Макушев встал и, преданно глядя в глаза Битцу, сказал срывающимся от волнения голосом:
– Упаси Господь, вернее не бывает!
– Лейтенант, ты же коммунист, какой Господь? Просто дай мне честное слово, слово коммуниста, что всегда и при любых обстоятельствах мой приказ для тебя – закон.
– Даю слово коммуниста и никогда вас не подведу, – откровенно и честно глядя в глаза Битцу, сказал Макушев.
– Хорошо. А теперь слушай внимательно, как мы поступим, чтобы вытащить тебя из этой беды. Завтра утром, как всегда, привезут на захоронение расстрелянных из районного НКВД. Сколько их по нашей линии, никто не фиксирует, но при захоронении могил должно стать на шесть больше. «Похоронишь» шесть чужих как шесть своих, а на этапе у тебя замёрзло шесть, понял? А те шесть умерли не на этапе, а в лагере от болезней или ещё отчего, это мы с начальником медчасти решим. Вот тебе пять процентов, понял?
– Понял, всё сделаю в лучшем виде, товарищ старший майор. – Макушев просветлел в лице и как-то даже стал шире в плечах.
– Идите, Макушев, отдохните, через три часа у меня должен лежать отчёт на столе о шести погибших зэках.
– Есть.
Нехитрые комбинации с мёртвыми душами Битц практиковал давно, ещё со времён своей службы в концлагерях. Там было проще, в концлагерях просто уничтожались представители эксплуататорских классов и контрреволюционеры всех мастей, никто не учитывал количество умерших или расстрелянных посуточно. Пользуясь этим, он просто завышал количество содержащихся под стражей и имел таким образом дополнительные продукты питания. Положенный паёк зэки получали полностью, ну а «мёртвые души» пайки не требовали, просто на бумаге, в отчётах они жили немного дольше.
Как только Макушев вышел, осторожно закрыв за собой дверь, Битц удовлетворённо откинулся в кресле. Всё будет нормально, и требования руководства не нарушены, и покойнички лишнюю недельку «поживут». Самое главное – повязал он Макушева, крепко повязал.
Впервые Иван спустился с отцом в забой семнадцатилетним парнем. Он увидел подземный мир, узнал тяжёлый изнурительный труд и почувствовал ту, непонятную людям, не работавшим в шахте, особую шахтёрскую гордость, от которой особым светом сквозь иссиня-чёрные ресницы светятся глаза горняков.
Страна била рекорды, стахановское движение увлекло Ивана, и он, уже бригадиром комсомольско-молодёжной бригады, гнал и гнал на-гора чёрное золото. Только никак они не могли всей сменой догнать того неистового шахтёра. Как-то на комсомольском собрании Иван сгоряча сказал, что не верит, будто один рабочий смог за смену нарубить двести тонн угля. На этом же собрании его сняли с бригадиров и чуть не исключили из комсомола. А на следующий день в лаве не выдержала кровля, и обвал навсегда оставил под землёй двадцать девять шахтёров. Иван чудом уцелел. Он по указанию начальника участка подвозил по штреку крепи, и его выбросило воздушной волной прежде, чем рухнула порода над его головой. Однако следственные органы, выясняя причины аварии, обратили особое внимание на объяснения Голышева, прямо показавшего, что причиной аварии он считает гонку за рекордами. Увязав его недавнее антипартийное выступление на собрании и снятие с должности бригадира, пришли к выводу, что причиной аварии является вредительство. Причём одним из виновников был признан Иван Голышев. Что творилось тогда в душе Ивана, ведомо только ему одному. Он знал, что был честен и прав. Он знал, по чьей вине произошла трагедия и то, что те, кто его допрашивал, понимали, что он невиновен. Но от него требовали признания в том, что он умышленно устроил обвал, требовали назвать сообщников. Он не сдался и ничего не признал. Начальника шахты и главного инженера расстреляли. Иван получил статью и срок. Сейчас, лёжа на нарах в Могочинской пересылке, ждал этапа, ждал возможности побега.
«Наконец-то», – подумал Иван, когда на вечерней перекличке после своей фамилии он услышал:
– Два шага вперёд! С вещами на выход!
