…Когда я поднялся к кафе, на блеклом небе уже зажглись первые звезды. Мертвенно-синие снега висели на вершинах гор. Лишь над розовеющими головами Эльбруса парила пронзительно-оранжевая линза облачка, похожего на летающую тарелку. Серый сидел на лавочке, курил, ждал меня. Ему, конечно, и в голову не могло прийти, что я мог не подняться.
– Рад тебя видеть без петли на шее! – сказал он и взял у меня лыжи.
– Посидим, – сказал я.
– Да, не тот ты, не тот, – сказал Серый, глядя, как я утираю пот с лица.
– А кто тот? – спросил я. Серый ухмыльнулся. Присел рядом.
Под его сутулой гигантской фигурой лавочка слабо скрипнула.
– Как дела! – спросил он.
– Нормально.
– Семья и школа?
Я промолчал.
– Ну что, что, не тяни.
– Знаешь, Бревно, – сказал я, – во флоте есть такая команда «Все вдруг».
– Такую команду мы знаем, – печально сказал он, глядя на меня. – Никаких перемен?
– Нет. – Ну что же… – сказал Серый, – курс прежний, ход задний. У меня тоже неприятности. Обштопывают они нас.
– Кто? – спросил я.
– Американы. Я здесь недавно посмотрел ряд их работ по озону…
Серый замотал головой, будто в горе. Боже мой, все занимаются делом! Все, кроме меня!
В маленькой пристройке кафе, где на нарам жило человек пятнадцать, был уже готов крепчайший и горячий чай. На электрической плите в огромном армейском баке топился снег. Светка, хозяйка хижины, увидев меня, недовольно сказала:
– Явился, гусь! Сегодня пролетел мимо меня с какой-то блондинкой, даже не поздоровался. Паша, совести у тебя нет!
Я сел за стол. Я был среди своих.
Утром мы проснулись от грохота. Узкие и высокие, словно готические, окна жилой пристройки были совершенно заметены до самого верха. В ротонде кафе по огромным зеркальным окнам неслись снизу вверх потоки снега, будто там, у подножия стены, стояли огромные вентиляторы. С неимоверной быстротой росли островерхие сугробы с сабельными тонкими гребнями. Стекла дрожали. Каждые полчаса надо было откапывать входную дверь. Погас свет. Мы расчистили камин в центре кафе и пытались его разжечь. Дым под потолком плавал синими беспокойными озерами. С Донгуза и Накры шли лавины. Мы готовились рубить деревянный настил палубы на дрова. Рев стоял над миром. Это Эльбрус приветствовал весну.
К полудню все это безумство стало стихать, временами открывались то кусок «плеча», то донгузские стены, то верхние подъемники с жалобно повизгивающими на ветру пустыми креслами. Я котел спуститься на лыжах вниз, к своему отделению, но меня отговорили. Серый даже лыжи куда-то унес. На двух примусах кипятили чай, играли в карты, болтали. Непогода. Я позвонил вниз старшему инструктору, что я, мол, тут. Он пожелал мне приятного времяпрепровождения со «старым другом», причем компания, сидевшая у него, весело загоготала. Говорят, что у меня в отдалении есть какая-то симпатичная блондинка.
И так далее.
Серый говорил мне, сидя перед огромным окном ротонды:
– Давай так: что остается? Дети, родители, друзья, работа. Дети уходят, родители умирают, друзей забирают женщины, работа в итоге превращается в жизнь. Сколько нам с тобой осталось жить? Ну, тридцатка, это в лучшем случае. От шестидесяти до семидесяти скидываем на маразм и умирание. Осталась двадцатка. Отпуска, болезни, командировки, всякие симпозиумы пять лет. Дни рождения, праздники, бессмысленные вечера, неожиданные приезды неизвестных родственников, пикники, просиживание ж…ы у телевизора, футболы, которые нельзя пропустить, бани, шатание по автостанциям. О, и наконец – телефон, черное чудовище! На все это кладу еще пять лет. Остается десять лет. Малыш, это огромное время. Десять лет работы! Это счастье! «Что жар ее объятий? Что пух ее перин? Давай, брат, отрешимся, давай, брат, воспарим?» Настало время дельтапланеризма. Летал! Нет? Зря. Там в полете приходят изумительные мысли. Ну, почти как на горе. Понимаешь, что живешь крошечно мало и невообразимо долго. Ну что тебе далась эта Лариска? Хищник-грызун из отряда добытчиков бриллиантов. Чужак, знающий наши пароли! Сейчас на тебя смотреть жалко. Тогда ты был ничтожен. Тогда при ней ты был просто ничтожен.
