Рано утром я начинаю готовить свадебное угощение, но все пригорает, на электрической плитке. Мы расположились на несколько недель в малюсенькой студии одной подруги певицы, уехавшей на гастроли. Я расставила мебель вдоль стен, чтобы было немного просторней. Но так или иначе, в этом крошечном пространстве могут усесться и двигаться не больше шести человек.
Тебе удаётся упросить полную даму, которая должна нас расписать, сделать это не в большом зале с цветами, музыкой и фотографом, а в её кабинете. Нам бы и в голову не пришло, чтоб именно заставило её согласиться! Она это сделала вовсе не из-за нашей известности, не потому, что я — иностранка, не потому, что мы хотели пожениться в узком кругу друзей. Нет! Что возобладало, так это — неприличие ситуации: у нас обоих это третий брак, у нас пятеро детей на двоих! Пресвятой пуританизм, ты спасаешь нас от свадебного марша! А если не будет церемонии, можно и не наряжаться. В конце концов, мы так и остаёмся в надетых с утра водолазках.
Ты уехал рано, тебе во что бы то ни стало хотелось устроить мне какой-то сюрприз. Для этого тебе пришлось убедить Любимова отменить несколько спектаклей в театре. Ты возвращаешься с довольным видом и, хлопая себя по карману, шепчешь: «Порядок». Шофёр такси, который везёт нас во Дворец, желает нам всего, что только можно пожелать. Он без конца оборачивается к нам, чтобы ещё раз сказать, как он счастлив, что это — лучший день в его жизни, а также, конечно, и в нашей. При этом он едва не сталкивается со встречной машиной, и я чувствую, что этот день может стать и последним днём нашей жизни. Я кричу, резкий поворот руля нас спасает, мы стукаемся головами о крышу машины — и вот уже в полубезумном состоянии мы пускаемся по коридорам вслед за молодым человеком, который ждал нас у входа. Для него это тоже счастливейший день в его жизни, он заикается, вытирает лоб сиреневым платочком, в десятый раз повторяет: «Вы не можете себе представить…»
Он, кстати, так и не сказал, что именно мы не можем себе представить. После прогулки по подвалам, полным труб и странных запахов, мы подходим наконец к двери кабинета.
Там нас ждут Макс и Сева, тоже несколько растерянные.
Мы обнимаемся.
Каждый раз, когда протокол не соблюдается буквально, все смещается и доходит до абсурда. Мы стоим перед закрытой дверью, вдалеке беспрерывным потоком льются приглушённые звуки свадебного марша, до нас доносятся смех, аплодисменты, затем — сакраментальное: «Улыбочку!..» И мы насчитываем, таким образом, уже шесть свадеб.
Один из служащих, бледный и накрахмаленный, отворяет перед нами дверь. Для него это не самый прекрасный день в его жизни — обычный день, похожий на все другие.
Он нисколько не удивлён, что ему приходится вести по этому торжественному зданию, покрытому позолотой и красными коврами, четверых хохочущих людей. Он не узнает ни тебя, ни меня, никого. Он лишь выполняет определённую операцию на конвейере бракосочетаний.
Наконец, мы вчетвером рассаживаемся в двух креслах напротив вспотевшей дамы. На фотографии, которую сделал Макс, мы с тобой похожи на старательных студентов, слушающих серьёзную лекцию, только ты сидишь на ручке кресла, и у нас слишком лицемерный вид. На нашу свадьбу пол учено добро, от которого, как известно, добра не ищут, и после «поздравительной речи» мы чуть было сами не уходим— подобру-поздорову:
— Шесть браков, пятеро детей, к тому же — мальчиков! (Очевидно, по мнению этой дамы, с девочками дело обстояло бы проще.) Уверены ли вы в своём чувстве? Отдаёте ли вы себе отчёт в серьёзности такого шага? Я надеюсь, что на этот раз вы все хорошенько обдумали…
Мне и смешно и плакать хочется. Но я вижу, что ты вот-вот сорвёшься, и потому держусь. Мы быстро расписываемся против галочки, и уже через несколько минут все кончено.