Под светом качающихся тусклых фонарей на площадку перед комендатурой из разных бараков стягивались заключённые. Ещё одна перекличка, и всех повели в отдельный барак.
Завтра – этап! Этого никто не говорил, но это все почему-то знали.
Лейтенант Макушев готовил очередной спецэтап. В этот раз двести заключённых он должен доставить по назначению, доставить живыми, мать их за ногу! Макушев злился, не зная, как высчитать эти злосчастные пять процентов, не более которых он мог потерять в дороге. Злился на то, что морозы день ото дня крепчали и ночью доходили до пятидесяти градусов. Что техника по таким дорогам в такие морозы может просто не дойти, зэки в кузовах просто помёрзнут до смерти, а его – под трибунал за эти клятые «свыше пяти процентов»! Да, жизнь заставила Макушева, надо же, удивлялся он, заботиться о жизни этапируемых зэков. Сам недюжинного здоровья, он с нескрываемым презрением рассматривал стоящих в неровном строю заключённых, в большинстве своём среднего роста и среднего возраста мужчин с безразличными серыми лицами. «Полупокойники, – сделал он заключение, пройдя вдоль шеренг. – Ни хрена, вы у меня доедете, все! До единого!» Двое суток, переведя в отдельный барак, спецэтапируемых кормили двойной пайкой, всем собрали вязаные шерстяные носки, свитера и тёплые вещи, благо запасов одежды скопилось много и начальник лагеря дал добро. Макушев раздобыл бутыль медвежьего нутряного жира. Десять машин оборудовали буржуйками, в одиннадцатой – продукты питания и дрова, двенадцатая машина – под горючее. Доложив о готовности спецэтапа Битцу, Макушев построил заключённых по двадцать человек перед машинами и начал инструктаж:
– Граждане заключённые, сегодня вы отправляетесь этапом в лагерь для дальнейшего отбытия наказания, предстоит длительный путь в трудных дорожных условиях. В пути следования – остановки через три часа, из кузова выходить только по нужде, по команде конвоира. Сейчас будут назначены старшие в каждой двадцатке, они будут получать пайки и решать все вопросы по топке буржуек, очерёдности обогрева и другие вопросы в дороге. В пути не спать, любое неподчинение конвоиру или старшему по машине будет караться по всей строгости, вплоть до расстрела. Бежать не советую, при любой попытке – расстрел на месте, да и куда вам бежать, кругом тайга, живым из неё никто не выйдет. Старшие получат по склянке жира, всем намазать перед дорогой открытые участки тела, то есть лица, это спасёт от отморожения.
Проходя мимо стоявших около машин зэков, Макушев молча тыкал пальцем в грудь одного из двадцати, таким образом назначая старших по машине, выбирая наиболее рослых и физически сильных. Иван Голышев был на голову выше остальных в своей двадцатке и, естественно, получил тычок в грудь.
– Всем через полчаса погрузка в машины! Разойтись! Старшим остаться.
Макушев, оглядев десятерых заключённых, произведённых им в старшие, ухмыльнувшись, сказал:
– Ну, голуби, ежели порядка не будет или кто в пути коньки отбросит, спрошу с вас. – При этом он, сняв с руки рукавицу, сжал кулак и поднёс к носу каждого из десяти. – Потому заботьтесь о своих, как мамки!
Увидев перед своим лицом волосатый, пахнущий крепким табаком и селёдкой кулачище лейтенанта, Иван подумал: «Этот зашибёт одним ударом».
– Идите на склад, получайте склянки с жиром, спички и пайки, – закончил Макушев разговор. – Федотов, проводи, – приказал он одному из конвоиров.
Через полчаса колонна из двенадцати машин, пробивая светом фар утренний морозный туман, выкатилась из ворот лагеря. Миновав несколько улиц, выехала из Могочи и двинулась на север. В кабине головной машины начальник конвоя лейтенант Макушев открыл бутылку спирта и прямо из горла сделал большой глоток. Жаркая волна прокатилась по жилам его крепкого тела.