– Я ее любил, – сказал я, – мы спали обнявшись.
– Отошли это наблюдение в журнал «Плэйбой». Ты хоть начал писать свою книгу!
– Тем некоторые проблемы возникли, – сказал я.
– Сколько ты написал?
– Три страницы.
– Позор. Ты сделал что-нибудь для Граковича?
– Я ушел с работы, я же тебе объяснил.
– Ему-то какое дело? Он-то писал лично тебе и надеется лично на тебя! Позор, Пана. Десять лет, дорогой, десять лет осталось. Колеса крутятся, счетчик такси щелкает, а машина буксует. Через десять лет твоей Татьяне будет семнадцать. Она должна иметь отца. Ты обязан добиться этого любыми средствами. Лучшее из них – финансовые инъекции. Год уйдет на унижения. Ничего, потерпи. Не жди ни от кого любви. Цель благородна. До конца своих дней этот ребенок будет твоим, а ты – его. Отдай долг, не тяни. И знаешь, не делай глупостей. Не вздумай мстить Лариске.
– Я не думаю.
– Вот и не надо. Учти: дворяне стрелялись на дуэли только с дворянами.
– Тоже мне граф, – сказал я.
– Граф не граф, – сказал Серый, – а шведский король уже фрак чистит одежной щеткой. Готовится мне вручать Нобелевскую премию.
– Ага, – сказал я, – разбежался.
– Он, может быть, и не разбежался. Пока. А ты, Пашуня, слинял. «В борьбе за народное дело он был инородное тело».
– Ну ладно! – сказал я.
– Что ладно?
Серый посмотрел на меня почти со злостью.
– Мы с тобой вместе слишком много лет, – сказал он четко, будто формулируя итог, – и уже не имеем права врать друг другу.
Внизу под нами ветер быстро разгребал облака. Открывалась сине-серая долина Баксана, прямоугольник гостиницы «Иткол», нитка дороги, леса. Мы молчали, глядя в открывшуюся под ногами пропасть. Внезапно с потрескиванием стали вспыхивать неоновые лампы под потолком, пол дрогнул, застучал, как движок, мотор старого холодильника. Зажглись электрокамины. Дали свет.
– Бревно, ты прав, – сказал я, – ты прав во всем. Но я ее люблю.
Он вздохнул и раскрыл огромную, как лопата, ладонь правой руки. Я знал, что там, поперек ладони, идет толстый и ровный шрам.
– Зачем я тебя удержал на Каракае? – спросил он.
Да, я это помню. Я многое забыл. Память моя, как рыбацкая сеть, рвалась, оберегая себя, если поднимала со дна слишком тяжелые и мрачные валуны воспоминаний. Но Каракаю я помнил, будто каждый день смотрел этот документальный черно-белый фильм.
