Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Завтрак с видом на Эльбрус

ModernLib.Net / Современная проза / Визбор Юрий Иосифович / Завтрак с видом на Эльбрус - Чтение (стр. 4)
Автор: Визбор Юрий Иосифович
Жанр: Современная проза

 

 


– Спасибо, Слава, – сказал я, – я не воспользуюсь вашими возможностями.

Слава встал и, как мне показалось, был несколько ошарашен.

– Как? – спросил он. – Вам ничего не надо?

– Ничего, – сказал я, – у меня все есть.

– Может, по работе что-нибудь?

Он был даже обижен.

– Вряд ли, – сказал я. – Я работаю в органах госбезопасности.

Он на секунду замер.

– Непосредственно? – спросил он.

– Непосредственно, – сказал я. – А здесь просто провожу отпуск, как и вы. Ну и заодно тренирую

– В порядке приработка? – догадался Слава.

– Безусловно. Мы ж тоже люди.

– Конечно, я понимаю, все люди.

Да, Слава понимал, что все есть люди. Он в этом никогда и не сомневался. Я видел, как на его лице, чуть раскрасневшемся от виски, отсвечивают разные мысли – от проверки того, не ляпнул ли он в разговоре со мной лишнего, до сомнения в моей принадлежности к такому учреждению. Кроме того, как мне показалось, он не знал, что ему делать с недопитой бутылкой виски – оставить мне или забрать.

– А вы работаете у них или у нас?– спросил Слава. – Ну, если это секрет, то я ничего не спрашивал.

Скажите, как его заинтересовало! Уж не собирается ли он внести меня в свою изумительную книжку как еще одну «связь»: «Павел Александрович. Может все. тел.».

– Когда как, – сказал я. – Сейчас, например, мне предстоит одна операция. На парашюте бросают с мешком денег, но все дали рублями. Неудобно.

Слава засмеялся, понял.

– Вы шутник, Палсаныч!

– Спокойной ночи.

Я выпроводил его. Бутылку он все же оставил – побоялся взять. Я убрал со стола, помыл стаканы, поправил постель. В конце концов, какое мне дело до него? Я просто должен его подготовить к ущельским соревнованиям новичков. Вот и все. Я вышел на балкон, закурил. Все пространство перед гостиницей – поляна, выкатная гора, финишная фанерная трибуна, столь многолюдные и шумные днем, с музыкой от маршей до «Бонни-М», с автобусами, с лыжниками и «чайниками», с кручением подъемников – теперь было пустынно и молчаливо. По-волчьи горели две желтые лампочки у верхнего подъемника. Кто-то далеко шел по дороге, и снег скрипел под ботинками. Горы, словно вырезанные из копировальной бумаги, окружали поляну.

– Паша, – тихо сказали внизу, – я ем снег.

– Я иду.

Там внизу на льдистых сугробах стояла в своей желтой курточке Елена Владимировна Костецкая.


…Мы мчались на юг, а машину нашу звали «Василиса». Она и вправду была крашена в пошловатый васильковый цвет, мята и правлена в задрипанных гаражах скоробыстрыми халтурщиками, диски колес были кое-где помяты, крылья поцарапаны ключами проходивших мимо нее москвичей и гостей столицы, однако мотор был мытый, масло нигде не текло, цепь не болталась, все было подтянуто и никак не гремело. На подъемам Василиса не жаловалась, высоко ревя, а урчала, как кошка. Когда Лариса сидела за рулем, она время от времени поглаживала руль и, впадая в смертный грех анимизма, приговаривала: «Василиса ты моя, Василиса, Василиса ты прекрасная, ты не смотри, что одежка у тебя царапанная, зато душа у тебя чистая, мытая-перемытая моющим маслом, карбюратор отрегулирован, компрессия замечательная. У какой девочки еще есть такая компрессия? Ни у какой. Только вот бабы мы с тобой, достался нам обеим любимый мучитель Пашка, жмет он тебе на педаль дроссельной заслонки без всякой пощады, а меня редко пускает за руль. Ты потерпи, моя дорогая, скоро мы с тобой приедем к морю, море теплое и красивое, ты отдохнешь – помоешься, а с Пашкой я расправлюсь, ты не беспокойся. Пашка на других девочек посматривает и на «Жигули 2106», и на толстозадых в белых джинсах…»