Ты держишь свидетельство о браке, как только что купленный билет в театр, вытянув руку над толпой. Мы выходим, обнявшись, среди невест в белом тюле под звуки неутомимого марша. Мы женаты. Ты наконец спокоен. Празднование отменяется — нет времени: мы едем в Одессу. Через несколько часов мы будем на борту теплохода «Грузия» — это и есть сюрприз. Настоящее свадебное путешествие на настоящем корабле. Без свадебного марша.
Уже оттого, что я спускаюсь по знаменитой лестнице, у меня перехватывает дыхание. Под ногами у нас расстилается одесский порт. Мы вдыхаем особый запах — это смесь мазута, свежей рыбы и краски. Шумы тоже достигают наших ушей, и даже с закрытыми глазами знаешь, что внизу — большой порт. У нас колотятся сердца — мы скоро отправимся в наше первое путешествие, и пусть даже мы не выходим за пределы Чёрного моря, для тебя это — большой глоток свободы. И потом, ты любишь моряков, и они отвечают тебе тем же.
Где бы ты ни был, они с радостью принимают тебя, отводят тебе лучшую каюту, приглашают тебя в гости на берегу, устраивают целый праздник — так всегда бывает, когда мы встречаемся с нашими друзьями — капитанами дальнего плавания Феликсом Дашковым и Сашей Назаренко. Многие думают, что ты сам был моряком — так хорошо ты рассказал об их радостях и бедах. Действительно, нужно было прожить, наверно, пятьдесят жизней, чтобы не знавшие тебя люди клялись, что ты был с ними в море, в одном истребителе, в лагерях или связке альпинистов… И для всех ты — близкий, один из них, «свой», как говорят по-русски.
Толя Гарагуля встречает нас у трапа. Грубоватое лицо, словно вырубленное из камня, обезоруживающая улыбка.
Он руководит смешанным экипажем. Мужчины восхищаются им, женщины все немного в него влюблены. Корабль, которым он командует, настоящее чудо. Он был захвачен в качестве трофея и восстановлен после войны. Каюты и салоны — необычайной роскоши. «Грузия» богато украшена коврами, чеканкой и росписью. Несмотря на перипетии бурных лет, это немецкое судно начала века сохранило свои прекрасные деревянные обшивки, вензеля из полированной меди, а главное — свою царскую каюту: настоящую квартиру, целиком обтянутую голубым бархатом. Здесь в зеркалах отражаются зеркала, и от этого каюта кажется ещё просторнее. Двойные фарфоровые раковины в ванной украшены старинными медными кранами. Мы с восторгом осматриваем наши владения.
Толя чудесно все устроил: каюта уставлена цветами, на столе — фрукты, пироги и бутылка грузинского вина. Мы не знаем с чего начать, и, поглупев от счастья, наперебой восхищаемся каждой мелочью. Конечно, мне приходилось бывать и во дворцах, но я нисколько не притворяюсь — я и в самом деле ослеплена всем этим великолепием. Ты гладишь бархатную поверхность кровати и выдвигаешь из комода один за другим ящички с маленькими медными ручками. Ты поминутно оборачиваешься ко мне посмотреть, как мне все это понравится, — и нам весело, мы хохочем.
Потом мы осматриваем корабль. Нас особенно поражает машинное отделение. Переминаясь с ноги на ногу, как большие робкие медведи, механики протягивают нам для пожатия запястья и вытирают промасленными тряпками потрескавшиеся ладони, ставшие мраморными от разводов машинного масла. Зато сами машины начищены до блеска, мощно работают поршни. Тебе решительно все здесь нравится. Под гул моторов ты импровизируешь текст во славу этого корабля, которому выпала честь носить в своём чреве такой великолепный экипаж, а главное — твою любимую женщину, твою законную жену… Мужчины аплодируют.
