Мы часто встречаемся в цирке в компании добряка Никулина, который так любит детей, что десятками катает их на своей машине по Москве. В ваших отношениях чувствуется взаимное восхищение.
Однажды тебе звонят, и я вижу, как у тебя чернеет лицо.
Ты кладёшь трубку и начинаешь рыдать, как мальчишка, взахлёб. Я обнимаю тебя, ты кричишь:
— Енгибаров умер! Сегодня утром на улице Горького ему стало плохо с сердцем, и никто не помог — думали, что пьяный!
Ты начинаешь рыдать с новой силой.
— Он умер, как собака, прямо на тротуаре!
В каждый период твоей жизни у тебя был какой-нибудь закадычный приятель. За двенадцать лет их было семь. Меня поражало, как тебе необходимы их присутствие, общие секреты, сидение на кухне целыми ночами. Среди этих приятелей были: Иван — артист твоего театра — талантливый человек с неудавшейся судьбой, Володарский — друг детства и приятель по пьянке, впоследствии оказавшийся предателем. Ещё один приятель-электронщик долго был у тебя звукооператором и, имея в своём распоряжении оригиналы твоих записей, тор(овал ими. Все эти люди были лишь лакеями, которых ты не сегодня-завтра оставлял в тени забвения.
Но один друг останется навсегда. Когда ты знакомишь меня с этим человеком, я уже знаю, что он вернулся оттуда, откуда не все возвращаются. Он был приговорён к бессмысленному сроку — сто семьдесят лет, амнистирован после XX съезда, но уже отсидев шестнадцать лет в лагерях. Шестнадцать лет каторги в Сибири из-за безобидного письма, где он цитировал опального поэта. Эти годы превратили моряка, влюблённого в русский язык, в человека, спасшегося из ада.
Он выжил, этот крепкий мужик. Здороваясь со мной, он беззастенчиво протягивает мне свою изуродованную руку, которую, как я узнаю в тот же вечер из твоего рассказа, он положил в костёр, где раскалялись инструменты для пыток, и сказал палачам: «Зря стараетесь. Меня бесполезно допрашивать». Это вызвало восхищение даже у них. Той же рукой в другом лагере на допросе после неудавшейся попытки бежать он страшным ударом разбил чугунную печь. Вместо руки остались клочья мяса. От этого зрелища передёрнуло даже тюремщиков.
У этого квадратного человека есть только одна слабость: он терпеливо каждое утро зачёсывает от ушей наверх прядь волос, чтобы прикрыть лысину и создать впечатление причёски. Когда поднимается ветер, эта прядь отстаёт от головы и развевается, как флаг. Мы немножко подтруниваем над этим его кокетством. Он теперь — геолог, возглавляет бригаду бывших заключённых, для которых жизнь в городе стала не выносимой. Им не хватает простора, воздуха, свободы. Они живут большею часть ода в огромной сибирской тайге. Вертолёт забрасывает их туда с необходимой техникой для разведки ископаемых Они строят времянки, устраивают свою тяжёлую, почти монашескую жизнь — без женщин, без водки.
Работа изнуряющая, но за неё очень хорошо платят. Когда они возвращаются в Москву — это праздник, по лица их всегда остаются серьёзными. Однажды они приходят к нам. Со слезами на глазах они слушают песни, написанные по их рассказам, кивают головами и, ни слова не говоря, сжимают тебя в объятиях. Между ними сложились удивительные отношения.
Они понимают друг друга с полуслова. Один из них, неловко повернувшись, как-то оторвал себе пуговицу на пиджаке и попросил твоего друга её пришить. Прежде чем я успеваю среагировать, тот берет иголку с ниткой и аккуратно пришивает пуговицу, продолжая разговор. У них нет ни начальников, ни подчинённых. Трагические годы, проведённые вместе, словно очистить их души Нет больше тщеславия, ревности, желании казаться другим. Они по-настоящему просты и добры.
Со мной они не говорят о прошлом — стесняются. Но я знаю их истории из твоих песен — например, из песни об одной из многочисленных попыток твоего друга совершить побег. Ему за это и добавляли каждый раз срок до того, что ему надо было бы быть бессмертным, чтобы до конца отсидеть его.