– На дорожку, – хрустя солёным огурцом, самому себе сказал он.
Сырые дрова никак не хотели гореть в наскоро сваренных буржуйках. Нещадно дымя, они не грели, а наполняли крытые брезентом кузова едким дымом, от которого перехватывало дыхание, слезились глаза. Только через час пути разогревшиеся печки позволили заключённым нормально дышать, сидя на ящиках, а не полулёжа на обледенелом полу кузовов трясущихся на кочках грузовиков.
Голышев, назначенный старшим седьмой по счёту от головы колонны машины, устроившись около буржуйки, топором щепал тонкую лучину с поленьев, и в его машине довольно быстро печка загудела и, раскалившись, стала не только греть, но и освещать лица людей. В матово-красном свете куска раскалённой трубы на Голышева благодарно смотрели девятнадцать пар слезящихся от дыма глаз. Он тоже хватанул дымку, но не упал, как все, на карачки, спасаясь от нависающего сверху дыма, он действовал и тем заслужил признание этих людей. В этой двадцатке Макушев не ошибся, назначая старшего. Скоро стало светлее, и тут сначала раздался смех, а потом все до упада хохотали друг над другом и особенно над Иваном. Лица, жирно смазанные медвежьим жиром, впитав в себя сажу от дыма буржуйки, почернели. У Голышева, а он был чернее всех, только белые зубы да зрачки смеющихся глаз определяли в красном сумраке местоположение его лица. Смеялись и хохотали все. Многие наверняка впервые за долгое время неволи. Через какое-то время хохотала вся колонна. Обеспокоенные и не понимающие причины смеха охранники и водители в кабинах грузовиков, заражённые смехом, тоже улыбались. Не смеялся только Макушев. В головной машине он не слышал хохота, да и не мог услышать, его здоровый организм мирно спал под монотонный рокот мотора.
Медленно колонна втягивалась в глухую забайкальскую тайгу. Пологие длинные сопки со всех сторон перекрывали горизонт. Плотным строем, подступая к дороге, стояли лиственничные боры. Двадцатипяти-, а то и тридцатиметровой высоты стволы деревьев почти касались друг друга, в борьбе за солнце выбрасывая свои ветви на самых макушках и в борьбе за воду сплетаясь корнями, вгрызающимися в скальный грунт. Огромные лиственницы в некоторых местах угрожающе свешивались над дорогой, каким-то чудом удерживая оголёнными, узловатыми, как гигантские мышцы, корнями свои многотонные стволы. Голо и безжизненно выглядела тайга, малозакрытая снегом, только кое-где в распадках радовал зеленью редкий ельник.
«Ничего, терпимо», – думал Голышев через какое-то время, тасуя людей в кузове, пересаживая ближе к теплу тех, кто сидел по бортам и сзади. Подчинялись спокойно, с пониманием уступая тёплые места замёрзшим товарищам. Ждали первой остановки, подшучивая над теми, кто начинал ёрзать от желания поскорее отлить. Богатый русский язык использовался на все двести процентов, и настроение было весёлое. Казалось, едут в кузове друзья закадычные, знавшие друг дружку с пелёнок, слегка хмельные, после свадьбы из другой деревни домой. Вот машина остановится, и все разбредутся по своим дворам, то тут, то там продолжая бесшабашное гулянье и веселье. В широкой, поросшей ерником и прочим мелким кустарником мари машины остановились. Конвоиры вылезли из кабин и, отстегнув затянутые сзади брезентовые полога, дали долгожданную команду:
– По нужде, до ветру выходь!
Заключённые высыпались из кузовов и, охая от удовольствия, орошали мёрзлую землю. И только теперь конвоиры и шофера, увидев физиономии своих пассажиров, не выдержали и, нарушив все инструкции и уставы, хохотали до слёз. Макушев, проходя вдоль всей колонны, увидев эту картину, всё больше хмурился. Не к добру это веселье. При его приближении смех смолкал, но то и дело взрывался за спиной. Дав указание кипятить чай, лейтенант, собрав старших машин, приказал выделить людей ломать ерник, тонкий кустарник красного цвета.
