Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Очарованный остров. Новые сказки об Италии (сборник)

ModernLib.Net / Путешествия и география / Владимир Сорокин / Очарованный остров. Новые сказки об Италии (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Владимир Сорокин
Жанр: Путешествия и география

 

 


Владимир Сорокин, Юрий Мамлеев, Геннадий Киселев, Виктор Ерофеев, Эдуард Лимонов, Сергей Гандлевский, Андрей Рубанов, Захар Прилепин, Герман Садулаев, Андрей Аствацатуров, Максим Амелин

Очарованный остров. Новые сказки об Италии (сборник)

© Межрегиональный общественный фонд Черномырдина «Поддержка и развитие среднего класса»

© М. Амелин, А. Аствацатуров, С. Гандлевский, В. Ерофеев, Г. Киселев, Э. Лимонов, Ю. Мамлеев, 3. Прилепин, А. Рубанов, Г. Садулаев, В. Сорокин, 2014

© Г. Киселев, составление, 2014

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2014

© 000 «Издательство ACT», 2014

Издательство CORPUS ®

Геннадий Киселев

Быль и небыль Острова сирен

Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра —

Имел ты на устах от утра до утра…

Е. Баратынский. Дядьке-итальянцу

Чехов советовал: написав рассказ, вычеркивайте его начало и конец. Тут беллетристы больше всего врут, добавлял классик. Набросок правдивого рассказа о Капри уместно начать с середины, а именно с августа 1826 года, когда немецкий поэт и живописец Август Копиш вплавь проник в считавшийся недоступным Лазурный грот на северном берегу Капри. За ныряльщиком сквозь призму воды хлынул голубой свет, окрасив скалистый свод и кристальное озеро внутри горы лазурной рябью перевернутого неба. Спустя двенадцать лет Копиш поведает о своей вылазке в рассказе «Открытие Голубого грота» и тем самым положит начало паломничеству просвещенных путешественников в пещеру, куда можно войти только со стороны моря. В том же 1838 году под низкий край утеса в двух аршинах над водой, распластавшись на дне лодки, протиснулся и тогдашний римский житель Гоголь. Много позже Марк Твен напишет о своем восприятии грота в «Простаках за границей»:

Стоит погрузить в воду весло, и оно засияет чудесным матовым серебром, отливающим голубизной. Человек, прыгнувший в воду, мгновенно одевается такой великолепной броней, какой не было ни у одного из королей-крестоносцев (перевод Р. Облонской и И. Гуровой).

«Голубым эфиром», в котором, по общему мнению, и бьется невидимое сердце Капри, назвал этот подгорный мир Ганс Христиан Андерсен в знаменитом рассказе «Импровизатор». Его герой дважды ссылается на Копиша и возносит хвалу святой Лючии, которая спасла от шторма их утлый челн в утробе Лазурного грота.

Не будь в истории Капри Андерсена и Копиша, их следовало бы выдумать. Восторги нордических романтиков были явно на руку здешним рыбакам и лодочникам. С тех пор на тихой воде к Лазурному гроту выстраивается разноцветная флотилия для искусного нырка в «сапфирную раковину» (В.Яковлев, 1847 год) Тирренского моря. Одно время считалось, что суеверные каприйцы обходят стороной заколдованную пещеру. Все это, вместе с неуемной фантазией сентиментальных северян, не могло не вызывать улыбку у самих обитателей острова (ухмылку картографа Венецианской республики Винченцо Коронелли, отметившего грот в своем атласе 1696 года, мы вверяем воображению читателя). В трепете ли перед святилищем Паллады, воздвигнутом, по преданию, Одиссеем, в страхе ли перед Вельзевулом или благоговении перед Девой Марией, они с незапамятных времен обшарили каждый уголок своего острова, и даже князь тьмы собственной персоной отступил бы перед местным рыбаком у входа в залив или пещеру, сулившие богатый улов. Один из рыбаков, некто Анджело Ферраро по прозвищу Кудряш, тот самый, который доставил Копиша и его друга Эрнста Фриша к Лазурному гроту, вытребовал у бурбонских властей Неаполя ни много ни мало пожизненную пенсию за свои заслуги в деле прославления каприйских красот.

«Открытие» Лазурного грота стало вехой мифологической «перезагрузки» Капри и его последующей экзотизации. Меж тем как истинным первооткрывателем Капри задолго до Августа Копиша был римский император Август. В один из своих приездов на остров Август, бывший тогда еще Октавианом, заметил, что давно поникшие ветви старой лиственницы неожиданно вновь поднялись. Император увидел в этом доброе предзнаменование для своих монархических планов и выкупил сей августейший из островов у неаполитанских греков в обмен на Пифекуссу, современную Искью. Он воздвиг там ряд строений, сделав Капрею – так, вслед за Страбоном, называли его русские путешественники – своим личным поместьем. Имперскому величию Август предпочитал утопавшие в зелени садов постройки, украшением которых служили останки доисторических исполинских зверей и доспехи героев. Проводя время в увеселениях и общении с греко-романским населением острова, Август щедро раздавал подарки – тоги и греческие плащи – с условием, чтобы «римляне одевались и говорили по-гречески, а греки – по-римски», передает Светоний, и придумал для Капри название Апрагополь – Город сладостного безделья.

Возникший при Августе образ Капри как острова-вотчины, острова-виллы окончательно утверждается в эпоху его преемника Тиберия. Согласно Тациту, во времена императора-затворника Тиберия на Капри появились двенадцать императорских вилл, по числу главных божеств античного Пантеона. Некоторые из них, к примеру вилла Юпитера и вилла Дамекута, сделались эталонами для вилл Нерона, Домициана и Адриана. Вот как описывает тот Капри Иван Бунин в рассказе «Остров сирен»:

Весь остров был в то время сплошным садом, покрыт каменным дубом, любимым деревом Августа, – с уступов гор всюду сходили к морю высеченные в скалах террасы; водопроводы были проложены на арках и доставляли дождевую воду в нимфеи, украшенные мраморными и бронзовыми статуями; климат острова, его бальзамический воздух славился своим здоровьем, что на деле доказывали и еще доселе доказывают столетние каприйские старцы; сказочно было каприйское обилие всякой птицы, рыб, устриц, омаров; вина каприйские были превосходны… Выбор Тиверия остановился на Капри потому, что остров напоминал ему Грецию, но больше же всего по-другому: Капри был неприступен, высадиться на нем было трудно, а миновать стражу невозможно, и Цезарь, с высоты своего убежища, всегда видел не только все, что творилось на острове, но и все корабли, шедшие мимо острова во всех направлениях…

Однако при Тиберии в целом радужная картина августовского Капри приобретает довольно мрачные тона. Остров и вправду прельщал императора тем, что сойти на него удавалось лишь в одной бухте; в остальных местах он был надежно защищен могучими скалами. Точно Иван Грозный в Александровской слободе, Тиберий на «опричном» Капри зорко следит за положением дел в империи, а главное, в Риме, откуда получает известия по цепочке сигнальных костров, разложенных вдоль береговой линии. Но, быть может, главное известие – о решении Синедриона отправится Тиберию из столь ненавистного римскому прокуратору Иудеи города Ершалаима, точнее, из второй главы «Мастера и Маргариты». Вспомним реплику Понтия Пилата в разговоре с первосвященником Каифой:

Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору…

Формально оставив государственные дела и удалившись на Капри, Тиберий дает волю своим подспудным порокам. В «Жизни двенадцати цезарей» Светоний говорит о невыразимом, изощренном распутстве императора, (предлагаемые цитаты даны в переводе М.Л. Гаспарова). В особых потайных комнатах Тиберий собирал отовсюду «девок и мальчишек», которые «наперебой совокуплялись перед ним по трое, возбуждая этим зрелищем его угасающую похоть. Спальни, расположенные тут и там, он украсил картинами и статуями самого непристойного свойства и разложил в них книги Элефантиды, чтобы всякий в своих трудах имел под рукою предписанный образец». В каприйских рощах император велел устроить «Венерины местечки», в них «молодые люди обоего пола предо всеми изображали фавнов и нимф». Пылая еще более гнусным пороком, Тиберий «завел мальчиков самого нежного возраста, которых называл своими рыбками и с которыми он забавлялся в постели». Однажды во время обряда жертвоприношения он «так распалился на прелесть мальчика, несшего кадильницу, что чуть ли не тут же отвел его в сторону и растлил, а заодно и брата его, флейтиста; но когда они после этого стали попрекать друг друга бесчестием, он велел перебить им голени».

На протяжении многих веков до начала своей романтизации Капри и влек, и отпугивал призрачной фигурой Тиберия. Остров, уподоблявшийся плавучему Эдему, воспринимался уже как дрейфующий Содом. Этот островной ландшафт, как принято считать, вдохновлял Гюстава Доре на иллюстрации к дантовскому «Аду», а предшественника метафизической живописи Арнольда Беклина на «Остров мертвых». Остров оберегал вольного или невольного изгнанника от мира. Или мир от изгнанника. Осматривая многочисленные залы и галереи Лазурного грота со свечой в руках, Август Копиш принимал очертания сталактитов за тень сурового императора, который якобы спускался в грот по тайному ходу из виллы Дамекута. На остров приезжали, чтобы ощутить дрожь на развалинах виллы Юпитера, глядя вниз с отвесной скалы, обращенной на восток и названной в бунинском рассказе «страшной стремниной». Если верить Светонию, причислившему Тиберия к сонму классических тиранов спустя век после его кончины, отсюда после мучительных пыток провинившихся сбрасывали в море на глазах у императора, а внизу моряки добивали их веслами и баграми.