Группа из пятидесяти заключённых ушла на лесоповал довольно далеко от лагеря, стерегли их только трое вооружённых солдат с овчарками на поводках, и твой друг решает рискнуть. В бесконечной тайге, растянувшейся на тысячи километров, почти невозможно выжить, и охранникам это отлично известно. Видимо, поэтому они и не особенно ищут сбежавших. Надо только спрятаться в снегу и выждать время.
Твой друг видит, как пытается бежать один из его товарищей. Но его заметили, охрана кричит, спускает собак. Человек выпрямляется, делает несколько прыжков, свистит пуля, он заваливается совсем рядом от того места, где прячется твой друг — у него размозжён череп. Собаки бросаются на труп, начинают слизывать мозг и так возбуждены кровью, что не чувствуют присутствия живого человека. Стражники уволакивают тело за телом, оставляя на снегу кровавый след, по которому идут собаки, опустив вниз морды. Твоему другу удаётся продержаться несколько дней в этой ледяной пустыне, но потом его снова хватают, полумёртвого от холода.
Другой рассказанный им случай из лагерной жизни не приснится и в кошмарном сне. Троим заключённым удаётся обмануть бдительность охраны. Они хорошо подготовились — у них есть ножи, еда, тёплая одежда. Самый пожилой из них встретился в лагере с собственным сыном, которого не видел много лет. По иронии судьбы, он проклял этого сына, узнав от вновь прибывающих в лагерь, что тот работает в органах. И вот они оба — заключённые. Так часто случалось в те странные времена: палачи сидели вместе с жертвами, и ужас каждого дня стирал прошлое, они становились ближе, один — потому что начинал вдруг понимать, что натворил, другой — потому что видел бывшего мучителя в свею очередь униженным и избитым, доведённым до животного состояния, — и тогда проходила злоба, и жертве становилось жаль палача.
И потом, такая связь между ними давала все-таки этим людям без будущего хотя бы общее прошлое.
Примирившиеся отец и сын идут друг за другом, третий беглец — почти мальчик. Три поколения вязнут в бесконечном пространстве. Еда кончилась, они пробуют охотиться, но дичь здесь редка, а ножи — не самое удачное оружие для охоты. Глубокий снег мешает бежать, и три человека, ослабев, даже не стараются поймать редких зверьков. с которыми они вдруг сталкиваются в таёжных зарослях. Отец, чувствуя приближение конца, заставляет двух молодых людей поклясться, что, когда он умрёт, они разрежут его на куски и будут есть его мясо — «чтобы выжить и свидетельствовать», — говорит он. Старик умирает на руках у сына, успокоенный торжественной клятвой.
Они выжили, но свидетельствовать не смогли. Их ночи отравлены кошмарами, а дни навсегда переполнены ненавистью к слепой системе, которая сделала из них людоедов.
Был побег на рывок —
Наглый, глупый, дневной.
Вологодского — с ног
И — вперёд головой.
И запрыгали двое,
В такт сопя на бегу,
На виду у конвоя
Да по пояс в снегу.
Положен строй в порядке образцовом,
И взвыла «Дружба» — старая пила,
И осенили знаменьем свинцовым
С очухавшихся вышек три ствола.
Все лежали плашмя,
В снег уткнули носы,
А за нами двумя —
Бесноватые псы.
Девять граммов горячие,
Как вам тесно в стволах!
Мы на мушках корячились.
Словно как на колах.
Нам — добежать до берега, до цели,
Но свыше — с вышек — все предрешено.
Там у стрелков мы дёргались в прицеле
Умора просто, до чего смешно.
Вот бы мне посмотреть,
С кем отправился в путь,
С кем рискнул помереть,
С кем затеял рискнуть…
Где-то виделись будто.
Чуть очухался я,
Прохрипел: "Как зовут-то?
И какая статья?"
Но поздно, зачеркнули его пули
Крестом — затылок, пояс, два плеча.
А я бежал и думал: «Добегу ли?» —
И даже не заметил сгоряча.
Я к нему, чудаку, —
Почему, мол, отстал?
Ну, а он — на боку
И мозги распластал.
Пробрало — телогрейка
Аж просохла на мне.
Лихо бьёт трехлинейка.
Прямо как на войне.
Как за грудки, держался я за камни,
Когда собаки близко — не беги.
Псы покропили землю языками
И разбрелись, слизав его мозги.
Приподнялся и я,
Белый свет стервеня,
И гляжу — кумовья
Поджидают меня.