Так, жалуясь и сплетничая, она вела машину, то поглаживая Василису по рулю, то поглаживая меня по колену, то мельком заглядывая в зеркало заднего обзора и поправляя волосы. Мы ехали не быстро, расхаживали по тихим улицам города Обоянь, валялись в травах негустых южных перелесков, ночевали в лесополосах, где шуршали ежи и играли на своих скрипочках сверчки. Обычно Лариса выпрашивала у меня руль рано утром, Сизые тучи висели над синеющими горизонтами, с холмов далеко была видна дорога, пропадали печали. Отдохнувшая за ночь Василиса бодро рассекала слои воздуха, то холодноватые от реки, то нагретые асфальтом и еще не разогнанные трайлерами, то чистые и свежие, вышедшие на дорогу из предутренних лесов. В эти часы чаще всего мы молчали, как молчат и не аплодируют в консерватории между аллегро и анданте. Однажды, когда ранним утром где-то в донецких степях Василиса вынесла нас на холм и сразу нам стал виден весь здешний мир, мы разом ощутили то, чему нет названия, но это не важно, от этого оно не становится хуже. Мы ощутили себя людьми. Это очень важно – когда-нибудь да понять, что ты – человек. Мы неслись с холма, перед нами была огромная долина, полная просыпающихся белых хуторов. Слабой сталью блестела вдали речка. У обочины дороги стоял мальчик с велосипедом и смотрел на нас.

– Зверь, – сказала мне Лариса, – ты знаешь, это больше никогда не повторится. Это утро, и то, как ты глядишь, и то, как я говорю, и этот мальчик с велосипедом. Зверь, это – счастье.

Шоссе было влажное, и она переключила двигатель на третью передачу.

– Я никогда тебя не разлюблю, – добавила она. – Ты будь готов к этому.

Навстречу нам по пустынному шоссе неслась, поднимаясь в гору, такая те томно васильковая машина, и там сидели двое людей мужчина и женщина. Женщина вела машину,

– А вот мы с тобой, – сказала Лариса, – возвращаемся с юга, загорелые, отдохнувшие, забывшие все и теперь печальные, что возвращаемся к тому, от чего убежали. Только Василиса рада, что она возвращается на станцию техобслуживания, где ее немножко подлечат после дороги. Правда, Василиса?

Мы промелькнули мимо нас и так и не узнали, печальные мы возвращаемся или радостные. Ясно было только одно, что мы, включая Василису, – живы. И все это было правдой. Это никогда не повторилось. Не повторилась ни дорога, ни любовь, ни мальчик с велосипедом. Все было правдой. Правдой стал даже обман.


Я с какой-то тайной недоброжелательностью ждал, что Елена Владимировна, идущая рядом со мной по ночной дороге и так хорошо прижимающаяся к моей руке теплым боком, рано или поздно скажет – расскажите о своей жене. Вот тут и все. Я, конечно, начну рассказывать, а она, конечно, станет слушать, но колесо уже будет спущено, ехать нельзя. Она должна была об этом спросить – так бы поступило большинство женщин. Однако я не хотел, не желал этого, это было бы банально, и она должна была чувствовать это. «Моя женщина» никогда бы об этом не спросила. Я с бессильным страхом ждал этого вопроса, но она его не задавала. Это меня и пугало. Чем больше я говорил с ней и видел ее, тем все больше убеждался, что мы совпадаем во всем, чего бы мы ни касались. Это было сравнимо с тем, как море отражает небо, а небо отражает море. Иногда она говорила то, что только что собирался сказать я. Иногда она шутила так, как я бы никогда не пошутил, но ее шутки были точнее и глубже моих. Она никогда не кривлялась и не врала. Одного этого было достаточно, чтобы с нежностью относиться к ней. Я подставлял этому солнцу то один, то другой бок своей настрадавшейся души, и оно грело меня и не заходило за гору. И никакие проверки мне не требовались, и никакой коварный академик Боря из «Мосводопровода» никак не требовался мне. Я все видел сам. Я приближался к любви, она росла на моих глазах, как бетонная полоса перед заходящим на посадку самолетом.