– По две хороших вязанки в каждую машину. Ясно, черномазые? – не удержавшись, пошутил он.
Через час колонна двинулась в путь. Макушев хотел успеть перевалить Становой хребет засветло, но, к сожалению, уже на первом подъёме головная машина, проскочив наледь, чуть надломила лёд, зато вторая ухнулась задним мостом и мёртво села, перегородив дорогу.
«Началось! Дохохотались», – невесело подумал лейтенант и, выпрыгнув на ходу из притормозившей машины, побежал к застрявшей.
Следом идущие машины, тормозя и останавливаясь на снежном накате, начинали неуправляемо и беспомощно сползать вниз. Конвоиры, выскакивая на ходу, рискуя попасть под колёса сползающих по наклонной машин, ножами резали ремни брезентов, выпуская из кузовов перепуганных зэков. Подпирая друг друга, машины остановились. Пошли в ход кирки и лопаты, через некоторое время машины, выплёвывая из-под колёс перемолотый с песком и камнем снег, одна за другой поползли в гору. Преодолев подъём, колонна остановилась. Рельеф дороги был таков, что, не разогнавшись на спуске, машина не могла выскочить на следующий подъём, и Макушев, зная это, решил больше не рисковать. Сорок человек с кирками и лопатами, в сопровождении двух конвоиров, уходили по спуску вниз и начинали подсыпать дорогу от подъёма до вершины, затем колонна трогалась, и машины поочерёдно проходили дистанцию полтора-два километра.
Потом уходила на дорогу следующая группа заключённых. Голышев дважды со своей двадцаткой выходил на дорогу и с остервенением лупил киркой по придорожным скальным выступам, добывая грунт для подсыпки.
– Ничего, терпимо, мужики, прорвёмся, – подбадривал он уставших и промёрзших на ветру людей, вернувшись в родной кузов к буржуйке. – В шахте, бывало, по две смены рубили уголёк. Жара, пыль, дышать нечем, а здесь красота, воздух чистый и прохладно.
– Да уж, прохладно, коченеем от той прохлады.
– А ты шевелись шустрей.
– Дак шевелись не шевелись, спина мокрая, а руки как грабли, пальцев не чую.
– Слышь, ссать захочешь, мочись на руки, не брезгуй, отогреешь махом, а потом снежком, снежком, гореть будут!
– Ну-ка, советчик, отсядь от меня, то-то, я чую, от тебя несёт.
Согреваясь горячим чаем и солёными шутками, как-то незаметно прошли Становой хребет, и колонна шла уже без остановок.
Предвкушая скорый конец первого перегона, Макушев расслабился, а напрасно. Смеркалось. Мороз крепчал. Искрами мелькал в свете фар мелкий снег. В широкой мари между сопками водитель резко затормозил, но поздно. В сумерках он не сразу заметил, как хорошо различимая дорога вдруг закончилась и перед его машиной оказалась ровная гладь, слегка переметаемая снежными волнами.
– Газуй! – заорал Макушев водителю. – Может, проскочим!
Машина рванулась вперёд, но угадать направление дороги было невозможно. Метров через сто грузовик, ломая ледяную корку наледи, ушёл передними колёсами с дорожной насыпи и, провалившись, заглох. Следом шедшие машины встали, окутанные паром вырвавшейся из-подо льда воды, заливавшей раскалённые глушители. Какое-то время все сидели в машинах и ждали. Ждали конвоиры и водители, ждали заключённые, ждали какого-то чуда. Но чудес не бывает, и зычный голос Макушева, забравшегося на кабину и оравшего оттуда, вывел людей из оцепенения. Все понимали, что придётся выходить из машин и в ледяной по колено воде вытаскивать головную, а затем выводить и все остальные машины, прощупывая насыпь дороги впереди машин. Секущий лица мелкий колючий снег, обжигающий холод ледяной воды, сжимающий твоё тело и проникающий болью в твой мозг, мат и крики конвоиров, руководивших с подножек машин людьми, – всё это запомнилось Ивану отрывками. Уже теперь, пытаясь согреться в кузове машины, он видел лица других людей. Никто не шутил, промокшие насквозь люди начинали молча, тихо замерзать. Гревшая раньше буржуйка не спасала, пропитанные водой ватники и валенки просто-напросто костенели на людях, и сжавшийся в комок, пытаясь сохранить тепло, человек через десять – пятнадцать минут уже не мог встать и распрямиться. Войлок валенок, пропитанный водой, превращался в лёд, и ступни ног, даже в сухих сменных портянках, замерзали до потери чувствительности. Чай, который Голышев постоянно грел, наливая в кружку по очереди, по глотку передавали по машине, тоже уже не спасал. Многие не могли удержать кружку в руках, просто даже взять её в руки.
