Я усаживал ее у окна, довольный тем, что она будет глазеть через стекло на улицу, и тем, что я буду ограждать ее от людей, проходящих по троллейбусу. Я испытывал острейшее желание быть рядом с этим маленьким человеком каждую секунду его жизни. Я без колебаний смог бы отдать свою жизнь за ее. Мы ехали с ней по Пушкинской, наш троллейбус катился среди машин и людей, и я был совершенно счастлив. Я видел ее желтую цыплячью шапочку, связанную ее матерью и подшитую для защиты от ветра изнутри шелком. Я видел розовый кусочек Танюшкиной щеки, соломинки ее волос, выбивавшиеся из-под шапочки. Иногда она поворачивалась ко мне и говорила: «Па, давай прочитаем!» «Давай», – отвечал я и, тонко подталкивая ребенка к чтению, говорил: «Начинай». «А-пэ-тэ-ка», – читала она и вопросительно смотрела на меня.
Правильно ли? В принципе было правильно.
Иногда ее вопросы поражали меня. Я не мог себе представить, что под этой цыплячьей шапочкой кружатся другие мысли, кроме кукольно-домашних. Однажды, проснувшись, она спросила меня: «Па, если я спрячусь под кровать, бомба меня не убьют?» Помню, я не сообразил сразу, что ей ответить, и молчал. Я был в отчаянии и ужасе, что такая мысль вообще может прийти в голову ребенку. Я сказал ей: «Мася, в твоей жизни не будет никаких бомб». – «А я умру!» «Нет, ты никогда не умрешь. Ты будешь жить очень счастливо». (Когда Танюшка и вправду умирала от седьмой пневмонии за месяц, я носил ее на рукам, а она, обнимая меня за шею, с недетской силой, кричала только одно: «Папочка, я не хочу умирать» Мы едва спасли ее тогда.) – «А я буду рождать детей? Я не хочу рождать». – «Почему?» – «Это больно». – «Но ведь мама тебя родила». – «Ну ладно, только одну дочку». – «Ну хорошо, дочку так дочку». – «Па, а тех кто в море утонывает, их водолазы спасают?» – «Некоторых спасают». – «А мы с тобой некоторые?»
Да, безусловно, мы – некоторые. Безусловно, нас спасут водолазы. Мы не утонем в море. Мы спрячемся от бомбы под кровать. Дети не терпят трагедий. Их мозг не адаптировался к печалям. Они желают именно той жизни, для которой и создан человек, – радостной и счастливой. Они – проповедники всеобщего благополучия. В них живет чистая, ничем не запятнанная идея.
…Мы едем на троллейбусе № 23. Он останавливается у Столешникова переулка, у магазина «Меха». За окном – распятая шкура волка, черно-бурые лисы, свернувшиеся клубочком, шапки из зайцев, каракуль. Был вечер, и в витрине уже зажгли освещение. «Магазин убитых», – сказала моя дочь. Она не могла простить человечеству ни ружей, ни бомб, ни самой смерти как системы.
Потом, когда обе мои бывшие жены разлучили меня с дочерью – одна из высоких и благородных соображений («этот подлец никогда не увидит моей дочери!»), а вторая из-за нестерпимой, болезненной ревности, – я часто приезжал к ее детскому саду и, стоя в тени дерева, издали видел, как в смешном строю красных, голубых, розовых шапочек плывет и ее цыплячья шапочка, для защиты от ветра изнутри подбитая шелком. Я чувствовал, что моя дочь скучает без меня. Я это не просто знал, а чувствовал. Нас не разлучали ни километры, ни океаны, ни снега. Нас разлучали страсти, ужасающая жестокость характеров, желание сделать маленького человека, рожденного для добра, орудием злобной мести.
Никогда, до самой смерти я не смогу простить этого ни себе, ни обеим этим женщинам, моим бывшим женам, которых я любил и которые клялись мне в вечной любви.
