Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лягушки

ModernLib.Net / Современная проза / Владимир Викторович Орлов / Лягушки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Владимир Викторович Орлов
Жанр: Современная проза

 

 


Неспроста, небось, хитроумный Амазонкин спросил о медузах. Теперь Ковригин был уверен в том, что в общем ковыляющем массиве (месиве?) передвигались и медузы. Ковригин даже крапивные ожоги ощутил на ладонях. Насчет кальмаров, особенно в собственном соку, уверенности у него не было, а вот медуз точно куда-то гнало. А уж тритоны, какие водились и в здешних лесных бочажках (однажды наблюдал), непременно обязаны были участвовать в мокром походе. Тут мысль Ковригина совершила ещё один загиб. Русалочка была дочкой тритона, пусть и копенгагенского. Стало быть, и русалочки…

Мысль об этом никак не удивила Ковригина. А почему бы и нет? Не русалочку ли он оживлял и бережно укладывал в безопасность травы? Не она ли крапивно обжигала его ладони? Сейчас же Ковригину привидилось личико русалочки. Оно, естественно, было печальное, заколдованное и отчего-то знакомое… Она еще явится, русалочка! Явится! Впрочем, и ещё кого-то из земноводных, бесхвостых подло заколдовывали какие-то сволочи. Ба! Но русалочка-то не входила в семейство бесхвостых… Ну и что? Ну и что?

«Фу ты! Бредятина какая-то! – сумел все же оценить зигзаги своих соображений Ковригин. – Чушь какая! Бред какой!»

Понятно, что в солнечный уже сад Ковригин вышел очумевшим. С неба не капало. Да и не из чего было капать. И утреннее разведывательное путешествие к шоссе, а потом и вынужденное – в палатку, облегчения ему не принесло. Реальность вчерашних наблюдений не отменилась. Продавщица Люся (и нынче – Рыжий налив) тоже слышала о дурачествах лягушек от разных людей, в частности – и от водил. Видя немощность Ковригина, в любезности его не вовлекала.

Дома рука Ковригина потянулась к морозилке. Нет, «Кузьмича» по утру Ковригин приказал себе не трогать. В целебные средства был определен «Старый мельник».

Конечно, проще всего было взять сотовый и набрать номер Стасика Владомирского. В третьем классе Стасик был снайпером по пальбе из рогатки. Голубей щадил по причине их убогости. Особенно же от него страдали воробьи и мухи – косил под китайцев. Теперь Стасик – биолог, доктор наук, знает всё про летающих, ползающих, испускающих дурные запахи тварях, о гадах и паразитах, хотя бы и мучных червях. Выслушав недоумения Ковригина, он, удивившись безмозглости темного человека, произнес бы часовую лекцию, и Ковригину стало бы скучно.

Ковригин относил себя к агностикам. В шутку, конечно. Но ни в коем случае не к атеистам. Упаси Боже!

Не втемяшивал себя безоговорочно в сообщество агностиков (да и какое у них сообщество; ну, скажем, – конгломерат одинаково мыслящих или одинаково упертых). Цепями звенящими будто бы признанных умственных заслуг к ним себя не приковывал. А именно относил. Сегодня отнес. Завтра перенес. Агностики же полагают, что науки способны лишь изучать явления, познать же сущности и закономерности явлений им невмоготу. Да и ни к чему эти познания. А потому и оценочные суждения Ковригина нередко выходили воздушно-лохматыми. Он называл их домоткаными. В них были просторы для фантазий его интеллектуального марева и игры вариаций. Но получалось, что его вольная эссеистика была интересна немалому числу читателей. Причем в своих исторических построениях (даже и с допуском иронической мистики) или гипотезах Ковригин никогда не позволял себе (и в увлечении – «эко занесло») впадать в безответственные авантюры на манер «новых хронологов» или экстреннокоммерческих толкователей катренов Нострадамуса. Всегда опирался на точные факты и судьбы, порой хорошо известные публике.

