Владимиров Виталий
Письмо из-за гроба
Виталий Владимиров
ПИСЬМО ИЗ-ЗА ГРОБА
"Судьба за мной присматривала в оба...
Я получала письма из-за гроба."
Мария Петровых
Она сидела на кухне и смотрела в окно, где май молодо сочился пряными запахами клейкой листвы. Эта пора всегда будоражила ее, в мареве весеннего пара дрожали миражи неизведанных дорог, ожидание непредсказуемых встреч и предчувствия озорной шутки просто так - от прилива сил, от желания нравиться и от уверенности, что так оно и есть - всласть нахохотаться от незатейливой несуразицы, заразить окружающих безудержностью бунтующих сил и оставить в них ощущение, что такое настроение ее никогда не покидает, а искрится в ней постоянно, как пузырьки в только что освобожденном от тугой пробки шампанском. Так всегда было весной. Но не этой. Не сейчас. Сегодня то ли упадок давления, то ли вялость от нескончаемой ночи, когда лежишь с закрытыми глазами и нет сна, нет и нет, рядом омутом дрема, вроде грузишься в беспамятство, в сладкую слабость отдохновения, но опять вспыхивает зарево возбуждения, какой-то нелепицы, обиды - и вот уже серый рассвет, утро, солнце, весна, но никакого желания или сил даже просто двигаться. Хлопнула, открываясь, входная дверь, прогремела нижняя створка почтового ящика, лязгнул, закрываясь, дверной замок. Дочь в синем, застиранном до белесости, халатике, едва прикрывающем толстые ляжки, тяжело вошла на кухню и встала, как статуя командора, у стола. - Ты можешь поднимать ноги и не шаркать, когда ходишь? - спросила мать, не поворачивая седой в безжалостном свете дня головы. - Мама! - трубным голосом сказала дочь. - Письмо. От него. Он так и не оставил нас в покое. Мать медленно взяла толстый конверт, склонила голову к правому плечу, наконец, тихо произнесла: - Принеси мне очки, пожалуйста. И не заходи сюда.
"Не могу сказать тебе здравствуй, мертвые не здороваются, не говорят, не дышат, они ушли и никогда не вернутся, ушел и я. Меня нет. Ты мне как-то сказала, что все мужчины, которых ты бросала или бросившие тебя, писали тебе, кто записку, кто письмо - не нарушу этой традиции и я. Бог тебе судья, не навестившая меня в больнице, не пришедшая на мои похороны. Разве можем мы, мертвые, плохо говорить о живых, если у вас, живых, не принято плохо говорить о нас. Да и нельзя говорить плохо о тех, кто еще не отстрадал своего. Не дай тебе судьбу споткнуться о больничный порог и еще долго, иссякая, мучиться, остро ощущать, как быстро уходят силы на борьбу с неизбежным, упорно не желая понять сколь безумна надежда на чудо. Уж лучше сразу упасть в могилу небытия. Но тут уж как кому дано... Пишу тебе... впрочем, почему только тебе, пишу и себе одновременно, единовременно, значит нам обоим, так мы опять едины в моем иссякающем времени, а на что еще тратить остаток живой воды из чаши своего бытия как не на то, чтобы понять и успокоиться перед последним белым мгновением? Только тебе я хотел рассказать ВСЕ. Как и сейчас...
Я вошел в твой дом, не ведая и не зная, что переступил невидимый порог иного мира, где жизнь - не столько театр, сколь театральна, ибо каждый персонаж твоего круга - и актер, и режиссер, и игрок, где пружина действия взводится интригой, сплетенной несколькими фигурами против одной, чтобы полноправно занимать свое место в пространстве и декорациях и заключить с только что побежденным новый альянс против кого-то из своих бывших союзников. Это я понял позже, когда уже было поздно, а тогда.. Арка здания - свод, чрез который погружаешься в шальной океан ауры твоего дома. Вечером первой встречи океан был тих и благостен - демоны зла и ненависти спали иль были так бледны, что невидимы. Поворот во дворе сразу в подъезд, пару маршей вверх и дверь открыла ты. Мы не виделись ранее. Соломенные волосы гладко собраны в тугой калач пучка, оттягивающего, откидывающего голову назад, чтобы приоткрыть прищур синих глаз и белозубую улыбку в обрамлении полных губ. - Вы, наверно, голодный, время - девятый час, перекусите? Я легко согласился и был отправлен в ванную мыть руки. Зеркало над раковиной умывальника отразило мое лицо - по-осеннему загорелое и обветренное после летних выходов на яхте. На стеклянной полочке - беспорядок женских причиндалов, хранящих незаконченные, торопливые мгновения общения с хозяйкой - щеточка в мелких кусочках черной туши в незакрытой коробочке, столбик полуистраченной губной помады, непромытый, в засохшей мыльной пене станочек безопасной бритвы, пластмассовая чашка с дырчатыми бигудями, обмякший пузырь полиэтиленовой шапочки для душа, на лесках, протянутых поперек ванной - съежившиеся трусики, длинные темные ленты колготок... По этим предметам я легко представил интимные процедуры твоего туалета, которого я так никогда и не увидел - как ты накручиваешь бигуди, прячешь их под прозрачной шапочкой, закинув руку за голову, бреешь подмышку, расставив ноги, надеваешь трусики и оглаживаешь колготки на коленях и бедрах... Несмотря на непривычный по московским рядовым понятиям объем и простор помещения, которое скорее можно было с полным правом именовать не комнатой, а гостиным холлом, веяло уютом. Я был посажен за длинный стол под зеленым абажуром и пока хозяйка хлопотала на кухне, спрятанной в конце длинного коридорчика, неторопливо осмотрелся. Стены белые - не стерильно холодные, а с прохладной синевой, на фоне которой, как на небе, проступают миражи живописных полотен, совершенно разных по манере письма - и абстрактный натюрморт с кривым синим столом, изогнутым красным кувшином и сломанным куском белого хлеба, и реальный до нереальности наивный селянин на фоне избы, коровы и несжатого поля, и нервный, угольный рисунок петуха с яростным красным глазом и боевым гребнем, и благостный лик Божьей матери, и... потрет хозяйки кисти известного художника - нет, не кисти, разноцветного карандаша на желтом теплом картоне - солома пучка и голубой распах удивленно задумчивых глаз, явно напоминающих иконные прописи... - Да-да, это... - хозяйка назвала имя художника и встала рядом с рисунком. Копия явно в чем-то проигрывала оригиналу, а дело было в том, что автор рисунка тем и славился, что всем своим моделям присваивал иконописный разрез глаз, здесь же в этом не было необходимости - глаза Дарьи Сергеевны были по-своему, по особому хороши, и портрет ее получился с чужими очами. - Водочки выпьете? - просто предложила ты, нет, не ты, а Дарья Сергеевна - кем могла для меня быть ты вечером нашей первой встречи? - и опять я легко согласился, уж больно аппетитно выглядел салат из красных помидор с белой брынзой и кинзой, крупно нарезанные огурцы, мохнатый укроп и кусок сочного мяса с жареной картошкой. Разговор был ни о чем... так... Дарья Сергеевна посетовала на капризное лето и неспокойное море, по вине которого пришлось праздно и скучновато провести отпуск - из-за непогоды на юге не собралась обычно заводная бесшабашная компания... уехали и мы с дочкой через три недели..., да, мне, как и преподавателям других вузов полагается тридцать календарных дней отпуска... теперь пропадут, куда я денусь после первого сентября... опять тянуть лямку нового семестра, ох, уж эти студенты, интересно, как они после каникул... Время ужина пробежало незаметно, настала пора откланяться и я вплел в неприхотливый ручеек нашего разговора напоминание о неясной для меня цели моего посещения этого дома по личному приглашению самой хозяйки: - Зачем же Вам понадобился я, Дарья Сергеевна? Могу ли хоть чем-то быть полезен? Ответа не последовало, но улыбка могла вроде бы означать лишь одно - причина есть и весьма веская, только время не приспело поведать о ней.