…Посмотрев на свою дочь, я садился в метро, вагоны поезда летели среди привокзальных пакгаузов, весенней черноты насыпей, останавливались у бетонных пристаней станций, построенных в свое время по одному унылому ранжиру. Я на время успокаивался, но счастья не наблюдалось. «Мне пора на витрину, – думал я, – туда, где распят серый волк над свернутой в калачик черно-бурой лисой. В магазин убитых». Так я думал о себе, и это была правда. Я был убит. То, что осталось от меня, было уже другим человеком.
…Хруст спрессованного снега под похожими на ортопедическую обувь горнолыжными ботинками. Некрутой скользкий склон к нижней станции канатной дороги. Очередь. Цветные куртки, пуховки, анораки, свитера, штормовки. Заостренные концы лыж, чуть шевелящиеся над очередью, как пики древнего воинства. Металлические поручни турникетов, каждый день полируемых тысячами локтей. Колесо подъемника. Контролеры канатной дороги с недовольными лицами. Сегодня главный внизу – красавец Джумбер. Вот он стоит в кепочке фирмы «Саломон», в куртке фирмы «Мальборо», в стеганных брюках «Ямаха», в очках «Килли», в ботинках «Кабер», с палками «Элан», с лыжами «Россиньели СТ-Компетишон». Живой отчет о посещении Кавказских гор интуристовскими группами.
Я знаю Джумбера давно. Лет десять назад в полном тумане под вечер я спускался по южным склонам Чегета. Внезапно сквозь визжание снега под металлической окантовкой лыж я услышал крики. Откуда-то справа кричала женщина: «Помогите, помогите» Туман глушил звуки. Соображая, из чего бы мне соорудить шину и как транспортировать пострадавшую, я, перелетая через какие то бугры, помчался вправо. Выскочив к еле видимой в тумане нижней станции бугеля, я увидел, что пострадавшей уже оказывают помощь. Над ней наклонился Джумбер. Тогда ни о каких шапочкам «Саломон» не было и речи; если кто-нибудь из Европы и приезжал раз в два года, так это было событие. Одним словом, Джумбер тогда одевался попроще. Сквозь туман, как на недопроявленной фотографии, я увидел его искаженное злобой лицо: на грязном ноздреватом снегу у ободранной ветрами серой фанерной будки он ломал руки какой-то туристке. Не говоря ни слова, я ударил его. Мы сцепились, причем я, как в известном анекдоте о финском солдате, явившемся в отпуск к жене, так и не успел снять лыжи. Полнотелая, как я успел заметить, туристка, всхлипывая, уехала куда-то вниз, в туман. Джумбер клялся меня убить памятью своего отца и еще какими-то страшными местными клятвами. Наше сражение закончилось тем, что в огромной пропасти ущелья, которая ясно ощущалась в тепловатом тумане, вдруг что-то безмерно большое тяжело вздохнуло, что-то открылось, и нарастающий гром помчался оттуда. Там, на склонах Донгуза, тысячи тонн снега внезапно оторвались, не выдержав тяжести последнего грамма, и, корежа перед собой воздух, ринулись вниз, круша все на своем пути: снег, камни. Лавина. Мы расцепились и молча разъехались в разные стороны.
Через два дня я встретил Джумбера и эту самую туристку на дороге. Они шли в обнимку под высоченными соснами Баксана. Увидев меня, Джумбер снял со своего плеча руку туристки (кстати довольно хорошенькой, но в тот момент показавшейся мне совершенно отвратительной) и грозно подошел ко мне. «Разрешите прикурить», – сказал он. Я дал ему спички. Он долго чиркал с одной стороны коробки, потом с другой. Наконец зажег. Синяк под глазом у него заживал. Мы стояли близко. Я смотрел на него и почти любовался его твердым и темным, без капельки жира под кожей лицом. «Как здоровье?» – спросил он. – «Нормально», – сказал я и взял спички. У меня не было ни охоты, ни причин опять драться с ним. «Пойдем, зайка», – сказала ему туристка. Джумбер положил руку мне на плечо. «Хорошо на лыжах катаешься» – сказал он, – умный, туда-сюда, статьи пишешь, простых дел, туда-сюда, не понимаешь. Туристка мелко засмеялась, Я снял руку Джумбера. «Прикурил и будь здоров», – сказал я и пошел.