При всех взлетах (во времена Римской империи) и затишьях (от Средневековья до барокко) в исторической биографии Капри остров следует своему тектоническому предначертанию: отколовшись от материка в районе Соррентинского полуострова после мощного вулканического извержения примерно за 10 000 лет до нашей эры, он словно оторвался от земли, стал одновременно далеким и близким воплощением инакости, исключенным и исключительным. Выпав из континентального контекста, Капри лишь повысил градус своей неповторимости, увеличил силу притяжения, расположившись у восточной окраины Неаполитанского залива островом Буяном, точно по курсу пословицы «видит око, да зуб неймет». В определенном смысле Капри сменил географические координаты (40°33?03 северной широты, 14°14?36 восточной долготы) на мифопоэтические:

Капри – королева скал. В платье из амаранта и лилии. Последнее голубое святилище Средиземноморья, где сирены расчесывают свои лазоревые гривы, растрепанные колыханием волн, —

их сообщает в своих воспоминаниях политический беженец на Капри Пабло Неруда.

Ему вторит превосходный тосканский прозаик и журналист Курцио Малапарте, мифоман и мифотворец во всем, начиная со своего псевдонима: «Малапарте», буквально «плохая доля» – в пику самому Бонапарту, означающему «хорошая доля». Это умение подать себя – в особой чести на Капри; оно в конечном счете и сделало Малапарте обладателем одной из необычнейших вилл на острове, где Жан-Люк Годар снял фильм «Презрение»:

На закате у каприйского моря цвет волос фиалкокудрой

Сапфо (из рассказа К. Малапарте «Смерть на Капри»).

Капри – это и литературный заповедник. Всех его (бес) ценных обитателей давнего и недавнего прошлого, пожалуй, и не упомнишь. А только в XX веке припомнить надо бы Конрада и Г. Джеймса, Осоргина и Андреева, Голсуорси и Маккензи, Чапека и Беньямина, Лоуренса и Моэма, Хаксли и Одена, Моравиа и Юрсенар. Смотрителем заповедника следует безоговорочно признать каприйца Эдвина Черио, писателя (сборники эссе и мемуаров «Воздух Капри», «Книга людей» и «Книга вещей»), но и архитектора (построившего на острове несколько авторских вилл), судостроителя, ботаника, палеонтолога, зоотехника, а в 20-е годы минувшего века и мэра Капри. Из пришлых, ставших со временем старожилами Капри, компанию ему составляют шведский врач и литератор Аксель Мунте, владелец столь же легендарной, сколь и претенциозной виллы Сан-Микеле, давшей название всемирно известной книге «История Сан-Микеле» и отошедшей, по завещанию автора после его смерти в 1949 году, шведскому государству, а также английский прозаик Норман Дуглас, знаковая фигура острова для всего мира, автор книги «Земля сирен», за которую он получил прозвище Сиренолог.

Среди написанного о Капри не так-то просто отыскать верно интонированные и неуловимо-дымчатые слова, передающие мелодику острова, ту новую сиреническую песнь, которую называют ожиданием счастья. Те, кто услышали зов Капри, сулящий познание мира и высшую усладу, не могут не испытать на себе последствий этого зова. Главным таким последствием для слышащих, а еще и пишущих, оказывается… подавление их творческого гения, полная или временная немота. Завораживающее пение полуптиц-полуженщин делает некогда проворные перья безнадежно неповоротливыми. Тотальная гармония Капри словно ускользает от рассказчика, обращая любую попытку запечатлеть свою магию в приторный и сбивчивый панегирик неизъяснимым чарам острова. Послушаем:

Капри – кусок крошечный, но вкусный. Вообще здесь сразу, в один день, столько видишь красивого, что пьянеешь, балдеешь и ничего не можешь делать. Все смотришь и улыбаешься… Неаполитанский залив – и особенно Капри – красивее и глубже любви и женщин. В любви узнаешь все сразу – здесь едва ли возможно узнать все… У меня в голове веселый черт танцует тарантеллу, и я пьян – без вина… (из письма М. Горького Л. Андрееву от 5 ноября 1906 года).

Вот почему даже лучшее из написанного на Капри, скажем, пьеса того же Горького «Васса Железнова» или роман «Мать», вызывает у начинающего литературного следопыта невольный вопрос: как можно было здесь написать такое? Подобным вопросом задавался и Марк Алданов в письме 1947 года Бунину:

Как Вы все это писали по памяти иногда на Капри, я просто не понимаю. По-моему, сад, усадьбу, двор в «Древнем человеке» можно было написать только на месте.

Ответ Бунина обезоруживающе прост:

Да это не память. Разве это память у Вас, когда Вам приходится говорить, например, по-французски? Это в вашем естестве. Так и это в моем естестве – и пейзаж, и язык, и все прочее… Клянусь, что девять десятых этого не с натуры, а из вымыслов: лежишь, например, читаешь – и вдруг ни с того ни с сего представишь себе что-нибудь, до дикости (курсив мой. – Г.К.) не связанное с тем, что читаешь, и вообще со всем, что кругом.

Сочинения, созданные на Капри, хочется снабдить ремарками «про себя» и «в сторону». Капри будто отталкивает им же навеянные образы и мысли, посылая их на огромные расстояния, туда, где в них больше нужды. Географический оксюморон «чем дальше, тем ближе» оборачивается на острове творческой аксиомой. Одной из ее формулировок стоит признать лапидарное высказывание Р.-М. Рильке о собственных трудах и днях на Капри в начале XX века: «…Моя работа на этом острове мечты в сущности сама становится мечтой».

Оговоримся попутно, что каприйская мечта или каприйское счастье нередко сменялись своей полной противоположностью, то есть безысходностью и отчаянием. И здесь нельзя хотя бы вкратце не рассказать о трех именитых самоубийцах, превратившихся на Капри сначала в живые достопримечательности, а затем и в гениев места.

Немецкий сталепромышленник Фридрих Альфред Крупп жил на Капри с 1898 года по нескольку месяцев, чаще всего зимой. Излечившись от депрессии и астмы, он подарил Капри обширный участок земли, где потом разобьют вполне райские Сады Августа, и выделил деньги на строительство дороги, скатившейся живописным серпантином в Малую гавань. Дорогу, ставшую артефактом, назовут его именем, а Круппу присвоят звание почетного гражданина острова. Недолгая идиллия оборвалась в 1902 году, когда Крупп свел счеты с жизнью после обвинений в гомосексуальных пристрастиях, считавшихся тогда в Германии тяжким преступлением. В действительности его оклеветали все те же «благодарные» каприйцы, чтобы дискредитировать мэра Капри и большого друга Круппа. А подметное письмо о «богатом немецком дегенерате» накропал в неаполитанскую газетенку «Ла Пропаганда» каприйский учитель начальной школы. Крупп брал в то время уроки итальянского и вместо него подыскал другого репетитора, которому платил нестерпимо щедрый гонорар.

Эльзасский барон Жак дАдельсвард Ферзен, потомок фаворита Марии Антуанетты, приехал в Италию в год смерти Круппа. Вскоре в компании пятнадцатилетнего Нино Цезарини, отпрыска римского киоскера (уменьшительно-ласкательное имя дано как по заказу), Ферзен перебрался на Капри, где с перерывами провел следующие двадцать лет на уединенной и весьма эксцентричной вилле Lysis (Лисида, ученика Сократа, именем которого назван один из диалогов Платона), архитектурной преемнице соседней виллы Jovis (Юпитера) императора Тиберия. И вилла, и сама жизнь, вернее даже, смерть этого маленького каприйского Людвига стали, по словам Кокто, тем самым шедевром, который заменил французскому дворянину, поэту и писателю, дружившему с Прустом, не сотворенный им шедевр в искусстве. Жизнь на Капри была для Ферзена, запоздалого хранителя символистских традиций, своего рода наказанием, поскольку здесь можно было только отрешаться от жизни. В 1923 году барон приготовил чрезмерную порцию кокаина и завершил ритуал обреченного денди, не нарушив его зловещей стилистики.

Уже известный нам писатель, а в юности и дипломат, чья карьера начиналась в Санкт-Петербурге, Норман Дуглас был коротко знаком с Ферзеном, часто предостерегал его от фатального исхода и был чужд самолюбования и напускной загадочности последнего. В 1917 году Дуглас опубликовал роман «Южный ветер», который высоко ценили Набоков и Грэм Грин. Главным действующим лицом романа стал остров Непенте. В нем сквозь поволоку метафоры, перенятой у Ферзена, легко узнается Капри:

Утро сходило на нет, и туман, повинуясь яростному притяжению солнца, понемногу всплывал кверху. Непенте стал различимым – действительно, остров. Он мерцал золотистыми скалами и изумрудными клочками возделанной земли. Пригоршня белых домов – городок или деревня – примостилась на небольшой высоте, там, где солнечный луч, играя, проложил себе путь сквозь дымку. Занавес поднялся. Поднялся наполовину, поскольку вулканические вершины и ущелья вверху острова еще окутывала перламутровая тайна (перевод С. Ильина).

Избрав Капри в 1904 году в качестве земли обетованной для души и тела, Дуглас не скрывал своих несчетных «грешков» и признавался, что «единственным пристойным событием моей жизни было появление на свет. Остальное не подлежало огласке». По свидетельству очевидцев, Дугласа окружал некий древнегреческий ореол; его отличали изысканные манеры и врожденное достоинство. Именно с решимостью античного стоика восьмидесятичетырехлетний классик принял в 1952 году летальную дозу люминала, чтобы покончить с непредвиденной бедностью, на редкость холодной зимой и одиночеством немощного литератора.