Пнули труп: "Сдох, скотина,
Нету проку с него.
За поимку — полтина,
А за смерть — ничего ".
И мы прошли гуськом перед бригадой,
Потом — за вахту, отряхнувши снег.
Они — обратно в зону, за наградой,
А я — за новым сроком за побег.
Я сначала грубил,
А потом перестал.
Целый взвод меня бил —
Аж два раза устал.
Зря пугают тем светом —
Тут — с дубьём, там с кнутом.
Врежут там — я на этом.
Врежут здесь — я на том
А в промежутках — тишина и снеги,
Токуют глухари, да бродит лось
И снова вижу я себя в побеге,
Да только вижу, будто удалось.
Надо б нам вдоль реки, —
Он был тоже не слаб.
Чтоб людям не с руки,
А собакам — не с лап.
Вот и сказке конец,
Зверь бежал на ловца
Снёс, как срезал,
Беглецу пол-лица.
Я гордость под исподнее упрятал,
Видал, как пятки лижут гордецы.
Пошёл лизать я раны в изолятор —
Не зализал, и вот они, рубцы.
Все взято в трубы, перекрыты краны,
Ночами только воют и скулят.
Но надо, надо сыпать соль на раны.
Чтоб лучше помнить. Пусть они болят.
Мы в Париже, это семьдесят восьмой год. Я смотрю по телевизору передачу об охоте на волков с вертолёта. В фильме, снятом в Сибири, показано, как уничтожают стаю волков.
Обезумевшие животные стараются зарыться в снег, поднимают искажённые отчаянием морды к ревущим машинам, откуда дождём льётся смерть. Вскоре снег покрывается длинными кровавыми дорожками. Почти никто не уцелел в этой бойне.
По телефону я пересказываю тебе фильм. Ночью ты пишешь песню «Охота с вертолёта» — продолжение и в каком-то смысле заключение «Охоты на волков».
Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный Сезам,
Появились стрелки, на помине легки, —
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла в две руки, в две руки.
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап,
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
Тоже в страхе взопрел — и прилёг, и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал.
Зря мы любим её, однолюбы.
А у смерти — красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу —
Псам ещё не намылены холки.
Но — на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивлённые морды задрав:
Либо с неба возмездье на нас пролилось,
Либо света конец, и в мозгах перекос —
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождём —
И смирились, решив: все равно не уйдём!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог — человек:
Улетающих — влёт, убегающих — в бег.
Свора псов, ты со стаей моей не вяжись —
В равной сваре за нами удача.
Волки мы! Хороша наша волчая жизнь.
Вы — собаки, и смерть вам — собачья!
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу.
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но — на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
К лесу! Там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки! Труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков.
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, — затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутьё…
Где вы, волки, былое лесное зверьё.
Где же ты, желтоглазое племя моё?!
Я живу. Но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей.
Это — псы, отдалённая наша родня,
Мы их раньше считали добычей.
Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
А на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!
Через несколько дней меня приглашают на просмотр фильма Криса Маркёра «В воздухе — красный цвет!». Последние кадры фильма — это та же охота на волков. Совпадение пугающее… Я рассказываю Крису историю песни. Он просит у меня текст, переводит его и пускает в начале своего великолепного документального фильма.
Венгрия, конец семьдесят седьмого года. Погода пасмурная, большие тучи нависли над аэропортом. Я жду тебя уже два часа — ты должен прилететь в Будапешт на съёмки фильма, где снимаюсь и я. Самолёт опаздывает, и, как всегда в Восточной Европе, нам не дают никаких объяснений. Вдруг мы слышим свист турбин. В маленьком зале ожидания, где сбились в кучу люди, все поднимают глаза к потолку и наконец устремляются наружу. Холодный воздух щиплет нас за щеки.
Самолёт обледенел в холодном тумане и, отяжелев, едва не задевает при снижении контрольную вышку. По толпе пробегает ропот. Я говорю про себя: «Черт, еле прошёл!» Самолёт снова с трудом набирает высоту, перегруженные турбины ревут. Мне страшно, ты — там, и все так ненадёжно. После трех акробатических полётов над аэродромом самолёт исчезает. По-венгерски сообщают, что рейс J602 не сядет в Будапеште, что пассажиров привезут поездом завтра утром в пять часов тридцать минут. Я узнаю обо всем этом из сюрреалистической беседы, когда на мой непонятный для них русский мне отвечают по-немецки, который я плохо понимаю.