До Тупика оставалось немногим более десяти километров, и Макушев гнал колонну, прекрасно понимая, что любая остановка в пути сейчас будет стоить многим жизни. Через час колонна въехала в посёлок, и два бревенчатых барака приняли этапируемых.
– Сутки на просушку одежды и отдых, – распорядился Макушев, уходя из бараков.
На душе у него скребли кошки – проклятые пять процентов! «Двести ртов, каждому по пятьдесят грамм для согрева, – это уже десять литров спирта, а где его взять?» – соображал Макушев по дороге к поселковому руководству. Несмотря на поздний час, окна в конторе были освещены. Председатель поссовета, седой, болезненного вида мужчина, Волохов Иван Прокопьевич, был давним знакомым Макушева. В одной сотне они когда-то воевали в Гражданскую. Волохов, получив тяжёлое ранение в этих местах, остался на излечение, а потом, пригретый одной из солдатских вдов, тут и осел. Тем более что большевистская партия поручила ему и доверила как проверенному в боях, закалённому большевику руководство этим посёлком. Увидев на пороге Макушева, Иван Прокопьевич искренне обрадовался:
– Ну, здравствуй, дорогой. Как добрался? Ждал ещё вчера, рыбки приготовил, строганинкой побалую. Пошли в мою половину.
Волохов жил уже много лет один прямо в конторе.
– Иван, сначала баньку, промёрз как собака. Дорогу перекрыло на Волчьем ручье, кое-как прошли.
– Хорошо, банька второй день тебя поджидает, да не только банька, – ухмыльнулся Волохов. – Давай венички вон прихвати. Иди парься, я чуть позже подойду, тоже погрею кости за компанию.
Макушев, хорошо зная хозяйство Волохова, сбросил с себя одежду, в валенках на босу ногу и исподнем, подсвечивая себе керосиновой лампой, пошёл к небольшой рубленой избушке в глубине двора. Банька была рублена хорошо, по-казацки, чистая и уютная мойка с лавкой для отдыха и отдельно парилка.
Пришедший через некоторое время Волохов застал Макушева лежащим на лавке распаренным и довольным. Багровый шрам наискось перечёркивал широкую спину лейтенанта.
– Не побаливает мадьярская отметина? – спросил Волохов, похлопав Степана по жаркой спине. – Прими-ка стопку.
Макушев, отдуваясь, сел, молча выпил, зацепив ладонью из деревянного туеса мёрзлой брусники, высыпал её в рот и, закрыв глаза, застонал от удовольствия.
– У-у-ух, благодать у тебя, Прокопьич.
– Рад стараться, вашбродь! – гаркнул шутя Волохов и нырнул в парную, откуда вырвался клуб пара.