Возвращаясь к вопросу о том, кто же из писателей смог приблизиться к решению уравнения с одним неизвестным под названием «Капри», мы по обыкновению склоняемся к носителям исконной культуры и исконного языка. «Местные» то ли сообразили вовремя залепить уши медвяным воском по примеру спутников Одиссея, то ли припасли такую лиру, которая, как лира Орфея, заглушала чудесноголосых сирен. Сами жители острова в шутку предлагают бить по рукам или по крайней мере штрафовать тех, кто собирается в который раз описывать каприйское благолепие. Если же отбросить фигуры речи, все, безусловно, упрется в меру таланта. Талант Альберто Савинио, музыканта и композитора, писателя и художника, младшего брата Джорджо Де Кирико, неохватен и по сей день до конца не осознан в Италии. Его перу принадлежат несколько романов и сборников рассказов, эссе и мемуаров; его живописные работы хранятся в крупнейших музеях и частных коллекциях. В 1926 году Савинио написал не изданную при жизни автора книжицу о Капри – «Капри», строки которой кажутся струйками парного воздуха в лимонных рощах острова, искрами зыбкого света, тающего на закатной волне, сочной прозеленью весенних горных трав, затейливыми изгибами улочек и троп, прочерченных в представлении Савинио смычком мадьярской скрипки. Их вырезали из каприйского пейзажа волшебные ножнички писателя и бережно выложили в печатной форме типографского набора. Подлинную свободу Савинио видит в непринужденной игре ума. Через нее человеку дано пристать к берегам высшего разума, достичь пределов чистого духа, установить равновесие между реальностью и воображением:

Некогда Капри был не чем иным, как единым, огромным гранитным массивом. Затем соблазны моря и неба подточили остров, точно сладчайшая из отрав. И вот массив обмяк и понемногу уступил. Так выглубилась эта плодороднейшая долина, над которой властвуют с одной стороны отроги Соларо, а с другой – гора Тиберия.

Посредине свидетелями изначальной горной природы острова из глубин долины вздымаются конические жерла Сан-Микеле и Кастильоне.

Но достаточно ли этой минутной уступки скалистой глыбы, чтобы оправдать ту податливую славу, которую Капри снискал себе по всему свету, вплоть до самой Патагонии и Лапландии?

Нет. Лишь в этой низине Капри предстает перед нами в облике женщины. Дальше, покуда хватает глаз, особенно же в непроницаемой бронзовой обшивке острова, Капри сохраняет свой исконный мужской нрав, грубый и воинственный.

С легкой руки впечатлительных литераторов небесно-голубой миф Капри, заповеданный Гомером и Аполлонием Родосским, подхватят оборотливые предтечи массового туризма, подмешав в него лазурной экзотики и разбавив его розовым гламуром нашего времени. Однако лубок и пошлость – триумфаторы не одного итальянского города-музея – счастливым образом не захлестнули Капри, хотя и не миновали его: чего стоит одно только название премии «Золотой Тиберий», врученной княжне Ирэн Голицын, иконе итальянской моды середины прошлого века, за коллекцию ночных (!) купальных костюмов в духе ку-клукс-клановских плащей (трудно даже представить себе, какую расправу учинил бы над лунными купальщиками сам император). Вместо вала грубоватой безвкусицы на остров накатила и омывает его по сей день волна космополитизма, сделав Капри одним из своих экстратерриториальных полюсов. Римских императоров сменяют (не в хронологическом порядке) арабские шейхи, голливудские звезды, промышленные магнаты, низвергнутые короли, первые леди, последние денди – наследники прерафаэлитов и Бодлера, вычурные аристократы (маркиза Казати Стампа прогуливалась по острову с гепардом на поводке), художественная богема – в зависимости от калибра ее перечень может уместиться на нескольких страницах-скрижалях или разрастись до масштабов телефонного справочника; нездешние бунтари всех мастей, из русских – от Германа Лопатина и Георгия Плеханова до Владимира Ульянова-Ленина, прозванного рыбаками Синьор Дринь-Дринь: этим звуком Ильич сопровождал ловлю рыбы с пальца – леской без удилища, и Анатолия Луначарского: он похоронил на особом, не католическом, кладбище Капри своего полугодовалого первенца, крестника Горького, и сам «отпел» его, прочитав над гробом… стихи из «Литургии красоты» К.Бальмонта. Лишь нога главного итальянского воина-объединителя Джузеппе Гарибальди, исходившего Италию вдоль и поперек, ни разу не ступала на Капри. Это обстоятельство до сих пор является необъяснимым топографическим курьезом, который подтверждает, что у Капри собственная история. Ну а полчища пиратов и сарацин, совершавших набеги на остров в XV–XVII веках, сменяют скопища туристов, круглогодично взирающих на сказочный мир Капри «с видом недоверчивых идиотов» (без Марка Твена снова не обойтись. Отзывы «великого пролетарского писателя» лучше и вовсе не приводить или сократить до такого откровения: «Вижу русских экскурсантов – стада баранов, овец и свиней. Удивительно беззаботны и – глупы, до убийственной тоски»).

Автор вдохновенной книги о Капри, неаполитанский писатель Раффаэле Ла Каприа, в имя которого попросту вписано название этого острова, сокрушается о повальной «лазурногротизации» Капри. Вездесущие катера и яхты с туристами и купальщиками на борту – эти, по его мнению, банные шайки или биде мощностью в сто лошадиных сил – давно уже прокрались в самые потаенные бухты, затоны и ущелья Капри. Писатель сравнивает бесцеремонное вторжение в девственную оболочку острова с медицинским осмотром новобранцев, включающим в себя непрошеную разведку надежных тылов неоперившихся защитников отечества. Еще в конце XIX века, когда остров ежедневно посещало не более какой-то сотни туристов, Андре Жид называл Капри невыносимым и нарочито отдавал предпочтение Неаполю. Генри Джеймс при виде очередного приступа Лазурного грота бесчисленными лодчонками восклицает в книге очерков «Итальянские часы»: «Как восхитительно было бы, если бы волна накрыла все эти ялики с грузом туристов и они навеки исчезли бы внутри пещеры».

Нелегко уехать с Капри, когда ты уже там, замечает Пегги Гуггенхайм. Островная замкнутость ведет по закону компенсации к внутреннему раскрепощению. «Капри служил приютом для тех, кто хотел спрятаться от людских глаз и в то же время быть на виду, – вспоминает Ирэн Голицын. – На Капри было дозволено то, что не поощрялось в лицемерном Риме, где хоть и бурлила сладкая жизнь, но был запрещен развод, а адюльтер являлся уголовно наказуемым преступлением». Ограниченность пространства вызывает желание разомкнуть сдерживающий круг поведенческих правил. Обособленность подталкивает к встрече. Многие каприйские «отшельники» редко где так охотно сходились с другими людьми, как здесь. Разлитая вокруг водная стихия создает ощущение неподвижного движения. На Капри тебя неощутимо покидает чувство ответственности за свои поступки (не говоря уже о чужих), и от этого на душе становится заметно легче. Сойдя с трапа корабля, ты словно поднимаешься на сцену, где уже не первый день и век идет непрекращающаяся человеческая комедия или опера-буфф. Главную площадь «уездного», по выражению Василия Розанова, городка Капри, славную Пьяццетту, носящую имя второго короля Италии Умберто I, Бунин окрестил «оперной»: по ней, как по сцене, шествует в гудящей толпе его господин из Сан-Франциско. Приятнее всего, что в этой нескончаемой постановке тебе немедленно находится роль, к тому же роль из первых. Кажется, что тебя-то в пьесе и недоставало. Пришельцам на Капри только рады. Возможно, коренные каприйцы (филологически выверенное, но совершенно забытое и в Италии название местных жителей – капританцы) сами ведут свой род от нерестившихся на острове русалок. Во всяком случае, правомерность такой антропоморфной гипотезы тебя ничуть не смущает.

В этой обрамленной гранитом клумбе-бонбоньерке произрастает самая буйная флора южных широт. «Бальзамический воздух» Капри, пронизанный солнечными лучами, морским бризом и красками молочая, вязеля, бугенвиллеи, анемона, нарцисса, белокрыльника, асфоделя, шафрана, белого и розового ладанника; наполненный нотами жасмина, акации, мимозы, ириса, лилии, резеды, цикламена, лаванды, вереска, повилики, мирта, кедра, мускуса, мха; пропитанный ароматами персика, эвкалипта, лимона, жимолости, майорана, руты, бергамота, розмарина, душицы, лавра, земляничного дерева, цветочного ясеня, каштана и пинии, еще в Средние века благодаря стараниям картезианских монахов перешел в жидкое состояние неподражаемых каприйских благовоний.