Лицом к ветру мы карабкаемся по вертикальной лестнице на мостик. Толя ведёт нас в свою личную столовую. Здесь для нас устраивают пиршество, секрет которого знают только моряки: сырая сёмга, свежайшая икра, которую только чуть посолили прямо у нас на глазах, сочное мясо гигантского краба, прямо тающее во рту… Наевшись, мы растягиваемся на мостике подышать морским воздухом, глядим в небо и улыбаемся ночи. Нас убаюкивает рокот моторов. Твоя рука ищет мою.
В Сухуми капитан угощает нас на причале чебуреками и турецким кофе, сваренным в горячем песке. Потом он ведёт нас к одному своему знакомому, который работает в какой-то конторе по снабжению. За счёт государства он построил себе громадный дом, возвышающийся над городом. Как только он понял, кто мы, на столе появляются еда и бутылки, сосед приносит дымящиеся шашлыки. Хозяин говорит нам с широкой улыбкой: «Я — грузин». И потом — с гримасой отвращения, показывая на соседа: «Он — армянин. Вы видите, как мы хорошо ладим!» И, сильно хлопнув соседа по узкой спине, добавляет: «Да, мы отлично ладим. Он всегда жарит для меня мясо». Эксплуатируемый сосед растерянно улыбается…
Я без сожаления покидаю дом этого шумного хозяина.
Под руку мы вновь спускаемся к порту. Издали корабль выглядит ещё красивее. Толя на мгновение останавливается, и его добрые глаза тускнеют. Он обнимает нас за плечи и говорит сдавленным голосом:
— Посмотрите на него хорошенько. Я ничего не сказал вам вчера вечером, но мой прекрасный корабль, моя красавица «Грузия» в своём последнем плавании. Как только мы вернёмся в Одессу, корабль пойдёт в переплавку. Из его чистой стали сделают миллионы лезвий для бритья.
Мы очень расстроились из-за Толи, да и из-за старой «Грузии», в которую влюбились, как и он. Мы молча продолжаем путь.
— Ничего, в следующем году у нас будет новая «Грузия».
Она будет ещё красивее.
И видно, что капитан сам не верит в то, что говорит…
Нам никогда не удалось вновь пережить счастья этого путешествия. Мы побывали на всех морях, нас по-королевски принимали гостеприимные и щедрые капитаны, но никогда больше нам не было так хорошо. Наверно, потому, что это первое плавание было нашим свадебным путешествием…
В старом Тбилиси мы празднуем наше бракосочетание, состоявшееся в Москве всего за полчаса. Здесь нам устраивают настоящую старинную свадьбу. Женщины в чёрном суетятся в большом зале. Все тончайшие блюда грузинской кухни стоят на столах в серебряных подносах. Здесь и душистые травы, расставленные букетами, и маринованный чеснок, и лобио, и сациви, во дворе жарят шашлыки — все благоухает.
Мы сидим в торце стола, оба в белом, и держимся за руки.
Компания исключительно мужская. Женщины накрывают, подают и становятся поодаль, сложив руки на животе. Их красивые смуглые лица смягчаются улыбкой. Тамада поднимает первый тост:
— Пусть сколотят ваш гроб из досок, сделанных из тою дуба, который мы сажаем сегодня, в день вашей свадьбы.
Каждому наливают вина в коровий рог. Стаканы из старинного хрусталя здесь только для воды. Рог вмещает четверть литра вина. Поскольку его нельзя поставить, надо пить до дна. Я подчиняюсь, ты же подносишь рог к губам и движением, которое будет повторяться в течение нескольких часов застолья, передаёшь его рослому парню, стоящему позади тебя. Он выпивает вино и кладёт рог на поднос, который ему протягивает пожилая женщина, обносящая гостей. Второй тост следует за первым:
— Пусть ваши праправнуки не найдут ни одного билета, даже на чёрном рынке, чтобы попасть в театр на ваши спектакли!
Приносят роги побольше. Я стараюсь выпить все, но не могу и в свою очередь передаю вино молодому человеку, стоящему за мной. Гости же пьют по традиции до дна, и никто не уходит из-за стола. Угощение роскошно, тосты бесконечны.