Бревно спустился ко мне из своего кафе – помыться. Он делал это исключительно громко, фыркая и крякая, заглушая шум душа различными восклицаниями, а также громогласным пением, к которому у него, впрочем, не было приложено никакого музыкального слуха. Был понедельник, выходной день, профилактика канатных дорог. В грохоте, который издавал мой моющийся друг, я прослушал не очень громкий стук в дверь. В номер вошел интеллигентный, в шляпе пирожком и при дубленке сухощавый мужнина, пребывавший уже в том возрасте, который следовал непосредственно за молодостью. В руках у него был небольшой кейс-дипломат, и, вообще, всей своей прекрасной внешностью он напоминал мне где-то виденную рекламу первого национального банка Америки.

– Привет! – как-то весело сказал он. – Я – Саша.

– А я – Паша! – так же весело счел я нужным ему ответить.

Мы пожали друг другу руки, он сел на стул, положил свою шляпу на стол и закинул ногу на ногу. Он молчал и лучезарно улыбался мне, словно был вызван лично мной по неотложному делу и, преодолев тысячи миль, ускользнув от погонь и прорвавшись сквозь засады, доставил мне то, о чем я его срочно просил самого себя.

– Я думал, что вы совсем другой, – наконец сказал Саша, не переставая лучезарно улыбаться, – такой супер-инструктор с квадратными плечами, с гладкими твердыми щеками, которые отполированы поцелуями туристок.

– Вы мне льстите даже в предположениях обо мне, – сказал: я Саше.

– Павел, по отчеству? – спросил Сажа, учтиво склонив голову.

– Паша, – ответил я.

Саша встал, прошелся по моей клетушке, потрогал руками кровать.

– Не скрипит? – спросил он с улыбкой.

– Это зависит от силы нажима, – ответил я, и холодная лягушка недобрых предчувствий стала забираться ко мне на грудь, царапая кожу мокрыми лапками.

– У меня есть приятель, – сказал Саша, продолжая улыбаться и присев на край кровати, будто пробуя ее прочность, – ленинградский инженер. Он сильно подозревал, что его жена, милейшее создание, по ленфильмовской кличке Вина-Слон, интенсивно изменяет ему. Он подозревал, а весь Ленинград об этом просто знал. Мой приятель, имея склонность к различным техническим утехам, решил проверить это дело инструментально. Он купил в спортивном магазине шагомер и подвесил его под кровать. С методичностью исследователя он замерил показания шагомера по двум величинам – когда они проводили ночь без любви и когда с любовью.

Я внимательно слушал рассказчика, быстро прикидывая, не лежит ли у него в кейсе-дипломате вместо тугой пачки акций первого национального банка Америки какой-нибудь девятизарядный «Смитт энд Вессон».

– Уехав в командировку на Новую Землю, – продолжал Саша, – мой приятель тайно подвесил шагомер под кровать. Когда он вернулся и снял показания, он понял, что Вика-Слон не просто изменяла ему, но в семью наведывались поквартально.

– Она должна была быть более наблюдательна, – сказал я. Его подходы к теме таили какой-то подвох, и мне хотелось скорее выяснить, что это за подвох.

– Наблюдательна! – воскликнул Саша. – Речь шла о таких моментам, когда пропадает не только наблюдательность, но и сами принципы!

– Я понял, что у вас ко мне дело, – сказал я.

– Пустяковое, – сказал Саша. – Я вас нисколько не задержу, тем болев что через полчаса у меня автобус в Минводы и обратный билет в Москву. Собственно говоря, я просто прилетел, чтобы посмотреть на вас. Вот и все.

В это время в номер вошел Бревно, потирая свою мохнатую грудь цветным полотенцем. Шея и голова моего друга выглядывали из волосатого торса, как из зарослей.

– Нет, Бревно, ты все-таки последним с дерева слез, – сказал я.