Главным сокровищем фауны Капри, бесспорно, является голубая ящерица, абсолютная чемпионка острова по мимикрии и живая аллегория природного колдовства. Вильнув хвостом в незабудочной магме Лазурного грота, ящерица закрепила свой подмалевок голубизной неба, воды и бледно-серых скал. Зернистые чешуйки на ее спине окрашены ядовито-голубым с бирюзовым отливом по бокам, переходящим в нежную лазорь на брюшке. В «Тирренской легенде» Нормана Дугласа добрая фея превращает в ящериц бездумных женихов, преследующих юную принцессу Мито. Ящерицы окрашиваются в цвет голубых глаз принцессы и обречены остаться на неприступном рифе. Эдвин Черио слагает сказку в дарвинистском духе про влюбленную пару ящерок. Залогом непорочности невесты стало сапфирное ожерелье на ее шее, что соответствует мелкой пигментации эпидермиса в брачный период рептилий. Тут вам и быль и небыль. А водится голубая ящерица только на Фаральонах – гигантских известковых глыбах, одиноко торчащих из воды близ Малой гавани. Они будто олицетворяют полную изоляцию и невозможность человеческого соприсутствия. По сравнению с Фаральонами, этими островами на острове, Капри представляется оживленным материком. Фаральоны – три стометровых рифа-циклопа (памятники ослепленному Полифему) – входят в канонический образный ряд Капри. Скала и наскальная ящерица слились в символы бегства и убежища, в сумме составляющие остров. Недаром, если потрясти и бросить на манер игральной кости итальянское слово asilo – убежище, выпадет слово isola – остров, да и сам Капри – перевертыш от Парки: от судьбы не уйдешь.

На Капри пересекались судьбы многих людей, встрече которых явно не способствовал материк. В начале XX века пути выходцев из России сошлись здесь в русской колонии, численность которой стремительно росла. Ядром этой стихийной общины был, как известно, Максим Горький, обосновавшийся на острове в 1906 году. Горький-утопист (не будем забывать, что Утопия – тоже остров) создал в 1909 году каприйскую школу «революционной техники», наотмашь окрещенную Лениным «литераторским центром богостроительства». Слушателями школы были тринадцать будущих профессиональных революционеров с былинными, апостольскими кличками Фома, Иван, Юлий, Савелий, Арсений, Владимир, Станислав. Такой Горький, словно им же выдуманный Буревестник, всю жизнь гордо реял «между тучами и морем», настойчиво следуя за несбывшейся ницшеанской мечтой о сильной и гордой личности, о Человеке будущего, безжалостно одолевшем рациональную современность с ее несвободой и предрассудками. В поисках своего места на земле Горький обживал и усмирял острова, будь то Капри или Соловки (не исключено, что кто-то из учеников каприйской школы в том или ином обличье проходил практику как раз на Соловках), или открывал их посреди суши, ведь последнее пристанище писателя, шехтелевский особняк Рябушинского, можно без большой натяжки назвать московским Капри. Впрочем, по сути этот Капри скорее походил на Соловки, а его новый насельник напоминал уже окольцованного Буревестника в клетке или вольере.

Исследователи рассуждают о том, встретился ли Горький с Италией за годы жизни на Капри и в Сорренто, или все же разминулся с ней? Пожалуй, встретился и даже сошелся, поскольку движение было обоюдным. Доказательством их союза стали восторженный прием Горького в Неаполе, а затем на Капри и написанные тут романы, рассказы, пьесы и сказки. Другое дело, что Горький, устояв перед обольстительной песней каприйских сирен, не смог воспротивиться губительному для него призыву революционных наяд. Ни ему, ни множеству других знатных гостей, бывших на острове до и после него, – а в их числе по ходу неспешной повести о Капри стоит упомянуть барона де Монтескье: он отметил пресловутую вражду между двумя каприйскими городками – Капри и Анакапри (один с виду флористический пример: в муниципальном округе Капри дрок называют цветком святителя Константина, патриарха Константинопольского и небесного покровителя острова; память святителя совершается 14 мая в разгар цветения дрока; тогда как в Анакапри у дрока уже иное название – цветок св. Антония; духовенство Анакапри в пику духовенству Капри избрало его заступником непосредственно Анакапри, где цветение кустарника происходит в середине июня, когда и почитается св. Антоний); маркиза де Сада: в обширной каприографии его новелла «Губернатор Капри» оказалась непревзойденной по части скабрезностей; Филиппо Томмазо Маринетти: он воспел «Капризный Капри» и его вздыбленные берега, подобные динамичным футуристическим конструкциям в архитектуре, предложил оборудовать Фаральоны лифтами для подъема в кафе, устроенные на вершине рифов, и в стиле курортного футуризма нырял как кисточка в сине-синюю (blublu) палитру вод; Роже Пейрефитта: тот изобразил в своем романе «Каприйский изгнанник» вымышленную сцену встречи Оскара Уайльда и барона Ферзена в салоне шикарного отеля «Quisisana» (откуда на самом деле Уайльда «попросили» его же соотечественники, не желавшие находиться с ним в одном помещении), – никому из них не удалось оставить после себя мифа, притчи или былички, то есть самых смелых небылиц, достойных сиквела эпической «Одиссеи» или «Аргонавтики».

Каприйские «Сказки» Горького, столетие выхода которых послужило поводом для сочинения новых быличек об Италии, и теперь вызывают не меньше смешанных чувств, чем они вызывали у литературной критики вековой давности, по той простой причине, что в них совсем мало сказочного, того, что уводило бы читателя в манящий мир литературного волшебства. Ощущение «недосказочности», которое остается в сознании от горьковских картин действительной жизни, во многом взятых из итальянской печати и документов рабочих партий Италии, умещается в эпиграфе к «Сказкам об Италии» из Андерсена: «Нет сказок лучше тех, которые создает сама жизнь». Сегодня слова датского сказочника слагаются в формулу раздвоенного, виртуально-реального мира, в который человек вступает с самого детства, мира, где быль и небыль неприметно переходят одна в другую, помогая надолго не задерживаться ни в той, ни в другой. В редких случаях точка соприкосновения данного и возможного обозначена на географической карте и словно для наглядности отстоит от земли в виде островка (общая площадь Капри 10 км2 – ровно десять Центральных парков культуры и отдыха им. М.Горького). Он, как и прежде, обладает неземным тяготением и овеян голубым эфиром, в котором мерцают золотистые скалы Дугласа и мреет лиловая даль Горького.

Максим Амелин

В декабре на Капри

Путаные заметки рассеянного путника

I

Когда Господь изгонял из небесного рая провинившихся перед Ним прародителей человечества на землю, рассказывают, будто бы Адам, неловко переступая через порог, споткнулся и чуть не упал. При этом несколько комьев благодатной почвы различной величины, равномерно увеличиваясь, полетели вниз и упали в разных местах. С тех пор прошла почти вечность, но осколки рая и поныне существуют кое-где на земле, и один из них – остров Капри.

В середине XVIII века лингвист-этимолог Джакомо Марторелли, преподававший древние языки в Неаполитанском университете, предположил, что название острова происходит от финикийского Kapraim, что значит «Два городка». Именно о двух городках на острове упоминает как будто невзначай, ни с того ни с сего, и Страбон в своей «Географии». Нынешние городки Капри и Анакапри, вероятно, и находятся на местах тех, прежних. По-моему, это наиболее достоверное объяснение. Никакой связи ни с кабанами, ни с козами, созвучными с его названием в древнегреческом и в латыни, название не имеет, да они никогда там и не водились.

С моря он кажется похожим разве что на неподвижную голову гигантского крокодила, затаившегося под водой и высматривающего себе незадачливую жертву.

Наводненный летом толпами равнодушных и пресыщенных богачей, ищущих дорогого и качественного отдыха, и пронырливых туристов, стремящихся за полдня обшарить все местные достопримечательности, зимой остров приходит в некое самосозерцательное запустение, погружается в то тихое и размеренно-неторопливое состояние, в котором я и застал его на предрождественской неделе.

Сбитые из струганых досок рождественские киоски на виа Камерелле были уже закрыты, и некоторые из них начали разбирать, снимая иллюминацию: все закупили все необходимое для Рождества.

Моя гостиница, расположенная на виа Трагара, называлась «Ла Чертозелла», что на русский можно перевести как «скиток» или «келейка», и оказалась вполне соответствующей своему названию. Три ее здания, расположенные уступами, полностью пустовали. Кроме трех благожелательных и предупредительных тетушек в ней никто больше не обитал. Во дворе росли апельсины, лимоны, мандарины и другие цитрусовые, все увешанные спелыми плодами.

По вечерам с гостиничного балкона были хорошо видны две планеты: вверху – серебристая Венера, прямо напротив, над самым морем, – розоватый Марс. Ясными ночами грозди созвездий выпукло свисали по обе стороны Млечного Пути: пара Медведиц, Кассиопея, пояс Ориона и многие другие, чьи очертания я давно разучился различать.

II

Ненавижу бытописательство и бытописателей! Да видно, и мне поневоле придется впасть в этот грех. Но я постараюсь хотя бы перемежать свои непосредственные наблюдения разнообразными отступлениями о том о сем, чтобы не было скучно.

Ну что же, начну с Фаральонов. Спускаясь к ним по извилистой дорожке, я то и дело от нее отступал. Отклонившись влево, влезал на высокую отвесную скалу, в небольшой расщелине которой когда-то, судя по сложенным рядком камням, была келья монаха-отшельника. Неплохой вид, надо заметить, из нее открывался: вершины Фаральонов прямо напротив, а за ними голубая гладь. Чуть ниже, отклонившись вправо, увидел остатки то ли какого-то природного сооружения, то ли некоего творения рук человеческих, определить изначальное предназначение которого было крайне затруднительно. Это нечто представляет собой довольно внушительный навес из крепко сбитого песчаного монолита, по фактуре похожего на античный цемент, из которого торчат, свисая прямо над головой, довольно увесистые камни, выковырнуть которые невозможно, настолько плотно они сидят. Словно огромная верхняя челюсть допотопного животного с остатками зубов выпирает из-под земли, омываемая дождем, овеваемая ветром.