Ты видишь, как много могут выпить люди и при этом не потерять достоинства. Мы подсчитали потом, что каждый из гостей выпил за вечер литров по десять вина. Наши ангелы-хранители стоят сзади, допивают за нами вино и не едят, вызывая в тебе удивление и восхищение. Когда к концу вечера ты неловким движением задеваешь стол, падает его выдвижная часть и разбивается дорогая посуда, мы просто не знаем, куда деваться от стыда. В ответ на наши смущённые извинения хозяин дома широким жестом смахивает на пол всю стоявшую перед ним посуду. Потом по-королевски даёт распоряжение снова накрыть стол. Из кухни приносят мясо, дичь, пироги. Последние осколки в мгновение ока убираются молчаливыми ловкими женщинами. Тамада говорит:
— Тем лучше, начнём сначала.
Пир продолжается. В зале шумно и весело. Вдруг один из гостей громко спрашивает:
— Забудем ли мы выпить за нашего великого Сталина?
За столом воцаряется нехорошая тишина. Грузинская интеллигенция жестоко пострадала при Сталине, и, если некоторые люди относятся к нему с ностальгическим -восхищением, хозяин дома, как и мы сами, считает его самым настоящим преступником.
Я беру тебя за руку и тихо прошу не устраивать скандала.
Ты побледнел и белыми от ярости глазами смотришь на того человека. Хозяин торжественно берет рог из рук гостя и медленно его выпивает. И сильный мужской голос вдруг прорезает тишину, и за ним вступает стройный хор. Пением, точным и редкостным многоголосьем эти люди отвечают на упоминание о проклятых годах: голоса сливаются в звучную и страстную музыку, утверждая презрение к тирану, гармония мелодии отражает гармонию мыслей. Благодаря врождённому такту этих людей случайному гостю не удалось испортить нам праздник, и мы все ещё сидим за столом, когда во дворе начинает петь петух.
Самый удивительный подарок мы получаем, открыв дверь нашей комнаты. Пол устлан разноцветными фруктами.
Записка в два слова приколота к роскошной старинной шали, брошенной на постель: «Сергей Параджанов». Серёжа, которого мы оба нежно любим, придумал для нас эту сюрреалистическую постановку. Стараясь не слишком давить фруктовый ковёр, мы падаем обессиленные, и я тут же засыпаю, завернувшись в шелковистую ткань шали.
Однажды утром мы гуляем по Тбилиси, и один из наших друзей показывает нам дом с высокими окнами: «Здесь живёт художник Ладо Гудиашвили — друг Модильяни, Матисса, Делоне. В двадцатые годы он жил в Париже». Я говорю тебе, что мой отец, прозванный Владимиром Щедрым, наверняка был знаком с этим человеком. Принадлежа к тому же артистическому кругу, работая у Бурделя, он не мог его не знать. Ты предлагаешь позвонить в дверь, что мы и делаем.
Нам открывает очень пожилая дама и спрашивает, что мы хотели. Я объясняю, она просит нас подождать, через несколько минут возвращается и говорит, чтобы мы приходили вечером после семи: «Маэстро вас примет».
В назначенное время пожилая дама вводит нас в зал с высоким потолком и картинами на стенах. В центре — длинный стол со всякой едой, вином и цветами, приготовленный, кажется, для большого банкета. В глубине зала открывается дверь, и появляется человек с очень красивым лицом, седыми волосами, блестящими живыми глазами. Он идёт к нам навстречу, раскрыв объятия:
— Я не мог умереть, так и не обняв дочь Владимира. Благодарение богу, вы пришли.
Он прижимает меня к груди с юношеской силой. Потом приглашает нас сесть рядом с ним и велит принести ещё влажные фотографии, которые он только что отпечатал специально для меня. Дрожащими пальцами он показывает мне на первом плане двух молодых людей: они обнялись за плечи и улыбаются в объектив. Я узнаю отца и Ладо в окружении самых знаменитых художников.