Войдя в номер, Бревно сощурил близорукие глаза, отыскал очки и в этом виде уже стал менее напоминать гориллу.

– Я знал кочегара, – сообщил нам Бревно, – по фамилии Алкалин. Он был действительно алкаш н без одной ноги, на деревянном протезе. Представьте себе, что он дважды попадал под трамвай и оба раза трамвайные колеса переезжали его деревянный протез и ему приходилось заказывать новый. Вот вред пьянства? Вы здесь еще не разлили?

– Серый, – сказал я, – выдь. У меня конфиденс.

– «Конфиденс!» – передразнил Бревно. – Слова-то какие вы знаете заумные! Друг называется! Мокрого человека выпихнуть в коридор прямо в лапы морально неустойчивым туристкам!

Бревно напялил на тело, которое невозможно называть голым из-за обилия волос, пуховую куртку и вышел.

– Вообще-то, – сказал Саша, едва закрылась дверь, – я прилетел предупредить вас. Я думаю, что это будет честно.

– В чем же ваше предупреждение? – спросил я.

Мой банкир открыл кейс-дипломат и достал оттуда вместо ожидаемого «Смитт энд Вессона» обыкновенный кассетный магнитофон. Пленка была установлена на нужном месте, и, едва Саша нажал клавишу, из магнитофона донесся молодой женский голос: «Это я. Ты можешь сейчас же посмотреть в окно?… Ну хорошо, ну на секунду! Ты посмотри, какой закат! Как перед концом света! Как будто солнце кричит…»

– Остановите! – сказал я. – Я не читаю чужих писем!

– Но вы ведь не услышали главного, – изумленно сказал Саша. – Нет, достаточно. Вы что, установили подслушивающее устройство?

– Я сам сидел на антресолях два дня! – обиженно сказал Саша. – У нас старая квартира, очень высокие потолки… и антресоли… понимаете… Но это ведь не асе! – Он почти кричал. – Я фотографировал их! Технически это было довольно сложно? Я работал почти месяц!

У него дрожали руки, и он совал мне в лицо какие-то фотографии, на которых были то чьи-то неясные белые бедра, то часть спины.

– За два дня, – кричал он, – они были вместе пять раз! Да и шагомер подтверждает! Вот смотрите: эти колесики – десятки, эти – сотни, а эти – тысячи! Я нарочно не трогал эти показатели, чтобы когда-нибудь в решительный момент… вы не думайте, что кто-нибудь об этом… вы – первый, потому что мой долг предупредить… ни одна душа об этом… вы понимаете! Только вот фотографии вышли не очень… но экспертиза, безусловно…

Он суетился и все доставал из кейса-дипломата свои несметные сокровища: письма, записки, какой-то носовой платок, маленький кулечек, из которого он высыпал на стол кучку мелко нарезанных черных волос.

– Он даже брился моей бритвой «Эра-10»!

Я вдруг представил себе этого несчастного, который в своей собственной квартире, тайно, в пыли и темноте вонючих антресолей, боясь чихнуть или произвести какой-нибудь иной шум, сидит двое суток! Это ужасно меня рассмешило! Да я бы на его месте… Я продолжал в душе смеяться, однако странная мысль постигла: меня, прекратив веселье. А что я на его месте! Разве я не был на его месте? На антресолям, правда, не сидел. Но стоял на проспекте Вернадского. Стоял. И было очень ветрено.

– Как же вы просидели двое суток? – спросил я. – Вы что-нибудь ели?

– Да ну при чем тут это? – с досадой сказал Саша, сидя перед разложенными на столе сокровищами. – Конечно, ел. Я же готовился.

– А как ходили в туалет?

– У меня там было полно пустых кефирных бутылок, – ответил он. – Вообще, если вы интересуетесь, я могу вам сообщить все технологию. В сущности, это очень несложно. У нас на кафедре…

– Вы что преподаете? – перебил я его.

– У меня спецкурс, да это неважно. Поймите, Паша, вы можете стать такой же жертвой, как я! Мой поступок благороден! Вы с ней уже спали?

Я встал.

– Свидание окончено, как говорят в тюрьмах, – сказал я. – Убирайтесь.