Внизу дорожка разветвилась на две: одна повела направо к пустынному каменистому пляжу, другая – прямо к бухте, отгороженной от моря первым и самым крупным, не отделившимся от острова, Фаральоном ростом в 111 метров. Летом, судя по всему, здесь укромный приют для лодок и небольших яхт, заповедный уголок для купальщиков и ныряльщиков, а зимой – ни души на вылизанной языками волн почти на гладко каменистой поверхности берега.

Попробовал воду – купаться можно, градусов двадцать. Но море настолько неспокойно, что лучше не лезть, дабы не изувечиться.

Говорят, во втором Фаральоне есть сквозное отверстие, которое можно увидеть только с воды, а на третьем, самом дальнем, водится уникальный вид голубых ящериц, нигде больше на земле не встречающийся. Возможно, хотя в то, что не видел сам, поверить довольно трудно.

Справа от неотпочковавшегося Фаральона есть еще одна небольшая скала с ведущей на ее плоский верх средневековой лестницей, теперь полуразрушенной. Подниматься по ней я тоже в одиночку не решился. Не хотелось в самом начале переломать ноги и пролежать оставшуюся неделю в гипсе. Видимо, там когда-то была небольшая крепостица или отшельнический скит. Сверху я высмотрел остатки сложенных из грубых камней стен и круглого жилища, а также нечто вроде колодца, который, как я понял, скорее был выводным отверстием для нечистот. А пресную воду и пищу тамошние аскеты принимали, видимо, по веревке с воды.

В самом углу выглаженной прибоем пристани я заметил традиционную римскую напольную кладку елочкой, практически вылизанную волнами, и стеновой цемент с каменистыми вкраплениями, вероятно, времен Октавиана или Тиберия. А что? Хорошее место для римской купальни и вообще для одинокого отдыха. А может, это руины одной из Тибериевых вилл?

На склоне, поросшем разнообразными видами хвойных, я то и дело ловил себя на ощущении: пахнет грибами. Но никаких грибов как будто не наблюдалось. Уже на обратном пути, при подъеме, когда идти пришлось медленно, прямо у дорожки я нашел довольно крупный душистый масленок (по-итальянски – boleto giallo) с коричневой суховатой шляпкой. Ага, значит, все-таки я не ошибся со своим чутьем.

Другой гриб неведомой мне породы я увидел уже наверху. Сладковатый с приятной тухлинкой душок, похожий на запах какого-то хорошего плесневого сыра, заставил остановиться и оглядеться. Слева от дорожки росли три странных гриба, темно-зеленая шляпка на молочно-белой ножке одного была полностью съедена довольными мухами, у другого – наполовину, а третий стоял целехонек, видимо, только-только вылупился из яйцевидного кокона грибницы.

У меня не было с собой фотоаппарата. Перестал с определенного времени брать, чтобы не отвлекаться от прямого восприятия и по возможности удерживать яркие образы и впечатления только в памяти. На Капри я об этом не раз пожалел, потому что все-таки есть вещи, осознание и понимание смысла и предназначения которых приходит в голову не сразу, а уже по прошествии времени, и тут вдруг выясняется, что какие-то детали ты упустил или недоразглядел.

III

Первая же прогулка по тропам острова принесла мне множество созерцательных радостей и одну физическую скорбь.

На уступах скал по соседству с местными дубами, соснами и акациями, душистыми зарослями сиреневоцветного розмарина и лавра бушуют пришельцы из Америки: одичавшие и невероятно разросшиеся алоэ, многометровые кактусы-опунции с красно-желтыми плодами, мощнолистые агавы, диковинные суккуленты. Лопасти опунций, растущих у дорог, покрыты различными надписями на всех мыслимых языках, включая китайский, и пиктографическими рисунками от пентаграмм до свастик.

Алоэ, оказывается, цветет большими коническими свечками темно-оранжевого или оранжево-красного цвета.

Поразили агавы, те самые, что скромно ютятся у нас в горшочках на окнах, поразили не только своей спрутообразностью и мясистостью гигантских листьев, выяснилось, что они цветут, да еще как – гибельно. Лет десять – двенадцать они набирают силу, чтобы в один прекрасный день поднять к небу мощный гребеньчатый цветок, представляющий собой одеревеневающий ствол высотой метров пять – семь и толщиной в две ладони. После такого цветения, рассыпав тысячи семян, эти растения засыхают и гибнут.

Прямо у самой развилки дороги, расходящейся на каменистую тропу, уводящую круто вверх, и спускающуюся – асфальтовую, два мирно пасущихся круглоухих кролика в коричневых с пропежинами шубках что-то сосредоточенно жевали в кустах, не обращая на меня никакого внимания, а если какое-то и обратив, то лишь нехотя покосившись, дабы не подать вида.

Дикие горные кролики? Откуда они здесь?

О, это благородные потомки древнейших обитателей острова, заброшенных сюда мореходами на развод еще в незапамятные времена. В случае вынужденной остановки можно было легко, голыми руками, добыть себе довольно вкусную и здоровую пищу. Но теперь на них вряд ли кто-то охотится, и кролики чувствуют себя по-хозяйски вольготно.

Повернув налево и поднявшись по каменистому всходу, я очутился на зубчатой вершине утеса, с которого по правую руку открылся отличный вид на торчащий из воды Скольо дель Монаконэ и Амальфитанское побережье, дугой уходящее вдаль. Под ногами зеленела поросль жирнолистых первоцветов без единого бутона – а ведь должны же, наверно, уже или еще цвести?

Сделав несколько шагов по утоптанной тропе, я заметил в отвесно возвышавшейся слева скале едва видимый снизу небольшой грот, до которого, как мне показалось, можно было без труда добраться. Путь к нему, однако, преграждали непроходимые заросли мелковетвистого и оттого невероятно колючего кустарника, усыпанного красноватыми ягодами. Пытаясь прорваться сквозь него, я оступился и по грудь провалился в яму, не замеченную под густотравьем. Вырванный клок пиджака и запросивший еды ботинок – ерунда по сравнению с вывихом и растяжением связок на правой ноге, отчего я несколько охромел и потом больше месяца не мог нормально ходить. Однако это обстоятельство не помешало мне вскарабкаться вверх к этому гроту, а потом и обшарить остальные заповедные уголки острова.

Грот оказался полноценным жилищем со входом и даже с окном, из которого открывается прекрасный вид на окрестности Амальфи. Тихо, сухо, укромно. Наверно, не раз он служил пристанищем для разбойников или обнищавших диких туристов, о пребывании которых свидетельствует полуистлевший матрас на земляном полу.

Я вернулся к оставленной тропе, которая вскоре превратилась в пологий подъем, медленно, но верно ведущий в гору. Истоптанные камни со следами былой обработки выдавали его средневековое, а может, даже и античное происхождение. Нетрудно было представить, как некогда здесь водили вверх-вниз мулов или ослов, груженных поклажей. Не таким заброшенным он оказался, потому как вскоре я встретил на нем пару мирно щебечущих о том о сем местных обитателей: она спускалась, он поднимался – они встретились и разговорились.

Говорят итальянцы много и, по-видимому, испытывают при этом величайшее наслаждение от самого произнесения слов. Долгие обсуждения совершенно ничтожных вещей и малозначительных событий заставляют сделать такой вывод. Столь самозабвенного упоения процессами звукоизвлечения и речеобразования не встречал я больше ни у кого, хотя и описать этот лингвоэротизм, пожалуй, никакому Набокову было бы не под силу.

Не успел я об этом подумать, как довольно крупная бабочка выпорхнула у меня из-под ног. Зимнее солнце непривычно слепило глаза и припекало.

IV

«Нельзя постоянно жить в таком красивом месте. Через какое-то время восприятие замыливается, и человек начинает привыкать даже к самым невероятным красотам, переставая их замечать. Они становятся для него будничными и обыденными», – рассуждал я, двигаясь дальше.

Внезапно тропа снова изменилась, из каменистого подъема превратившись в бетонированную лестницу со смотровыми площадками, с которых открывался прекрасный вид на какой-то огромный грот с почернелыми от копоти стенами.

Взобравшись на гору, я оказался в конце пустынной улицы и взглянул на карту, пытаясь понять, где я. Пришлось сделать небольшой крюк, чтобы найти путь к Арка Натурале. До нее я дошел в полнейшем одиночестве по дорожке, густо усыпанной жухлой листвой, гулко шелестевшей под ногами. Все кафешки, попадавшиеся по пути, были наглухо закрыты до весны. Сама Арка оказалась довольно причудливым природным образованием. Видимо, некогда она представляла собой огромный грот со сводом, превращенный, явно не без участия рук человеческих, в храм. Свод давно обрушился, но следы его существования – и на самой арке, и на ближайшей скале – остались.

Начинало темнеть. Южные зимние сумерки обещали резко сгуститься. Неосмотренным оставался другой грот-храм, находившийся неподалеку где-то внизу. К нему уводила узкая каменная лестница с высокими ступенями, иногда становившаяся дорожкой, извивисто уходящей все ниже и ниже.

Грот Матерманиа, как раз хорошо сохранивший в себе следы культового сооружения, прячется в уступах скал. В античности в нем размещался храм Великой матери богов – Кибелы. Широкие ступени вели к окровавленному жертвеннику. Мрачноватое место, особенно если оказаться тут одному после захода солнца. Сразу вспомнились экстатические галлиямбы катулловского Аттиса.