С этой улыбки-недомолвки и начались наши взаимоотношения, построенные на эфемерности не сказанного, а подразумеваемого - разве непонятно, Владимир Максимович?.. Разве неестественно, что Дарья Сергеевна пожелала познакомиться с вами поближе не просто так, она же прекрасно осведомлена о вас от одной из своих студенток, Анны Федоровой, Анюта постоянно рассказывает о вас, вот учительница и заинтересовалась, откуда это ее ученица Федорова стала читать на этюдах отмеченные талантом стихи неизвестного автора, впрочем, теперь уже и нам известного... Так я тогда подумал или придумал, не это столь важно, важно было другое - я принял условия твоей игры: не то вопрос, не то ответ, скорее намек, недомолвка, вечное многоточие в твоем монологе нашего диалога, поощряющий взгляд, твой возбужденный смех без видимой причины - и я погружаюсь в радужный плен своих иллюзий. Дарья Сергеевна просила не забывать и звонить не стесняясь и я снисходительно согласился со своей, личной версией причин нашей встречи, так приятно щекочущей мое честолюбие поэта и... мужчины. Я, конечно, позвонил чуть ли не на следующий день, опять был радостно услышан - о, это коварное завораживающее сладкозвучие твоего голоса! - я-то думал, был абсолютно уверен, что ты только и ждала моего звонка, ничьего больше, это потом я стал свидетелем твоих разительных перемен - то туча-тучей, но зазвенела трель телефона и ты в эфире того ожидания, словно на другом конце провода пропавший без вести и благополучно объявившийся, желанный собеседник.
На следующий раз я явился с цветами и бутылкой вина - так перекинулся еще один мостик, невинно пробились и завелись-завились вьюнками, согретые теплом наших взглядов ниточки-пряди невидимых, но крепких и тонко ощущаемых связей - мы уже не были прежними просто знакомыми, сладкая тайна связывала нас, тайна личная и такая ясная нам двоим: а Вы мне нравитесь, Владимир Максимович, и Вы мне, Дарья Сергеевна... Только я решительно не знал, что с этим, то ли интересным и желанным подарком, то ли с нелегкой обузой делать дальше, насколько я мог и имел ли право перейти границу дозволенного, тут намешивалось, перепутывалось и стягивалось в узелок многое: моя не в меру затянувшаяся холостяцкая трицатидевятилетняя жизнь подсказывала мне - хватит с тебя, пора и образумится, разве еще не нагулялся вдоволь, присмотрись к милой женщине, а не твоя ли это суженая, сам понимаешь, что что-то непохоже случившееся на яркое приключение, с другой стороны, себя не переделаешь - я всегда поступал так, как мне нравится, а мне нравится Дарья Сергеевна, Ваша улыбка - мне, Ваш взгляд - мне, Ваше внимание - мне... А также боялся я уронить, опрокинуть хрупкий мир сотворенного нами чуда в пропасть неприязни. Экий у меня словесный пассаж вылез из-под пера! На самом-то деле, конечно, было просто сомнение - а не игра ли это моего воображения - а вдруг получу в ответ удивленное с чего Вы это все взяли, любезный Владимир Максимович, а? Была еще одна мысль, опять придуманная мною и замораживающая дальнейшее наше сближение - с большой долей вероятности я мог получить и такое: ой, да не придумывайте Вы, Владимир Максимович, не та, к сожалению, у меня ситуация, чтобы я - женщина известная не только в Москве, вдова безвременно ушедшего поэта, борца за мир, чью память чтить - мне самой судьбой завещано, а тут, если хотите не то, чтобы интрижка, но принят в дом и бывает запросто "милый друг" моей студентки, к тому же подружки моей дочери.
Время шло, я ходил к тебе в гости, каждый раз попадая за стол, где рядом соседствовали артист, врач, адвокат, космонавт, чиновник министерства культуры... Я был представлен, как журналист, но по твоей просьбе уходил последним, проводив гостей с хозяйкой и все понимали , что такое мог позволить себе только близкий друг дома. Я звонил ежедневно, выполнял твои мелкие просьбы, помогал в каких-то делах - сходить на почту за бандеролью, написать ответ на письмо очередного почитателя таланта твоего покойного... даже просто вынести ведро с мусором. Однажды, возвращаясь из гостей, мы доехали на твоих темносиних "Жигулях" с красными сиденьями до подъезда моего дома, ты повернула ключ зажигания и в салоне машины стало тихо и интимно. Огоньки приборного щитка мягко подсвечивали твое лицо, рука покоилась на рукоятке переключателя скоростей рядом с моим коленом и пауза должна была бы разрешиться естественным поцелуем... Я не сделал этого, сказал, что позвоню и вышел из машины. Свет фар ослепил меня, пригвоздил к белой стене дома - ты, словно слившись воедино с машиной, мигнула мне сразу двумя глазами, круто развернулась и укатила в ночь. Я понял, что надо было не только отважиться на поцелуй, но и пригласить тебя в мою холостяцкую берлогу на чашечку кофе, да было поздно. Помогли письма - я уехал в командировку и писал, писал, писал тебе ежедневно, а когда и дважды в день... Получи-ка мои письма опять, те, прежние, ты вернула, прощаясь, выметая меня из дома, из жизни, из памяти... Каждое письмо - день недели, пять писем-дней с понедельника по пятницу...
Письмо "Понедельник". День добрый, Дарья Сергеевна, хотя и не ведаю, стоите ли Вы у окна, читая эти строчки в свете дня, или вечером сидите за столом под зеленым абажуром. Пускай немного сумбурно, простите, волнуюсь, но попробую рассказать Вам, а может быть, и сам попытаюсь разобраться в том, что же явилось душе моей независимо от желания ее и настроения... Чувство это - еще ребенок, имя ей - Любочка, маленькая девочка, которая смеется и радуется, когда мы видимся, и скучает и дуется в разлуке. Мне просто с Вами и легко - дышится, говорится, существуется, когда рядом, и неуютно врозь. Потребность видеть Вас вполне объяснима - при Вас я уверен в себе, как никогда прежде, при Вас я - лучший сам для себя, понятно ли это Вам? При Вас во мне оживает все хорошее во мне - юмор, талант, вера в людей, появился смысл в жизни, казавшейся такой скучной и неинтересной прежде... до встречи с Вами. Перед отъездом был у родителей. Мама напекла пирогов на дорожку, пожарила курицу и сварила яичек. Поужинали, выпили с отцом водочки - и я похвастался Вами. Отец деликатно промолчал, а мама вздохнула. Потом заехал домой. Ходил по квартире - как всегда словно пес у ног хозяина молчаливо ожидающей моих приборок, перестановок, но все было по местам, делать было совсем нечего - бывает такая пауза, а все паузы только для Вас - вот я и присел в тишине и улыбался... Как дурачок. Может, так оно и есть? В купе вагона соседями оказались милиционеры - ехали в дом отдыха. Помните, в записных книжках Ильфа про дом отдыха милиционеров: по вечерам они все вместе чистят сапоги и с перепугу от тишины бешено стреляют в воздух. Они рассказали, что объявлена амнистия - всем, у кого срок до пяти лет и преступление не тяжкое - свобода. Повезло кому-то, а вот я в плену и на свободу почему-то не рвусь.
Письмо "Вторник". Здравствуйте, Дарья Сергеевна, то бишь здоровеньки булы на радость окружающих, в числе которых временно отсутствую и я. Вчера попал в дом историков и архитекторов города Киева, ой, я Вам про него ничего еще не сказал - утром солнце сквозь легкий туман, мостовые в опавших листьях и треснувшей скорлупе от коричневокожих каштанов... Хозяева завалили меня старыми книгами. На вопрос как куда-то добраться, такой ответ: "Идите до метро, встаньте на Крещатике, а дальше до площади Ленинского Комсомола, бывшая площадь Сталина, бывшая Думская площадь..." Исконно русский Киев по-украински самобытен - здесь решения очередного съезда не "претворяются", а "перетворяются", двери в вагонах метро не "закрываются", а "зачиняются", а кино "Лихорадка на белой полосе" называется "Лихоманка на белой полосе", а "Опасная погоня" есть "Небеспечная..." Не беспечен ли и я в своей погоне за Вами? Есть еще одно опасение - так скоро привыкаешь к местному говору, что боюсь по возвращении буду "гакать" и "гыкать" - понравиться ли Вам такое? Потому и взял билет на пятницу на самолет - так оно быстрее будет. Прилечу и позвоню, знаю будете Вы, как всегда без сил после уроков мастерства, что традиционно у Вас почему-то по пятницам. Все равно позвоню, ладно?