…Стоять ужасно холодно. По стене текут тонкие струи ледяной воды, вдоль стены летит снежная крупа, барабанит по капюшону штормовки. Двигаться невозможно, невозможна согреться, невозможно перетопнуться с ноги на ногу, хлопнуть рукой о руку, размять спину. Рюкзак, хоть и не тяжелый, тянет вниз. Снять его нельзя – под ним единственное сухое место, и место очень важное – спина. Прямо перед моим лицом – кусок угольно-черной мокрой скалы, маленькая трещина, в которую по проушину забит скальный крюк типа «Л», далеко не новый, с многочисленными следами от молотка, царапинами и вмятинами. На крюке висит капля воды. Этот пейзаж я рассматриваю довольно долго. Вверх от меня идет мокрая твердая веревка, и за перегибом стены, невидимый мне, пытается пролезть трудное, я думаю, – ключевое, место мой друг Бревно. Я иногда слышу, как он там чертыхается или раздраженно сморкается. Ниже меня, тоже за перегибом, стоит связка, и оттуда иногда спрашивает Помогайло: «Паша, шо вин там робыть?» «Лезет», – отвечаю я. «Чирти его знають, шо вин там лезе», – говорит Помогайло. Вот такой разговор. Иногда Помогайло закуривает, и ветер доносит до меня дым дрянных ростовских папирос. Вправо и влево видно метров по десять той же мокрой стены. Спиной я чувствую огромную пустоту позади пройденные нами скалы, ниже – ноздреватый лед ледника, чьи поры сейчас наверняка забиты белой снежной дробью, ниже мокрые и крутые травянистые склоны, а еще ниже – наш лагерь в сосновом лесу, где идет дождь и мокрый флаг прилип к флаг штоку. Я чувствую, как на шее, под клапаном рюкзака, становится все холоднее, свитер, ковбойка и футболка издевательски медленно начинают промокать. Наверно, на рюкзаке сзади растет снежный сугробик. «Ну что там, Бревно?!» – кричу я. «Сейчас…» – натуженно отвечает он. Я слышу, как хрустит камень под триконями его ботинок, и тотчас же стоящая колом на ледяном ветру веревка пошла вверх, скользя сквозь треугольник висящего на крюке карабина. Я слежу, сколько ушло вверх веревки – метр, два, три,… почти три с половиной. Нормально. Бревно начинает наверху стучать молотком, загоняя в стену очередной крюк. «Паш, давай! – кричит он. – Там потом левой рукой возьмешься за мой карабин!» Я снимаю мокрые рукавицы и начинаю лезть вверх. Я ищу зацепки, вода тотчас же забегает в рукава штормовки. Выжимаюсь. Скребу триконями по неровностям стены. Перед глазами медленно проходят царапины на скалах, оставленные триконями Серого. Он страхует, я это чувствую, натянутая веревка придает мне уверенность. Вдоль стены хлещет снежная крупа. Интересно, зачем я это делаю? К чему мне все это? С какой стати я очутился в этом внутреннем углу холодной северо-западной стены? Кто видит мои страдания? Я сам? Да, да, я сам. Да, это я сам, сознательно придумал себе испытание, сознательно пошел на него. Ага, вот его карабин. Берусь за него… подтягиваюсь… выжимаюсь. «Нормально?» – спрашивает Бревно. «Порядок…» – хриплю я. Я вижу перед собой носки его отриконенных ботинок. «Тут роскошно», – говорит он, и я действительно выхожу на наклонную полку, где можно даже сидеть. Ничего не отвечаю, легкие работают, как кузнечные меха, сердце стучит молотом по всей груди. Бревно улыбается, сматывает веревку. «Не слабое место», – говорит он. Я киваю. Да, не слабое. Вдруг над нашими головами где-то далеко вверху появляется быстро летящий кусок голубого небе. Он исчезает, но тут же из-за открывающегося гребня с наметенными на нем снежными карнизами появляется новая голубизна. Задрав головы, мы смотрим на эти чудеса. Тепло от только что сделанной работы наполняет меня. Я чувствую невесть откуда взявшуюся радость. Интересно, что бы я делал, если бы в моей жизни не было гор? Что бы я мог узнать про себя?
Небо начинает очищаться, белые дирижабли облаков, вспарывая мягкие подбрюшья об острые скалы гребня, быстро несутся над нами. Ветер стал сушить штормовки. Это было холодно, но хорошо. «Ты прими ребят, а я пойду», – говорю я. Он кивнул. Я полез вверх, и радость не покидала меня. Я знал, что она, эта радость, потом будет долго жить во мне, что я смогу на нее опереться потом, в будущей жизни, которая ждет меня. Опереться, как на прочную, надежную зацепку на стене…
…Я сорвался на следующий день, на спуске с вершины. Серый удержал меня, но покалечил себе руку. Да, я помнил Каракаю. Это было давно, очень давно. Лариска в тот год кончала восьмой класс.