«Главное – не быть классификатором», – убеждал себя Ковригин. Классификаторы в гуманитарных дисциплинах раздражали его. Помещение личностей, их творений, способов и драм их жизней в какие-либо клетки, временные ли, жанровые, стилевые (упаковка Моне, например, в тару импрессионизма или Врубеля в смальтовые уголки северного модерна и т. д.), вызывали у Ковригина цветение ушей. Да и какой из Ковригина мог получиться классификатор, если он заканчивал безалаберный факультет журналистики! Какие только птенцы не разлетались из гнезда на Моховой! Однокурсник Ковригина, подававший надежды фельетонист, нынче владелец бани в Краснотурьинске. Другой однокашник прокурорит под Курганом. С Моховыми дипломами существовали и кинорежиссеры, и послы, и натёрщики полов, и карточные шулера, и актеры с актрисами, и вышивальщицы по канве, и вязальщицы детективов, а с ними и штопальщицы подстрочников, и воспеватели на ТВ шести соток, и переносчики микробов. Да кто только не стал вблизи взятого в трубу устья реки Неглинной человеком!

Стал ли Ковригин человеком (кандидатом он стал, попал и в докторантуру), сам он судить не брался. Приятели его из технарей и медиков определили его в «балбесы», и это Ковригина не расстраивало.

И сегодня Ковригин был агностик.

Из-за чего и куда произошло хождение земноводных да еще и с одолением погибельного шоссе (кстати, ведь рядом под шоссе была дренажная труба!), обсуждать не имело смысла. Мало ли из-за чего и куда. Тем более что как-либо вмешиваться в это хождение ни ему, ни другим, более разумным, не было дано. Значит, природа или её мелкие исполнители так распорядились. Может, в эту пору и положено было случиться лягушачьему нересту. А может быть, прав Кардиганов-Амазонкин, тварям, от наших привычек далеким, захотелось потрахаться лишний раз, они свободные существа в свободном государстве, а кое-кто из их авторитетов, возможно, и насмотрелся передач Анфисы или «Дом-2». Или же определенное сроками их размножение в нынешнем сезоне не дало ожидаемого урожая, и вышло чрезвычайное предписание удовольствие повторить, но с большим усердием. И нечего Ковригину было разгадывать загадки, какие всё равно не разгадаешь. Тем более что они не из его жизни и не из жизни его отряда млекопитающих.

Забывать шествие земноводных, пусть даже с медузами и тритонами, Ковригин не намеревался, но постановил: держать в голове лишь зрительный ряд вчерашнего дня, в суть его не вникать и со своей судьбой никак не связывать. И при этом мысли о лягушках сейчас же загнать куда-либо в угол или подпол сознания. И следовало плеснуть ещё одну банку «Старого мельника» в пивную кружку, сесть к старенькому компьютеру и заняться делом.

А занимался он тем, что мусолил сочинение о Рубенсе. К сочинению же этому он готовился месяцы. Конечно, полагал Ковригин, для нашего просвещенного СМИями народонаселения, приучаемого к пустоте в мозгах теперь ещё и экзаменами ЕГЭ, какой-то мазила Рубенс – фигура, возможно, даже менее важнозанимательная, нежели существа земноводные, бесхвостые, способные к спорным переползаниям. И все же, не имея в виду какие-либо корысти, Ковригин писал о Рубенсе. И главным образом не о Рубенсе-живописце, тут давно было всё выяснено и разъяснено, а о честолюбивом человеке, склонном к авантюрам, временами по сути – разведчике и дипломате, искусно или артистично-рискованно ведшем себя «с тайными поручениями», скажем, в Испании, Париже и Лондоне. Однако ни строчки не выдавили из клавиатуры компьютера пальцы Ковригина.