Письмо "Среда". Не прошло еще дня и ночи, а мы снова вместе. Добрый вечер, Дарья Сергеевна! А с утра был дождь и на душе предчувствия, мрачные, как ненастные тучи - а вдруг погода несамолетная? Днем, ежась под кепкой от мокроты, добрался до Лавры, а там толпы инотуристов штурмуют кассы, пришлось достать палочкувыручалочку, журналисткий билет, но потом все как-то рассосалось и в Алмазном фонде я осознал, что кочевники скифы были-таки цари. Далее Лавра опещерилась мощами нетленными и чудесами Богом явленными, только, Дарья Сергеевна, Вы этим поповским сказочкам не верьте - я сам слышал от экскурсовода, что все это - опиум, что мощи не тлеют из-за песчаника, что затворников, замуровавших себя в кельях, было всего четверо, да и то из них трое попросились наружу, а последний оставшийся спятил. Были еще мироточивые главы, это есть черепа монашьи, их пропитывали оливковым маслом и клали в стеклянный сосуд - вот они и слезились. Это же ясно, как Божий день. А день после Лавры слегка распогодился, дождь приустал, я после пещер потоптался около усыпальницы Юрия Долгорукого, что в церкви на Брестове - в нее не пускают в дождь. Добрался до Владимирской горки, тезки моего, и окинул взором Днепр с высоты птичьего полета. По Десятинной улице дошел до Андреевской церкви. Трели Растрелли. Белые колонны на бирюзовом фоне - с оттенком синевы, как у Вас в гостиной. Вниз по Андреевскому спуску до дома двадцать, где жили Турбины Булгакова. Провинциальное, надо сказать, местечко. В обратную сторону спуск обернулся в подъем и дотянулся до Софийского собора - самое древнее каменное строение на Руси. Одиннадцатый век. Только собору больше, чем Москве. Дальше - еще не вечер - собор Владимирский. Действующий. Ждал, коченея, в церковном сквере, когда откроют. А вокруг жили каждый своею судьбой те, что попали в тот же день и в тот же час в это святое место. Подошел в телогрейке, "из мест заключения", попросил денег, я ему отказал - пьян. Нищие передрались за место у входа в храм. Подошла дама, ухоженная, в норковой шапке и дорогих сапогах, с портфелем райкомовского работника, раздала нищим подаяние, перекрестилась на собор, а потом отстояла всю службу. Я вошел в храм со всеми и поставил свечку Христу нашему спасителю - так подсказали мне прихожане и до конца мессы стоял под сенью куполов и икон. О чем просил?.. Как Вы там? К-а-к В-ы т-а-м?
Письмо "Четверг". День последний перед встречей, не то чтобы мысль, а нечто неотвязное с утра - и все о том же... Строчки - зеркало этого состояния - сложились такие: если горести все вместе нам с тобою бы сложить, проще, лучше, интересней нам с тобою было б жить... Сомнение - отправлять ли это письмо? Я вернусь, а оно все еще будет лететь. Вдруг слова в дороге увянут, как цветы? И чем больше тревоги за встречу, тем короче письмо. И еще больно торчит жало Вашего удивления, когда я перед отъездом с надеждой попросил Вас написать мне весточку в Киев: "Это еще к чему?" Ваш Владимир.
Письмо "Пятница". Этого письма не было. А случись оно, то состояло бы из одной строки: "И зачем я Вам, Дарья Сергеевна?"
А принят был я так радушно, словно разлука длилась соразмеримо с вечностью. В субботу мне устроили пир на весь мир и познакомили с дочерью Полиной. Хоть и говорят, что яблочко рядом с яблонью падает, но в данном случае у копии была явная несхожесть с шедевром. Все вроде бы то же, такое же, но не то и не такое... Не высокоодухотворенное, что ли, не долепленное... И отношения... Ясно, что Дарье Сергеевне никак не хотелось выглядеть матроной с взрослой дочерью и отношения у них были, как у подружек, а у подружек так - одна на фоне другой всегда привлекательнее. Полина отнеслась ко мне любезно равнодушно, она сама была замужем, имела свой дом и подражала матери, как вассал своему сюзерену. Клан есть клан. Случилось еще вот что - мы перешли с тобой на "ты". Наш первый поцелуй, неужели не помнишь? Больше шалость, чем серьезно, зато мне было даровано право на касание, на ласку рукой - теплом ладони по щеке, по плечу, по твоей руке... Ты первая обняла меня, это случилось в одно из застолий - гости, кто под зеленым абажуром, кто по креслам вкруг журнального столика, болтали, сплетничали, травили байки, я стоял в дверях гостиной, а ты возвращалась из спальной, и вдруг подошла ко мне, обняла сзади руками за шею и прижалась... Мы так едино постояли - какое сладкое мгновение! - и потом весь вечер, то я, то ты ловили взглядом глаза друг друга. Дальше начались, как противостояние русских и татарских войск на реке Калке, великие ночные бдения. Я приходил, мы ужинали и сначала у телевизора, а потом в разговорах просиживали до двухтрех ночи. Так получалось само собой, мы не могли, не желали расстаться, но затаились, словно ждали знака или счастливого случая, да случай не случался, знака не виделось, я целовал тебя на прощание в щеку - и все. И так почти ежедневно. Полина, жившая через квартал, как-то просидела с нами, и уже в ночи, утомленная, зевнула, потянулась и предложила: - Пойду я, а Вас куда понесет нелегкая? Оставайтесь! И я остался. На три года...
В письме из Киева я назвал наше чувство Любочкой, девочка за каких-то два месяца расцвела в девушку-любовь, под сенью которой близился всемирный семейный праздник. Счастливая пора истинной любви - ее взлет от розовой зари до жаркого полдня, когда каждая встреча, свет дня и темнота ночи таят в себе то поворот, то новую неожиданность, что тем и хороши, что просто не имеют право на разочарование. Пространства наших миров и тел распахнулись для слияния, мы бродили по незнакомым друг для друга местам, где пейзажи заманчивы, где тепло от касаний и жарко от поцелуев, где бьют родники сладострастия, а звуки речей - музыка Моцарта, высшая гармония... Я люблю Вас, Дарья Сергеевна! А вот мне ты так никогда не говорила. Не дождался.
С течением лет Новый Год перестал быть для меня любимым. В детстве новогодняя ночь светилась радугой шаров, блеском мишуры и ожиданием подарка, в юности - сулила встречу с неизведанным, позже я мог вольно присоединиться к любой компании, если бы не одна и та же примерно одинаковая ситуация, которая стала повторятся с незавидным постоянством. Почти сорокалетний холостяк со своей квартирой - предмет пристрастного внимания и созревающих, и зрелых и перезрелых особей слабого пола во всех аспектах. Я и сам начинал беспокоиться - почему же мне так не везет? Те, кто мне нравился, были уже окольцованы и, в лучшем случае, дело кончалось салютом иногда очень даже впечатляющих встреч, но как тягостно за новогодним столом переглядываться с хозяйкой, пить с ее рогоносцем и выслушивать его откровения в перекурах на лестничной площадке о победах на том фронте, где мы, можно сказать, были однополчанами... Бывало и такое... Все чаще я попадал в застолья, собранные с одной целью - показать, познакомить, представить хорошую подругу или хозяйку и у всех у них была поразительная схожесть судеб - не везло им с этими слепыми да глупыми, что в просторечии зовутся мужиками. Чаще всего первая встреча оказывалась последней, но, естественно, бывали и почти счастливые совпадения. Почти... в том-то все и дело. Все решалось под Новый Год, потому что соединение под рождественской звездой означало некий принципиальный сдвиг в моих отношениях с очередной подружкой, только каждый раз меня что-то останавливало. С тобой было попроще - да, нравимся друг другу, да, хорошо нам вместе, да, сильно, вот и славно, но само собой подразумевалось, что о таком ответственном шаге, как грядущее супружество, думать было рановато, а может и принципиально невозможно. Вот мы с тобой и купались в свободном полете... Тем не менее ты выбрала момент и спросила ненавязчиво: - А Вы... уже решили, где будете справлять?.. "Вы" я отнес к твоей деликатности - мало ли куда Владимир Максимович ангажирован и без раздумий напросился к тебе в гости. - Будем вдвоем, - ты явно обрадовалась.