Венгры терпеть не могут говорить по-русски, зато охотно отвечают на немецкую речь. Вечером следующего дня мы должны снять единственную нашу с тобой сцену в фильме. Режиссёр Марта Месарош даёт тебе маленький эпизод. Мы оба рады — ведь мы ещё никогда не снимались вместе. Но вскоре это становится не так весело, потому что у тебя только два дня свободных, а плохая погода отнимает у нас ещё и ночь.
Мы уже много недель не виделись. За это время столько всего накопилось…
Я еду в гостиницу, чтобы немного поспать. Я хочу быть красивой для этой двойной встречи — в жизни и на экране.
Ровно в пять тридцать поезд подходит к вокзалу. Я в шубе, но страшно мёрзну, может быть, просто не выспалась. Я вижу тебя в конце платформы — бледного, с двумя огромными чемоданами, которые я не узнаю. Ты улыбаешься мне и в отчаянии киваешь на потрясающей красоты негритянку, которая выходит из вагона следом за тобой. Она — из джазовой группы, приехавшей на гастроли в Будапешт. Вы с ней целую ночь проболтали в поезде. И конечно, ты не в силах сопротивляться женскому очарованию! Мне все же удаётся изобразить улыбку, и, так и не обняв тебя, я иду рядом в компании этой красавицы до дверей вокзала.
Из-за этой испорченной встречи я нервничаю, и мне не удаётся скрыть своё настроение. Я никогда не знаю, каким увижу тебя после длительной разлуки. Мы живём в таких разных странах, в таких разных мирах, что нам необходимо время, чтобы снова привыкнуть друг к другу. Нам ещё нужно заехать на студию, взять текст (мы играем на русском), немного порепетировать сцену. У меня очень болит голова, и от твоего отсутствующего вида мне становится совсем грустно.
Я на всякий случай тайком принюхиваюсь, но от тебя не пахнет водкой, и я уже ничего не понимаю. Ты смотришь как-то сквозь меня, и в твоих глазах меня пугает какая-то пустота.
Сцену должны снимать на маленькой деревенской улочке.
С утра идёт снег, и вокруг белым-бело и очень тихо. Прожекторы оставляют на снегу большие жёлтые пятна. Сцена проста: я играю замужнюю женщину, которую в субботу вечером пригласил в кино товарищ по работе. Мы выходим из кино, болтаем, и вдруг, ни с того ни с сего ты целуешь меня. Я смеюсь, ты обижаешься, я говорю тебе, что впервые поцеловала не мужа и что это оказалось не так уж неприятно. Я оставляю тебя стоять с удивлённо-разочарованным выражением лица и ухожу. Стоп-кадр.
Мы снимаем несколько дублей. Каждый раз случается чудо — твои пустые глаза загораются хитринкой, моя мигрень исчезает, ты целуешь меня, и мы живём для камеры минуты, которые нам не удалось прожить на самом деле.
Прошло много лет. И только теперь я понимаю причину моего беспокойства. Холодная паника, которую я увидела тогда у тебя в глазах, возникает у наркоманов, когда они вовремя не получают своей дозы наркотика.
А между тем на экране мужчина страстно влюблён в женщину, и она неравнодушна к нему.
Мы оба — дети города. Улица была нашей первой площадкой для игр. Ты вырос в самом центре Москвы, я — в Париже. Но в девять лет ты попадаешь в Германию, в маленький городок среди лесов и полей. Ты живёшь там как кум королю, тебя балует твоя мачеха тётя Женя. Тебе дарят овчарку, и ты гуляешь с ней в лесу… Я только в пятнадцать лет переезжаю в Мезон-Лаффит, под Париж, и начинаю действительно любить деревню и деревья — я их много посадила в саду возле дома.
Каждый раз, возвращаясь из путешествий, я привожу с собой в мокрых тряпицах какой-нибудь саженец.
С первого приезда в Москву у меня появляется желание купить дом за городом. Но тут я сталкиваюсь с почти неразрешимой проблемой иностранцам запрещено выезжать дальше чем за сорок километров от Москвы — только по специальному разрешению. К тому же дом недалеко от города стоит бешеных денег, да их просто и не продают. И я оставляю эту мысль. Ещё в начале нашей с тобой жизни, возвращаясь от друзей с их дач из Подмосковья, мы каждый раз принимаемся мечтать и даём себе слово купить однажды собственный дом. За несколько лет мы пересмотрели множество домов. Однажды нам предложили дом с участком в двадцать соток, выходящим к реке, где растут берёзы и ели.