Опять полезли ему в голову мысли о лягушках. Теперь они были связаны с соображениями Ковригина о собственном несовершенстве. Он считал себя начитанным человеком, с системным подходом к знаниям. Что-что, а системные уроки МГУ давал. Сейчас же в мысли Ковригина, помимо его желания, врывались обрывки, обмылки каких-то дурацких воспоминаний, в которых так или иначе существовали лягушки. Вот Яхрома привиделась, летние дни у тетушек в Красном поселке. Ковригин-отрок с пацанами лежит на берегу канала, мокрый, сохнет, теплый воздух обдувает крепкое мальчишечье тело, будто ласкает его. Блаженство. Серо-бурая волжская вода (кораблей и плотов нет) тихо и смиренно лижет булыжники береговой вымостки. Доброжелательность мира. Лень. Кто-то сопит на бетоне латка рядом. И будто сквозь сон слышится: «Женька, перестань надувать лягушку! Смотреть противно!» Ковригин открывает глаза. Женька Телёпин с соломинкой во рту надувает лягушку. «Женька, прекрати! – рычит Ковригин. – Утоплю!» Кто-то добавляет: «Мертвая лягушка – к дождю!» А кому охота, чтобы в день каникул шел дождь? И ещё. Слова тетушек: «Не бери в руки лягушек – бородавки будут». В руки лягушек Ковригин не брал. Кузнечиков брал, стрекоз, бабочек, саранчат, коли появлялись, даже птенчиков дурных, свалившихся на землю и не вставших пока на крыло, ершей сопливых брал, а лягушек никогда. Возле воды пришло к нему однажды радостное соображение: «Брассистка – высшая стадия развития лягушек». Соображение это было вызвано Юлькой Лобовой, Ковригину симпатичной. Юльке оно и было высказано. Юлька высокомерно не обиделась, но заявила, что она переходит на баттерфляй, там есть перспективы. «Значит, ты будешь отныне лягушка-бабочка. Или порхающая лягушка»…

«Погоди! – остановил себя Ковригин. – А откуда они взялись, вчерашние-то? Где они жили-поживали прежде-то? Что-то я их не видел…»

Действительно, сидели или прыгали какие-то особи и в его саду, не квакали, а старались быть незаметными, пожирали комаров с мошками, и другую дрянь, порой и наглевших улиток, но и было их всего несколько штук. И в грибных походах, в лесах и рощах, Ковригин лягушек почти не встречал. Откуда же чуть ли не Батыева орда собралась вчера и двинула в поход?

Не в их ли луже сидели они, помалкивая до поры до времени? Впрочем, они и вчера не были шумны и разговорчивы…

Ковригин уже вспоминал накануне о нраве и судьбе здешнего оврага. А история его имела продолжение. Первоустроители огородно-садового поселка были людьми относительно молодыми, громкогласыми, энергичными и с хозяйственными связями. Про таких говорили тогда: «Энтузиасты с задоринкой». На планах новостроя улица, должная проходить по северному берегу оврага, именовалась Набережной (на ум фантазеров приходили набережные Ленинграда со львами и сфинксами). Среди энтузиастов был и член правления Кардиганов-Амазонкин, по рассказам соседей, тогда – первейший горлопан, но и умелец выстраивать ехидные словесные обороты, в свое время, говорят, смаковал выступления министра иностранных дел А. Я. Вышинского на заседаниях ООН. Читал и Цицерона, жалел, что не в подлиннике. Амазонкина и выбрали ответственным за устройство в овраге пруда с купальнями, лодочными причалами, заселенного – ко всему прочему – и приветливыми карпами. Прудоводство, как и разведение картофеля в горшках на подоконниках или загадочная гидропоника, в ту пору процветало, не все гнать шпалы с рельсами к Тихому океану. И за два года пруд был устроен. Соорудили земляную плотину-запруду с бетонной трубой и металлическим засовом в ней для выпуска лишней воды. И всё это – как в фантазиях: хочешь, плавай туда-сюда, выйдет – два километра, хочешь, рассекай талую воду веслами, хочешь, стирай подштанники с досчатых мостков, хочешь угощай тещ и котов карпами и карасями. Но на десятый год общественного благоухания плотину по весне прорвало, бетонную трубу выбило и отволокло бурлящей водой метров на тридцать вниз по оврагу, а шлюзовый засов искорежило. Денег на восстановление пруда, естественно, не нашлось, а большинство огородников к этому и не проявило расположения, уж больно гадили, орали и дрались на южном берегу чужаки, хулиганье из Троицкого, какому еще предстояло стать подольско-чеховской мафией. И осталась под плотиной имени Кардиганова-Амазонкина лужа, правда, не малая, метров пятьдесят на пятьдесят, по ней мальчишки на плотиках (и Ковригин с ними) играли в пиратов, по откосам посиживали с удочками пенсионеры, уверявшие, будто в водоеме завелись судаки, но не клюют, подлецы, ротанов здесь всё же вылавливали. И, конечно, в мае и позже там всё квакало, по ночам – противно и на километры вокруг, и головастики кувыркались. Теперь лужа уж совсем мала, удильщики пропали, бока лужи обросли камышом (откуда он здесь взялся?), а в последние две осени на луже была замечена цапля, задумчивая, с приподнятой над водой лапой, и можно было понять, сколько в луже воды. В канун октябрей цапля улетала.

