, что можно так интересно снять простую карусель в парке Горького. Весна. Лужи, остатки грязного снега, пустые, захламленные прошлогодними листьями аллеи. По одной из них идет колонна рабочих, в руках ящики с инструментами. Подходят к пустой, демонтированной на зиму карусели, остов которой подсыхает на весеннем солнце. Осматривают карусель. Перекуривают. На электрокаре подвозят бочкообразных слонов, двугорбых верблюдов, длинногривых коней, полосатых тигров, круторогих баранов. Они лежат на боку, торчат ноги, хоботы, копыта, хвосты. Человеческие руки бережно берут, поднимают, очищают, устанавливают на круг, раскрашивают, лакируют. И звери на глазах оживают. и вот уже нарядная карусель набирает ход и крутится, крутится, крутится. И детский смех - лучшая награда, тем, кто его сотворил, кого мы не видим, кого не знаем. В финале фильма есть их групповая фотография - бригада рабочих на фоне карусели.
      А потом мы спустились из аудитории "А" в наш родной подвал. Я до сих пор храню выданный на память всем членам студии значок в виде пятерки из шестнадцатимиллиметровой пленки. У всех было праздничное настроение и само собой пошел разговор о фильмах снятых и фильмах, которые хотелось бы снять. Один из молодых, которые стажировались в студии под моим присмотром, Виталий Вехов. Худой, щербатый, с отколотым пополам передним зубом он, волнуясь, немного сбивчиво рассказывал про свой замысел:
      - Я хочу сделать мультфильм. Но только не рисованный, а с настоящими, реальными предметами. Главная героиня, только не смейтесь, четвертинка водки. У нее колпачок с козырьком. Если козырек приподнять, то получится вроде фуражки - остается сделать глаза, предположим, маленькие точки из блестящей бумаги. Они иногда будут вспыхивать, светиться. Это очень молодая героиня. Ее привезли с завода в магазин, она попала на витрину и после двенадцати часов ночи, когда начинаются все чудеса, она знакомится со своими соседями. Бутылка шампанского бархатным шипящим голосом рассказывает как она встречает Новый Год: "Были ш-ш-шикарные гости в выш-ш-шитых платьях, они тянулись ко мне своими бокалами и ш-ш-шептали с новым щ-щ-щастьем! с новым щ-щ-щастьем!" Шампанское в серебре, а если вытащить за серебро проволочку, которой запечатана пробка, и сделать из нее восьмерку, то получится галстук-бабочка. Четвертинка подбегает к ней и восторженно спрашивает: "А что такое щастье?" Шампанское голосом Клавдии Шульженко задумчиво отвечает: "Щастье?.. Я не знаю, что это такое, но наверное, это очень приятно..." "Я так хочу шастья", - вздыхает четвертинка. "Нэ волнуйся," - говорит ей коньяк с грузинским акцентом, "всэ хотят. Я такой выдержанный, такой выдержанный, замэтьте, нэ старый, а выдержанный, но тоже хочу щастье." И четвертинка ждет своего счастья, но почему-то нет праздника, нет наряженной елки, нет гостей в вышитых платьях. Ее ставят не на стол, а между ног на пол. И дырявый башмак ощеривается на нее. Ее, опустошенную, сжимает рука и несет вверх ногами сдавать в магазин. И весь мир раскачивается, и голова у нее кружится, как у нетрезвого хозяина. Рука ставит на прилавок, появляется черный локоть и сталкивает ее вниз, на каменный пол. Мир разбился...
      - ...как зеркало, - добавил Костя Гашетников. - Ты не суеверный, Виталик?
      - Нет, - не очень уверенно ответил Вехов.
      - Просто я предлагаю тебе снять последний кадр в зеркале. И зеркало разбить. Получится, что кадр, что мир разлетелся на куски. Правда, интересно... А фильм получится хороший. И нужный - антиалкогольный. Поздравляю... с новым щастьем! Есть у кого-нибудь еще идеи?
      - А можно совсем сырую? - спросил Коля Осинников, один из наших опытных операторов, который, кстати, снял "Стройотряд".
      - Можно. В случае чего добавим жару, а вообще-то, сейчас сырое считается полезным, не так ли, Валерий? Вас в больнице кормят сырым или жареным? - спросил Гашетников у меня.
      - Главное, кормят, - ответил я. - Но чтобы сделать рагу из кролика надо по крайней мере иметь кошку.
      - Давай, Коля, твою кошку. Хорошо бы не дохлую.