Года кажется, через два мы даже выпили вместе, но все равно недолюбливали друг друга. Сейчас, глядя на Джумбера, я отчетливо увидел, как он постарел за эти десять лет, но все же был еще орлом, особенно при заграничных доспехах. Вяло посматривал на женские лица. «Привет, Джумбер», – сказал я, садясь в кресло подъемника. «Привет, Паша», – сказал Джумбер.
Когда впервые после долгой разлуки над твоей головой жужжат ролики на мачтах опор, когда кресло канатной дороги ровно и мягко поднимает тебя вверх, когда мимо тебя на уровне глаз скользят вниз вершины чегетских сосен, их золотые стволы, то прямые, то кряжистые, то разошедшиеся надвое, как лира, когда за этими соснами начинают проглядывать белые купола Эльбруса – начинаешь всей душой ощущать, что ты вернулся, вернулся, вернулся то ли к мечтам, то ли к сожалениям, то ли к молодости, то ли к прошлому, к местам ушедшей, но неутраченной радости, к свежим снеговым полям, где мимо тебя, как юная лыжница, много раз пролетала несостоявшаяся любовь. Но не было ни тоски, ни тяжести в этих мимолетных потерях. Острый запах снега. Льды, ниспадающие с вершин как белый плащ, голубые на изломах. Над Накрой блистает золотая копейка солнца. Возвращение. Белые снеговые поля с черными точками лыжников. Две канатные дороги, идущие почти рядом, – однокресельная и двухкресельная. Поместному – «узкоколейная» и «парнокопытная». За восьмой опорой показывается легкий ветерок, даже не ветерок, а просто тянет из глубин донгузского ущелья. Северо-западная стена Донгуза, вечно в тени, похожа на рубку подводной лодки, обросшую сверку льдом. Я машинально просматриваю гребень, который прошел шестнадцать лет назад. Боже, как это было давно! Улицы нашего детства стали неузнаваемыми. Их перекрасили в другие цвета. Наши любимые заборы и глухие стены домов, о которые бились наши маленькие (за неимением больших) резиновые мячи, и слышалось то «штандр», то «два корнера – пеналь», сегодня снесены бульдозерами. Наше детство просто перемолото в траках бульдозеров. Любят ли наши дети разлинованные квадраты своих кварталов? Почитают ли они их своей родиной? Не знаю. Мы любили свои тихие тополиные дворы, мы чувствовали в них отечество. Только наши девочки, чьи имена мы писали мелом на глухих стенах, давно превратились в покупателей, клиенток и пассажирок с усталым взглядом и покатыми плечами. Пошли на тряпки наши старые ковбойки, просоленные потом наших спин, гордые латы рыцарей синих гор. Мы не видим себя. Все нам кажется, что вот мы сейчас поднимемся от зябкого утреннего костерка, от похудевшей на рассветном холодке белой реки, шумящей между мрачноватых сырых елей, и пойдем туда, куда достает глаз. За зеленые ковры альпийских лугов. За желтые предперевальные скалы. За синив поля крутых снегов, к небу, к небу такому голубому, что кажется – можно его потрогать рукой и погладить его лакированную сферу. Но ничего этого не происходит. Есть другие дома, другие дворы, другие женщины, другие мы. И только гребень Донгуза стоит томно такой, каким он был шестнадцать лет назад. Это возвращение. Все-таки это возвращение.
…Наше кресло выползло за «плечо», за перегиб склона, и открылись верхние снежные поля Чегета, уходящие за гребень линии канаток, стеклянный восьмигранник кафе, чьи огромные зеркальные окна отбрасывали солнце. Здесь я обнаружил, что еду в кресле с Галей Кукановой из Внешторгбанка и поддерживаю с ней интенсивный разговор. Оказывается, в ее представлении я был спортсменом, который «все время двигается».