В последний день старого года мы съездили к твоей маме, живущей в городе-спутнике, куда попадают только по пропуску или через пролом в высокой ограде. По дороге ты мне рассказала, что отец твой погиб под Вязьмой, а был он княжеского рода, но ушел из мира особняков и имений и женился на сироте из детского дома - мама сейчас работает учительницей в школе. Похоронку она получила в эвакуации, жили вы в селе нацменов, так называли тогда представителей национальных меньшинств, которые только и ждали прихода немцев. Было страшно. Там, в эвакуации, ты выучилась местному языку, что и сыграло позже свою роль при знакомстве с поэтом, который также был нацменом, а стал вторым мужем. С первым мужем ты была однокурсницей в театральном институте, где и сейчас преподаешь. А тогда "без отрыва от производства" родила Полину и работала заведующей литературной частью одного из столичных театров далеко не из первого ряда. Пришла к известному поэту нанимать его в авторы, у него гостил друг, тоже нацмен, и они на своем нацменском языке стали обсуждать твои женские достоинства, тут поэт задумался и сказал вслух скорее себе, чем другу, что в такую бы он влюбился. "Так за чем же дело встало?" - спросила ты на его родном диалекте. Какая могла быть любовь между маститым, с международной известностью корифеем, борцом за мир, хозяином квартиры с такой необъятной гостиной, где на стене обыденно вписался рисунок Пикассо, и девчонкой, только что со студенческой скамьи? "Молодой специалист", как тогда называли таких. Ты по натуре своей авантюрна, но в тот момент сказано "так за чем же дело встало?" было скорее в шутку и больше от желания заполучить поэта для театра, а вышло в спутника жизни. Он ежедневно приезжал в театр с цветами и сидел часами около тебя, пока ты не сдалась и не уехала с ним в Ленинград, куда его пригласили на очередную встречу с читателями. Не тебе я рассказываю то, что кому-кому, а тебе-то уж ведомо всеобъемлюще, нет. Вспоминаю свое. И сейчас мне совсем не кажется таким вот логичным и естественным твой второй брак с человеком, старше тебя на почти тридцать лет. Скорее брачный союз, где Он слеп от последней любви, а Она... Ты села к нему в купе литера "СВ", "спецвагон", который увез тебя в мир имущих, имущих и квартиры, и гонорары, не чета рядовым гражданам, имущих доступ к власть имущим. Цена тому - какая? Попробуй, угадай... А как попробовать - тут нет черновика, не перепишешь сделанное, не переживешь сотворенное, мосты твои должны были быть сожжены до тла и в случае неудачи осталась бы ты без старика и у разбитого корыта. С другой стороны, твою исповедь я воспринял как доверие - твое, единственное, мне. Мне показалось, что ты оглянулась и увидела в колодце своего прошлого холод одиночества во время самой цветущей поры твоей жизни, которая хороша именно своей безмятежностью и безалаберностью, а ты не только не имела права на ошибку - тебе не с кем было даже поговорить, посоветоваться. Твоя сильная натура закалялась в борьбе за свое место - поэт не хотел на тебе жениться, ему этого не позволял Коран и все-таки ты своего добилась. А горечь расплаты прозвучала у тебя так: "Я для него была Лолитой... Он отнял у меня мою молодость..." Вот и получалось, что я в мои тридцать девять - компенсация как бы за те из твоих сорока восьми, что ты прожила не так, как оно было бы естественно.
Побывали и у моих родителей. Давно я не видел отца таким торжественным - так ему хотелось "соответствовать" твоему социальному рангу, зато с моей мамой ты сразу нашла общий язык, достаточно было первого твоего вопроса: "До чего же вкусно! А как Вы это готовите?" "А твой отец выглядит очень молодо, просто очень молодо..." - с задумчивым сомнением в голосе, сказала ты, когда мы шли от родителей до метро. - "Гены... и ты будешь таким же..." Как бы примеривалась... Я-то, дурак, порадовался - буду, конечно, конечно, будем и я буду - для тебя... не понимая, какой червяк сомнения залез в осеннее сочное яблоко твоего ко мне чувства. К счастью, к нашему незамутненному счастью той поры любовь цвела и наливалась и до исхода было еще нескоро. Сияла огоньками елочка-подросток и дважды уютно было мне в твоей гостиной, куда натаскал я с кухни салаты трех видов, полкачана квашеной капустки, пупырчатые огурчики, краснокожие помидорчики, ковшик черной икорки... В морозилке охладевало шампанское и ледяной королевой стояла водочка, а ты, румяная, в красном переднике, празднично озабоченная, гениальный творец нашего ужина, была вкусна при поцелуе и источала томление, как чудо-индейка в духовке. Праздничного одиночества не случилось - около одиннадцати, когда мы уже успели проводить Старый год первой рюмочкой, пришла Полина. Как была в шубе и шапке прошла к матери на кухню, о чем-то поговорила, потом разделась и за нашим столом появился третий прибор. Я немного взгрустнул, но торжественный перезвон кремлевских курантов развеял тучку на звездном небосклоне новогодней ночи, шампанское, казалось, газировало кровь вином, ты мне подарила теплый красивый свитер, я тебе павловский платок, о котором ты как-то обмолвилась, как о желаемом, даже Полине нашелся подарок - духи, что я припас для тебя же, а она мне в ответ многозначительно презентовала... зубную щетку. Расхохотались от души и было беззаботно еще какое-то время пока Полина не разревелась прямо за столом. Ты молчала, а Полине надо было исповедаться - кому как не мне в присутствии матери, чтобы ей было понятно, что не в ней, не в Полине дело. А "дело" было многослойное и запутанное, как и всякое, когда речь идет о двоих, как и наше с тобой, позже осложнившееся до невозможности. Муж Полины был уличен в измене. Не напрямую, а по дружескому доносу полининой подружки. Полина, будучи аспиранткой мамашиного вуза, постоянно крутилась в кругу твоих студентов, среди которых было пять представительниц слабого пола и шесть наоборот. Тебе, как педагогу, такое положение дел было сподручно - твои ученицы делились жгучими тайнами своих взаимоотношений с Полиной, а та с тобой. На какие-то студенческие вечеринки и дни рождения Полина ходила с мужем Григорием и он стал встречаться... слава богу, не с моей Анютой Федоровой. Ситуация сложилась пикантная - я ушел от твоей студентки к тебе, а зять - к другой твоей подопечной. Полина попыталась выяснить отношения с Григорием, они разругались в пух и прах, потому что Григорий начисто отрицал наличие греха и Полина отчаянно старалась подвигнуть мать, да и меня тоже на какие-то действия и переговоры, чтобы уличить пакостника в лжесвидетельстве показаниями той же Анюты, а с твоей помощью выгнать из стен "альма матер" коварную соблазнительницу. Ты молча вышла и за закрытой дверью с кем-то поговорила по телефону. Полина притихла в ожидании утешительных для нее новостей, но не тут-то было: - Нас ждут в одном доме, - улыбнулась ты мне, вернувшись. И так, словно ничего и не произошло, легко спросила Полину: - А ты... с нами? По тону было ясно, что счастье на троих никак не делится. Вернулись мы с первым троллейбусом и любили друг друга в жемчужном тепле зимнего утра до звенящей воздушной опустошенности и крепкого сна вдвоем. Полины не было, но от ее неурядиц эгоизм нашего счастья стал более терпким на вкус. Как горчинка соли в свежеиспеченной горячей лепешке.