…– Там кто-то идет, – вдруг сказал Серый, показав за окно. Я встал. В разрывах облаков у далеких сосен «плеча» медленно двигалась по снегу какая-то черная фигура. На всей чегетской трассе, кроме немногочисленного населения нашего кафе, которое в полном составе присутствовало в ротонде, не было, вернее, не могло быть ни одного человека. Телефон работал, свет был, снизу нас ни о чем и ни о ком не предупреждали. В любую секунду погода могла снова испортиться. Тот, кто шел сюда, шел с чем-то необычайно срочным. Никакое другое дело не могло заставить в такую непогоду выйти здравомыслящего человека, Мы с Серым быстро оделись и стали спускаться вниз на лыжах. Еще издали я увидел желтую нейлоновую куртку. Снизу к нам поднималась Елена Владимировна Костецкая… Остановившись около нее, я спросил:
– Что случилось?
– Здравствуйте, – ответила она. – Ну что вы смотрите на меня таким зверем? Здравствуйте, мы же не виделись целые сутки.
– Поздоровайся с дамой, бревно! – сказал мне Серый.
– Здравствуйте, Елена Владимировна, – сказал я, – Все-таки хотелось бы знать, что случилось.
Она откинула капюшон, сняла шапочку, поправила волосы.
– Ничего не случилось, – устало сказала она. – Я вас люблю. Вот и весь случай.
– Прекрасно, – тупо сказал я.
– Ну, Паша, ты даешь! – сказал Серый.
– А вы – его старый друг? – спросила она Серого.
– Вот этого, которого вы любите? – стал острить Серый. – Да, мы знакомы с ним давненько. Но должен вам доложить, что как он был бревном двадцать лет назад, так бревном и остался.
Елена Владимировна взяла рукой пригоршню снега.
– Не ешьте снег, – сказал я.
– Если вы будете хорошо к нему относиться, – сказала она Серому, не ответив мне, – я к вам тоже буду хорошо относиться. Ну по крайней мере пускать в наш дом и кормить. Это немало.
– Ночевать можно иногда? Не часто, – спросил Серый.
– Не ешьте снег, Елена Владимировна, – сказал я.
– Можно.
– Вы мне нравитесь, – сказал Сергей.
– Это меня не волнует, – сказала она и села в снег. – Господи, как я устала! Вы меня не волнуете, старый друг. Меня волнует вот он, Паша.
– Вы могли бы это доказать! – спросил я.
– Разумеется.
Она встала со снега и отважно посмотрела на меня. Она ждала, она была готова ко всему. Сзади и ниже ее в серо-голубую пропасть ущелья уходили верхушки сосен, закрывающихся снежным туманом.
– Пожалуйста, – сказал я, – не ешьте снег.
Она усмехнулась и отряхнула от снега варежки.
– Я-то думала, что вы хотя бы поцелуете меня.
– Бревно и есть бревно, – сказал Серый. Он чуть проскользнул вниз к Елене Владимировне, обнял ее и поцеловал. Я, как дурак, стоял и смотрел на эту сцену.
– Это очень современно, – сказал я и стал снимать лыжи.
– Старый друг, – сказала Елена Владимировна, – вы топайте вперед, а мы с Павлом Александровичем здесь немножко поговорим, а потом вас догоним.
– Я ведь поцеловал за него! – стал оправдываться Серый. – Паша, я же за тебя! Вы не представляете себе, какой он нерешительный! Если ему что-нибудь не подсказать или не показать, он так и будет стоять у накрытого стола.
Серый говорил быстро, пытаясь словами замазать ситуацию, действительно глупую.
– Ваши ночевки у нас отменены, – сказала Елена Владимировна. – Максимум, что вы заслуживаете, – воскресный обед.
– Паша, я отдаю тебя е надежные руки!
– В надежные, – улыбнулась Елена Владимировна, – но дрожащие и замерзшие.
Она каким-то детским, наивным жестом протянула мне руки. Я подошел, расстегнул пуховую куртку и сунул ее руки в тепло, под куртку. Серый повернулся и стал подниматься.
– Ну, в общем, – говорил он, уходя, – если в течение часа вы не объявитесь, я всех подниму на спасаловку.