– Ваша жизнь, – быстро и без всяких знаков препинания говорила она, – это солнце, снег, полет, волнения перед стартом, ведь правда? У людей нашей профессии работа исключительно сидячая, вот взять, к примеру, меня или Натку, даже пройтись некогда, после работы, метро, автобус, я живу в Ясенево, там наши дома, поэтому вырабатывается комплекс клерка, вы, конечно, слыхали об этом, накапливается агрессивность, ну, конечно, мы ходим в дискотеку со светомузыкой, но это все не то, я решила в этом году, что, была не была, махну в горы, тем более что по студенческому билету, правильно, Павел Александрович?
– Конечно, – успел вставить я.
– Мне так к лицу загар, вы себе не представляете, так хочется все забыть, и неприятности в личной и в общественной жизни, я снимаю три года подряд одну комнату в бухте бэтта у Геленджика, вы знаете, но это все не то, я представляю, как появлюсь в конторе, специально надену платье с белым воротничком отложным, чтобы оттенить загар, они там сдохнут.
Все это Галина Куканова выпаливала, точно направив свой несколько курносый нас в сторону солнца, то есть слегка отвернувшись от меня. И с закрытыми глазами.
Приехали. Я откинул штангу кресла и выпрыгнул на дощатый, с плоскими ледовыми островами помост. Повыше помоста у кафе стояло, сидело и валялось в самых разнообразным позам множество лыжников, «чайников», то есть туристов из санаториев «Кавминвод», приехавших на экскурсию в драповых пальто и шляпах, загорающих девиц и просто не очень больших любителей кататься. На крыше пристройки в кафе стояла какая-то фигура с длинными распущенными волосами, оборотясь лицом, естественно, к светилу. Я вздрогнул. Остановился, обдаваемый словесными ливнями неутомимой Галины Кукановой. Нет, слава богу, нет. Не она. Было бы просто замечательно встретить ее здесь.
Поднявшись к кафе, я внимательно рассмотрел девицу, так испугавшую меня. Я даже закурил от волнения. Извиняюсь. Никакого сходства с Лариской. Что мне в голову взбрело? Никакого сходства.
На большом дощатом помосте перед кафе, на так называемой палубе, я собрал свае воинство и повел их на учебный склон. Как ни странно, мои гаврики оказались гораздо лучше, чем я предполагал. Слава Пугачев – тот вообще молодец, «плуг» у него железный, коряво, но пытается поворачивать «из упора». Отлично. Оба «реактивщика», бодрых, по моим наблюдениям, еще посла вчерашнего, решили «перескочить из феодализма в социализм», то есть осваивать сразу технику ведения параллельных лыж. Вывалялись в снегу изумительно, насмешив всех и всё более и более приобретая трезвость. Супруги Уваровы – потихонечку, полегонечку, он очень трогательно опекал ее и жутко волновался, когда она падала. Галя Куканова больше заботилась о загаре. Барабаш требовал, чтобы я объяснил ему «физику процесса», и я довольно подробно объяснил ему, что происходит при переносе тяжести с одной лыжи на другую и как производить этот самый перенос. Но больше всем меня удивила Елена Владимировна Костецкая, редактор телевидения, 26 лет. Мало того, что она имела свое собственное и довольно приличное снаряжение, она и неплохо каталась. При этом совершенно не показывала своего опыта, а очень аккуратно проделывала все самые элементарные упражнения. Я ей сказал, что могу перевести ее в другую группу, к «катальщикам», где ей будет интересней, но она отказалась, сказав, что она, правда, была уже здесь, но очень давно. Ну, когда в двадцать шесть лет говорят «очень давно», то наверняка речь идет о предыдущем романе.