А сто лет назад именно здесь проходили занятия рабочей школы, основанной Горьким, писавшим на Капри житийный роман о другой великой Матери. Ничего случайного в мире не бывает! Александр Блок в 1918 году остро ощутил какую-то связь между поэмой Катулла и восстанием Катилины. Между доведенной до отчаяния Ниловной Горького и слетевшей с колес Россией связь прямая.

Так что и в этом раю в начале прошлого века кишели змеи революции, которых во множестве приманивал сюда их велеречивый заклинатель. Где-то в Саду Августа даже стоит, говорят, скромный памятник вождю мирового пролетариата. Оказавшись на другой день неподалеку от него, над виа Крупп, напоминающей – при взгляде сверху, с наскальной площадки прямо над ней, – огромного пестрого змея, который, виясь, сползает к воде, я не стал его искать. Любоваться им как-то не захотелось. Зато все виллы, на которых жил Горький, я повидал. А мимо гостиницы «Квизизана» неизбежно проходил каждый день.

На Капри нет прямых и ровных улиц, движение – то вверх, то вниз. «Путь вверх и вниз – один и тот же», – утверждал эфесский мудрец. Ох, не бывал он на Капри, сразу видно! Возможно, один и тот же, но могу заверить, совсем не одно и то же. Подниматься, а потом спускаться лучше, чем наоборот.

Не думаю, что императоры попадали в свои дворцы через нижние порты, а потом тащились по тряским дорогам через весь остров. Одна Финикийская лестница чего стоит! Такой утомительный перенос занимал бы как минимум полдня, а то и больше, а после тряски в носилках императорам надо было бы отдыхать еще полдня.

Подъемные машины, описанные еще Витрувием в десятой книге «Об архитектуре», за несколько десятилетий до постройки дворцов Августа и Тиберия на Капри, в слегка усовершенствованном виде вполне могли быть приспособлены для создания простого лифта, на котором торжественный подъем императора с моря занимал бы не более пяти минут. Вот, возможно, каковым было истинное предназначение пресловутого Сальто ди Тиберио (Прыжка Тиберия), а вовсе не для бессмысленного сбрасывания неугодных. Не случайно внизу, прямо под Тибериевым дворцом, постоянно дежурил флот. Зачем ему иначе было там находиться, под этой неприступной отвесной скалой?

V

Путь к вилле Йовис (на латыни «Йовис» – Юпитер в родительном падеже) занял у меня полтора часа, хотя можно было дойти и быстрее, но уж очень интересными оказались попутные дома и особняки, о которых стоит сказать отдельно.

Виллы, особенно старинные, XVII–XVIII веков, обычно находящиеся в глубине густых древесных и кустарниковых зарослей, впечатляют своими наружными порталами, выходящими на улочки. Каменный вход в одну из них со старинным истертым порогом увенчивался целым колоколом, слева от врат был выпуклый герб с короной наверху, с цифрой 4 и символическим сердцем посередине, а справа – высеченный девиз великого алхимика Парацельса:

ALTERIUS NON SIT QUI SUUS ESSE POTEST,

взятый им из басни средневекового латинского поэта Угобарда Сульмонского. Это изречение можно перевести примерно так: «Да не будет [зависимым от] другого [тот], кто может быть самостоятельным».

Над входом в один из особняков, правда, не здесь, а неподалеку от Чертозы, красовалась надпись:

CASA MIA PUO` SOSTITUIRE IL MONDO.

IL MONDO NON PUO` SOSTITUIRE CASA MIA

(«Мой дом может заменить [целый] мир.

[Целый] мир не может заменить мой дом»).

Едва ли не в каждом доме перед входом устроены божницы с Девой Марией и Младенцем у нее на руках: то маленькие, то большие, то простенькие, то замысловатые – все они украшены на разные лады и вкусы искусственными и живыми цветами, бусами и мишурой, бижутерией и зажженными свечками. Каждый хозяин украшает свой дом чем-нибудь оригинальным. На виа Пиццолунго я видел небольшой дом с внушительными майоликовыми часами, почти такими же, какие находятся на главной городской башне на Пьяцетте. Над одним из домов развевался желтый флаг с перекрещенными ложкой и вилкой фиолетового цвета.

В Анакапри, например, мне встретился один дом с причудливым названием «La siesta di Leandro» («Полуденный отдых Леандра»), широченные ворота которого украшены всевозможными плодами: продолговатыми и грушевидными тыквами изрядной длины, сухими гранатами, снизками красных перчиков и гроздьями помидоров-вишенок.

Все дома и особняки на острове, помимо привычной всем уличной нумерации, имеют свои названия, как то: вилла Ева, каза Монализа, казина ди Амелия, каза дель Соле (Дом Солнца), Иль Пассеро (Воробей), Ля Карруба (Рожковое дерево с характерными длинными изогнутыми стручками) или просто Казетта.

Отдельного слова заслуживает Каза Монета, находящаяся примерно на половине пути к вилле Йовис. Это одна из самых старых вилл на острове, построенная около 1700 года неаполитанской семьей Польверино на месте античных развалин, в которых была найдена римская монета, по которой ее и назвали. Она стоит в глубине огромного имения, заросшего травой в человеческий рост, древними деревьями, едва ли не ровесниками самого дома. Приют состоятельного отшельника, утомленного людьми и суетой, мне кажется, должен быть именно таким.

Одноименная виа Монета чем дальше шла, тем становилась уже и круче, пока не открылся прямой подъем к вилле Йовис мимо бывших императорских садов. Развалины двухтысячелетнего маяка еще вполне крепки и внушительны. Сама же вилла, для попадания на которую пришлось перелезть через невысокий забор, оказалась каким-то циклопическим сооружением со множеством залов, комнат, лестниц, переходов и галерей. Тень Тиберия, можно не сомневаться, по-прежнему там витает.

Возвращался я уже затемно – усталый и задумчивый. На перекрестке виа Тиберио и виа Матэрманиа зашел в кафе, каковых зимой в городке открыто немного, чтобы выпить кофе и пропустить рюмку-другую душистой граппы. За соседним столиком расположилась компания говорливых местных жителей. Мне хотелось подслушать, о чем они так оживленно беседуют, но увы! Те обрывочные фразы, смысл которых приблизительно был мне понятен, никак не складывались в целое.

Жители каждого из двух городков на острове изъясняются между собой на своих наречиях: в Капри – на каприйском, в Анакапри – совсем на другом, анакаприйском. Разница между ними не меньше, чем между русским и украинским. Встречаясь, каприйцы с анакаприйцами изъясняются только на общеитальянском, выученном в школе. Вообще пестрота итальянских диалектов поражает: что ни городок, то язык со своими особенностями в произношении, лексике и грамматике. На соседнем острове Искья пять городков и языков столько же. Казалось бы, за сто пятьдесят лет после объединения Италии диалекты должны были ослабеть, ан нет, живут себе и процветают.

Зато в какие только разновидности суржика не довелось мне здесь вслушаться! Какие жмеринский и мелитопольский акценты! Выходцы из бывшего Союза, как вода, растекшаяся из разбитого котла, просочились и сюда, и теперь сторожат местные виллы, казы и казины, ремонтируют их к летнему сезону, меняют трубы и работают в три руки в отдыхающих садах и огородах.

VI

Дорога в Анакапри – узкий серпантин, извивающийся по уступам почти отвесных скал. Рейсовые автобусики ходят туда из Капри довольно часто. Главное – не стоять со стороны обрыва и не смотреть вниз, если не хочешь, чтобы по спине время от времени пробегал легкий холодок. Пассажиры в автобусе галдят, как голодные птицы, обсуждая рождественские подарки, насущные дела и семейную жизнь соседей и родственников.

На Монте-Соляро (Солнечную гору), самую высокую точку острова, за пятнадцать минут поднимает канатка. Билет можно купить не только туда и обратно, но и в одну сторону, чтобы потом спускаться полдня своим ходом по извилистым тропкам вниз. Ни времени, ни сил на такой подвиг у меня не было.

Насладившись дивными видами, открывающимися на все четыре: на заснеженное жерло Везувия и торчащий из-под воды верблюжий горб искитанского Эпомео, на далекий остров Вентотене, едва различимый на горизонте, и купола каприйских церквей, сверху похожие на войлочные шапочки, я спустился обратно, по дороге взглянув на крепость корсара Барбароссы и осмотрев свысока местные сады и огороды, медленно проплывающие под ногами.

Анакапри своей малодоступностью привлекал разного рода отшельников и любителей скрытного, по разным причинам, образа жизни. Таковым был, например, шведский врач Аксель Мунте, купивший некогда участок, на котором обнаружились развалины одного из императорских дворцов – виллы Дамекута. Все ценное из того, что можно было вывезти с места раскопок, плавно перекочевало на построенную им для себя любимого виллу Сан-Микеле. Интерьеры дома украсились античными статуями, барельефами и мозаиками, собственный ботанический сад в миниатюре – всевозможными причудливыми обломками, а парапет странной часовни во имя самого хозяина – розово-мраморной безлицей сфинксихой. Кстати, колонки, подпирающие крышу часовенной галереи, с такими же точно капителями, какие я потом видел в Чертозе, – только в миниатюре.

