Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Истинная жизнь Севастьяна Найта

ModernLib.Net / Русская классика / Владимир Владимирович Набоков / Истинная жизнь Севастьяна Найта - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Владимир Владимирович Набоков
Жанр: Русская классика

 

 


– Что же, – спокойно сказал отец, – коли это не вышло наружу прежде, незачем болтать об этом спустя десять лет.

По весьма несчастливому стечению обстоятельств на другой же день после этого капитан Белов, близкий друг нашей семьи, между прочим спросил отца, верно ли, что его первая жена родом из Австралии, – он, т. е. капитан, всегда считал ее англичанкой. Отец отвечал, что, сколько он знает, ее родители одно время жили в Мельбурне, но что она родилась в Кенте.

– Но отчего ты спрашиваешь? – прибавил он.

Капитан отвечал уклончиво, что его жена была на каком-то рауте, где кто-то что-то сказал…

– Очевидно, придется положить этому конец, – сказал отец.

Наутро он посетил Пальчина, который принял его радушнее, чем того требовали приличия. Он сказал, что прожил много лет в чужих краях и рад возобновить старые знакомства.

– В обществе распускают грязную ложь, – сказал отец не садясь. – Полагаю, вы знаете, о чем идет речь.

– Послушайте, мой милый, – сказал Пальчин, – мне незачем притворяться, что я не вижу, куда вы клоните. Сожалею, что это сделалось предметом толков, но не станем же из-за этого горячиться… Никто ведь не виноват в том, что у нас с вами когда-то было немало общего…

– В таком случае, милостивый государь, – сказал отец, – я пришлю к вам моих секундантов.

Из рассказа матушки (приобретшего в ее изложении непосредственную живость, которую я здесь пытаюсь сохранить) мне было ясно, что Пальчин был негодяй и дурак. Но именно оттого, что Пальчин был дурак и негодяй, мне трудно понять, как мог человек таких достоинств, какими обладал мой отец, рисковать жизнью, чтобы удовлетворить – и что же? задетую честь Виргинии? свою жажду мести? Но так же как честь Виргинии была безвозвратно потеряна самим фактом ее побега, всякая мысль о мщении должна была давно утратить свою горькую усладу за годы счастливого второго брака. Но, может быть, тут важно было просто названное имя, увиденное лицо, неожиданно фарсовый отпечаток чего-то личного на призраке, бывшем прежде ручным и безликим? И в конечном счете, стоил ли этот отзвук далекого прошлого (а эхо чаще всего отзывается лаем, каким бы чистым ни был голос кличущего) того несчастья, которое он принес в наш дом, и горя, которое он причинил моей матери?

Стрелялись в метель на берегу замерзшей речки. Они обменялись выстрелами, и отец упал ничком на серо-голубую армейскую шинель, разостланную на снегу. Пальчин дрожащими руками закурил папиросу. Капитан Белов подозвал кучеров, смиренно дожидавшихся в отдалении на заснеженном тракте. Все это страшное дело заняло три минуты. В «Забытых вещах» есть собственные впечатления Севастьяна о том черном январском дне. «Ни моя мачеха, – пишет он, – ни кто из домашних не знали о надвигавшемся событии. Накануне за обедом отец бросал в меня через стол хлебные катыши: я целый день дулся оттого, что доктор велел мне носить какую-то мерзкую шерстяную фуфайку, и отец пытался меня развеселить, но я нахмурился, покраснел и отвернулся. После обеда мы сидели в его кабинете; он пил свой кофе и слушал мачеху, которая говорила о вредном обычае француженки давать моему младшему сводному брату конфеты в постель; я же сидел на диване в дальнем углу комнаты и листал „Чамз“[16]: ,Ждите следующей главы этой сногсшибательной истории‘. Шутки, напечатанные внизу больших, тонких страниц. Почетного гостя, которому показывали школу, спрашивают: Что поразило вас сильнее всего? – Горошина, которой в меня выстрелили из трубочки‘. Курьерские поезда, с грохотом мчащиеся в ночной тьме. Игрок голубой крикетной команды[17], который отразил нож, брошенный свирепым малайцем в его друга… Уморительная серия комических картинок, изображавших трех подростков, один из которых был гуттаперчевый мальчик, умевший вращать носом, другой фокусник, а третий чревовещатель… Всадник, перескакивающий через гоночный автомобиль…

На другое утро в школе я никак не мог справиться с геометрической задачкой, на гимназическом языке именуемой „пифагоровыми штанами“. Утро было такое темное, что в классной зажгли свет, отчего у меня всегда начинало ужасно звенеть в голове. Я пришел домой около половины четвертого с тем ощущением нечистоты, с которым всегда возвращался из школы и которое теперь еще усугублялось колючим бельем. В передней рыдал денщик отца».