Ладо Гудиашвили начинает рассказывать. Ты, как зачарованный, слушаешь его: костюмированные балы, кутежи по мастерским, нищие друзья, Модильяни, Сутин, множество иностранцев, которые все живут недалеко от бульвара Монпарнас и каждый вечер допоздна засиживаются в знаменитом ресторане «Купель»…
По грузинскому обычаю застолье продолжается до поздней ночи, старая служанка стоит позади нас и наполняет стаканы и тарелки. В большом зале теперь темно, приносят керосиновые лампы, и их свет отражается в глазах. Ты говоришь о своей работе над Гамлетом, о переводе Пастернака.
Ладо берет нас за руки и ведёт в маленький салон. На пианино — большая фотография поэта в массивной серебряной раме, на столе — письма, написанные его рукой, его книги, стихи и, в буфете за стеклом, — стаканчик с коньяком, накрытый блюдцем.
— Это последний стакан, который выпил Пастернак. Мы храним его и наполняем в память о нем со дня его смерти.
Художник провожает нас, снова долго обнимает меня на прощанье. Мне грустно. Я знаю, что никогда больше не увижу его. Я ухожу, прижимая к груди фотографию, где мой отец и он, молодые и красивые, улыбаются жизни.
Эспераль. Это слово я произношу впервые однажды утром, когда, сидя у тебя в изголовье, стараюсь объяснить тебе, что во Франции бросить работу лишь по той причине, что пьёт муж, невозможно. Я снова улетела со съёмок и буду платить неустойку, которая превысит мой гонорар за этот фильм, и не могу больше позволить себе этого. Кажется, ты не понимаешь меня. В Советском Союзе терпимость к пьяницам всеобщая. Поскольку каждый может в один прекрасный день свалиться на улице в бессознательном состоянии в замёрзшую грязь, пьяному все помогают. Его прислоняют к стене в теплом подъезде, не замечают его отсутствия в бюро или на заводе, ему дают мелочь на пиво — «поправить здоровье». Иногда его приносят домой, как мешок. Это — своеобразное братство по пьянке. Как заставить тебя понять разницу: удовольствие немного выпить за хорошим ужином с друзьями, небольшие ежедневные излишества светского алкоголика — все это далеко от пропасти, в которую ты падаешь, от гибели, которой ты сам ищешь, от той маленькой смерти, после которой ты совершенно разбит и слаб.
Шесть бутылок водки в день вычёркивают тебя из жизни.
Здесь, в Москве, знают, как это бывает, в Париже — нет.
Однажды мне случается сниматься с одним иностранным актёром. Он, видя, как я взбудоражена, и поняв с полуслова мою тревогу, рассказывает, что сам сталкивался с этой ужасной проблемой. Он больше не пьёт вот уже много лет, после того как ему вшили специальную крошечную капсулку…
Естественно, ты должен решить все сам. Это что-то вроде преграды. Химическая смирительная рубашка, которая не даёт взять бутылку. Страшный договор со смертью. Если все-таки человек выпивает, его убивает шок. У меня в сумочке — маленькая стерильная пробирка с капсулками. Каждая содержит необходимую дозу лекарства. Я терпеливо объясняю все это тебе. В твоём отёкшем лице мне знакомы только глаза. Ты не веришь. Ничто, по-твоему, не в состоянии остановить разрушения, начавшегося в тебе ещё в юности. Со всей силой моей любви к тебе я пытаюсь возражать— все возможно, стоит только захотеть, и, чем умирать, лучше уж попробовать заключить это тяжёлое пари. Ты однажды уже возвращался с того света, моё отчаяние испугало врачей «скорой помощи», тебя вернули к жизни. Ты выздоровел Прошло несколько месяцев — и вот ты здесь, в критическом положении, но ещё живой. Я умоляю тебя попробовать — и ты соглашаешься.
Эта имплантация, проведённая на кухонном столе одним из приятелей-хирургов, которому я показываю, как надо делать, — первая из длинной серии. Эспераль. В этом слове есть иллюзия надежды. Запрет не в состоянии решить элементарных главных проблем. Это не более чем подпорка Но благодаря ей тебе на шесть с лишним лет удаётся отодвинуть роковую дату, предначертанную судьбой. Ты отвоёвываешь эти годы у нависшего над тобой проклятья.