В саду наиболее примечательным показался мне шестисторонний каменный алтарь какого-то морского бога: три его ровные стороны чередуются с тремя вогнутыми. Я назвал его для себя «козерожьим жертвенником», поскольку на ровных сторонах красовались козероги, а на вогнутых – трезубцехвостые морские кони, извитотелистые быки и еще какие-то причудливые существа, определить род и вид которых я бы поручил только очень крупным специалистам в области мифо-биологии.

А вот и Каза Росса (Красный дом). Она построена в 1878 году военным врачом Джоном Маккоуэном, героем Гражданской войны в США, жившим долгие годы на острове и владевшим местной достопримечательностью – Голубым гротом, в котором из-за слишком бурного моря мне так и не довелось побывать. Каза Росса окружила собой средневековую Арагонскую башню начала XV века, и ее ложномавританский стиль кажется довольно близким подлинному. Красный цвет, в который выкрашены наружные и внутренние стены, – совсем не тот привычный всем чистый красный, а скорее багряный – цвет стен в античных императорских дворцах. Остатки штукатурки, окрашенной в этот багряный, хотя и изрядно выцветший, я видел и на вилле Йовис, и на вилле Дамекута.

Балконы и окна богато инкрустированы майоликой. Над порталом заглавными буквами надпись на древнегреческом:

«????? ? ?????? ????????????»

(«Здравствуй, о гражданин Апрагополя»).

Апрагополем (Праздноградом) называлась, по свидетельству Светония, каприйская вилла, находившаяся по соседству с виллой императора Августа, который поселил на ней однажды своих друзей. Позднее будто бы это прозвание распространилось и на весь остров, но достоверных сведений об этом не найдено.

Каза Росса была закрыта, но сквозь зарешеченный вход были хорошо видны античные статуи, куски разноцветного мрамора и вмурованные в стены барельефы. Так же как Аксель Мунте для украшения своей виллы потрошил развалины виллы Дамекута, Джон Маккоуэн для оформления интерьера своего дома растаскивал Голубой грот и обнаруженную прямо над ним античную виллу Градола.

Времени, чтобы добраться на виллу Дамекута, не осталось. И я решил вернуться в Капри, где еще остались пока неведомые мне уголки.

Чертоза (Картезианский монастырь) ди Сан-Джакомо была когда-то крупной обителью с обширным хозяйством, садами и виноградниками. Основанная в XIV веке на месте одного из императорских дворцов, она пережила бурный расцвет во второй половине XVI, когда Чертозой и был обретен нынешний вид.

Из первоначальных построек сохранился только старый монастырский двор, галереи которого опираются на каменные грубой выделки колонны с капителями, украшенными особенной растительно-плодовой резьбой. При Наполеоне ее, как и все остальные монастыри на острове, закрыли. Теперь в его стенах библиотека, хранящая в своих недрах и русские книги, оставшиеся здесь от той самой партийно-просветительской школы для рабочих, и небольшой художественный музей.

На подходе к Чертозе меня встретил ржавый и несколько покосившийся указатель «Al Museo» («К музею»). Музей был закрыт, и мне пришлось вернуться, чтобы осмотреть его, на следующий день. Зато проход на монастырские дворы и задворки оказался открытым, и я добрел по ним через уютный сад до скалистого обрыва – естественной границы Чертозы. В саду из всех произрастений обратили на себя внимание гигантские фикусы со змеевидными корнями, свисающими с ветвей до самой земли и, хаотически переплетаясь и извиваясь, уходящими под землю. Казалось, стоит только к ним приблизиться – и станешь новым Лаокооном.

Рисковать я не стал и поскорее удалился в гостиницу: спать, спать, спать.

VII

Всю ночь бушевал шторм, гулкие волны накатывались где-то внизу и разбивались. На следующее утро с моря поднялся такой дичайший ветер, принявшийся так сильно ворошить шевелюрами пиний, что казалось, еще чуть-чуть, и они станут лысыми. Море внизу ходило ходуном, валы за валами накатывались на берег широким фронтом. Одна картина Айвазовского быстро сменялась другой, другая – третьей, и так до бесконечности.

Жемчужина художественной коллекции музея Чертозы – довольно большое собрание работ немецкого символиста Карла Вильгельма Дифенбаха, апостола свободной любви и растительной пищи, скончавшегося в 1913 году на Капри от заворота кишок. Огромные полотна безумного художника меня поразили. Мрачный Беклин, между прочим писавший здесь Фаральоны, по сравнению с ним – смеющийся младенец, а его «Остров мертвых» – поздравительная открытка ко дню рождения. Даже виды солнечного Капри у Дифенбаха настолько инфернальны, что трудно себе представить, где, в которое время года и суток он смог их такими увидеть и какое черное солнце ему при этом светило.

Вилла Дамекута, ради которой я во второй раз побывал в Анакапри, – один из двенадцати дворцов Тиберия – расположена на другой оконечности острова. К ней я долго спускался вниз по вертлявым улицам среди садов и виноградников. Ее странное название, скорее всего, образовалось от искаженного латинского Domus Mercurii (Дом Меркурия) в архаичном местном падеже, позднее ставшем вариантом родительного.

Входные ворота были наглухо закрыты, и пришлось снова перемахивать через забор. Своими размерами она значительно уступала вилле Йовис, была полукруглой, с отходящими в стороны галереями, и пришла в упадок после извержения Везувия. Из земли повсюду выглядывают обломки мраморных колонн, выпирают каменные основания с положенной на них плинфяной кладкой.

Там, на самом краю обрыва, прямо над пропастью, у подножия средневековой башни, я все-таки нашел целые заросли желто-цветных диких нарциссов. Около башни видны остатки каких-то боковых помещений дворца – каменные лестницы, бетонные стены с вкраплениями кирпича, на которых неплохо сохранилась античная штукатурка, багряная и темно-синяя. Конечно, краски несколько потускнели, но не выцвели. А ровности и гладкости штукатурки позавидовали бы любые евроремонтщики. Надо заметить, строили римляне отлично, даже не на века, а на тысячелетия.

Обратный путь показался раза в два длиннее, хотя я и торопился, завидя надвигающиеся дождевые тучи. Я вышел к церкви Санта-София, у которой при хорошо отреставрированном барочном фасаде довольно обшарпанный верх и поросшая травой колокольня с двумя часами: слева – относительно новыми, 1920 года, справа – старыми, с бронзовым солнцем вместо стрелок и майоликовым циферблатом, на который нанесены шесть двухчасовых меток римскими цифрами – расписание дневного богослужебного цикла.

Левый вход в церковь закрыт – перед ним поставлена огромная елка. В правом, за стеклом на месте двери, сооружен многофигурный вертеп – пожалуй, едва ли не лучший из всех увиденных мной не только на Капри, но и в Риме.

Сооружение вертепов – особая страсть итальянцев. Каждая церковь соревнуется как минимум с соседней: у кого вертепная инсталляция богаче и замысловатей. Говорят, что есть и профессиональные устроители вертепов, у которых обычно их и заказывают. Обходятся вертепы недешево, и сбор пожертвований на них начинается чуть ли не за полгода до Рождества.

На переднем плане здешнего вертепа – рыбаки в лодках, забросившие снасти в море, на дне которого растут водоросли, лежат морские звезды и ежи, а над ними плавают рыбы. Гладь моря сделана из горизонтально лежащего стекла с вырезами для лодок и снастей. Жителям острова нетрудно узнать в этих рыбаках своих, из прибрежных поселков Марина Гранде или Марина Пиккола. Скалистый берег круто поднимается вверх – типично каприйский пейзаж. На склонах пасутся овечки, какие-то люди что-то волокут в мешках – наверно, рождественские дары. Дома тоже типично каприйские, окруженные кактусами и агавами, торчащими из-за камней.

Рядом с площадью перед Санта-София, за углом, есть отменное заведение – кафе «Микеланджело», в котором можно съесть пиццу и выпить рюмку граппы в любое время, а не только в обеденное или ужинное. Вкуснейшую пиццу они готовят на ломте гигантского белого хлеба, граппу десяти видов наливают щедро. Я быстро восстановил силы после долгой дороги в гору.

Пока я сидел в кафе, стемнело. Замигала иллюминация, засветились фонарики на домах. Мелкий дождичек все-таки собрался и прошел, камни мостовых стали мокры и блескучи от отразившихся огней. По улице мимо кафе среди всего этого блеска шли монашки, моряки, дети, ковыляли старики, торопливой походкой спешили матери семейств, обнимая красные рождественские цветы-звезды – пуансеттии.

Но шествие (чао, Феллини!) быстро рассредоточилось. Улица опустела. Наступил рождественский сочельник.

Для католиков главный праздник года – Рождество, как для православных – Пасха. Рождение для жизни земной оказывается куда важнее, чем рождение для жизни вечной.

В Рождество весь остров словно вымер, как во время Шаббата в Иерусалиме. На улицах, кроме кошек, ни единой живой души. Автобусное сообщение между Капри и Анакапри прервалось. Даже церкви были наглухо закрыты. Рождество для итальянцев – праздник семейный. Никто не выходит из дому, да и зачем, если все заранее наготовлено и предусмотрено.

Блуждая по пустому городу, я отыскал неподалеку от Пьяцетты (площади Умберто I) перестроенный под жилой дом монастырь Святой Терезы. Основанный в 1661 году местночтимой преподобной Серафиной, при Наполеоне он был переделан под казармы, а потом стал тюрьмой. Прямоугольный монастырский двор теперь узнать трудно, он весь поделен на части жителями, засажен апельсиновыми деревьями, застроен какими-то сараюшками, между которыми гуляют утки и гуси. О былом величии и духовном подвиге напоминает разве что фреска с изображением святой покровительницы в углу галереи.