Саша грустно поднялся, стал складывать в свой кейс-дипломат многочисленные улики. Взял свою шляпу. Ну, выругайся он сейчас, ударь меня, плюнь, я, ей-богу, зауважал бы его.

– Ужасно все сложилось, – сказал он. – Перед этим я ей купил кольцо за триста восемьдесят четыре рубля… Представляете? Заплатил за полгода за телефон, реставрировал мебель… тут как раз пиджак замшевый подвернулся… и вот все это… Представляете?… Я улетаю от вас с чистой совестью, – сказал он в дверях, – потому что я вас предупредил. Скажите, нет ли тут у вас черного хода? Мне не хотелось бы встречаться с Елкой.

– У кого чистая совесть, – сказал я, – тому на нужен черный мод.

– Безусловно, – ответил он, но все же, открыв дверь в коридор, сначала высунул туда голову, а потом и вышел весь. С балкона я увидел, как он, нацепив большие черные очки и нагнув голову, скользя на ледяных ухабах, несся к баксанской дороге. Противовесом служил ему кейс-дипломат, полный вчерашних, уже абсолютно недействительных векселей.

Вернулся обиженный Бревно и стал сразу молча доедать из банки шпроты, открытые, кажется, позавчера.

– Что за секреты! – говорил он, жуя. – Что за конфиденс? Кто это?

– Это муж Елены Владимировны Костецкой, – сказал л.

– Не более-не менее! И что он? Приезжал с кинжалом?

– Он большой ученый, – сказал я.

– «Муж у нее был негодяй суровый. Узнал я поздно, Бедная Инеза» – процитировал Бревно и завалился на мою кровать, утирая рукавом грязной куртки масляный рот.

– Он тебе хоть съездил кейсом по фейсу? – спросил Бревно из глубин моей, привлекшей такое внимание гостя кровати.

– На за что, – ответил я.

– Пашуня, я вот не понимаю, ну что у нас за народ? – начал Бревно. – Вот я у себя в храме… – когда-то МГУ величали «храм науки», и Бревно иначе, как «храм», свое заведение не называл,… нанял двух стеклодувов. Мне нужно прибор выдуть такого сложного профиля и трубки разного сечения… ну, в общем, тебе этого не понять. В первый день пришли оба сильно под газом и сразу стали требовать аванс. Я им говорю: «Парни…»

Я вышел на балкон. Через открытую дверь Бревно все рассказывал про пьяниц-стеклодувов. Да, я однажды стоял на обдуваемом всеми ветрами проспекте Вернадского. И простоял, кажется, подряд часов пять. Цель моего стояния была высока и чрезвычайно благородна – подсмотреть, с кем из-под тяжело нависшей арки двора, который два года был моим, выйдет Лариса. Я представлял ее со счастливой улыбкой на лице, а своего соперника черноволосым, с непокрытой головой и почему-то в кожаном пальто. Они выйдут, и я тут же… Что я? Что я должен сделать? Я не знал. А, лежа дикими бессонными ночами, разве я сам не создавал в своем воображении картины, которые прямо-таки иллюстрировали Уголовный кодекс РСФСР? Разве не я приходил в ужас оттого, что в моем собственном мозгу находились нейроны, способные на обдумывание подобных злодейств? Слава богу, прошло время этих безумств, и теперь мне спокойно и грустно висеть на витрине, как шкуре серого волка, в «магазине убитых»…

Под окнами, блистая заграничными доспехами, шел Джумбер. У него сегодня выходной, и он наверняка направлялся в бар.

– Привет, Джумбер! – крикнул я ему. Он остановился.

– Привет, Паша! В баре, туда-сюда, будешь?

– Обязательно, – сказал я.

Нет, я все же предпочел бы этого дикого насильника своему недавнему гостю, домашнему шпиону.

Тут на балкон вышел Бревно.

– … и в итоге этот самый Мышкин в тот же самый вечер при выходе из вагона метро ломает себе обе ноги! Ну это ж надо так напиться!

– Ужасно! – сказал я.