      Коля Осинников говорил медленно, как бы беседуя с самим собой:
      - Давно хочу увидеть или снять фильм о студенте, впрочем, какая разница кто он, фильм о молодом человеке. Знаете, когда я поступал в институт, то мне наняли репетитора, мать настояла. Он - преподаватель с кафедры математики. Старший. За пять занятий он разложил мне в голове алгебру, геометрию и тригонометрию по полочкам так, что и за десять лет в школе не разложили. Я спросил его - почему же он не напишет учебник? Рассмеялся в ответ. Для этого, говорит, мне надо стать профессором, а когда я им стану, то позабуду все, что знал, когда я был студентом. Вот и мы забываем, какие мы были. А ведь самая важная пора - пора молодости. Я не знаю, какой это будет сценарий и о чем, я только знаю, что главный герой должен быть средний, ничем не выдающийся человек, молодой человек. Он непохож на Славу Трифонова, вы его все знаете - окончил вечернюю школу, техникум, прошел через армию и только потом попал в институт. Член партии и верный ее рядовой. Главный герой непохож и на вожака нашего институтского комсомола - этот пройдет сквозь огонь и воды ради карьеры. Нет, мой герой - не герой, он средний. А у среднего принципы простые и четкие: не прикажут - лишнего не сделает, не позовут - не пойдет, не поднимут - не встанет. В то же время прикажут - расстреляет...
      Слушали Колю очень внимательно, слова его были больше похожи на исповедь, чем на либретто будущего сценария. Быть того не может, думал я тогда, что вернемся к расстрелам, как говорят было в тридцать седьмом или тридцать восьмом - год моего рождения, но культ личности развенчан и дорога прямая и ясная ведет нас к коммунизму, даже дата известна - первое января одна тысяча девятьсот восьмидесятого года от рождества Христова, а проблема среднего, конечно есть, она всегда будет и то, что мы успеем или не успеем сделать в этой жизни, наверное, во многом зависит от того, сколько среди нас таких вот средних, которые безропотно выполнят любой приказ, тем более , когда скажут, что расстрелять надо во имя Родины... и врага... и возникло странное ощущение своего времени, времени своей жизни, которая идет вот сейчас и я еще молод, но если я не сделаю того, чему предназначен, то молодость моя, как и молодость моего поколения, пройдет и никогда не вернется, никогда, а мы неповторимы, мы молодые люди шестидесятых советских годов...
      Наступившую паузу прервал Гашетников:
      - Интересно, что мы думаем об одном и том же. Примерный сюжет сценария, о котором говорил Коля, есть. И я хотел бы предложить снимать его всей нашей студией, всем писать, всем играть. А начнется фильм так... На экране темно, долго темно, но постепенно начинает светать. Двор института. Темный тяжелый куб серого здания на фоне светлеющего неба. Труба берет подряд все ноты октавы: до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до... Настраивается оркестр. И когда первый луч солнца брызнул из-за здания института возникла мелодия-гимн и ласковый голос сказал: "Доброе утро! Когда-то здесь цвели деревья и бегали динозавры, а теперь стоит современный Технологический институт. Когда-то здесь ходили на мамонта с каменным топором первобытные люди, а теперь с логарифмической линейкой идут на экзамены студенты. Когда-то здесь было почти ничего, а теперь есть почти все. На каждого студента приходится по одной трети преподавателя, по одной пятисотой профессора, по одной двухтысячной академика. Учатся студенты в аудиториях, работают в лабораториях, питаются в столовой, живут в общежитии, влюбляются везде. Зимой ходят без шапки, в трамвае ездят без билета. За полторы тысячи дней учебы студент сдает полсотни экзаменов, сотню зачетов и получает за это один диплом. - Дип-дип-диплом! - воскликнул Виталик Вехов.