Полина с мужем замирилась, правда, "соблазнительнице" через каналы чужих языков и ушей было дано понять, что преступная связь обнаружена и Григорий находится под бдительным оком жены, а его пассия - под опекой тещи. Ты же, когда все поуспокоилось, выбрала момент, опять же в моем присутствии - здесь все свои, так давайте посоветуемся - и завела с Полиной задушевную беседу, как подружка, но куда более опытная, о главном - что же делать, как поступать и к чему быть готовой при экстремальных деяниях козлоногих похотливых сатиров имя которым мужья, они же прелюбодеи. Я был призван в качестве консультанта и, единовременно, испытуемого - разве я по внешним половым признакам не отличался от тебя и Полины? На самом деле, вспоминая, я не ерничаю, я и тогда был искренним и серьезным - иного критерия, чем любовь быть не может - любит Григорий и можно простить, не любит - все старания удержать его тщетны. Вами обеими это было воспринято, как постулат, само собой разумеется, любовь - не картошка, не выбросишь в окошко, но дальнейшие рассуждения носили чисто женский характер. Уже тогда я осознал, что ты-то побывала в такой же, а может и покруче, заварушке, когда ушла от мужа к поэту. Тогда, наверняка, ты ясно представляла, что эмоциональная натура твоего стихотворца может поторжествовать после одержанной победы, а потом успокоиться и стать готовой к новым подвигам. Но не об этом ты повела речь... Ты пыталась образумить свое дитяти на ином уровне - коль состоялась чудо любви и предмет ее окольцован, то как держать на привязи такого милого, но кобеля - истерикой ли, лаской, капризом, терзать его кнутом обид или манить сладким пряником суперсекса... Рецептов нет, но за "своим" особо нужен глаз да глаз и надо, ой, как тонко сечь момент и точно знать и натуру, и все плюсы а тем более минусы своего избранника. Тут ты припомнила некоторые, скажем, нестандартные, казусы с Григорием. Именно в твоем доме и при твоих гостях... Как-то Григорий скромно попросил "у старших товарищей" совета - что же ему делать, поступил одновременно в аспирантуру градостроительного института, где его дипломным проектом всерьез заинтересовались американцы, и в аспирантуру физико-математического факультета как соискатель. Конечно, в процессе обсуждения рейтинг такого молодого, такого одаренного, да еще твоего зятя поднялся у твоих гостей под верхнюю планку. Полина сияла, а потом подтвердила нам, что Григорий и впрямь, кроме родного архитектурного куда-то ходил на экзамены и консультации в университет. Другой раз Григорий в присутствии директора московского музея рассказал, как летом забрался в глушь под Кирилло-Белозерский монастырь и там познакомился с пастырем отдаленного прихода отцом Василием, который расположился к Григорию и показал ему в ризнице неприметной церкви склад икон, спасенных от татарских нашествий и русских революций. Такая информация не прошла даром и ты подняла на ноги минкультуры. Эксперты отыскали и отца Василия, и церквуху. Все было верно кроме залежей "черных досок". Конфуз списали на некомпетентность Григория, что ж, с кем не бывает, но ты усмотрела в этих, да и еще по мелочам, случаях с Григорием его одержимость какой-то тихой внутренней, но даже самому себе неясной идеей. И попала в яблочко. Григория под видом интересного знакомства, как бы случайно, заманили на консультацию к видному психиатру и тот после беседы с ним однозначно определил следующее. Наш мозг не просто состоит из двух полушарий - их предназначение диаметрально разнится: одно рационально, как таблица умножения, другое интуитивно и творчески одарено. Первое призвано служить "здравым смыслом" второму, а у таких людей, как Григорий, межшаровая связь утеряна, как браслет несчастной Нины в лермонтовском маскераде, на балу хромосом и ген. Отсюда у таких людей истовая вера в искаженную вымыслом реальность. Судя по нашей истории, похоже, что и у великоросской нации, как у Гриши, Господом разорвана или ослаблена до юродивости связь меж рациональным и иррациональным - чтобы лишить нас всех здравого смысла. Так Григорий перестал быть членом клана, Полина развелась и вернулась жить к тебе...
Ее развод - начало нашей разлуки, моего отлучения. Конечно, не в Полине дело - она и в мыслях не держала ничего дурного, не желала нам, в первую очередь тебе, недоброго, она понимала, что по большому счету нам не до нее, как тогда, на Новый Год - на мамином пиру дочкино похмелье... Мы уже втроем, а не вдвоем зажили в мире зыбкого равновесия - и вроде бы вместе и все-таки врозь. Раз или два в неделю я навещал свою квартиру и оставался там - да и не всегда было уместно мое присутствие при твоих встречах то с издателями, то с режиссерами, то с комиссией по литературному наследству Поэта. Мы с тобой расставались на ночь, а на следующий день праздновали новую встречу в присутствии хмурой Полины, с другой стороны, Гришин пример вряд ли прибавлял тебе покоя - так и родилась естественная идея перевести в мою квартиру Полину, а меня - под твое крыло. Есть такой журналистский штамп - нехитрый багаж. Обычно так описывают содержимое чемоданчика небогатого простого путника, собравшегося в дорогу. Мой багаж был еще не хитрее - книги, записи, дневники и пара рубашек. Даже пишущую машинку не понадобилось перетаскивать - я стал пользоваться твоей, а Полина - моей.
И стали мы с тобою жить-поживать да... чуть не сорвалось с языка, вернее, с пера, да добра наживать... В материальном смысле я просто приносил все, что зарабатывал - как всегда у журналиста, существующего на гонорары, то густо, то пусто, после месяца-другого серого, скудного житья фейрверк праздника. А вот в моральном... Постепенно ты перезнакомила меня со всеми своими друзьями, близкими к твоему дому, а я тебя - со своими. И каждый раз при новом знакомстве проступало одно и то же - твое окружение старше моего почти на поколение. То твои, то мои наивно принимали меня за дружка Полины. Мы стали появляться с тобой на приемах и презентациях, премьерах и капустниках, после которых твои благожелательные приятельницы обязательно отзванивали и в букет великосветских новостей и сплетен вплетали отравленный ядом нездорового интереса вопрос обо мне и моей моложавости. Все было гладко на поверхности теплого моря нашей любви, в глубинах же возникали и бурлили свои холодные течения. В любви всегда из двоих кто-то раб. Моей госпожой стала ты, правда, не сразу. Как сейчас вижу тебя, уверенную хозяйку своих владений, сидишь в кресле по своей привычке с ногами и чуть ли не мурлыкаешь от умиротворенной радости домашнего благополучия. И наши длинные заполуночные разговоры вдвоем, легкие переходы то к одному, то к другому, суждения о книгах и спектаклях, выставках и вернисажах и в атмосфере духовного интима рассказы-откровения о поворотах чьих-то судеб, интригах, жгучих семейных тайнах и невинный вопрос вроде бы праздного любопытства: - А у тебя как это было? И после паузы: - Я же тебя совсем не знаю... Сладок яд полупризнаний, любит человек поддаться соблазну самообнажения, особо под сочувствующие взгляды незнакомого попутчика в длинной дороге, но все равно останется в потемках дно человеческой души, прикрытое словосплетениями собственного рассказа. Я был с тобой полностью искренним, иного просто вообразить себе не мог и чем больше раскрывался, тем больше веровал в единение наших душ, с тобой же произошло иное - количество узнанного тобой про меня превратилось в иное качество. Так доброкачественная опухоль трансформируется в метастазы. Процесс пошел и начался с того, чем грешат все женщины, особенно, извини, остро чувствующие неотвратимость возрастных перемен и тебе потребовалось ежедневное, еженощное, ежечасное, ежеминутное подтверждение своего торжества, ты прекрасно видела, что я с каждым днем увязал в своем чувстве, моя любовь разгоралась во всепоглощающее пламя, а твои маленькие победы каждый день надо мной приводили тебя к жажде покорения новых вершин. А я радовался своему рабству. Ты была щедра к своему покоренному и покорному и наркотик твоей любви тоже стал для меня острой потребностью. Ты по-своему любила своего раба - так хозяин любит свою собаку. Круг замкнулся, но на это ушло время. Вернее, ушло время восхода нашей любви и пришло время ее заката. А точку апогея, солнцеворота, когда наступила зима тревоги моей я помню и знаю с точностью до нескольких часов.