Иногда ты не выдерживаешь и, не раздумывая, выковыриваешь капсулку ножом. Потом просишь, чтобы её зашили куда-нибудь в менее доступное место, например в ягодицу, но уже через несколько дней ты уговариваешь знакомого хирурга снова вынуть её. Тебе ничто не мешает просто отказаться от этого принуждения, но после очередного срыва ты каждый раз возвращаешься к принятому решению.
Периоды затишья длятся от полутора лет — в первый раз — до нескольких недель после последнего вшивания. Ты больше в это не веришь, хуже того, ты начал сам себя обманывать. Через несколько дней после имплантации ты пробуешь немного пить, реакция слабая, ты увеличиваешь дозу, и, видя твоё состояние, врач решает удалить препарат. Дальше — свободное падение вплоть до срочной госпитализации.
Реанимация, домашняя процедура отнятия от бутылки, тревога и отчаяние… Дьявольский круг завертелся, все прибавляя обороты.
Десять лет у нас был ангел-хранитель — Люся. Нежный голосок, обладательницу которого я увидела лишь много лет спустя. Все началось с нашей первой ссоры. Я застегнула чемоданы и уехала из Москвы после долгого и тяжёлого периода твоего этилового безумия. В то время терпения у меня было не так много, и, смертельно устав, не зная ещё никакого средства, чтобы заставить тебя прекратить весь этот кошмар, я сбежала, оставив записку: «Не ищи меня».
Это, конечно, было наивно. Я к тому времени недавно стала твоей законной женой, и свидетельство о браке, по твоему мнению, обязывало меня безропотно терпеть все твои выходки.
Я ушла в работу — это единственное известное мне отвлекающее средство. Уже несколько недель я в Риме. Однажды утром меня зовут к телефону прямо в парикмахерской.
Звонят из-за границы. Я пугаюсь, думаю о детях — очевидно, случилось что-нибудь серьёзное! «Вызывает Москва. Вас спрашивает Высоцкий». Я успеваю только сказать: «Алло!» — и слышу твой голос:
— Наконец, наконец я нашёл тебя, мы нашли тебя, спасибо, мои дорогие телефонисточки, благодаря вам я нашёл мою жену! Теперь все хорошо, я объясню тебе, я все объясню тебе! Необходимо, чтобы ты вернулась! Ты одна можешь мне помочь! Правда, дорогие мои, я правильно говорю9 Скажите ей, что она нужна мне, скажите ей это!
И я слышу чьи-то смущённые смешки, накладывающиеся на твой голос.
— Ну, расскажите ей, что вы сделали, чтобы её найти!
И, не дожидаясь ответа телефонистки, ты сам начинаешь рассказывать:
— Мы обзвонили все гостиницы Рима. Наконец нашли ту, где ты остановилась, но в номере тебя не было. Сказали — в парикмахерской. Оставалось узнать, в какой. За этим дело не стало. Мы позвонили в несколько парикмахерских — и вот нашли тебя!
По твоему возбуждённому тону я чувствую, что ты не совсем в порядке. И прямо говорю тебе о моих подозрениях.
Но прежде чем ты успеваешь возразить, вмешивается все тот же звонкий голосок: «Не беспокойтесь, он уже несколько дней разыскивает вас, он больше не пьёт, просто он очень-очень счастлив!»
Мы многим обязаны ей, потому что, живя в разлуке несколько месяцев в году, мы должны были бы, если бы не она, ждать писем, которые так долго идут, что получается диалог глухих. Или нам пришлось бы часами ждать Маловероятного телефонного разговора. Этой женщине удавалось соединить нас не только проводом, но часа о прямым вмешательством. Сколько раз, слыша, как я рычу от бешенства, она говорила мне: «Успокойтесь, подумайте, это не так серьёзно. Я вас вызову через час». Сколько раз, выполняя свою функцию «контролёра» международных переговоров, она прерывала твой нечленораздельный монолог, сказав только:
«Я разъединяю. Мы позвоним завтра, когда будем лучше себя чувствовать…» Сколько раз, когда я в отчаянии искала тебя в другом конце страны, мне наконец удавалось связаться с нашей доброй знакомой! Она успокаивала меня, и через несколько минут я знала, где ты находишься, как тебя найти и привезти домой. Но главное — мы обязаны ей тем, что в течение всей нашей с тобой жизни мы имели возможность каждый день разговаривать сколько хотим, где бы я ни была.