Мы начинаем рисовать проекты домика, обсуждаем возможные варианты. Мне хочется, чтобы был камин и большая кухня, выходящая в гостиную. Ты хочешь, чтобы был чердак, где можно работать. Мы мечтаем о вечерах, которые мы проводили бы без соседей — ты бы играл на гитаре, мы бы пели…
Мы мечтаем о купании летом, о зимних прогулках, мы бродим вдоль реки, любуясь великолепием этого девственного уголка, который все же так близок от большого города.
Увы! Очень быстро нам придётся отказаться от этой затеи: оказывается, в пятистах метрах от дома находится станция радиоперехвата, а мы все никак не могли понять, что это там за металлические антенны, огороженные решётками и кустами.
Естественно, иностранцам жить в таком месте не положено.
В другой раз мы едем смотреть маленькую старую избу, выкрашенную в голубой и белый цвета, с огородом, за которым любовно ухаживает сам дедушка семейства, который и продаёт дом. Мы возвращаемся сюда несколько раз, я влюбилась в эти места. Мы пьём чай с изумительным домашним вареньем. Потихоньку топится большая изразцовая печь.
Одна из комнат под крышей будет твоим рабочим кабинетом.
Мы строим планы, мы хотим снести перегородки и сделать на первом этаже одну большую комнату. У крыльца растёт огромная старая берёза, и мы уже представляем себе, как хорошо сидеть под ней в тени в самый разгар лета и пить очень холодный малиновый сок, рецепт которого мне дал старик…
Сделка заключена. Одним весенним утром мы приезжаем. Деньги у меня в сумочке Но по грустному лицу деда мы догадываемся, что что-то опять запретили. Нам объясняют, что в этой деревне живут в основном военные и поэтому присутствие здесь одиозной личности с иностранкой невозможно. Мы уходим из сада со слезами на глазах. У меня остаётся только фотография, где старик, улыбаясь, протягивает мне охапку только что срезанных цветов.
Отчаявшись найти выход, я решаю во время путешествия в Америку купить домик на колёсах. Мы видели эти домики на выставке-продаже, и тебе очень захотелось купить такой — компактный, с душем, кухней и системой отопления на случай холодов. Ты воображаешь себе путешествие по России, а потом можно поставить его где-нибудь у друзей под Москвой, чтобы там и жить. Мы подсчитываем все преимущества: свобода передвижения, удобство, умеренная цена на бензин в СССР. Ты загорелся, ты даже находишь советский грузовой корабль, где у тебя друг — капитан, чтобы доставить фургон до Одессы. Но выяснилось, что он стоит целое состояние. За годы путешествий я растратила последние сбережения, и, поскольку я все меньше и меньше снимаюсь, такая покупка просто-напросто превышает мои возможности. И тогда появляется идея построить домик на участке у кого-нибудь из друзей.
Единственный человек среди наших знакомых, у кого есть дача с большим садом, — это твой друг детства Эдик Володарский. Он сразу же соглашается уступить нам часть своего участка. Я рисую план: гостиную с камином и кухней, две комнаты, ванную, винтовую лестницу на чердак… С южной стороны будет терраса. Все — деревянное и небольших размеров.
Это семьдесят восьмой год. Начинается эпопея, о которой мы даже не имеем представления. В этой стране невозможно приобрести законным образом элементарного гвоздя или самой обычной доски. Поэтому тебе приходится исколесить весь город и пригороды вдоль и поперёк, чтобы найти стройматериалы. Ты их покупаешь, переплачивая, по блату. Ты даёшь концерты на каждом заводе, в каждом учреждении, на складе, откуда тебе их выносят. Тебе удаётся получить все необходимое — от фундамента до крыши: фундамент в два дня заложила бригада строителей, которая делала гаражи для какого-то санатория рядом. Крышей занимались рабочие сцены из твоего театра. Забор был с какой-то стройки, и нам продали его чуть ли не на вес золота. После концерта в Московском клубе газовщиков нам подводят газ. После ещё одного концерта нам положили паласы. С грехом пополам подобранную по цвету сантехнику мы привозим на машине «скорой помощи», договорившись с шофёром. То есть абсолютно все мы получаем только но блату. И без блата у нас бы не было ничего.