В тот день я вернулся с работы и с порога ощутил перемену в тебе - молчаливая, избегающая взгляда, ты была погружена в глубокую задумчивость, как человек, которому надо обязательно принять судьбоносное решение. Территория нашего единства развалилась на две части, твою и мою, и пограничная полоса была непреодолима. Любые мои поначалу недоуменные, а позже отчаянные попытки прорваться на твою сторону натыкались на колючую проволоку недомолвок и тяжелых вздохов. Добился я твоего неохотного признания нескоро - оказывается ты прочитала мои дневники и записи, отнюдь не предназначенные для чужих глаз. Мне, конечно, и в голову не приходило скрывать их и прятать - все лежало в портфеле, который я притащил из своего дома. Лежало и лежало, кто же разберется в этом ворохе тетрадок и записных книжек, чернила в которых высохли может быть двадцать лет назад, а может быть и вчера. К перу меня тянуло всегда, но дневники я вел нерегулярно, а только когда возникала потребность зафиксировать, запомнить интересное событие, разобраться в хитросплетении жизненных коллизий, поспорить с кем-то и самому ответить на свои же вопросы. Так дневники превратились не в хронологический отчет, а в своего рода поток сознания. Моего сознания. Я был по-своему небрежен, недосказан и неполон в этих автописаниях - совсем необязательно говорить обо всем, сохранилось бы главное для себя, чтобы, перечитывая, снова вспыхнул тот первоначальный интерес, от которого и потянулась рука к перу. Тут-то и пролегла трещина раздела - с твоей точки зрения то, что интересовало меня, тебе было совсем чуждо. И у Пушкина в дневниках можно прочитать фразы, способные покоробить слух благовоспитанного человека, а тем более моралиста, но он никогда, верно, и не замышлял выставить такой текст в повести или поэме на суд читателя. Но, что дозволено Юпитеру... Я же, по-твоему, просто не имел права на такие вольности, это разрушало тобой же созданный для себя мой образ. Раб обманул господина. Ты осознала, что на деле-то я волен в мыслях своих, а значит, и в поступках, чего тебя никак не устраивало... А что будет через пять или тем более через десять лет. Я - пятидесятилетний мужик в расцвете сил, а ты шестидесятилетняя старушка. Скажешь, жестоко? Это у нас, упокоившихся, все вечно, а на вашем свете все, абсолютно все относительно. Жестоки не мои слова, а твои тайные чтения. Дальнейшее - мученье. Прошла твоя первая ошарашенность, и стала зреть отравленной грушей отчужденность. Ежедневно, хоть помалу, а постоянно, происходило замещение в твоей душе светлого, радостного чувства взаимной любви на черную желчь отторжения. Мы продолжали вместе жить, вместе есть, вместе спать, только я превратился из безмятежного добродушного ласкового пса в чуткого зверя, всей кожей чувствующего смертельную опасность - как дымок далекого пожара, как первые, почти незримые толчки землетрясения, как двойные тени неумолимого солнечного затмения. Ты продолжала, уже чисто по-женски непредсказуемо, то срывать на мне свое раздражение, то как бы бурно прощать, чтобы завтра снова вернуть меня на более дальний отступ.
А вершиной, зияющей высотой нашего развала стало мое сорокалетие. По простой логике события я попросил Полину освободить на время мою квартиру, а она съехала совсем, из стола обеденного и кухонного, из стульев, табуреток и досок, из скатертей и клеенок, из тарелок, вилок и ножей, из стопочек, фужеров и стаканов, из закусок и салатов, из бутылок и графинов соорудил я то, что могло так хорошо сослужить и юбилею и тризне. Но взрывоопасность ситуации состояла в том, что я никого, по своей традиции на день рождения не пригласил, кроме тебя и Полины. Мои любовницы и симпатии, друзья и приятели, их жены, их любовницы и симпатии, слетелись полным составом за стол, памятуя мою холостяцкую гостеприимность еще по прошлым временам. Полина приземлилась на площадку молодняка, где скромно тупила глазки и моя последняя пассия, твоя ученица Анюта Федорова, остальная компания тоже годилась тебе, в крайнем случае, в племянники. Все были друг с другом и со мной на "ты", только с тобою на "Вы". Мы сидели рядом, но я то вздрагивал от очередного звонка в дверь, то вскакивал, чтобы что-то кому-то подать. Тосты следовали один за другим, каждый считал своим долгом объяснить мне, неразумному, что сорок - это не два по двадцать, пора бы и образумиться, хватит писать в стол, как будто нет у меня высоких покровителей, ведь жизнь короткая такая... Высказав свое, тостующий терял всякий интерес к речи следующего оратора - только я был связующим звеном этих по сути очень разных людей. Я был нужен каждому и то на какое-то время и не нужен всем. По обязанности пил, не успевая толком закусить, но не пьянел, а только наливался тяжестью спиртного, я был чужой на этом празднике жизни. Кончилось тем, что в разгаре веселья ты ушла, а я еще долго, в ночи уже, выпроваживал последнего гостя, который никак не желал расстаться с растерзанным столом в окурках и объедках и с ним Анюту, которая попыталась по старой памяти остаться, чему я воспротивился, но тебе все равно донесли, что она, конечно же, забралась ко мне в постель. Черная пятница - так было тяжело, так безжалостно горько мне, казалось, что ночь никогда не кончится... Кончилась, все проходит, так было написано на кольце царя Соломона и это правда, может единственно истинная до самого донышка.
Думаешь, закрылась за тобой дверь и мир окончательно погрузился во тьму отчаянья? Нет, вершители наших судеб вплетают то черную, то светлую нить в серость буден, так же было и на то же сорокалетие.
Паруса... Любите ли вы театр, кто это спросил - Белинский? Любители вы паруса, спрашиваю я?.. Ах, любите... Ах, как это красиво, когда они белеют в тумане моря голубом. И белые с красным, и красные с синим, и синие с белым спинакеры... Вы не знаете, что такое спинакер? Ну, это просто. Спинакер - самый большой парус, который на спинакер-фале поднимается до топа мачты за фаловый угол, растягивается спинакер-гиком и управляется брассами через киповые планки... Ах, вы не знаете, что такое... Да, это все надо знать, уметь вязать узлы, вытаскивать якоря и швартоваться, быстро исполнять команду, верить своему товарищу и капитану, терпеть тяготы ночной вахты и засыпать в качку... Тогда, вы действительно, любите паруса...