Стало быть, из нашей лужи такого воинства лягушек, медуз, тритонов, русалочек, даже если их пощадила цапля, в дорогу по глиняной тропе никак не могло было бы заманено или мобилизовано. Откуда же они взялись?

Правда, старушка Феня из ближней деревни Леониха, по привычке носившая в дом Ковригиных мед, как-то уверяла, что, по их легенде, где-то здесь есть бездна, и в ней живет страшный, но не леший и не водяной, а просто лохматый Зыкей (или Закей), он-то в свое время и разогнал пруд с постирушками, с карпами и карасями, он и ещё что-нибудь из озорства ухлопонит. А может, и не из озорства, а со зла и от досад.

А еще Аристофан! Вспомнилось вдруг Ковригину. Какой Аристофан? Тот самый. Но он-то к чему, он-то с какого бока при то ли Зыкее, то ли Закее? А к тому, что башка его, Ковригина, забита всяческими бесполезными сведениями, применение которых при оценке простейших фактов никакого толку не дает.

Аристофан вспомнился потому, что у него есть комедия «Лягушки», и её Ковригин в студенческие годы читал.

Сразу пришла на ум фраза: «Иных уж нет, а те, что есть, – ничтожество». Цитата в «Лягушках» из пропавшей пьесы Еврипида. Её произносит Дионис, он же Бахус, он же Вакх. А где там сами лягушки? Ковригин забыл. Осталось в памяти вот что. Студент Ковригин посчитал тогда, что комедия Аристофана и для его века – литература высокого уровня с сочными текстами для актеров и двумя забавными пикировками: бога Диониса и его слуги Ксанфия (эта – с элементами приземленно-бытовыми) и Эсхила с Еврипидом (тут – дуэль из-за смыслов и способов искусства и его влияния на жизнь человека). Победителем Дионис признал Эсхила и возвратил его из небытия для совершенствования народа (самому же Ковригину тексты и сюжеты Еврипида были симпатичнее). Застрял и надолго в восприятии Ковригина эпизод с кашей. С одним из персонажей Дионис желает поделиться степенью своего томления (ждет встречи с Еврипидом). Томление это ростом с великого Мамона. «По женщине? По мальчишке? По мужчине?» – не может понять страсти Диониса собеседник. «Томление такое душу жжет мою… Но попытаюсь разъяснить сравнением. Тоску по каше ты знавал когда-нибудь?» «По каше, – радуется собеседник, – ну ещё бы! Тридцать тысяч раз… Про кашу? Понимаю все». Собеседника Диониса зовут Гераклом. Собеседнику бы этому соорудить мемориал в имении Баскервилей! Впрочем, если принять во внимание достижения умов «новых хронологов» и примкнувшего к ним известного погонялы слонов и коней по доскам в направлении компьютеров, должно признать, что никаких античных времен не существовало, а имя богатыря, придуманного ради оболванивания неразумных голов, слямзили с рекламы каши «Геркулес». А если и существовал какой-то амбал-здоровяк с легендами и анекдотами, то существовал в условном восемнадцатом веке, и был это – либо купец Овсянкин, либо мельник Овсов. Лягушек же из текста Аристофана Ковригин так и не мог вспомнить. «В Москве посмотрю…»

Фу ты! Опять черт-те что лезет в голову, рваное, лоскутное. Вон из соображений, вон лягушки, и скользкие, с бородавками, и мифологические, всякие там царевны и дочери тритонов! Вон, и навсегда! Брассистка – высшая стадия развития лягушек, с длинными крепкими ногами и впечатляющей грудью, развитой гребками загоревших на сборах рук. Только о таких и стоит думать.

И назад – к Рубенсу!

Но и Рубенс не шел. Не оживал, не пробивался к Ковригину из рам своих развешанных по миру узилищ.