«Да, сильно сдал Иван», – глядя на спину Волохова, думал Макушев. А какой казачина был. Вот на этой, теперь костлявой, изуродованной ранами спине вытащил он когда-то Макушева, порубленного матёрым венгерским кавалеристом. Позже, простреленный из карабина в упор, Волохов остался без правой лопатки, половину которой, раздробив, вынесла из его тела пуля. Но это было намного позже. А тогда… тогда они молодые, ещё безусые казаки, как на живого Бога смотрели на своего атамана. Готовы были в огонь и воду броситься, выполняя его приказ. Сызмальства в седле, к шестнадцати годам они отменно владели пикой и шашкой, неплохо стреляли из коротких кавалерийских карабинов. В грохоте и сумятице революций и Гражданской войны трудно было разобраться, кто враг, кто не враг, но, воспитанные уважать старших и подчиняться воле командира, они в составе своей сотни рубили всех, кто вставал на их пути. Святая вера в правоту атамана была у них в крови и кровью скреплена. Зимой 1919 года в составе полуторатысячного отряда они несколько месяцев преследовали так называемый интернациональный венгерский полк. Следы полка затерялись в районе станций Ксентьевская – Могоча. Железная дорога, захваченная войсками адмирала Колчака, сковала манёвренность венгров, и они ушли. Ушли быстро и скрытно, растворившись в забайкальской тайге. Они были уверены в том, что легче найти иголку в стоге сена, чем обнаружить их в той бездорожной глухомани, куда они забрались. Но тайга не любит чужаков, она имеет свои глаза и уши. Охотник-орочон, имени которого Степан не помнил, в чьи охотничьи угодья, не ведая того, забрели, укрываясь от преследования, венгры, наткнулся на их лагерь. Озабоченный вмешательством в его промысловые дела, он вышел из тайги и рассказал об увиденном родичам. Война, шедшая в России, почти не задевала ничего в ней не понимавшее коренное население. Охотники и оленеводы племени орочон занимались своим нехитрым промыслом так же, как это делали на протяжении веков. Грамоты никто не знал, газет в тех краях никогда не было, пушнину скупали и выменивали приезжавшие купцы, которые политическим просвещением не занимались.
Родоплеменные устои были настолько сильны, что мнение шаманов и старейшин было обязательным и единственным законом жизни таёжных кочевников. Однако в семье, как говорят, не без урода. Родичи передали ему совет от старейшин: сохранить в тайне место, где встал на зимовку полк венгров. Старики рассудили так: вооружённые люди вреда не причинили, тихо при шли, придёт время – тихо уйдут. Старики знали, что другие вооружённые люди их ищут, но они не хотели, чтобы на земле их предков проливалась людская кровь. Однако тот охотник, встретив казачий разъезд, за обещанное вознаграждение рассказал, а потом и провёл глухой ночью казачьи сотни охотничьими тропами прямо к лагерю венгров. Река Олёкма, на берегу которой были безжалостно порублены застигнутые врасплох несколько тысяч красных венгров, никогда до и никогда после не слышала столько людской боли и не принимала в себя столько людской крови, как в ту страшную ночь. Волохов и Макушев в том ночном бою, не тратя по приказу атамана патронов, рубили шашками, как капусту, головы метавшихся в панике людей. Сопротивления оказано почти не было, однако пленных не брали. К утру всё было кончено, но охотничий кураж охватил Степана, когда он увидел нескольких уходящих в тайгу всадников и кинулся в погоню. Волохов на две сотни метров отстал от Макушева, когда тот нагнал остановившихся и повернувших к нему врагов. Сверкнули клинки, и увернувшийся от удара Макушева венгр ловко рубанул проскочившего казака, навсегда оставив о себе память на его спине. Два выстрела из-за скалы – и Волохов через голову рухнувшего замертво коня скатился в снег. Очнувшись от удара, Волохов увидел на снегу под скалой распластанное тело друга. Макушев лежал на животе и стонал. «Слава богу, жив!» – обрадовался Иван и с опаской стал осматриваться вокруг. Около скалы никого не было.
– Ушли, сволочи!
Далеко внизу, на берегу, слышались лошадиный топот и крики людей. Никто не увидел их смелой погони, понял Иван. Никто их и не хватится в этой суматохе сейчас. «Уйдут ведь!» Волохов вскочил на ноги и тут же рухнул от острой боли. Когда сознание вернулось к нему, было тихо, только поскрипывали над головой вековые сосны. Макушев всё так же лежал под скалой. Теперь хорошо было видно, что шинель на спине рассечена и пропитана кровью. Волохов ощупал себя. Неестественно вывернутая ступня левой ноги сильно болела. Других ран, не считая ушибов, не было. Преодолев два десятка метров ползком, Волохов добрался до Макушева.
– Степан, я сейчас, – переворачивая его на бок, приговаривал Волохов. – Только не умирай, держись, браток.