Я перешел по деревянному трапу на пирс, и привстав на колено, постучал костяшками пальцев по гулкому пластмассовому корпусу белой яхты. Саня принял от меня рюкзак, и скрылся в люке. За ним полез и я. - Тяжело после вчерашнего? - сочувственно спросил Саня, глянув в мои полумертвые глаза. Я не успел ответить - в яхту спустился капитан Валера. - Значит, так, слушай мою команду! - ответил он на мое рукопожатие. - Равнение на стол! От имени Спортивного комитета министерства обороны и лично контр-адмирала Шашкова Николая Александровича поздравляю старшего помощника нашей каравеллы с началом пятого десятка. Желаю здоровья, творческих успехов и счастья в личной и семейной жизни! Объявляю следующие два дня аврально-банкетными за счет юбиляра. Он же назначается ответственным исполнителем и вечным дежурным по камбузу, посудомойке и бару. Ему же вручается приз. Капитан вытащил из "гроба", не подумай плохого, рано еще, так называют нишу-койку, модель небольшой яхты. Синий прозрачный корпус с деревянным бушпритом и мачтой с алыми парусами на металлической спирали делал виток вокруг аметистовой друзы. Речь капитана подтверждала металлическая табличка в основании приза. Пересекли акваторию порта, за это время я нашинковал бутербродов и разлил по стопарю, а когда яхта нырнула меж быками моста, капитан задрал голову, махнул рукой, и вместе с ним мы по традиции дружно рявкнули: - Мо-о-ост! Стропила моста отразили пушечный залп крика, мы расхохотались и под следующим мостом повторили забаву в три глотки. После рюмки полегчало в голове, после теплой встречи - на душе. Никто не заставлял меня мыть посуду или готовить жратву, наоборот, эти два дня я был молчаливо избавлен от всех рутинных работ по яхте - еще один подарок. Но главный был впереди. Саня, как только оказывался рядом со мной, спрашивал как бы невзначай: - А как ты относишься к животным? Поначалу я не врубился, но после очередной его многозначительной паузы, до меня дошло: - Ты что задумал, малыш? Саня осторожно положил тяжелую, как якорь, руку мне на плечо: - Понимаешь, мы с Наташкой думали-думали, плохо ты живешь. Одиноко тебе... - Еще один доброжелатель, вчера мне их не хватило... - пробурчал я. - Оно, конечно, Дарья Сергеевна - птица высокого полета, но у тебя должен быть друг, ты мне тоже друг, но настоящий друг - с которым ты гуляешь каждый день... - Ты имеешь ввиду собаку? - наконец-то догадался я. - Ты спятил, Саня, вот именно каждый день, вспомни, ты же сам у меня как-то попросил ключ, а? - Этот друг у тебя не попросит ключ, он лучше, чем женщина, для него любая женщина - сука, понял? Наташка сегодня на "Ракете" привезет, как раз гонки кончатся... Кобелек попался по случаю. Дворянской породы. Они смышленые - не то что со всякими там родословными... Саня продолжал рассуждать, словно клал кирпичи в только проявившийся просвет в стене моего отчаяния, что беды кончились. А тут еще перед стартом всеми уважаемый Евграф Ефграфович Смирнов, капитан яхты "Былина", попросил Валеру в долг на одну гонку матроса. Кинули жребий - выпало мне. Евграф угадал мое состояние сразу. - Ты чего такой кислый, именинник? Я коротко поведал ему о своих проблемах, а он - классный мужик! - обещал взять щенка. Солнце, уходя, уже искоса оглядывалось на акваторию залива, куда с вечерним бризом подходили яхты на ночную стоянку. Наша белокожая "Ариадна" уже была ошвартована у пирса. Подошли к ней, загодя выбросив кранцы, и мы. В кокпите и на палубе торчал весь экипаж "Ариадны", в том числе и Наташка. Приехала все-таки. Валера гаркнул на весь пирс: - Будешь возвращаться, ведро песка прихвати, твой пес тут все обмочил, это что за порода такая, моченосец? Пес сидел на столе. Пудель. Шерстяной. Блестел медными пуговками глазенок. И чуть ли не вилял шнурком хвоста с пампушечкой на кончике. Я взял его в руки и ощутил цилиндр вместо тела - под вязанной оболочкой таилась бутылка. Коньяка. Армянского. Пять звездочек. Вечером под этими звездами с моими друзьями и оттаяла душа...
Так, о чем это я?.. О душе... Нежная субстанция, не приспособленная, как проволочка, для многократных перегибов, или как вода, для заморозки и оттаивания. У нее своя защита, она как бы равнодушна, пока не любишь, но как распустится аленький цветочек - обнажена душа и легко ранима. Вот и сгорел я до пепла погребальной урны в воспаленном жаре отчаяния от потери любимой... А тебе тепло было у этого костра, не помнишь?.. Ты зябко куталась в платок, несмотря на лето, а заседание инквизиции вела Полина. В ее глазах светилась мстительная радость - не она одна, даже мама... Ну, что влип, голубчик? Уж нам-то все доподлинно известно, что Нюрка Федорова... И тогда пронзила меня боль более сильная, чем та, что убила меня. Не знаю, как тебе, а мне было худо. Совсем растерялся, не знал, что говорить, в чем оправдываться, какой тут смысл в отрицании - что не было у меня объятий и поцелуев с другой женщиной, что даже не касался я ее... Ты молчала, щурила глаза, оглаживала юбку на коленях... Я зачем-то стал звонить Анюте Федоровой - пусть подтвердит мое алиби, хотя ее показания были бы свидетельством стороны заинтересованной...
Кто задумался о последствиях, никогда не решится. А ты задумалась. К тому же впереди маячил твой юбилей и места на нем мне уже не предвиделось. Так я и ушел. Нет, пока не из жизни, а только из твоей жизни, но оказалось, что все взаимосвязано - нет тебя и мне не жить. Помню, как-то исчезла ты в командировку, а я ходил по твоему пустому дому. И гардероб твоими пустыми вещами полон. И ванна сумрачно пуста, и кухня остыло пуста, и постель пуста. Обувь твоя без ног, а перчатки - без рук. Нет тебя. Ощущение пустоты. Даже не так. Нет ощущений - одна пустота. Такая же как здесь. Думаешь, я здесь несчастлив? Нет, пусто мне. Этого не терпит природа моя. Живая. И когда был жив - пустота была не от жизни, от смерти. Пустота постепенно лишала смысла мою жизнь еще два года. Последние семьсот дней или около этого. Я звонил или ждал звонка, я так ждал наших редких встреч, а когда это случалось, ты досыта насыщалась моими молчаливыми отчаянно страстными ласками до полного умиротворения и равнодушия. Жаждущий - раб источника, алчущий - раб денег, влюбленный - раб своей любви, пес - раб хозяина... Похоронив любимого пса, хозяин горюет по рабу, который был предан только ему. Горюешь ли ты по мне, госпожа моя?..
Последние два года у меня не жизнь была - переход. Что значит жив? Когда смутно надеешься, что есть не мерянный пока запас времени. И уже не жив, когда осознал, что иссяк, исчерпан источник, видно дно, с каждым днем все тоньше руки, провалились щеки и из зеркала смотрят на тебя твои большие глаза и такая в них тоска... Ее черные глаза глянули на меня по-кошачьи еще в тот сладкий миг, когда раскрылось сердце мое и полюбил я тебя.
Доживал и писал это письмо. Я всегда хотел рассказать тебе ВСЕ. Я и рассказывал, да, похоже что ты не слушала меня, а меня к себе примеряла, как платье - гожусь ли для ежедневности и для праздников, как предмет интерьера - впишусь ли в твой дом, как спутника - подхожу ли по облику и содержанию. За лесом этих проблем ты не увидела замка любви, где всегда тепло тебе было бы... Это ты сказала мне: "Судьба - капризная девка с косой, что растет из лба и шанс поймать ее дается раз в жизни, а уж вцепился - держись". И посмотрела на меня испытующе - я-то свой шанс не упустила, а ты лови его сам, без меня. Сможешь ли? Время помутилось кривым затмением твоего разума, когда ты приняла мои дневники за мою личность. Теперь, когда крест стоит на моей могиле, все эти тетрадки и записные книжки уже никто никогда не прочтет - я их сжег, как Гоголь второй том "Мертвых душ" и теперь никто уже не подумает обо мне так, как ты. А когда мы расстались, время мое сломалось, часы моей судьбы захрипели и встали. Это раньше наш день был для труда, ночь - для любви, на машинах, в самолетах, на пароходах все вершилось без переходов - целую вечность. Как же мала для любви времени бесконечность! Впрочем, дело не в сгоревших бумажках, сам написал - сам порвал... Может ли понять человек человека? Мужчина - женщину? Молодой - старого? Только, если любит...
У каждого свой "скелет" в шкафу. Этот шкаф - память, на полках которой хранится все, что я хочу рассказать тебе... А что творится в твоем шкафу? Замечено, что у долгожителей прекрасная память, они помнят почти все. А меня ты помнишь?.. Значит, будешь долго жить.
И сейчас всем последним письмом говорю тебе - ведаю - про первое желание и последний страх, про восторг встречи и томительность разлуки, про ослепительную страсть и вершины умиротворения, про зарю надежды и пропасть отчаяния... рассказать... показать... доказать ... убедить... В чем? Только в одном - я люблю тебя, а когда любишь - мало признаться, требуется равноценный ответ, твой ответ, твоя ласка, твой рассказ про... Не удалось при жизни, вдруг удастся теперь? Я пойму, я услышу... Всегда был озарено уверен, что мы и есть первоистина, чистая правда в ее единственном экземпляре, иной и быть не может, настолько едины мы в моей душе...