Пока я разговаривал с Еленой Владимировной, внезапно меня посетило некое состояние, в котором мне – совершенно ясно, но неведомо откуда – открылось все об этой молодой женщине. Вдруг я понял, что она приехала сюда, в горы, для того, чтобы пересидеть развод, размолвку, а то и трагедию. Она надеялась уйти от своей памяти, уйти от себя. Как, собственно говоря, и я. Неожиданно мой мозг, без всякой на то моей воли, быстро и четко спрограммировал наши будущие отношения. Мы дурачимся и танцуем в баре. Потом медленно идем под высоченными соснами баксанской дороги, под несказанно звездным небом, и на чегетской трассе где-то очень высоко лежит серебряный браслет кафе. Она говорит о своем бывшем муже или любовнике в прошлом времени, как о покойнике. «Он был ужасный эгоист. Он был эгоистом даже в своей любви». Она прижимается ко мне. Мы целуемся. Я ощущаю слабый запах табака и вина. Потом мы, не сговариваясь, быстро и молча идем к гостинице. Потом несколько вечеров я рассказываю ей о своих приключениях. О, она осуждает Ларису! Потом она садится в автобус, и я понимаю, что тоска в ее глазах не оттого, что она прощается со мной, а оттого, что она возвращается к своим проблемам, никак их не решив. «Ты хоть позвонишь мне в Москве?» – спрашивает она. «Да, конечно», – отвечаю я. Автобус уезжает. Нет, это не для меня.
– Елена Владимировна, – сказал я, – вы все-таки подумайте над моим предложением. Пару дней можете позаниматься у меня, а потом я могу перевести вас к «катальщикам».
– Хорошо, я подумаю.
Несмотря на мои советы и предупреждения, все мои участники изрядно обгорели. Я не решился в первый день спускать все отделение по трассе, усадил их на подъемник. Правда рвались в бой «реактивщики», но я не разрешил. Взял я с собой только Славу Пугачева и Елену Владимировну. Повел их по туристской трассе с частыми остановками и разговорами. Мы прошли «Солнечную мульду», часть «плеча» и по длинному косому спуску вышли к туристской трассе, где «катальщики» проносились мимо спускающихся кучками отделений, кричащих инструкторов, барахтающихся в снегу и поправляющих крепления новичков. Я скользил то выше, то ниже своих ребят, на ходу поправляя их, выкрикивая разные технические разности вроде: «Здесь плоские лыжи! Плоские, не бойся!», или «Сбросили пятки, сбросили резче!», или «Корпус развернут в долину!». Слава несколько раз падал, каждый раз пытаясь свалить вину за эти падения то на лыжи, то на «бугор какой-то подвернулся идиотский». Елена Владимировна каталась за мной без всякой лихости, но аккуратно. Наконец с падениями, остановками и всякими шутками мы спустились к лесу. Для первого раза я не хотел вести своих ребят по прямому пути к гостинице, по узкому и крутоватому для новичков кулуару, так называемой трубе, высоко над которой тянется нитка подъемника, а повел их по более простому пути через донгузское ущелье. Там проложена довольно широкая лыжная дорога. Однако теневые участки этой дороги – лед, солнечные участки – снежная каша. Где-то на этих шахматах Слава Пугачев и упал. Мы стояли и ждали его.
Рядом с нами шумела неглубокая речка. Камни на ее берегах и посреди воды были покрыты огромными сверкающими шапками снега. От некоторых камней вдоль поверхности воды стелились совершенно прозрачные тонкие пластины льда, под которыми переливались струи стальной воды. На вершине каждой сосны сидело небольшое мохнатое от снега солнце. Над нами прямо в небо поднимались блистательные лестницы когутайских ледников. Рай.
– Бог ты мой! – сказала Елена Владимировна. – Как все же прекрасно возвращение! Я и не знала, что так скучаю по всему этому!
– Возвращение всегда опасно, – сказал я.
– Чем?
– Ностальгией по прошлому визиту.
Она сняла очки и с интересом направила на меня, именно направила, другого слова нет, глаза, полные ясной бирюзы, которая еще не полиняла от слез и не вытерлась о наждак бессонницы. Наверняка она знала убойную силу этого прямого удара.
– В конце концов, – медленно сказала она, – когда зеркало разбито, можно смотреться и в осколки.
– Зеркало… осколки… Какая-то мелодрама, – сказал я.
– А кстати, – улыбнулась Елена Владимировна, – жизнь и состоит из мелодрам, скетчей, водевилей. Иногда – вообще капустник. Мелкие чувства – мелкие жанры.