      - Ага, - подтвердил Гашетников. - Фильм будет называться "Ночь открытых дверей". Вы замечали, как красива Москва ранним утром, без потока машин и сутолоки толпы? Так и наш институт будем снимать ночью. Аудитории, лаборатории, деканаты. Представьте себе, что завтра надо сдавать чертежи. У всех есть задолженности. И вот в чертежном зале на ночь собираются дипломники. Ночью все призрачно, таинственно. Оказывается, в институте живет Вечный Студент. У него на чердаке странные вещи, например, календарь тридцать седьмого года. Вечный Студент, как капитан Немо для оставшихся на ночь. А они, бродя по ночному институту, вспоминают свое прошлое и вдруг осознают, что здесь прошли их лучшие годы. Студентка встречает в коридоре ту девочку с косичкой, которая пришла сюда пять лет назад. Их диалог. Отличник садится в кресло декана с урчанием голодного тигра, настигшего добычу. Шалопай ездит по коридорам института на мотоцикле. Ночь открытых дверей кончается... утром. Время идет. Впереди новые годы. Восходит солнце. Исчезают видения. Пустой двор института. Шалопай гоняет, делая финты, как Пеле, консервную банку. Она гулко гремит в пустом дворе. И голос диктора: "Ты - будущий командир производства... Инженер, интеллигент... Ты - будущее... То, что не удалось сделать нам, сделаешь ты..." Мы долго еще потом говорили, обсуждали, мечтали и решили в конце концов создать архив-копилку коллективного творчества членов студии. Не знаю, где сейчас этот архив и сохранилось ли в нем мое посвящение пятилетию студии:
      Пять лет пяти-конечное время, портрет пятилетья в поэме. Пять лет это не пятилетка, это столетий пять, сжатых в кулак искусства, это не мыслить, не су-ще-ство-вать без кино, так как кино это наше шестое чувство!
      Из студии все поехали к Таньке Олиной, а я - в диспансер, в палату номер девять, вторая койка от окна.
      Глава одинадцатая
      Ян Паулс явился ко мне прямо с работы.
      Пижон - в пенсне. Всегда носил круглые очки, и глаза у него были большие и добрые, а теперь стали холодными, ироничными.
      Хлопнул меня по плечу. По-моему, в этом что-то искусственно бодрое, когда проверяют твою устойчивость крепким ударом.
      - Как дела, Сергеич?
      - Врачи молчат. Месяц прошел только. Еще два ждать до первых результатов.
      - Два? - Ян завистливо вздохнул. - Везет же людям. Чем ты хоть здесь занимаешься?
      - Пью... лекарства. Ем, что дают и что гости приносят, сплю, как бревно, только на одном боку - сосед кашлем замучил.
      - А бильярд у вас тут есть? Я бы тебе сейчас... - Ян сделал паузу, снял пенсне и начал протирать его замшевым лоскутком.
      - Мы теперь с тобой в разных весовых категориях, Ян, я же на три кило за месяц поправился. Почему раньше не приходил?
      - Как там у вас?
      Ян долго юлил, мялся, но я чувствовал, что он что-то не договаривает. В конце концов я не выдержал:
      - Ян, ты что-то темнишь. Давай выкладывай, я же вижу, за свои стеклышки не спрячешься.
      Ян помедлил еще.
      - Не знаю, как тебе сказать... Ты же знал Гришку Борзова?.. Помнишь?..
      - Конечно. Гриша Борзов, муж нашей Малики...
      - Умер.
      Гришка умер?!.. Бывший матрос, умница и язва, мужик крепкий, словно литой, в расцвете сил и... умер.
      - Что с ним?
      - Помнишь, он все на сердце жаловался? Положили его на обследование. Ничего не помогало. Лика через родственников достала какое-то сильное лекарство. Уж не знаю, в чем его отрицательный эффект, может, аллергия какая-нибудь, но у у него было сильное отравление, что-то воспалилось, и спасти уже не могли. Он же всегда был мнительным, всего боялся - микробов, грязи всякой. И врачам не верил, а вскрытие показало, что сердце у него здоровое, на пятерых хватило бы...
      Ушел Ян, понемногу истекло время до отбоя. Уснул я скоро, проснулся от собственного крика...
      Садится солнце. Не ясное, а где-то за тучами дыма. Последние лучи освещают дорогу, по которой я иду. Я - женщина, на мне длинное платье, на голове платок и котомка за плечами. Слева, среди развалин, разрушенных стен стоит деревенская девушка в телогрейке и сапогах и монотонно говорит: "... сначала я жила с мамой, а потом пришла война..." К ней подступают все ближе и ближе, молча, с мужским блеском в глазах, солдаты. В неровном загаре лица, белый оскал зубов. "...сначала я жила с мамой, а потом пришла война..." Неужели она не видит их лиц? Темнеет. У дороги в кустах - солдаты. Их лица лоснятся от пота, они тяжело дышат. Я иду все быстрее по дороге, она из светлой становится серой, я бегу и слышу топот солдатских сапог за спиной, а дорога в колдобинах, в ямах, в открытых могилах, куда брошены голые скрюченные люди. Все труднее бежать, путается платье, перепрыгивать через могилы я боюсь, а котомка размоталась в длинный шлейф, на него наступают сапоги, а я рвусь, рвусь, рвусь из лямок, задыхаюсь и кричу...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11