И я и ты были иными до нашей встречи. Меняется ли человек на протяжении своей жизни или как была заложена комбинация хромосом он остается уникальным, но одним и тем же? Или любовь, болезнь - как будто это не одно и то же! - смерть близкого, предательство, крушение надежд переворачивают душу? Анна Ахматова в юности прыгала со скал в море, а под конец жизни не могла перейти улицу, так ей была страшна пропасть, что виделась только ей. Озарение, потрясение - и проснулся другим? Так оно и есть. Но не только мощный стресс способен содрать коросту ежедневности со всем известных, но еще не пережитых сердцем истин - есть еще такое равнодушно текущее ВРЕМЯ. На перевале жизни открывается склон, все круче ведущий вниз, и в душу вползает страх. Страшна не старость, не старение, а ощущение наступающей старости, когда кровоточат десны, течет геморрой, виснет подбородок, руки в "гречихе" пятен. Страх перед смертью возникает, как картинка на фото "Поляроида", когда БОИШЬСЯ состариться и тогда или пьешь, или влюбляешься в молодую. Или в молодого, как ты в меня. Это письмо - не прихоть, не мазохизм выворачивания души наизнанку, здесь другая потребность, которую я поначалу ощущал как независимое от воли моей желание близости, но позже понял - здесь таится потребность разделить одиночество, превозмочь невозможное - соединиться с кем-то, с другим и преодолеть вместе страх смерти.
А тебе одной разве подвластно превозмочь свое одиночество?.. Ты и одна... Больно... Твое одинокое отражение в зеркале моей души, в витраже моего воображения разлетается в остро ранящиеся осколки. Мир - болезнь. Шарлатаны - лекари, жрецы, шаманы и экстрасенсы. Лишь едина целительница - любовь. Ты ушла насовсем, я - навсегда. Но до исхода, до последнего белого мгновения я шел по крестному пути последних страданий. Пронеси, Господи, мимо тебя чашу сию! Мне испить ее было предназначено и кто-то унес, как уносит пустой стакан гарсон, сон. Как глаза под закрытыми веками пучит бессонница, только пятен и новых пустот безумная конница...
С_М_И_Р_И_С_Ь, когда ты никому не нужен.
Трудно было найти смысл существования в последние, самые последние дни моей жизни. Истекает время мое, истекает. Мое течение - исход чернил моего пера, так истекает мое Я или грань моего Я... Теки, мое Я, теки, пусть капля твоя, Я, оросит пустыню жажды и пребудет - ДА БУДЕТ! И пусть неоднажды! Так и теку - как ручей - как река - как дождь, Небо-вождь отпускает вожжи и лечу я к тебе с небес росой письма.
А БЕССМЕРТИЕ все-таки ЕСТЬ! БЕССМЕРТИЕ - два смертных организма вместе - и они бессмертны. ЛЮБОВЬ против СМЕРТИ. Бессмертен, когда любишь, смертен, когда ненавидишь. БОГ бессмертен, потому что БОГ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ. Смерть и прах неотвратимо настигнут и пирамиды, и торговые центры, и храмы, и консерватории, и библиотеки, и театры, и жилища, и нас всех - коротко живущих людишек, копошащихся на этой зеленой Земле под голубым небом, за которым Господь. Так что без любви совсем кисло. Что спасает от одиночества и страха перед вечностью? Только любовь и все ее грани - дружба, привязанность, восхищение одаренностью. Бог - есть Любовь. А не наоборот ли? Любовь - есть Бог. Когда слиты любовью, мы выше смерти, мы - боги. Любовь - замена бессмертия. В отличие от животных нам свыше дано Любить и во имя Любви петь, танцевать, писать, живописать, ваять, строить, творить. Так мы обретаем бессмертие.
Но даже по библейской легенде за любовь было заплачено раем. Я любил, да была любовь безответна, я лишился рая, потерял смысл БЫТИЯ, смысл существования. Так появилось это письмо... А слова, что БОГ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ, придумали живущие. И БОГА они придумали, потому что им так не хватает любви...
БОГ, как и ЛЮБОВЬ, конечно, ЕСТЬ. И делятся все бегущие и спящие, все кричащие и молчащие, все сытые и голодные на любящих и не любящих, на одаренных любовью и обделенных любовью.
В отличие от зверя разумом своим человек осознает неизбежность полного забвения после исхода - и ищет как уйти от одиночества или скрасить его. Этот выход дарован нам, чтобы отличаться от животных - речь, СЛОВО и через слово мы идем к общению. Человек не одинок - он может общаться с другим, может общаться с умершим, с ушедшим, перешагивая через смерть, может сам написать книгу, чтобы общаться не только с предком, но и потомком, зная, что умрет, а книга останется. Или письмо...
Высшая ступень спасения от одиночества - любить. Как велик инстинкт, помноженный на чувственность разума! Любовь - больше, чем семяизвержение во имя продолжения рода, в любви мы достигаем той вершины, которой неподвластна смерть.
Письмо из-за гроба - письмо из-за крышки гроба - крышка гроба - дверь в никуда - что же я взял с собой? Ничего... Любовь не может жить здесь - она умирает на земле и я умер вместе с ней, когда мы с тобой расстались. Была бы жива любовь - был бы жив и я...
Моя память всегда хранила облегчение, обновление после чутких касаний Ларисы - моего цирюльника и мучительно мне захотелось постричься перед смертью... И впрямь, как всегда, после мытья головы и теплого фена с меня спала хандра, а Лариса укладывала волосок к волоску, но в глазах ее ширился ужас - она понимала, она знала и вытирала ваткой испаринку... А я чувствовал, что она понимает. Не так ли было и у нас с тобой в миг последней встречи...
Я лежал в палате реанимационного отделения и услышал стук в дверь: - Кто там? - Это я пришла. Смерть. - ...и что же теперь? - Да, собственно говоря, все... Вот и пришло, вот и настало мгновение, душа моя покидает земное пристанище - бренное тело, я с ним вырос, не успев состариться, покидаю горячую плоть, грех жаловаться, мне досталось достаточно ласки, лишь твоей не хватило, помнишь как мы с тобой кувыркались, как я пил твой сок, как пила ты мой... Но прошел мой срок, кто-то скажет "представился" и перекрестится, я явлюсь пред Всевышним:
Честь имею представиться...
Меня везли из морга по Москве, я лежал ногами вперед, сорок дней я еще поброжу-полетаю-пребуду, хоть сожгли меня и закопали, а на этой последней дороге я прощался со всеми трассами и тропинками, что вели когда-то к временным стоянкам и привалам, к крову, под которым вершился славный обряд жизни - вкус застолья, роскошь общения и жар любви... Этот гимн никогда не умолкнет, лишь моя песенка спета, пуст мой стул, и не выпита стопка с водкой под крышечкой черного хлеба...
Нет, не умер, я словно проснулся - так рассвело, я очнулся и, прозревая, ощутил-увидел: тело мое одето в ткань, скрыто саваном, сотканным из нитей, свитых из ватных коробочек хлопка, выросших в кусты из зерен, посаженных в землю. Так и я был соткан из тканей и костей - и не короток, и не долог был мой путь. И зачем я его проделал?.. Ради нашей любви, Даша...
Письмо это - реквием нашей любви. Не я рассказываю историю своей любви - я увидел лица других твоими глазами и благодарил судьбу за подарок нашей встречи. И не случилось бы ничего, не получилось бы у нас, явись мы друг другу раньше назначенного или позже. Только в звездный час нам был даровано чудо прекрасного мгновения, длительность которого - вечность, потому что достигли мы с тобой состояния самой высокой доверительности - вот она победа над одиночеством!..
Вот тогда ты и поведала мне сокровенное - то, в чем женщина не любит признаваться: я твой раб - а нужен тебе не раб - господин, и потакающий самым безумным твоим желаниям и являющий свое могущество... Ты - первопричина мироздания моей любви, ее животворный источник, благодатный свет ее созидания, но оказывается нельзя женщину обезоруживать своей любовью. Не поверила ты мне, посчитала себя обманутой и стала беспощадной, значит, жалкой. А уж этого женщина никогда не прощает! Но готова простить, если всетаки любит. Так, прости же меня, прости...
P.S. Копии этого письма я разослал всем нашим друзьям. Я умер и только память обо мне жива в сердцах этих людей. Пусть же эта память останется светлой. До встречи. Владимир."
День кончался, в сумерках потускнел, растворился запах молодой клейкой новой весны, а Дарья Сергеевна все так и сидела, опустив на колени последний листок. Распахнулась дверь. Дочка. - Мама, там телефон оборвали - столько звонков. И все говорят одно и то же: мы получили письмо от Владимира, там всего две строчки. "Любите ее, берегите. Ваш Владимир."
1997 - январь 1998