А вот увидеть знаменитый майоликовый пол церкви Сан-Микеле в Анакапри с изображением изгнания Адама и Евы из рая, хотя я трижды честно пытался, мне так и не случилось. Впрочем, теперь я и так прекрасно знаю, что там изображено.

Андрей Аствацатуров

Дуэль в табакерке. Каприйский сон

Капри: город

Весна на Капри безоблачна (ошметки редких облаков не в счет) и степенна. После бессонной гостиничной ночи, проведенной в Неаполе, и утренней болтанки парома одолевающая усталость странно проясняет голову. Страхи, страсти, навязчивые мысли исчезают, открывая мир твоему глазу, большому и сосредоточенному, как у циклопа. В зрачке плещется желтизна. Это лимонные деревья с огромными, кажущимися увечными плодами тихо проплывают мимо, покуда я от Марина Гранде в неспешном вагончике фуникулера поднимаюсь в город.

Центральная площадь Капри, загроможденная ресторанами, едва ли дает возможность оглядеться. Яростно слепит солнце. Повсюду – суетливые туристы, пестро одетые, толкающие друг друга, шелестящие картами. Со всех сторон слышна иностранная речь: немецкая, английская, русская.

– Вовочка, я кому сказала, ничего со столов не трогай! – Мешковатая русская мамаша непонятного возраста дергает к себе белесого младенца мужского пола, потянувшегося было к столику с сувенирами.

Среди всей этой толчеи неподвижными кажутся только фигуры официантов. Высокие, важные, они стоят как греческие статуи у своих ресторанов, горделиво оглядывая людскую сутолоку. Мы, мол, тут синьоры, а не какая-то фигня на побегушках.

Мимо солнечной площади по направлению к лысой горе, охваченной кольцом трассы, не торопясь движутся автомобили. Они здесь какие-то странные, не настоящие, будто с отрубленными задами. Металлические ящерицы, потерявшие хвосты. Ящериц на острове тоже хватает. Выползают откуда-то на камни, на парапеты и замирают, готовясь при малейшей тревоге шмыгнуть обратно, с глаз долой.

Вместе с толпой я прохожу крошечную площадь и углубляюсь в город. Иду по старой, наверное, средневековой улице мимо возбуждающих манекенов, выставленных в подсвеченных витринах. Читаю надписи:

BVLGARI, ROBERTO CAVALLI, DOLCE GABBANO, VERSACE, SWAROVSKI.

Где-то рядом, если, конечно, верить рекламному путеводителю, есть стела с изображением Ленина. Правда, он на ней похож не на вождя мирового пролетариата, а на какого-то хитрожопого мафиози. Но все равно, раз уж я тут, надо ее обязательно посмотреть.

Город словно куда-то торопится, нахлобучивая друг на друга постройки безо всякого порядка. Средневековое здание стоит втиснутое между романским стилем и мавританским, придавленное сверху античной руиной, над которой угрюмыми блоками топорщится конструктивизм. Улицы все время змеятся, норовят забраться вверх, сузиться, превратиться в каменные тропинки или даже лазы, постоянно смыкающиеся над головами туристов арками. В закоулках этих лабиринтов сыро и прохладно, несмотря на май. Американцы избегают сюда ходить. Они привыкли к правильной геометрии своих городов, к строгой параллельности и перпендикулярности улиц, где пространство открыто, обозримо взгляду полицейского на все четыре стороны. Или, может, они опасаются подхватить какую-нибудь средневековую кладбищенскую лихорадку вроде той, что отправила в лучший мир невинную душу Дэзи Миллер. Заглядываю в патио маленьких гостиниц. Всюду одно и то же: стройные ряды ведущих к входу в здание античных колонн, на которых вместо крыши лежат длинные деревянные жерди, увитые плющом.

Сады Августа

Сады Августа, зрительный зал роскошного театра, мягко, но сильно сдавливают мое сердце. Отсюда весь остров напоминает гигантскую табакерку на колеблющейся нефритовой подставке моря, простроченного пенными линиями и белыми чайками, висящими над волнами. Внизу замерли как будто отодвинутые от острова рукой исполина серые арки-утесы, выточенные стихиями и выскобленные взглядами туристов. Via Crupp, улица Круппа как силуэт женщины, сложившей тело в кресле в виде зета, спускается зигзагом к побережью. Над ней – лысая отвесная гора, схваченная защитной металлической сеткой, – итальянцы, похоже, научились усмирять стихии. Впрочем, не совсем, судя по предостерегающим надписям о возможном камнепаде и о том, что цветы здесь рвать категорически нельзя. Эти последние, на английском языке, видимо, адресованы простодушным восторженным американцам. Восторги, приступы ревности, любовь до гроба, убийства, драки на Капри неуместны. Здесь надо лечить вымотанные офисами нервы и приезжать уже на пенсии, когда все звездно-полосатые мечты достигнуты и каторга жизни позади. Но умирать тут нельзя. Умирать надо в Венеции, и желательно так, чтобы мир был благоговейно потрясен.

Испанская речь… Исхудавший смуглый дед в красных шортах и рубашке тропической расцветки (чилиец, аргентинец?), заведясь, что-то ритмично втолковывает свой жене, ветхой, как сам он и едва держащейся на ногах. Наверняка декламирует Неруду. Ведь чилийский Орфей приезжал сюда, стоял на этом месте ошеломленный, пожирая глазами нефритовое море, которое ему хотелось выпить все, без остатка. Слушал прибой, осыпающий поцелуями берег. И ему мнилось, что сам он – этот прибой, а Матильда, его возлюбленная, – неподвижный каприйский берег. Неруда снисходительно оглядывал здешние кактусы. Те, что он когда-то видел на отрогах Анд, стояли грозными военными колоннами, высоченными, оснащенными шипами. А эти каприйские казались ему игрушечными, напоминавшими зеленые ракетки от пинг-понга, утыканные колючками. Неруда приехал на Капри с Матильдой, в которую был влюблен до беспамятства. Эрвин Черио, историк, натуралист, местный джентльмен, поселивший Неруду на своей вилле, деликатно удалился, угадав его страсть к Матильде, и не появлялся у себя несколько недель.

Может, и мне тут повезет? Хотя навряд ли. Этот тип, калифорнийский историк, не покинет поле битвы добровольно. Да и к тому же деликатность – не его конек.

Филологический заплыв

Господи! Еще два дня назад моя голова была занята совсем другими мыслями. Я жил себе скромно, в тихой гостинице, поздно вставал, гулял по Неаполю, вечером возвращался в гостиницу на ужин, а потом подолгу курил на балконе, уткнувшись в книгу «Стихи капитана». И вдруг вчера вечером – телефонный звонок. В трубке я услышал спокойный мужской голос:

– Здорово, старик! Это Костя. Костя Бойцов.

– Костя? Это ты?

– Нет, блядь, – упрекнули меня. – Это кто-то другой. Дело к вечеру, старик, так что давай начинай уже врубаться.

– Как ты меня нашел? – И тут я почему-то осознал, что мои безмятежные дни в Неаполе закончились.


С Костей Бойцовым мы познакомились много лет назад, еще студентами филологического факультета. Я учился на английском отделении, а он – на итальянском. Костя был выше меня на целую голову, широкоплеч и блондинисто красив. Но не зазнавался, а, напротив, оказывал мне всяческое покровительство и даже пытался знакомить с девушками. Впрочем, из нас двоих девушки всегда выбирали его. Учеба и девушки давались ему одинаково легко. Он лихо в две недели писал курсовые, быстро одолевал толстенные учебники и одновременно успевал ухаживать за всеми красавицами нашего факультета. На экзаменах Костя неизменно восхищал всех преподавателей, даже самых высокомерных, глядящих на студента как на дождевого червя. В кругах, близких к деканату, ходили слухи, что его, скорее всего, оставят в аспирантуре при кафедре – честь, которой в те годы удостаивались лишь немногие. Один раз я даже стал свидетелем, как сам декан поздоровался с Костей за руку. В общем, все складывалось в его жизни как нельзя удачно.

И вдруг в деканат приходит бумага из милиции: Костя задержан при незаконном пересечении государственной границы. Никто ничего не мог понять. Как? Наш Костя? Отличник и активный общественник? Думали – ошибка, какое-то недоразумение. Кто-то из деканата набрался храбрости и позвонил в КГБ. Там сдержанно подтвердили: да, гражданин СССР Константин Аркадьевич Бойцов, 1969 года рождения, задержан 12 мая 1990 года патрульной службой в районе нейтральных вод Финского залива. Ведется следствие.

Выяснилось, что Костя приехал в Выборг, взял напрокат лодку, уселся в нее и принялся грести в сторону Финляндии. Отойдя на несколько километров от советского берега, он натянул водолазный костюм, спрыгнул в воду и поплыл. И тут его заметили с патрульного катера. Месяц Костя провел под следствием. На допросах все время бубнил одно и то же: дескать, с детства любил море и приключения, захотел поплавать, не знал, что граница так близко, больше не буду. Вскоре дело закрыли за недостатком улик, и Костю выпустили. Но ни о какой академической карьере речи уже идти не могло: работники деканата, преподаватели, вчерашние Костины друзья теперь шарахались от него как от чумного. Я тоже после этой истории старался держаться от него подальше. Однажды мы случайно столкнулись у Дома книги на Невском. Зашли в кафе. Костя взял пива и принялся рассказывать.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3