– Полтора часа! – крикнула Елена Владимировна.
– Это при условии ночевок, обеда с хорошо прожаренной отбивной и терпеливого, внимательного просмотра моих слайдов. – Он медленно скрывался в снежном тумане.
– Шантажист! – крикнула Елена Владимировна. – Я согласна!
Выше нас совсем все затянуло, и некоторое время в этой белой мгле было слышно, как похрустывают, удаляясь, ботинки Серого. Елена Владимировна смотрела на меня, прямо в глаза.
– Тепло? – спросил я.
Она поцеловала меня в щеку, осторожно, будто клюнула.
– Я вот что решила, – сказала она. – Раз я тебя полюбила, чего я тебе буду глазки строить, кокетничать, говорить загадками? Валять дурака? То, что ты меня полюбишь, я это знаю, это точно.
– Ты… уверена? – спросил я. Неожиданно мой собственный вопрос прозвучал скорее как просьба.
– Это точно, – сказала она. – Ты – мой человек. Как только я тебя увидела в первый раз, когда ты вошел в комнату, где мы собрались, и стал говорить, я увидела, что это ты. Никто другой. Я тут же пошла в Терскол на почту, позвонила в Москву и все рассказала мужу, Сашке. Знаешь, я не терплю лжи. Мне очень трудно от этого, – добавила она, будто извиняясь. – Ты кто по профессии?
– Я – журналист, – гордо сказал я.
Ее руки под пуховкой, чуть гладившие мою спину, остановились.
– Ой как неудачно, – сказала она.
– Я – хороший журналист, – сказал я.
– Ну, может быть, – сказала она неуверенно, – конечно, может быть. Ты часто уезжаешь?
– Бывает.
– А что ты любишь?
– Как? – не понял я.
– Ну как – ну что ты больше всего любишь? Спать? Лежать в траве? Водить машину?
– Больше всего я люблю писать, – сказал я. – Работать.
– Хочешь, я тебе куплю зеленую лампу? Ну зеленую лампу с таким стеклянным колпаком из зеленого стекла? Ты поставишь ее слева от машинки и будешь работать. Я тебя не потревожу, ты не бойся. Да, я забыла тебя спросить – ты, конечно, женат?
– Да, – почему-то соврал я.
– Я никогда, слышишь, никогда, – твердо сказала она, – не попрошу тебя развестись. Я просто буду ждать этого, сколько бы времени на это ни потребовалось. Такие вещи, милый мой, человек должен решать сам. Без давления. Кажется, я отдохнула. Пошли?
– Пошли.
Она вытащила руки из-под моей куртки, взяла в теплые ладони мое лицо и снова поцеловала меня. Мы никуда не пошли, а стояли в снегу и целовались.
С Василием Ионовичем Граковичем я познакомился в Волгограде, где писал материал о славном капитане саперных войск Радии Брянцеве. Радий возглавлял единственную в мире городскую службу, постоянно работавшую и имевшую двузначный телефонный номер, как «скорая помощь» или пожарники. Это была служба разминирования. Почти каждую неделю речники и экскаваторщики, огородники и строительные рабочие, водопроводная и газовая службы города, дачные пригородные кооперативы, колхозники звонили Радию, и он выезжал на места, где лопата или лом, ковш экскаватора или отбойный молоток звякал о ржавую смерть, лежавшую в земле с войны. С легкой руки журналистов слово «подвиг» давно уже утратило свой высокий смысл. Иногда о том, кто просто выходит на работу и выполняет план, пишут как о большом герое, совершающем «трудовой подвиг». Радий при мне и вправду совершил подвиг.