– Не знаю насчет жанров, просто Ремарк где-то сказал: «Никуда и никогда не возвращайся».
– Все афоризмы врут, – ответила Елена Владимировна.
– Это можно рассматривать тоже как афоризм.
– Значит, и он лжет, – твердо сказала она. Нет, у ним там на телевидении дамы хоть куда.
– Вы мне нравитесь, – совершенно неожиданно для себя сказал я.
– Это тоже афоризм, – холодно ответила она и снова погрузилась в. большие, с тонкой оправой светозащитные очки. – И между прочим, не очень новый.
– Не сомневаюсь, – успел сказать я. К нам с недовольной миной подъезжал Слава Пугачев.
– Павел Александрович, – фальшиво громко сказала Елена Владимировна, – а вы каждый день точите канты лыж?
Меня это тронуло. Она считала необходимым скрыть наш разговор от третьего лица. То, что было сказано между нами, становилось нашей тайной. Тайна – колчан, в котором любовь держит свои стрелы.
Третье лицо, мокрое и злое, подъехало к нам все в снегу. Ну любопытно, кого же он. сейчас обвинит? Нас? Точно! Он так и сделал, но это было уже не очень интересно. Мы подъехали к гостинице, где все мое отделение во главе с нервным Барабашем встретило нас и устроило овацию, будто мы спустились на лыжах ну по крайней мере с Эвереста.
В холле гостиницы продавали свежие, то есть трехдневной давности, газеты. Была среди них и моя, то есть бывшая моя. Я пробежал полосы, я знал всех, кто подписался под статьями и заметками, и тех, кто не подписался. Посмотрел на шестой полосе – нет ли там некролога по мне. Нет, все нормально. Когда спрыгиваешь с поезда, локомотив не чувствует этого. И уже в номере, стоя под душем, я подумал, что и вправду метафоричность обманывает нас, а все сравнения неточны, даже лживы. Никакого поезда нет и не было. Я просто убежал от своим проблем. Драпанул. И теперь, как Вячеслав Иванович Пугачев, пытаюсь обвинить всех, кроме себя.
…Иногда меня подмывало прямо-таки женское любопытство: на кого же она меня променяла? Что за принц и что за карета повстречались ей на асфальтовых дорогах, чьи трещины наспех залиты по весне и полно пятен от картерного масла? Что он ей сказал? Что предложил? Я хотел бы знать, в какую сумму она оценила мою жизнь. Полюбив Ларису, я потерял все: ребенка, которого любил, жизнь, которая складывалась и наконец-то уложилась за десять лет, друзей, которые единодушно встали на сторону моей бывшей жены, чем меня, надо сказать, тайно радовали. Иногда по ночам, сидя с Ларисой в ее зашторенной квартире с отключенным на ночь телефоном, мы чувствовали себя почти как в осажденной крепости. Я перестал писать. Я перестал ездить в горы. Я избегал долгих командировок. Каждая минута, проведенная без Ларисы, казалась мне потерянной. Мы без конца говорили и говорили, иногда доходя почти до телепатического понимания друг друга. Соединение наших тел становилась лишь продолжением и подтверждением другого, неописуемо прекрасного соединения – соединения душ. Я пытался разлюбить то, что любил долгие годы. Вся арифметика жизни была в эти дни против меня. За меня была лишь высшая математика любви, в которую мы оба клятвенно верили. Мало того – у нас появился свой язык, и эта шифровальная связь была вернейшим знаком истинным чувств. Никакой, альтернативы моей жизни не существовало. Однако в один вечер она твердо и зло оборвала эту жизнь. Любви не свойственна причинность, и я никогда не задал бы вопроса – за что? Но иногда мне любопытно узнать – в какую цену?
Дежурная по этажу мне передала записку. На листе бумаги, вырванном из записной книжки, было написано: «Пень! Мог бы сунуть свою харю в кафе. Я здесь уже пять дней. Серый». Я обрадовался. Это была настоящая удача.
Серый, он же Сергей Леонидович Маландин, он же доктор химическим наук, он же альпинист первого разряда, известный в альплагерям по кличке Бревно, был моим другом.