Обычно речь идёт не столько о деньгах, сколько об обмене. Один концерт — за десять метров паласа (обычным путём его можно получить лишь по записи, и то надо долю ждать). Здесь вообще меняется поступление в институт на иностранную машину, несколько бутылок виски на установку лобового стекла, билеты в театр на свежие овощи зимой и так далее.
Все лето я варю огромные кастрюли борща для рабочих.
Они живут прямо здесь, на участке, и каждое утро я привожу полную машину продуктов. Ты приезжаешь под вечер и иногда поешь ко всеобщему удовольствию. Работа потихоньку продвигается, надо бы закончить до зимы, но возникает столько разных трудностей, что мы решаем приостановить строительство до весны. Домик представляет собой пока что только каркас, но у него уже есть крыша и окна. Мы прибиваем доски вместо дверей, дав себе слово в семьдесят девятом году справить новоселье. Я уезжаю из Москвы с длиннющим списком вещей, которые я должна буду привезти в следующий раз. К счастью, в последнюю минуту у тебя появляется хорошая идея. Один из наших друзей, Олег, возвращается из Лондона в Москву, и у него есть право привезти с собой контейнер с мебелью. Таким образом, мы можем привезти все, что нужно для дачи.
Я еду в Лондон, а там как раз началась сезонная распродажа, и все ринулись за покупками. Три дня подряд с утра до вечера я провожу в магазинах в неописуемой толпе и покупаю все, чем можно обставить и украсить нашу дачу. Салон в английском стиле, лампы, кровати, все домашнее бельё, огромный холодильник, который, как ты просил, постоянно выдаёт кусочки льда. Ещё я покупаю посуду, духовку, кухонный комбайн. Одним словом, я совершенно разоряюсь, но ужасно счастлива, представляя себе, как ты обрадуешься.
Когда я приезжаю назад и снова принимаюсь за строительство дачи, вся морока начинается сначала. Мы обнаруживаем, что батареи вовремя не прочистили и они лопнули зимой — значит, придётся менять. Большие щиты из прессованных опилок разбухли от влаги, и нужен компрессор для просушки, который мы достаём на «Мосфильме». Когда его включают в есть, во всем посёлке вылетают пробки. Кафель неопределённого цвета, который предназначался для ванны, побился почти весь, пока его перевозил в доску пьяный шофёр. Но потихоньку наша постройка начинает становиться похожей на настоящий дом. К концу семьдесят девятого года приезжает мебель. Я провожу целые дни одна, расставляя все в доме, но меня вызывают во Францию на съёмки, и я уезжаю. Справить новоселье нам так и не удаётся.
Весной восьмидесятого года все готово, но из-за твоего тяжёлого состояния мы проводим лишь двое суток на даче, о которой столько мечтали. Все эти усилия, все потраченные деньги, все эти вещи никогда нам не послужат. Две короткие ночи, несколько часов уединённой работы, множество планов и надежд — и все обрывается.
В конце концов этот дом — предмет вожделения твоих бывших друзей, которые считают, что он принадлежит им, потому что построен на их территории, — окончит жизнь под ножом бульдозера, который подгонят туда со злости после долгих базарных споров между твоей семьёй, хозяевами участка и моими представителями. Мебель будет продана, а все веши окажутся в доме твоих бывших друзей. Я хотела отдать дом твоим детям, но у владельца участка были другие планы. Увидев, что им не удаётся присвоить дом, они разрушили то, чем не смогли завладеть. Осталось всего лишь несколько фотографий, сделанных в сентябре восьмидесятого.
Глядя на них, я не могу не думать о том, что, может быть, если бы нам с самого начала разрешили купить дом в деревне, это на несколько лет продлило бы тебе жизнь…
Мой второй муж, Жан-Клод Бруйе, владелец авиакомпании в Африке, пилот и добрый человек. Вы крепко подружились с ним.
На первый взгляд вы никак не должны были бы друг другу понравиться: во-первых, из-за меня, во-вторых, из-за ваших непростых и сильных характеров. И потом, один — антикоммунист до мозга костей, а другой приехал прямо из России; один — предприниматель, другой — артист. Вдобавок ко всему ни ты не знаешь французского, ни он — русского. И все-таки мало кого из людей связывала такая дружба. Твоя разбитая гитара навсегда осталась висеть на стене в доме Жан-Клода. Он приглашал нас к себе, и всегда наша жизнь на островах в Тихом океане была чем-то вроде медового месяца.