Вторая глава

В своей кое-как состряпанной, пестрящей ошибками книжке Гудман уделяет всего несколько безтолковых фраз детским годам Севастьяна Найта, рисуя до смешного неверную картину. Одно дело служить секретарем у писателя, и совсем другое – описывать его жизнь; но когда на такое дело подвигает желание запустить свою книгу в продажу, покуда можно с выгодою поливать цветы на свежей еще могиле… нужно ли говорить, что коммерческая спешка несовместима с кропотливым, безпристрастным, благоразумным исследованием?! Я не собираюсь порочить ничьей репутации. Но не будет клеветою утверждать, что только неодолимая страсть щелкать клавишами ремингтона могла побудить г. Гудмана написать, что «мальчику навязали русское воспитание, несмотря на то что он всегда чувствовал в своих жилах мощный ток английской крови». Чуждое это влияние, продолжает Гудман, «доставляло ребенку острое страдание, и в более зрелые свои лета он с содраганием вспоминал бородачей-мужиков, иконы, бренчание балалаек – вместо здорового английского воспитания».

Едва ли есть смысл отметить, что взгляд г. Гудмана на русский быт отстоит так же далеко от истинного положения вещей, как, скажем, представление калмыка об Англии как о мрачной стране, где учителя с рыжими бакенами до смерти засекают маленьких мальчиков. Следует только подчеркнуть, что Севастьян рос в высокоинтеллигентной среде, в которой сочетались свойственные русской семье духовные блага с первейшими сокровищами европейской культуры, и что какой бы сложностью и своеобразием ни отличалось отношение самого Севастьяна к своему русскому прошлому, оно никогда не опускалось на тот пошлый уровень, который воображает его биограф.

Помню как Севастьян мальчиком, на шесть лет меня старше, размашисто малевал что-то акварелью в неприхотливом ореоле солидной керосиновой лампы, у которой абажур розового шелка, казалось, был выкрашен его мокрой кистью – так ярко светится он в моей памяти. Вот вижу себя четырех или пяти лет от роду – стою на носках, вытягиваюсь, повожу головой то туда, то сюда, чтобы за подвижным локтем единокровного своего брата разглядеть как следует коробку с красками; липкие красные и синие до того вылизаны и истрачены, что в их углубленьицах уже виднеется эмаль. Всякий раз, что Севастьян мешает цвета на внутренней стороне железной крышки, слышится легкий перестук, а мутная вода в стакане перед ним вся в волшебных цветных разводах. Его темные, бобриком стриженные волосы позволяют видеть небольшое родимое пятно над пунцовым прозрачным ухом (я теперь залез на стул), но он по-прежнему не обращает на меня внимания, пока я рискованным и резким движением не пытаюсь умакнуть кисточку в самое синее корытце в коробке, и тогда он отпихивает меня плечом, все так же не поворачиваясь, по-прежнему ни слова не говоря и не приближаясь, как оно и всегда у него бывало в обращении со мной. Помню как я глядел через перила, когда он шел вверх по лестнице, вернувшись из школы, в черной гимназической блузе с кожаным ремнем (о котором я втайне мечтал), медленно поднимаясь, сутулясь, таща за собою пегую сумку, перехватывая перила и то и дело перескакивая через две или три ступени. Я вытягиваю губы, выдавливаю белый плевок, который падает все ниже да ниже, но всегда мимо Севастьяна; и делаю я это вовсе не для того, чтобы ему напакостить, а просто из унылого и тщетного желания заставить его заметить мое существование. Мне тоже живо вспоминается, как он едет на велосипеде с очень низко посаженным рулем по испещренной солнечными пятнами дорожке парка в нашем имении, медленно катя, не вертя педалями, а я бегу позади, немного поддавая, когда его нога в сандалии нажимает на педаль; я изо всех сил стараюсь не отставать от заднего колеса, издающего тикающий и шипящий звук, но он не обращает на меня внимания и скоро оставляет меня безнадежно далеко позади, едва дышащего, но все еще семенящего вослед.

Позже, когда ему было шестнадцать лет, а мне десять, он иногда помогал мне готовить уроки, объясняя так быстро и нетерпеливо, что из его помощи никогда ничего не выходило, и скоро он клал карандаш в карман и уходил из комнаты. В то время он был долговяз, с изжелта-бледным лицом и с темной тенью над губой. Его волосы теперь были разделены на блестящий пробор, и он писал стихи в черной тетради, которую запирал в ящик стола.

Однажды я обнаружил, где он прятал ключ (в щели в стене возле голландской печки в его комнате,) и открыл этот ящик. Там лежала эта тетрадка, а еще фотография сестры его одноклассника, несколько золотых и кисейный мешочек с фиалковыми конфетками. Стихи были английские. Незадолго до смерти отца к нам домой приходили давать уроки английского, и, хотя я так никогда и не выучился свободно говорить на этом языке, читаю и пишу я на нем довольно легко. Смутно припоминаю, что стихи были весьма романтические – все темные розы, да звезды, да зов моря; но одна подробность совершенно ясно запала в память – под каждым стихотворением вместо подписи стоял чернилами нарисованный маленький черный шахматный конь.