«Тут не в лягушках дело, – сообразил Ковригин. – А в Петьке Дувакине. В нем, стервеце!»

Петька Дувакин был работодателем Ковригина. Не одним, слава Богу, работодателем. Но доброжелательным и заинтересованным. Он выпускал журнал «Под руку с Клио» (название легкомысленное, но легкомысленности в публикациях не было). Ковригин присутствовал в журнале каждый месяц. То с колонкой, то с текстом на пять полос (с картинками). Эссе о Рубенсе было обговорено и ожидаемо, однако в бумагах и решениях Дувакина застряла «заметка» Ковригина (так именовал её сам автор) о костяных пороховницах. Дувакин морщился, хмыкал, и Ковригин стал упрямиться, мол, если не выйдут «костяшки», то и Рубенса вы не получите. И вот теперь задержкой с «заметкой» он готов был оправдать свое пустое сидение над текстом о Рубенсе.

«А схожу-ка я в лес!» – решил Ковригин.

И сходил.

В ельнике нарезал сыроежек, попались ему и солюшки, белые и черные подгрузди, по-местному – подореховки и подрябиновки, стояли на опушках подберезовики, были брошены в пакет два боровика и лисички. Но нынешний лес можно было признать пустым. Лесной подрост был еще зеленый, пни пока не взорвались опятами. В сыром мху под орешником Ковригин заметил лягушат – значит, иные из них никуда и не двинулись. Хотел в расчете на белые перейти на южный берег оврага к дубам и липам, но посредине оврага, где когда-то прокатывал барышень на лодках, провалился в яму, забитую крупными ветками и даже досками (откуда они?), мог и повредить ноги, бранясь вернулся на свой берег. «Зыкей-то лохматый живет в досадах!» – вспомнились слова леонихской Фени.

Дома возился с грибами, не лишней оказалась к ним картошка в мундире, была откупорена и бутыль «Кузьмича». Под одеяло Ковригин нырнул в уверенности, что когда он прикроет (смежит!) веки, как и в прежние времена, увидит грибы, грибы, грибы в траве, во мху, в опавших иголках, и станет покойно и хорошо. Но и нынче вместо грибов тотчас же поползли перед ним лягушки, медузы, тритоны, кто-то слизывал их языком гигантского муравьеда, а потом потянулась строка из Энциклопедического словаря, зачернела, превратилась в транспарант с площадной демонстрации: «КЛАССИЧ. ЛАБОРАТОРНЫЕ Ж-ВЫЕ». Тут кто-то гнусно заорал, но будто бы вдалеке: «Для ловли раков нет лучше приманки, чем жирные лягушки! Пейте пиво „Толстяк“, чрезмерное употребление которого…» И снова поползли слова: «КЛАССИЧ. ЛАБОРАТОРНЫЕ Ж-ВЫЕ».

3

Ковригин проснулся рано, но и Кардиганов-Амазонкин уже не дремал.

Ковригин, позевывая, потягиваясь, вышел открывать замок калитки, а Амазонкин уже прогуливался вдоль его забора. Амазонкин, хмырь болотный, болотный хмырь (в болотах, стало быть, водятся и хмыри? Цыц! Хватит!), держал в руке кожаную папку, будто явился к Ковригину делопроизводителем в надежде получить от Ковригина подписи на бумагах. Но папку не открыл, а отодвинул левую ногу с намерением произвести поклон, но не произвел, а снял чумацкую соломенную шляпу и помахал ею, произнеся приветственно-язвительно:

– Солнышко. Дороги просохли. Так что, машина к вам прибудет без помех и забот.

– Какая машина? – удивился Ковригин.

– Какой предназначено, – сказал Амазонкин. – Богатая машина. Серебристая. Или платиновая.

На террасе затрещал сотовый. Мелодиями телефон Ковригин не одаривал. Один из его знакомых всобачил в мобильник громовые звуки государственного гимна, чем при входящих (или нисходящих?) звонках приводил сотрудников за соседними столами в трепет. Двое конторщиков при этом непременно вскакивали, а один из них бормотал никому не известные слова (однажды знакомому Ковригина показалось, будто он услышал: «И все биндюжники вставали, когда…», журить бормотание коллеги он не стал, вдруг и впрямь показалось?). У Ковригина сотовый лишь трещал. Или дребезжал. Но и при дребезжаниях Ковригин чувствовал, в каком случае телефон брать, а в каком – жить дальше без пустых разговоров.