Рана была большая, от плеча до поясницы, но не глубокая. Вскользь полоснул клинок, не прорубил кости. Потеряв много крови, Макушев дышал, но не приходил в сознание. Волохов, разорвав всё, что было из белья, как мог, перевязал Макушева. Срезав ремни с седла, перетянул несколько раз прямо поверх шинели его спину и, превозмогая боль в ноге, потащил его вниз, к реке, к лагерю. Он полз, матерясь и проклиная всё на свете, до крови закусывая губы, когда его вывернутая ступня, цепляясь за корни и камни, невыносимой болью била в голову, парализуя всё тело. Нужно было доползти, дотащить Степана до лагеря, там были землянки, там можно было спастись и выжить. И он дополз и дотащил. То, что он увидел на берегу Олёкмы, было ужасно.
Иван Волохов, не раз бывавший в сабельных атаках и повидавший смерть врага, никогда не был на месте такого кровавого побоища. Он тащил своего раненого товарища между ещё неостывших трупов людей, лёгкий морозец лишь слегка покрыл инеем волосы, ресницы незакрытых глаз. Открытые страшные раны от сабельных ударов ещё кровоточили, в некоторых местах кровь собралась в огромные лужи и парила. Волохову стало плохо, его тошнило, его выворачивало наизнанку. Тяжёлый запах смерти и ужаса как бы висел в воздухе и комом вставал в горле, не давая дышать.
Стараясь не глядеть по сторонам, Волохов, раздвигая ещё податливые тела, освободил вход в одну из землянок и, втащив туда Макушева, упал без сил.
Хорошо протопленная землянка сохранила тепло. Через какое-то время Волохов, придя в себя, разжёг печку, благо сухие дрова были по-хозяйски сложены под лежаком, и зажёг уцелевшую керосиновую лампу. Просторная землянка на десять человек, добротные топчаны и железная печка, чисто выметенный земляной пол – всё говорило о том, что устраивались здесь надолго и основательно. В брошенном вещмешке Волохов нашёл шило и толстые нитки для починки обуви да конской упряжи. Вот этими нитками и зашил Иван кровоточащую спину Степана, обработав рану самогоном, поделив последний глоток по-братски с другом. Перебинтованный чистыми бинтами, на которые ушли две простыни, Степан спал. Только теперь Иван, с трудом и болью сняв сапог, занялся своей ступней. Неестественно вывернутая в сторону, она распухла. «Да, не ходок», – с горечью подумал Иван, не зная, что предпринять. Устроив поудобнее больную ногу, он сидел у открытой печки и смотрел, как языки огня сначала ласково облизывают поленья, а потом, фыркая и стреляя от удовольствия, начинают сжирать их, превращая живое, наполненное смолой и силой дерево в ничто, в угли и пепел.
Почему их бросили? Почему отряд так быстро ушёл? Почему и зачем порубили столько безоружного народа?
Ведь он видел, как, выскакивая из землянок, полуодетые люди падали на колени и поднимали руки. В горячке ночной атаки он тоже рубил врага и только сейчас, вспоминая и осознавая увиденное, задумался. Ему показалось, что сегодняшней ночью он страшно согрешил. Душа была не на месте, она горела огнём и обугливалась, как эти поленья в печи. Только горящие поленья согревали, давали живительное тепло, а его душа, сгорая, оставляла в нём холод. Холод и страх. Ему стало вдруг страшно: а что, если оставшиеся в живых, ведь кто-то же ушёл, вернутся? Вернутся и найдут, непременно найдут их, и непременно порвут их на куски за ту жестокость, которую они сотворили. Он вдруг понял, что, если их найдут, он не будет сопротивляться и молить о пощаде. Он заслуживал смерти, и он её достойно примет.
Его горькие думы прервал очнувшийся Степан.
– Воды, дай воды, – слабо простонал он и открыл глаза. Долго и жадно глотая воду, поднесённую к его потрескавшимся губам, Степан внимательно смотрел на Волохова. – Иван, это ты? Господи, что с тобой, ты же весь белый. Где мы? Чёрт меня понёс за ними, – сокрушался Макушев, выслушав рассказ Ивана, – теперь из-за меня пропадём.