– Кто передал записку? – спросил я.
– Такой черный, – ответила дежурная по этажу, не прерывая вязания носка. – Такой большой, туда-сюда.
Да, это был он, туда-сюда! Я положил записку в карман пуховой куртки и, наверно, впервые за много месяцев улыбнулся от того, что захотелось улыбнуться. Бревно был во многих отношениях замечательным человеком. Он преподавал свою химию, туда-ее-сюда, то в МГУ, то в парижской Сорбонне, то в Пражском университете, то в Африке. При этом он успевал ходить в горы, работать землекопом в каких-то неведомых археологических экспедициях, строить коровники где-то в Бурятии, много раз жениться («Паша, я пришел к одному только выводу: каждая последующая хуже предыдущей?»), изучать иностранные языки и с какой-то материнской силой любить трех существ: дочь, отца и собаку. Кроме этого, он еще и химией своей занимался, скромными проблемами озона, которые с появлением сверхзвуковой авиации нежданно-негаданно превратились в важную тему. Кроме того, он был вернейшим товарищем, и со времен окончания нашей знаменитой школы (знаменитой на Сретенке тем, что ее кончал футболист Игорь Нетто) у меня не было такого верного друга. Были прекрасные и горячо любимые друзья. Но такого верного – не было.
Канатные дороги уже остановились (отключали их здесь рано, часа в три дня), но я решил подняться в кафе пешком, как в старые и, несомненно, добрые времена. Перепад высоты четыреста семьдесят метров – час с любованием предзакатным Эльбрусом. Я доложил о своем намерении старшему инструктору («Борь, я схожу в кафе к старому другу, там переночую, а ты подними моих утром наверх, я их встречу»). С унылым юмором старший инструктор просил предать привет ЕЙ, то есть старому другу. Я обещал.
На большом бетонном крыльце перед гостиницей маневрировало несколько пар, в том числе и два моих участника – Барабаш и Костецкая. Быстро он взялся за дало!
– Вот это я понимаю! – воскликнул Барабаш, увидев меня с лыжами на плече. – Тренировка, тренировка и еще раз тренировка! Наши предки, Елена Владимировна, совершенно не предполагали, что когда-нибудь будет изобретен стул, на котором можно будет долго сидеть, колесо, на котором ехать, тахта, с которой невозможно подняться. Они жили так, как Павел Александрович, – вволю нагружая свое тело! Когда у них останавливались подъемники, они шагали в гору пешком. Когда барахлил карбюратор, они бросали «Жигули» и неслись за мамонтом пятиметровыми прыжками.
Всю эту ахинею Барабаш нес, поминутно заглядывая в лицо Елене Владимировне, будто призывая ее посмеяться над его шутками и ни на секунду не выпуская ее локтя.
– Черт возьми, – продолжал он, – до чего же хорошо себя иногда почувствовать птеродактилем! То, что мы сегодня называем словом «спорт», было для наших предков постоянным фактором. Сыроеденье, постоянное голодание, освежающее организм, постоянное движение – так они жили! Павел Александрович, вы ко всему прочему не сыроед?
Солнце уже ушло с нашей поляны, и сверкающие Когутаи стояли по пояс погрузившись в синие тени. Начинало подмораживать. Барабаш в ожидании ответа стоял передо мной, чуть вытянув шею, будто и впрямь хотел стать птеродактилем. Его свежезапеченная на солнце лысина вызывающе блистала. Он не скрывал лысины. Он не скрывал ничего. О, он откровенный человек!
– Я не понимаю, – сказал я, – что за день сегодня такой? Все надо мной шутят.
– Это к деньгам, – сказала Елена Владимировна.
– И вам спасибо, – ответил я. – В общем, я ушел, завтра буду вас ждать на палубе у кафе. Я там заночую.
– Что-нибудь случилось? – спросила Елена Владимировна.
– Приехал старый друг, надо повидаться.
– Мне кажется, что Павел Александрович скромничает, – встрял Барабаш, фамильярно подмигнув мне. – На такую высоту можно идти только к старой подруге, которая к тому же и друг.