Я посмотрел в свою комнату. Там на столе, заляпанном маслом от шпрот, было еще, казалось, теплое место, на котором только сейчас лежали письма, фотографии, магнитофон… Ужасно! Ой, как ужасно!

– Бревно! – сказал я. – Ну какая же ты свинья! Ты посмотри, что ты наделал на моем столе! Возьми тряпку, доктор наук, пропащие народные деньги, и вытри насухо стол. Чтобы и следа не осталось!

– Господи, – воскликнул Бревно, – какое событие! Пришел муж! Ну и что! В меня из берданки один придурок стрелял, и то я так не нервничал!

Мы оба навалились на стол и оттерли его начисто.


…Когда, задыхаясь от ветра и неописуемого счастья, летишь вниз по волнистым склонам Эльбруса не просто зная, но и чувствуя, что в любую секунду ты можешь остановиться, отвернуть влево или вправо с точностью до сантиметра, что ты владеешь своим телом и что с медленно плетущейся по синему небу гондолы подъемника ты выглядишь как несущийся болид, – начинаешь понимать, что сорок лет – не так уж если разобраться, много. Весть о том, что наше тело смертно, застает нас в раннем детстве, и всю последующую жизнь мы никак не можем смириться с этой очевидной истиной, Повзрослев, мы обнаруживаем, что у нас есть сердце, печень, суставы, почки, что все это может биться, гнуться, ломаться и всячески портиться. Мы начинаем вслушиваться в глубину своего тела, более далекого, чем космос. Мы видим, как игла шприца входит в нашу вену, и понимаем, что мы есть не что иное, как хитроумнейшее соединение трубопроводов, насосов, клапанов, фильтров, и что Тот, кто создал нас, был вынужден заниматься сопротивлением материалов, теорией трения, деталями машин, гидродинамикой, механикой, акустикой, волноводами, оптикой и еще тысячью элементарных и сложнейших наук. Мы не знаем, как там с душой, но тело нам дано всего один раз. Тайным, рудиментарным знанием мы понимаем, что это тело предназначено для постоянного и энергичного движения, бега, прыжков, всяческого преодоления. Однако мы проходим мимо этого с равнодушием лениво зевающего мужа, уткнувшегося в вечернюю газету и давно уже не замечающего, как прелестна его давно женою ставшая жена. Иногда нам кажется, что вот когда-то наступит раннее утро, мы выбежим на поляну, вымоемся по пояс ледяной водой и начнем новую жизнь. Нет, ничего этого не происходит. Мы тянемся к различным стимуляторам, заменителям, возбудителям, угнетателям, и наше тело в ужасе пытается компенсировать всю эту дрянь, избавиться от нее. В конце концов оно начинает протестовать, но мы даже не в состоянии правильно истолковать эти истошные крики, снова заглушаем их химикатами, варварской едой, бездеятельностью, бесконечными валянием и лежанием. Мы начинаем бояться своего тела, ожидая от него одних лишь неприятностей. Это глубокое непонимание, возникшее в результате спешки, лености, легкомыслия, мы начинаем называть старением. Сначала в шутку, напрашиваясь на комплименты. Потом уже без всяких шуток, с тревогой. Поэтому только в зрелости человек начинает неожиданно понимать, что одна из самых светлых радостей жизни радость владения своим телом, радость легких ног, не скрипящих суставов, взбегания по лестнице, радость глубокого вздоха.

Горные лыжи ставят нас в невыносимые обстоятельства. Они сразу требуют, чтобы тело было легким и сильным, реакция – быстрой, глаз – точным, мышцы – неустанными. Помилуйте, да где же это все взять?! И еще – все сразу! Однако представьте себе – приходится доставать. И не по частям – все сразу.