– Знаешь, Степан, мы уже пропали. За что мы льём кровушку свою и чужую? За родную землю и волю, так у нас её никто не отнимал. Германца за тридевять земель отсель отбили. Большевики землю мужикам отдали, так и у нас не забирают. Власть свою ставят, так царь-батюшка отрёкся. Порядок на земле должон быть, да и какая разница, на кого горбатить, а вот кровушку проливать больше не хочу. Не по-казацки – безоружных бить, не по-казацки – раненых бросать! Покойников порубанных воронью оставили, видано ли дело! Всегда хоронили после сечи и своих, и чужих. Не Бог с нами, Степа, сейчас, а прав ты, чёрт нас за собой ведёт.
Степан молча слушал. Выходит, Иван, спасший ему жизнь друг, теперь прав был, теперь ещё и душу его спасал. Промолчал Степан, закрыв глаза, сделал вид, что задремал. Думал: а ну как наши вернутся? С такими помыслами не то что атаман, сотенный, прознав, шкуру нагайкой сдерёт, а то и просто шлёпнут, как осенью большевистского агитатора в Нерчинске шлёпнули. Запутались они, запачкались в крови по уши. И кто её разберёт, эту правду? Только согласен он с Иваном – не по-казацки стали воевать. Жар застилал Степану глаза, и, проваливаясь в беспамятство, он прошептал:
– Не по-казацки.
Остаток дня и ночь Степан то приходил в себя, то терял сознание и метался в бреду. Иван, забыв про сон и усталость, ухаживал за ним и только к утру уснул. Гортанные крики и голоса разбудили Ивана, в лагере кто-то был. Иван приподнялся на лежаке, и в это время дверь в землянку открылась. В светлом проёме Иван увидел что-то мохнатое и неуклюжее, однако это мохнатое шагнуло внутрь и оказалось человеком.
Присмотревшись в сумраке землянки, небольшого роста человек в оленьих одеждах, увидев лежавших, быстро развернулся и с криками на непонятном Ивану языке выскочил. Несколько минут было тихо. Иван с замершим сердцем лежал, не зная, что делать. Не свои, не чужие – орочоны. Дверь землянки открылась, и в неё осторожно вошли несколько человек. Один из них, подойдя ближе к Ивану, заговорил:
– Больсой беда слуцись, больсой горе. Орочоны не воюй, орочоны – охотники, зверь добывай, мех добывай, орочоны с русскими дружат, орочоны нет убивать людей.
Стоявшие за ним люди согласно кивали.
– Мы вам помогай, здэсь одни помирай, злые люди приходил, много ваш товарищ помирай, ой много. – С этими словами он повернулся, что-то коротко сказал своим и вышел.
Осторожно, на руках, орочоны вынесли казаков и, укутав в меха, уложили в нарты. Краем глаза Иван заметил, что орочоны стаскивают трупы погибших в землянки и засыпают их. Над головами людей на ветвях деревьев черным-черно сидело, а ещё больше кружило в небе слетевшееся вороньё.
Пришедший в себя Степан, совсем не понимая происходящего, спросил, увидев лежащего рядом Ивана:
– Вань, что случилось? Куда нас везут, кто?
– Тихо, Степа, это орочоны. Они приняли нас за уцелевших красных. Куда везут, не знаю, но, думаю, вреда не будет. Хотели бы убить, бросили бы там, – ответил Волохов.
Прямо в нартах их напоили каким-то горьким отваром, пахнущим мёдом, и они скоро уснули…
– Ух, хорош парок! – вывалился из парилки Волохов, прервав воспоминания Макушева. – Наливай ещё по маленькой, да пойдём вечерять.
– Давай, Вань, за дружбу, – поднял гранёный стаканчик Макушев.
– Давай, Степан, за дружбу, – серьёзно глянув в глаза Макушеву, сказал тост Волохов и опрокинул в себя чуть мутноватый первач.
Обсохнув, чистые и посвежевшие, друзья вернулись в половину Волохова.