Я знала, что могу связаться с тобой из глубины Полинезии, из Нью-Йорка, из Афин, откуда угодно. Она была той тонкой нитью, которая связывала нас с тобой и в горе, и в радости, до самого последнего разговора. Её лицо, опухшее от слез, я увидела только потом, когда её участие уже не могло помочь нам отыскать друг друга.
Песня «07» — это песня о Люсе.
Для меня эта ночь вне закона.
Я пишу — по ночам больше тем.
Я хватаюсь за диск телефона,
Набираю вечное 07.
Девушка, здравствуйте!
Как вас звать? Тома.
Семьдесят вторая! Жду! Дыханье затая!
Быть не может, повторите, я уверен — дома!
Вот! Уже ответили. Ну, здравствуй, — это я.
Эта ночь для меня вне закона.
Я не сплю, я прошу — поскорей!
Почему мне в кредит, по талону
Предлагают любимых людей?
Девушка! Слушайте!
Семьдесят вторая!
Не могу держаться, нетерпенья не тая.
К дьяволу все линии, я завтра улетаю!
Вот! Уже ответили. Ну, здравствуй, — это я.
Телефон для меня — как икона.
Телефонная книга — триптих.
Стала телефонистка мадонной,
Расстоянье на миг сократив.
Девушка! Милая!
Я прошу, продлите!
Вы теперь как ангел — не сходите ж с алтаря!
Самое главное — впереди, поймите.
Вот, уже ответили. Ну, здравствуй, — это я.
Что, опять поврежденья на трассе?
Что, реле там с ячейкой шалят?
Ничего, буду ждать, я согласен
Начинать каждый вечер с нуля.
07, здравствуйте!
Снова я. Что там?
Нет! Уже не нужно. Нужен город Магадан.
Я даю вам слово, что звонить не буду снова.
Просто друг один — узнать, как он, бедняга, там.
Эта ночь для меня вне закона,
Ночи все у меня не для сна.
А усну — мне приснится мадонна,
На кого-то похожа она.
Девушка, милая!
Снова я, Тома!
Не могу дождаться, и часы мои стоят.
Да, меня, конечно, — я, да, я, конечно, дома!
— Вызываю. Отвечайте. — Здравствуй! — это я.
Октябрьское утро семьдесят первого года. Я жду с сёстрами в холле парижской клиники. Маме, которой я дорожу больше всего на свете, удалили раковую опухоль. Она не хотела нас беспокоить, и за несколько лет болезнь прочно обосновалась в ней. Мы знаем, что у нашей сестры Одиль тот же диагноз.
Мы подавлены. Хирурги пока ничего не говорят. Я жду до последнего момента. Я вижу, как после операции маму провозят на каталке.
В такси я стараюсь успокоить своё перегруженное сердце.
Я причёсываюсь, пудрюсь — я еду на встречу активистов общества дружбы «Франция — СССР» с Леонидом Брежневым.
Актёрская дисциплина снова выручает меня. Я приезжаю в посольство СССР как ни в чем не бывало, готовая к рандеву, важность которого я предчувствую. Мы ждём в салоне, все немного скованны, потом нас впускают в зал, где стулья стоят напротив письменного стола. Входит Брежнев, нам делают знак садиться. Нас пятнадцать человек, мужчин и женщин всех политических взглядов — голлисты, коммунисты, профсоюзные деятели, дипломаты, военные, писатели — все люди доброй воли, которым дорога идея взаимопонимания между нашими странами.
Мы слушаем традиционную речь. Брежнев держится свободно, шутит, роется в портсигаре, но ничего оттуда не достаёт, сообщает нам, что ему нельзя больше курить, и долго рассказывает об истории дружбы между нашими народами.