Так, несясь по склонам Эльбруса, куда я привез своих новичков, чтобы они хоть раз смогли увидеть несказанную панораму Главного Кавказского хребта, я думал о том, что сорок лет – еще не финиш. Надежды не покидают человека ни в каком возрасте, но в сорок лет надежды еще не безнадежны. Сзади меня катила Елена Владимировна, встречи с которой счастливо избежал муж и чьи белесые нерезкие бедра, изображенные на фотографии, он мне совал под нос в качестве доказательства собственного благородства. Чем больше я общался с Еленой Владимировной, тем больше поражался всяким ее совершенно редким и разнообразным дарованиям. Например, она была удивительно тактична. При несомненной радикальности ее взглядов на наше с ней будущее она никогда не навязывала себя. Она уходила ровно за секунду перед тем, как мне приходила мысль остаться одному. Она не вскрывала никакие раны, а если уж и подходила к опасным местам, то с осторожностью сапера огибала мои болевые точки, Я мысленно благодарил ее за это, а благодарность подобного рода – самая твердая валюта человеческих отношений.

…Иногда я прибавлял скорость и уезжал вперед, чтобы посмотреть, как спускается мое отделение, а заодно посмотреть на Елену Владимировну. В трудных местах, на ледовых буграх или крутяке, отделение мое частенько падало в полном составе, будто скошенное снизу пулеметным огнем. Одна Елена Владимировна да Слава Пугачев пробивались сквозь эти трудности, подъезжали ко мне. После известного разговора Слава держался от меня на некой дистанции, однако позволял себе скромные шутки: «Палсаныч, а в стрельбе нужно тренироваться каждый день?» или «Вы что предпочитаете – самбо, каратэ или джиу-джитсу?» Я понимал его. Шутя таким образом, он рассчитывал, что я так или иначе выдам себя и таким образом решится вконец измучивший его вопрос. Но я отшучивался, чем, надо признаться, усугублял муки собирателя замечательных телефонов. Странна, но я иногда ловил себя на том, что тайно завидую ему – как хорошо этот человек устроился в жизни, как незамысловато, но просто и легко он думает об этом мире и живет в нем…

Надо сказать, что руководимый мною маленький коллектив в общем-то сплотился. Я с удовольствием наблюдал этот процесс и образование атмосферы всеобщей доброжелательности, милой моему сердцу. Даже супруги А. и С. Уваровы, совершенно не приспособленные к спортивным занятиям, не стали загоральщиками, а тихонько и с упорством постигали премудрости горнолыжной техники. Супруг был, как выяснилось, «РП», то есть руководителем полетов, на большом московском аэродроме, а его жена Тоня диспетчером. Когда они разговаривали, можно было слышать многие специальные термины: «Тонь, вот посмотри-ка у нас на траверзе какая гора. Я думаю у нее эшелон так под четыре тысячи». «Сейчас мы с тобой поедем по правой рулежной дорожке!» Когда мы после занятий подходили к гостинице, «РП» неизменно говорил: «Стоянка. Конец связи». Вообще они были милые и тихие люди и действительно отдыхали после своего аэропорта, который они называли не иначе, как «сумасшедший дом». Оба «реактивщика» искренне отдыхали от своих жен, жили большой наполненной жизнью – ходили за нарзаном, танцевали, смеялись, были членами многочисленных компаний, прогуливались с девушками, покупали шашлыки – словом, участвовали во всем. Самое большое удовольствие доставляла мне Галя Куканова, проявившая легкое внимание к теоретику Барабашу и таким образом избавившая меня от его нескончаемых попыток ввязаться в спор.

…Они остановились возле меня. Слава, переводя тыкание, сказал:

– Я слышал, что есть такие пуленепробиваемые рубашки.

– Жилеты, – поправил я, – Ну и что?

– Очень хорошо бы в них на лыжах покататься. Сейчас так приложился – кошмар! А был бы жилет – порядок. Палсаныч, трудно достать?

– Трудно, Слава.

– Но ведь нет ничего невозможного!

– Однако есть маловероятное.

– Разговоры мужчин! – сказала Елена Владимировна. – Они всегда загадочны.

– У меня стало складываться впечатление, – сказал Слава, – что, когда мы остаемся втроем, и шеф и вы, Лена, довольно нетерпеливо ожидаете, чтобы я отъехал.

– Что ж вы не отъезжаете? – спросила Елена Владимировна.

– Сейчас?

– Ну хотя бы. Если у вас такое впечатление?