В районе дачного кооператива при рытье погреба обнаружили бомбу. Радий приехал. Это была совершенно целая четвертьтонная фугасная бомба германского производства. Радий стал копать – для этого у него имелся специальный, придуманный им самим инструмент: всякие маленькие лопаточки, скребки, кисточки. Бомба лежала в таком положении, что по уставу Радий обязан был ее взорвать на месте. Это означало, что будет снесено взрывом по крайней мере три дома, построенных с великими трудами пожилыми людьми. Каждая досточка, каждый кирпич были привезены сюда то на попутном самосвале, то на машинах знакомых, а то и на себе, на тачке. Район оцепили, вывели людей, но хозяева домов стояли перед солдатами и плакали. Радий пожалел этих людей. Он сам стал откапывать эту бомбу, переодевшись в старую, латаную и замызганную гимнастерку и такие же галифе, Лежа и сидя в сырой дыре, он занимался этим довольно долго – пять часов. Вывернув донный взрыватель, Радий вылез, сел на краю ямы, похожей на свежеотрытую могилу, и закурил. Потом пошел к оцеплению, чтобы обрадовать стариков, хозяев этого дома, и распорядиться насчет транспортировки бомбы. В толпе зевак и мальчишек стоял невысокий, с покатыми сильными плечами пожилой человек с фибровым чемоданчиком. Увидев в руках у проходившего мимо Радия взрыватель, он спросил:
– Донный?
– Да, – сказал Радий.
– А боковой где?
– Бокового нет.
– Как нет? Это ж НХ-2 «Грабо».
Радий почему-то стал оправдываться перед совершенно незнакомым ему человеком.
– Какая ж это «Грабо»? Никакая это не «Грабо». Это стандарт типа 252.
– Это «Грабо», сынок, не сказывай мне сказки. Я по взрывателю вижу. Там, посмотри, посередке ее идет кругом насечка косая.
– Папаша, это стандарт 252.
– Поди глянь, насечка есть?
Радий пошел к бомбе. Человек, который так был уверен, что эта бомба называется «Грабо» и никак не иначе, повернулся ко мне и сказал:
– Салага, а спорит. Хоть и капитан.
Радий вернулся довольно быстро.
– Вы сапер? – спросил он человека с фибровым чемоданчиком.
– Какой я сапер… – сказал человек. – Вот капитан Лисичкин Феликс Федорович, вот это был сапер. Когда мы освободили Павловск – ну, под Ленинградом музей, – товарищ капитан шел под камероновским флигелем по туннелю и обнаружил сам 227 мин-ловушек. Пойдем, я тебе покажу, где у «Грабо» боковой взрыватель.
Человека этого звали Василий Ионович Гракович. Никуда его Радий не пустил. Сам полез снова. Оказалось, что бомба прямо-таки лежит на боковом взрывателе и нужно ее подкапывать снизу. Когда щель под бомбой была почти готова, земля неожиданно стала осыпаться, и Радий, видя, что бомба сейчас осядет, лег под нее.
Это не было подвигом. Это было просто производственной необходимостью. Радий надеялся, что боковой взрыватель не сработает – самортизирует его тело.
Так и случилось.
Вечером мы собрались у меня в номере гостиницы, Радий все сокрушался насчет своей допущенной ошибки, а я выяснил, что Василий Ионович Гракович приехал в Волгоград и был здесь без жилья, без работы и, по моим наблюдениям, без денег. Сын его Петрушка, как он его называл, и невестка Алена, практически выгнали старика из его родного дома, и он безропотно поехал в город, чтобы здесь устроиться на работу, найти какое-то жилье. Я связался с облисполкомом, оттуда последовали телефонные звонки в район, эти подлецы Петрушка и Алена глазом не моргнули, заявили, что отец ушел из дома «по пьянке» и никто его не выгонял.
Я отправил Василия Ионовича в родную деревню, приказав ему «писать в случае чего».
Через полгода этот случай объявился. «Дорогой Павел Александрович, – писал Гракович, – сердечно и официально обращаюсь к тебе. Помоги, голубчик, всею своею справедливостью и словом. Знаю, что делов у тебя в газете до черта, однако ж призакрой глаза и вспомни нашу радостную встречу в городе – герое Сталинграде и весь мой горький рассказ». В общем, когда Гракович вернулся с войны и вследствие контузии «к польским работам был негодный», взялся он гнуть дуги. И эти дуги продавал, чтобы прокормить семейство свое – малолетнего Петрушку и Анну Ивановну, ныне покойную. С тех печальных пор воды утекло предостаточно, но теперь подлец Петрушка вспомнил эту историю и наклепал на своего отца письменным образом в прокуратуру, требуя оградить молодую семью от отца-пьяницы и заодно привлечь его к ответу за то, что тот двадцать пять лет назад гнул на Петрушку не только спину, но и дуги.