Звонил Дувакин.

– Шура, ты когда будешь в Москве?

– Когда начнутся занятия. То бишь в конце октября.

– Все загораешь?

– Загораю, – согласился Ковригин.

– Электронная почта у тебя есть?

– Зачем мне она?

– С людьми общаться! – буркнул Дувакин.

– Это с кем же? – рассмеялся Ковригин. – Иных уж нет, а те, кто есть, – ничтожество.

– Ты про меня, что ли?

– Это не я. И не про тебя. Это Еврипид. И возможно, про Эсхила.

– Начетчик ты все же, Ковригин. И пижон, – рассердился Дувакин. – У меня времени нет. Придется человека отправлять. И чтобы он тут же вернулся с твоей визой.

– С какой визой? На чем?

– На твоих костяных изделиях. Срочно приходится ставить в номер! Марина, у нас есть кого к Ковригину послать? – это уже к Марине, секретарше. – Говорит, есть кого.

И сейчас же – голос Марины, лани шелковистотрепетной:

– Ну конечно, Сан Дреич, для тебя всегда всё найдётся, соскучились по тебе. Жди красавицу.

Отчего-то бабы разнообразных очертаний, страстей и возрастов были благожелательны к нему. Отчего, Ковригин и сам не знал. Да и старался не вникать в суть их благожелательности, возможно, и вероломной.

Спросить, какую такую красавицу ему следует ждать, Ковригин не успел, Петр Дмитриевич Дувакин разговор оборвал. «Цу», «цу», «цу» отцокало и утихло.

Ага! Ковригин чуть ли не руки потирал, торжествуя. Дыра, стало быть, образовалась в журнале Петра Дмитриевича, пробоина, течь, и подруга Петра Дмитриевича, несравненная Клио, в недовольстве могла наморщить лоб.

Хотя чему тут было радоваться? Ещё поутру Ковригин был в обиде на Дувакина тот, мол, не может по справедливости оценить его, Ковригина, работу, тем самым проявляя жлобство и высокомерие. Потому, мол, он и с Рубенсом застрял. Теперь же Ковригин чуть ли не стыдился своей «заметки», думал: «А что уж в ней такого замечательного?» Сочинение было явно компилятивное, со ссылками на исследования И. Забелина, И. Ухановой, А. Кирпичникова, публикации в Трудах Эрмитажа, Исторического музея и т. д. Но популяризаторство (или просветительство) – то же ведь не последнее дело. Хотя ни на какие открытия Ковригин не претендовал, имелись в статье и собственные его наблюдения, возникшие после знакомства с северными косторезами, холмогорскими, чукотскими и особенно тобольскими. Тобольск Ковригин любил, с охотой ездил в столицу Сибири и в командировки, и по приглашению тамошних патриотов. В свое время Ковригина необъяснимо увлекло попавшееся ему на глаза словосочетание «костяные пороховницы», чуть ли не околдовало его. А всего таких пороховниц (или натрусок, тоже слово замечательное) в музеях России имелось меньше десяти штук. Среди прочих завихрений и заскоков Ковригина появился теперь, и надолго, интерес к костяной миниатюре, украшавшей веками и оружие, и всякие штучки, ублажавшие прекрасных дам (уже во времена Данте на гребенках из слоновой кости рыцари преклоняли колени перед своими прелестницами). Материалом для мастеров Аугсбурга, Нюрнберга, Дрездена была именно слоновая кость. Северные же резчики использовали кость моржовую, Рыбий зуб, из-за которого сибирские землеустроители и вышли к устью реки Анадырь. Каких только костяных поделок не создавали умельцы! Именно с ними и были хороши (естественно, и ценны) и пищали, и сабли, и бердыши, и охотничьи ножи, позже – из Тулы и Златоуста. А всяческие табакерки? А ларцы? А хранилища дамских секретных средств? Среди прочих костяных изделий не последними были натруски, то бишь пороховницы, это уж – для утех и бахвальств охотников побогаче. При этом резчики брали сюжеты канонизированные, в частности из книги начала века восемнадцатого «Символы и эмблематы». Добавляли и собственные фантазии, но чаще следовали чужим штудиям и оглядывались на житейские спросы. Ковригин же, будучи в Тобольске, однажды охнул: среди работ мастера, обычно украшавшего моржовые бивни картинками трудовых будней оленеводов, увидел костяную диковину, кривоудлиненную на манер натруски, с сюжетом, несомненно, нюрнбергского художника шестнадцатого века, может, взятом у самого Дюрера. Каких только людей европейских (а стало быть, и мировых) значений не пригоняла судьба в духовный и торговый котел Сибири, Тобольск, один просвещенный хорват Юрий Крижанич чего стоит! Кого – в ссылку, кого с дипломатическими поручениями, кого будто бы в путешествия, но с расчётами и с приглядом к силам и богатствам таинственных прежде земель. Кто-то из них, возможно, и завозил в Тобольск нюрнбергский (или аугсбургский?) шедевр, а возможно, и кто-то из временных гостей или сидельцев Тобольска и сам был первостатейным миниатюристом, и теперь его умение проросло сквозь лиственничные настилы веков и возобновилось на моржовой кости по соседству с охотничьими забавами ненцев или чукчей.