– Вы зря на меня, – сказал Слава. – Вы даже себе не представляете, как я уважаю истинные чувства.

Он действительно отъехал от нас и обиженно закурил в стороне.

– А у меня такое впечатление, – сказала Елена Владимировна, – что за вчерашний день с тобой что-то произошло.

– Почему ты так решила?

– Ты как-то стал смотреть на меня по-другому. Да и вообще, «почему» – смешной вопрос. Я чувствую. Я такой сейсмограф, что иногда удивляюсь сама.

– Да, произошло. Но я не хотел бы говорить тебе об этом сейчас.

– Хорошо. Скажешь, когда сочтешь.

Да, она была очень проницательна, Елена Владимировна Костецкая, голубоглазый прекрасный человек. Как же так случилось, что ее тонкий сейсмограф никак не среагировал на грубые подземные толчки с антресолей ее собственного дома? Мне это было непонятно.


Коля Галанов вплыл со стороны кабинетов в большой зал ресторана так, как вплывают из-за морского горизонта в поле нашего зрения важные корабли, медленно и по частям. Его стальные плечи, имевшие сходство с ножом бульдозера, не спеша гнали перед собой все, что встречали на пути: воздух, звуки, космические лучи. Если бы он прошел сквозь столики, где сидели люди, то за ним, как за кормой ледокола, осталось бы поле битого льда, обломки стульев, смятые столы. Был одет Коля незатейливо – в домашних шлепанцах, в старых джинсах и в маечке с лыжником, летящим по буграм согласно всем правилам Французской техники глубокого приседа назад. Казалось, лыжник сгруппировался для того, чтобы ловко перепрыгнуть с одной Колиной мышцы на другую, бугрившуюся под майкой. Коля медленно шел к оркестру, который орал, подпрыгивал: «Пора-пора-порадуемся на своем веку!» – внимательно разглядывая сидящих за столиками. То ли искал кого, то ли искал, к кому придраться. Заметив меня, он лениво поднял руку, но, разглядев сидящую рядом Елену Владимировну, превратил это поднятие руки в вялый, но все же галантный полупоклон.

– Когда восходит луна, – сказала Елена Владимировна, – из-за зарослей камыша на речной берег выходят тигры.

– Это Коля Галанов, – пояснил я. – Он знаменит, как Эльбрус.

Могло показаться, что Коля вечно жил здесь, в зальчике ресторана, всегда ходил в шлепанцах, в маечке с лыжником, с твердым лицом цвета старого кирпича, с маленькими, как ягодки, просветленными голубыми глазками. Но неправда это, не всегда он был здесь. Был он когда-то парнем невиданной даже среди горнолыжников смелости, королем скоростного спуска, многократным золотым чемпионом страны. Теперь его железные ноги, державшие когда-то чудовищные удары ледовых трасс, направляли его к ресторанному оркестру. Коля в простецких выражениям заказал: «Есть только миг, за него и держись» – и, стоя возле оркестра, слушал это произведение, обдаваемый могучими децибеллами, которые, впрочем, в кромки разбивались о его спину. Но когда дело дошло до последнего куплета, Коле передали микрофон, и он исполнил куплет лично. Однако вместо слов: «Есть только миг между прошлым и будущим» – Коля спел: «Есть только миг между стартом и финишем, именно он называется жизнь».

Не выступал Коля на соревнованиях уже лет десять, был тренером большой команды. Я знал кое-кого из его ребят – они ходили трассы «коньком», а для этого нужно иметь некоторую отвагу в сердце. Одного Колиного ученика – Игоря Дырова – знал уже весь горнолыжный мир. Впервые и по-серьезному он обыграл всех мировых звезд, и только отсутствие рекламы и слабый интерес в нашей стране к горным лыжам не позволили ему стать национальным героем. Будь он каким-нибудь австрияком, его именем называли бы улицы.

– Песня исполнялась для моего др-руга Паши и для его спутницы, – объявил Коля в микрофон.

Прекрасно. Я становлюсь ресторанной знаменитостью. Я поклонился Коле и оркестру. Ударник пробил на барабане нечто триумфаторское из района провинции Катанга.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7