Ролан Леруа мне шепчет: "Смотри, как он поворачивается к тебе, как только речь заходит о причинах этой дружбы… "
Действительно, я замечаю понимающие взгляды Брежнева.
Я знаю, что ему известно все о нашей с тобой женитьбе.
Когда немного позже мы пьём шампанское, он подходит ко мне и объясняет, что водка — это другое дело, что её нужно пить сначала пятьдесят граммов, потом сто и потом, если выдерживаешь, — сто пятьдесят, тогда хорошо себя чувствуешь. Я отвечаю, что мне это кажется много. «Тогда нужно пить чай», — заключает он, и я получаю в память об этой встрече электрический самовар, к которому все-таки приложены две бутылки старки.
Прежде чем уйти, мы фотографируемся: группа французов вокруг советского главы. Этот снимок сделал гораздо больше, чем все наши хлопоты, знакомства и мои компромиссы, вместе взятые. Чтобы понять настоящую цену этой фотографии, мне было достаточно увидеть по возвращении в Москву неуёмную гордость, внезапно охватившую твоих родителей, которые демонстрировали вырезку из газеты кому только возможно.
Вечером я в отчаянии возвращаюсь домой. Мама — моя подруга, мой единственный стержень в этой жизни — при смерти. Я понимаю, как неуместна вся эта комедия, сыгранная во имя некоторого туманного будущего, по сравнению с неизбежностью предстоящей утраты.
Кончина моей матери — отражение в зеркале моей собственной смерти — сводит к очень немногому ежедневный фарс нашего существования. Но надо жить дальше. Я знаю, что нужна тебе и моим сыновьям. Отныне я для всех вас — последнее звено цепи. Моя мама, которую ты видел несколько минут в гостинице «Советская» три года назад, была олицетворением безопасности, одобрения, теплоты, так необходимых тебе. Расцвет её юности пришёлся на революцию — в семнадцатом году ей было восемнадцать лет. Воспитанная в Петербурге, в Смольном институте благородных девиц, она была среди тех, кто, воодушевившись новыми идеями, вывесил в день восстания красные лоскуты на окнах. Потом она видела, как грабили евреев-суконщиков, и на всю жизнь запомнила, как отливающие разными цветами огромные куски ткани валялись, размотавшись, по всей улице. Потом убили её любимую классную даму — и она, как и многие другие девушки, в страхе бежала за границу. Так она, пережив множество трагических эпизодов, оказалась в Париже.
Она любила тебя, она впервые приняла в твоём лице мужчину в моей жизни. Надо, правда, сказать, что другие посягали на её территорию, на наш дом. Поскольку ты не мог уехать из своей страны, ты был не обременителен, но даже не в этом дело. Твои стихи, твой голос, твоя музыка — вот что её подкупило. Она иногда спотыкалась на современных выражениях и жаргонных словечках, но понимала все, даже то, чего просто не могли понять женщины её поколения.
Она каждый день читала мне твои письма, потому что я ещё не умела тогда бегло читать по-русски.
Когда я сообщаю тебе по телефону, что мы должны решиться отключить аппарат, который искусственно поддерживает её жизнь, ты отвечаешь то, чего я жду: «Если жизнь больше невозможна, зачем поддерживать её видимость?»
Мы согласны — одна из сестёр и я. После долгих споров две другие мои сестры тоже соглашаются, и мы прощаемся с мамой.
Рыдая у телефона, ты все-таки стараешься поддержать меня. В тот февраль семьдесят второго года были рассмотрены все возможные решения. Даже чтобы мне остаться в Москве с детьми. Но очень быстро мы наткнулись на непреодолимые трудности: отсутствие денег и моя работа, которую я хочу и должна продолжать, К тому же моих сестёр и друзей приводит в ужас одна только мысль о возможности моего переезда в Москву. А главное — то, что мои дети, с удовольствием проводящие здесь летние каникулы, не хотели бы все-таки окончательно поселиться вдали от Франции.