Я сам решил заняться этим делом, но в это время и со мной случилась беда. Я ушел с работы и уехал из Москвы, даже не отписав ничего Граковичу. А он, я думаю, надеялся.
Слава Пугачев еще не достиг того возраста, когда мужчину могут украсить лишь деньги, Он только взошел на перевал жизни. Какая-то фальшивая важность исходила от всей его фигуры, медлительность его была многозначительна, но за этими делами я угадывал быстроту и жестокость реакции, ясность цели и общий жизненный прагматизм. Я знал эту новую формацию тридцатипятилетних ребят, быстро усвоивших правила игры, жестоких в силе и жалких в слабостям. Они точно свершали свои карьеры, легко заводили нужные связи, не отягощали себя детьми, были воспитанны. Это были скороходы, на ногам которых не висели пудовые ядра морали. Они бежали легко и просто в полях житейской суеты, свободно ориентировались в перелесках, поросших случайными женщинами, но едва они попадали, в дремучие дубравы настоящих чувств, уверенность покидала их. В лучшем случае любовь они заменяли банальной показухой – целовались на людях и ненавидели друг друга наедине.
Со Славой Пугачевым я возился на склоне больше, чем с другими новичками: в конце смены мне нужно было кого-то выставить на ущельские соревнования новичков, и я наметил именно его. Однако мое внимание и долготерпение он воспринял как попытку навязаться к нему в друзья и что-то из этой дружбы извлечь для себя. Однажды вечером он явился ко мне в номер с бутылкой какой-то заграничной сивухи и без всякого предварительного разбега стал мне демонстрировать идеологические сокровища, накопленные им за тридцать восемь лет жизни.
– Палсаныч, – говорил он мне, посматривая в темно-коричневые недра стакана, – у меня сложилось впечатление, что вы достойны большего, нежели должность тренера на турбазе. Каждый человек складывает о другом мнение. Я пришел к выводу, что вы достаточно умный и начитанный человек. Чего вы торчите в этой дыре? Ну, сегодня одна группа, завтра другая, объятия при прощании, какие-то дурацкие лекции, утомляющее непонимание со стороны участников. Какой сыр можно накатать с этого? Не понимаю. Уверен, что и зарплата выражается двузначной цифрой. И главное – никаких перспектив! Ну, если завести здесь козу, пристройку, торговать вязаными свитерами из серебрянки, это еще можно понять. Но просто так? Хотите я вам помогу?
И Слава с готовностью хлопнул себя по нагрудному карману.
– Деньгами! – спросил я.
– При чем тут деньги? Есть вещи поважней денег. Связями, голубчик, знакомствами. Я вас могу ввести в круг нужных вам людей.
– Я не понял, – сказал я, – почему вы себя хлопнули по карману? У вас что, все связи в кармане?
– Конечно, – сказал Слава. – Эти связи я добывал упорным трудом. Пожалуй, нет сферы жизни, Палсаныч, в которую я не мог бы войти или пробиться. Я вам симпатизирую и предлагаю свои услуги. Думаю, что когда-нибудь вы оцените это.
– Вы, Слава, просто Дед Мороз, – сказал я, – но я ни в чем не нуждаюсь.
– Палсаныч, отбросим взаимные уверения в скромности и приступим. Есть предложение – нет возражений.
Он полез в карман и достал обыкновеннейшую записную книжку. То ли «Союзплодовощ», то ли «Трактороэкспорт» – не помню.
– Чем вы занимаетесь вне гор? Профессия?
– А у вас что, на все профессии есть?
– Палсаныч, на все, уверяю вас. Профессии, предметы первой необходимости и всякие дела. Даже удовольствия. Так какой раздел жизни вас интересует?
– Меня интересует вся жизнь вообще. Ну а насчет профессий, то их у меня много.