Последний раз мы были приглашены на четвёртую свадьбу Жан-Клода и должны были встретиться на Таити. Я вылетаю туда из Парижа, ты приедешь позже, после концерта в Калифорнии.
Праздник в самом разгаре. Со всех островов приехали музыканты и танцоры. Мои сыновья Игорь, Петя и Владимир ждут тебя с тем же нетерпением, что и Жан-Клод.
Нас огорчает твоя телеграмма: ты не получил визы на Таити и ждёшь нас в Лос-Анджелесе. Но свадьба на Таити — это так красиво! День и ночь — музыка, танцы. Мои дети и друзья — на седьмом небе от счастья.
Через две недели мы уезжаем с Жан-Клодом и его женой в США. Ты нас встречаешь в аэропорту с полными руками подарков — деревянной посудой, шалями, твоими последними пластинками. Жан-Клод снимает свои драгоценные часы и отдаёт их тебе. Ты никогда раньше не носил часов, но эти останутся у тебя до последнего дня.
До возвращения в Москву ещё остаётся две недели. Мы проводим их у приятеля, Майка Миша — композитора фольклорной музыки. У него чудный дом на берегу океана. Его красавица лайка составляет нам компанию. У Майка есть небольшая студия звукозаписи, в которой ты проводишь целые Дни. Я не знаю, что и думать — ты не ешь, не спишь, ты говоришь без умолку. Между тем, имея в прошлом тяжёлый опыт борьбы с наркоманией моего старшего сына, я должна была бы понять эти явные признаки. И потом, возникает ещё одна проблема. Мы долго не виделись, но, встретившись наконец, мы засыпаем, нежно обнявшись — и только.
Меня охватывает ещё неясное беспокойство, но я уговариваю себя, что это пройдёт, и разыгрываю беспечность, стараюсь смеяться, вожу тебя в маленькие китайские ресторанчики, в кино. Мы видимся с моим двоюродным братом Игорем, он — художник, и его многочисленная семья тепло принимает нас. Мы долго гуляем по пляжу, по берегу океана, смотрим, как взлетают на волнах досочки с парусами для виндсёрфинга. Иногда ты пытаешься мне объяснить, что с тобой происходит, но сам запутываешься, да и мне не удаётся скрыть от тебя охватившего меня беспокойства. Хорошо зная меня, ты боишься, как бы я что-нибудь с собой не сделала я говорила тебе о моем непреодолимом отвращении к наркотикам — несколько лет они убивали у меня на глазах моего сына. Подсознательно я всем своим существом сопротивляюсь очевидности и — не вижу, не понимаю, не хочу понимать!..
А ты, наверное, рассчитывал на мою помощь — ведь с твоим пьянством мы боролись вместе. Мы перепробовали все. Я пыталась пить вместе с тобой, но очень быстро это двойное падение привело нас на грань помешательства. Водка нас объединяла лишь в короткие мгновения эйфории, чтобы затем оторвать нас друг от друга. Тогда мы решили больше не держать спиртного в доме.
Однажды мне приходит в голову, что мы с тобой должны быть в равном положении, и мне тоже зашивают эспераль. Мы больше не можем пить — ни ты, ни я. Но для меня это небольшая жертва: я пью только для забавы, для меня в этом нет никакой необходимости, и ты почти сердишься на меня за то, что мне это так легко. Когда врачи говорят тебе, что сигареты опасны для твоего уже больного сердца, я немедленно прекращаю курить: кладу на стол пачку, начатую утром, вынимаю из сумочки две другие, купленные на вечер, и говорю тебе, что к сигаретам я больше не прикасаюсь. Этот мой поступок подействовал на тебя тяжело— ты бесишься от того, что сам не можешь даже ограничить курение. Ты сердишься на меня, но я ничего не замечаю, я не вижу, как замыкается порочный круг. Меня охватила дурацкая гордость за мою силу воли. Но ведь обычному уравновешенному человеку ничто не мешает остановиться. Очень просто выбрать жизнь, когда не притягивает к себе смерть. Очень легко вести себя по всем правилам, если ты не опальный поэт, лишённый признания.