Об этом своем наблюдении Ковригин и сообщил в статье.

О другом собственном знании решил пока помолчать. Пусть публика (хоть даже этой публики и двадцать человек, но это так, для самоуничижения, пижонство в мыслях; читателей у «Под руку с Клио» не меньше двадцати тысяч, а может, их и больше), пусть публика попривыкнет поначалу к «костяным пороховницам», а потом он и обнародует один предмет, косвенно родственный «костяным пороховницам», предмет, и для самого Ковригина загадочный, манящий раскопать его историю и истории персонажей, с ним связанных. Нынешняя «заметка» Ковригина могла вызвать отклики, вдруг и со сведениями о судьбе потаенного пока предмета, и отсрочки публикации её, понятно, раздражали Ковригина и обостряли в нем страсти кладоискателя.

И вот – нате вам! – статья поставлена в номер.

Мысли о пороховницах отвлекли Ковригина от всего сущего, и он не сразу сообразил, что на улице возмущенно ржет конь и в нетерпении бьет по земле копытом.

То есть никаких скакунов или кобылиц не было, а у его забора стоял серебристый «лендровер» с тонированными стеклами и производил нагло-невежливые машинные звуки.

Как только Ковригин подошел к калитке, дверцы автомобиля открылись, из передней вырвалась молодица непонятных пока Ковригину лет, из задней выполз Кардиганов-Амазонкин с утренней папкой в руке. Молодица была в экстрим-прикиде или сама экстрим, Амазонкин, обычно важный, с шеей-перископом, отчего-то ужался, измельчал, шею же свою, ставшую черепашьей, втянул в панцирь.

– Вот, Александр Андреевич, – Амазонкин, будто дворецкий, из смирных и напуганных, хозяину замка, доложил Ковригину: – Я стоял в раздумьях у ворот… Троицких… а подъехал лимузин, и я помог товарищу найти ваш участок…

– Спасибо! – резко сказала молодица и взмахнула рукой в сторону Амазонкина, то ли и вправду благодарила его, то ли давала понять: «Брысь!».

Амазонкин, ещё более измельчав, кавалеристом кривя ноги, засеменил восвояси.

Молодица повернулась к Ковригину.

– Вы Ковригин?

– Ну, я…

Молодица выглядела то ли рокером, то ли байкером. И может, и парашютисткой из ступинских рекордсменок, выписывающих в небесах кренделя и поздравительные слова. Ковригин в этом не разбирался. Во всяком случае, не хакером. В черных кожаных штанах (с кошачьим подбоем – было добавлено позже), с заклёпками, с наборами металлической фурнитуры, с зимними, давосскими очками, сдвинутыми на высокий загорелый лоб («Ба, да лоб-то выбривали, как во Флоренции при Данте! Но тогда пилинг проводили с помощью деревянной или стеклянной лопатки, вот и брови у неё выгнуты углом… – подумал Ковригин. – Но что пристал ко мне этот Данте?» Пожалуй, куртка гостьи с красными клиньями из какого-то ноу-хау или нано материала все же более соответствовала воздушным видам спорта.