– Может быть, вы думаете, что я занимаюсь мелочами? Зря. Я, конечно, могу организовать, чтобы вам каждый день на дом, заметьте, приносили финскую колбасу «Салями» или паюсную икру, но ведь это называется стрелять из пушки по воробьям. Конечно, и Моцарта можно научить играть в хоккей, но все же лучше пусть он играет, как писал наш Булат, на скрипке. Мы не будем размениваться. Я хочу решить ваши нерешенные вопросы. Так сказать, глобальные, стратегические, вы понимаете?
Да, я понимал.
– Любовь, – сказал я.
– Любовь, – удовлетворенно повторил Слава и стал листать записную книжку. – Любовь, любовь… буква «л»… Лак для ногтей… лапти… лекарства… лесник Сережа… – бормотал он, – литфак… лук зеленый…
– У вас по алфавиту! – спросил я.
– Конечно… лунный камень… лыжи… лысина лечение… льготы… люстры… Что-то любви не видно… А! Так это на букву «ж»! Открываем на «ж». Ж…ж… женщины. Так. Аверина Ирина, 29 лет, брюнетка. Конъюнктурный институт. Квартира однокомнатная, набережная М. Горького. Дача в Перхушково. Пьянеет от пива. Аверьянова, тоже Ирина. Главмосстрой, инженер, 32 года. Бл. – блондинка. Свободна в первую половину дня. Любит поесть.
– Слава, – спросил я, – вы женаты?
– Созрел, – печально сказал Слава. – Я считаю, что мужик может жениться, когда у него есть все. Квартира, машина, дача, деньги, связи. У меня все это есть.
– А любовь!
– Это приложится, – твердо ответил Слава. – Сейчас как раз я уехал, чтобы проработать этот вопрос.
– Вопрос любви?
– Вот именно, Палсаныч.
– Вы хотите здесь кого-нибудь найти!
– Нет, это меня уже не интересует. В меня влюбилась одна дама в Москве. Ну, выгнала мужа, квартира, машина, все на месте. Умная, вот это меня смущает. Умная – значит, хитрая. Хитрая значит, неверная.
– Ну, это не обязательно, – сказал я, – хотя и возможно. Ну и как же вы намерены этот вопрос проработать здесь? Испытание разлукой?
– Не смешите меня, Палсаныч! – Слава засмеялся и еще отхлебнул из стакана. – Какой разлукой? Что за романтика!
Его и вправду рассмешило мое наивное предположение.
– Во-первых, я уехал действительно отдохнуть, потому что я устал бороться с жизнью. Даже при моей системе это тяжело; не представляю, как живут другие. А во-вторых, я дал задание своему приятелю, Боре, познакомиться с ней. Ну, Боря – академик по бабам. От него живьем еще никто не уходил. Если он свалит ее, то привет горячий. Если она устоит, то можно продолжать переговоры. На эту операцию я отпустил Боре триста рублей. Подотчетных, конечно.
– Триста рублей? Значит, она вам нравится?
– Ну, в общем, это вариант. С ней интересно. А через две недели Боря мне доложит результаты ревизии.
– Боря, Боря… – сказал я. – Кажется я его знаю. Такой высокий, темный, со светлыми глазами.
– Ну точно!
– Он журналист?
– Какой он журналист! – с досадой сказал Слава. – Он из «Мосводопровода».
Нет, не знал я никакого Борю из «Мосводопровода». Не знал и слава богу.
– Ну так как, Палсаныч? – сказал Слава. – Как насчет моего предложением?
– А, насчет книжки? У вас замечательная книжка, Слава. – Можно взглянуть?
– Пожалуйста.
Слава протянул мне свою записную книжку. На первой странице было написано:
«Арбузы. Мария Павловна. тел.
Архитектор Красногорского района. Дима. тел.
Авиабилеты. Бэлла. 5 р. сверху. тел.
Аспирин америк. Штурман Лева. тел.
Аборты. Люда. Звонить с 9 до 11. тел.
Арбат рест. Миша. тел.
Аркадий, достает все. тел. прям. тел. секрт.».
Да, это был путеводитель по жизни. Однако я предпочитал другие компасы в этом море. Я встал, открыл балконную дверь – табачный дым стал нехотя выползать из номера.