Я пытался воспроизвести связный образ своего единокровного брата в мои детские годы, между, допустим, 1910 годом (когда у меня впервые пробудилось сознание) и 1919-м (когда он уехал в Англию). Но мне это не удалось. Образ Севастьяна не участвует в моем отрочестве и оттого не может подвергнуться безконечному отбору черт в их развитии; не является он мне и в веренице знакомых зрительных впечатлений, но скорее в виде нескольких ярких пятен, как если бы он был не постоянным членом нашей семьи, а каким-то случайным гостем, проходящим через освещенную комнату и потом надолго растворяющимся в ночи. Объясняю я это не столько тем, что детские мои интересы не способствовали серьезным отношениям с не-сверстником, который был и не довольно юн, чтобы быть мне товарищем в играх, но и не настолько старше меня, чтобы быть наставником, – сколько холодностью, с которой Севастьян постоянно держал себя, и хотя я его нежно любил, но мое чувство по этой причине не находило себе ни признания, ни пищи. Я мог бы, пожалуй, описать, как он ходил, как смеялся или чихал, но это было бы все равно что взять ножницы и разрезать кинематографическую ленту на части, у которых с подлинной драмой не было бы ничего общего. А что тут была драма, в том не может быть сомнений. Севастьян не мог забыть матери никогда того, что отец погиб из-за нее. Ее имя никогда не произносилось в нашем доме, но это только прибавляло болезненной прелести удержанному в памяти чарующему образу, владевшему его впечатлительной душой. Не знаю, мог ли он сколько-нибудь ясно помнить то время, когда она еще была женой отца; может быть, и мог – как некое мягкое свечение на заднем плане жизни. Не могу передать и того, что он чувствовал, когда девятилетним мальчиком снова увидел свою мать. Моя же рассказывала, что был он вял, говорил крайне мало и потом уже никогда не упоминал об этой краткой, жалкой, неполноценной встрече. В «Забытых вещах» Севастьян дает понять, что было у него чувство некоторой досады оттого, что отец был счастлив во втором браке, но оно уступило место восторженному поклонению, когда он узнал о причине рокового поединка отца.

Примечания

1

James Laughlin, владелец издательства «Новые направления», с которым Набокова познакомил Вильсон и который издал первые его американские книги: этот роман, «Николай Гоголь» (1944), «Три русских поэта: Пушкин, Лермонтов, Тютчев» (1944) и «Девять рассказов» (1947).

2

Эти два слова написаны по-русски (в советском правописании).

3

Эдмунд Вильсон (1895–1972) был один из самых известных и влиятельных американских критиков середины двадцатого века. Очень скоро по переезде Набокова с семьей из Европы в Америку в 1940 году Вильсон познакомил его с издателями и ввел в литературное общество. Они были дружны, хотя с годами их отношения все охлаждались и осложнялись, и наконец они рассорились в середине 1960-х годов из-за печатной полемики вокруг издания Набоковым «Евгения Онегина» в своем переводе и с комментариями. Их переписка опубликована, с небольшими изъятиями, проф. С. Карлинским в 1979 году.

4

У Вильсона было прозвище Bunny, которым пользовались все его друзья, в том числе и Набоков. Слово это значит «зайка» или «зайчик» и в русском употреблении звучит совсем не так, как по-английски (как и многие вообще ласкательные прозвания), поэтому я отказался от него в этом случае. У Набоковых в семье, по словам его сына, Вильсона в третьем лице упоминали или по фамилии, или по имени (в обоих случаях с ударением на последнем слоге).

5

Эти слова написаны по-русски (по русскому правописанию).

6

Одна из нескольких интересных оговорок Набокова этого рода: книга была написана не пятью, а только неполными тремя годами раньше (и очень быстро – всего за полтора месяца).

7

Гигиенический трон в романской, главным образом, Европе.

8

Слова в кавычках написаны курсивом в подлиннике – вероятно, это слова Вильсона, сказанные по телефону.

9

Текст книги публикуется с сохранением особенностей орфографии и пунктуации переводчика.

10

Как и в случае с недавно напечатанным новым изданием «Пнина» в моем переделанном переводе («Азбука», 2007), я должен тут особенно отметить, что этих переводов «Найта» не читал, как, впрочем, и вообще не читал никаких переводов книг Набокова – переводы ведь не для переводчиков делаются, – и по этой причине всякие возможные дословные совпадения в моем тексте с предшествующими совершенно случайны.

11

Приношу искреннюю благодарность Андрею Александровичу Бабикову, поэту и знатоку Набокова, который указал мне на множество важных промахов в рукописи перевода и любезно предложил способы их исправить.

12

P. M. Jack in «New York Times Book Review» (1942, 11 January).

13

Правда, остается на руках неиспользованный и неопределенный артикль «а», но и он идет в дело (см. послесловие).

14

«Слава» (1942).

15

Так называемый синдром Лемана (Lehman) относится скорее к невропатологии, чем к кардиологии, но у Набокова в напечатанном виде этот Леман не француз, а немец (Lehmann), м. б. вымышленный (рукописи этого и следующего места, где эта болезнь упоминается в 9-й главе, не сохранилось).

16

«Однокашники» – английский журнал для мальчиков, выходивший в 1892–1941 гг.

17

Лучшие университетские спортсмены могли одеваться в цвета своего заведения (темно-синий в Оксфорде, голубой в Кембридже). См. примечание 24.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2