– Я от Дувакина, из журнала. Привезла вам…

И она протянула Ковригину руку:

– Лоренца Шинель.

«Вот отчего Данте-то возник, – подумал Ковригин, – с его флорентийками… И вообще с Флоренцией…»

– Вы новая сотрудница? – спросил Ковригин.

– Типа того… – кивнула гостья.

– Вот ведь сидишь в лесу, – завздыхал Ковригин. – А о самом интересном узнаешь позже всех… Так как, как вас именовать?

– Лоренца Шинель… Шинель – это фамилия моего последнего мужа. Вы, наверное, о нем слышали…

– Может, и слышал… Вроде бы очень богатый… Что-то там по лекарствам… – изобразил напряжение мысли Ковригин. Не помнил он никакого Шинеля…

– Был.

– Был? С ним что-то случилось печальное?

– Был очень богатый. До развода. А теперь уверяет, что его обобрали. Молчал бы. Не лезть таракану на ржаную лепешку… Свою визитку я вам оставлю. А теперь давайте перейдем к делу.

Из автомобиля был доставлен бумажный пакет с физиономией Клио, будто эту Клио кто-то наблюдал и помог криминалистам с Петровки сотворить её словесный портрет. Впрочем, Клио на пакете имела и фигуру, а потому и могла протянуть руку расположенному к сюжетам истории читателю. Лоренца приволокла и картонную коробку, основательно перетянутую лентами скотча.

Бумаги из пакета было велено прочитать немедленно, а с макулатурой из коробки можно и не спешить, распечатать её хоть бы и завтра…

– Долго вы меня искали? – из вежливости спросил Ковригин.

– А чего было вас искать? – удивилась Лоренца. – У меня лоцманом или штурманом сидел этот утконос, «сейчас – направо, теперь – налево»…

– Это здесь, – сказал Ковригин. – Обычно, начиная с Симферопольского шоссе плутают в поисках нашего поселка…

– И тут никаких забот, – сказала Лоренца. – У меня же был ваш адрес. Вот он: «Чеховский район. Урочище Зыкеево. Садово-огородное товарищество издательства „Перетрут“»…

– «Перетруд», – поправил Ковригин. – Все, что могли, давно перетерли…

– Ну, «Перетруд»! – чуть ли не обиделась Лоренца. – Какая разница!

– Урочище Зыкеево… – пробормотал Ковригин.

– Ну и что? Вы, я вижу, будто бы взволновались отчего-то. Забыли, что ли, что проживаете в Урочище Зыкеево?

– Забыл, – сказал Ковригин. – В каких-то бумагах видел это название… Но забыл…

– И что же в нем такого особенного, чтобы волноваться-то? Урочище и урочище. От того у вас и сырость. Небось, клюкву можете разводить и морошку. И в Зыкееве никакой странности нет. Один из моих мужей был Зыкеев… Утонул…

Позже, в Москве, Ковригин заглянул в Даля и был отчасти разочарован. «Урочище» оказалось производным от занудливого слова «урок» и употреблялось землемерами при межевании. То есть какой-то Зыкей мог быть наделен урочищем. Впрочем, тут же Ковригин посчитал, что именно их урочищу с оврагом свойственны сырость, мрачность затененности, туманы, а страшный и лохматый Зыкей вполне может соответствовать леонихской легенде.

Тогда же вблизи Лоренцы он все повторял:

– Урочище Зыкеево…

– Чего вы бормочите! – возмутилась Лоренца. – Вы бы лучше накормили девушку. Вчера в каком-то ресторане, не помню каком, но с немцами, в меня насовали одну спаржу. И у меня сегодня ноги тонкие.

– Чем же мне вас накормить-то? – растерялся Ковригин. – Суп из концентрата – горох с копченостями. Сосиски…

– Сосиски! – рассмеялась Лоренца. – Соя в резинке… За безопасный секс…

– Ну, не знаю… Картошку могу отварить. Свежая… К ней – грибы жареные. Норвежскую селедку открою. Или банку горбуши… А напитки есть всякие – и коньяк, и ликер, и херес массандровский, и рейнское вино… Вот это есть…


  • Страницы:
    1, 2, 3