И опять вытянул шею. Господи, умный человек ведь?
– Как-то я раньше считал, сто подруга в конце концов может стать другом. Но чтоб друг стал подругой – не встречал, – ответил я. – Привет.
Я повернулся, но Елена Владимировна остановила меня.
– Павел Александрович, – сказала она, – вы не можете остаться?
– То есть? – обиделся Барабаш.
– Для вас – тотчас! – сказал я, удивившись, откуда я знаю столь пошлые слова.
– А я! – спросил Барабаш. – Мы уже договаривались насчет шашлычной…
– Я не могу сейчас соответствовать, – сказала Елене Владимировна. – Тут в вестибюле полно самых разнообразных девиц… почувствуйте себя немного птеродактилем.
– Я ищу духовного общения! – воскликнул Барабаш, и я почти полюбил его, потому что это была скрытая шутка над собой, над своей лысиной, над всем его полушутовством. Я люблю людей, которые умеют шутить над собой.
Барабаш приосанился, гордо посмотрел в сторону вестибюля.
– У меня длинные тонкие зубы, – тихо и таинственно сказал он. – На выступающих частях крыльев – когти. Глаза горят волчьим огнем. Бумажник распирают несметные тысячи. Передо мной не устоит ни одна жертва!
Он решительно повернулся и пошел к дверям гостиницы.
– Я нисколько не обижен, Леночка! – все в том же трагикомическом фарсе крикнул он.
– Если б я была жертва, я бы вас полюбила! – засмеялась Елена Владимировна. Она повернулась ко мне и строго сказала:
– Почему вы позволяете шутить над собой?
– Мне лень, – сказал я. – Потом он хороший, А вы что, и вправду не жертва?
– Я жертва, Павел Александрович, которая не рождена быть жертвой. Вот в чем вся печаль. А вы, кажется, тоже не сильный охотник?
– Нет, почему, – сказал я, – бродил по болотам…
– Вы извините, я никак не могла от него отвязаться. Он сразу же после обеда взял меня под руку и все время говорит что-то умное. Но когда все время говорят что-то умное, хочется хоть немного какой-нибудь глупости.
– Например, поговорить со мной, – сказал я.
– Вы просто подвернулись под руку. Я страсть как обожаю глупым мужиков. У нас их на телевидении до черта. А вы что, правда собрались на восхождение?
– Ну какое это восхождение? Вечерняя прогулка.
– Старый друг?
– Исключительно старый.
– Хотите я пойду с вами?
– Нет.
– Я смогу, я очень сильная, вы не знаете.
– Нет.
Она поежилась, подняла воротник желтой, как лимон, куртки. Прижалась щекой к холодному нейлону.
– Я просто за вас волнуюсь, – сказала она. – На ночь глядя… и так высоко…
– Не о чем разговаривать, я старый альпинист, – сказал я. И потом все, что могло со мной случиться, уже случилось.
– Вы ошибаетесь.
– Не может быть.
– Это очевидно. Вы просто не были раньше знакомы со мной. Смотрите. – Она постучала пальцем себе по лбу. – Видите?
– Вижу замечательный лоб, – сказал я.
– Это называется «гляжу в книгу – вижу фигу», – засмеялась Елена Владимировна. – Глядите внимательно – у меня во лбу горит звезда.
Мы посмотрели друг на друга, и во мне что-то дрогнуло.
– Ну, идите, Павел Александрович, темнеет быстро.
Она ушла, резко хлопнула расхлябанная дверь гостиницы. Я, тяжело спускаясь в горнолыжных ботинках по ступеням, пошел вниз, с ужасом чувствуя что Елена Владимировна Костецкая мне начинает нравиться. Примораживающийся снег визжал под негнущимися подошвами ботинок. Я вышел на выкатную гору, стал подниматься по «трубе», держась ее правой стороны. Конусные палки со звоном втыкались в мерзлые бугры. Странно, но я был смущен разговором. Только теперь я понял, какой напряженный нерв в нем был. Нет, нет! Я даже замотал головой и был наверняка смешон для стороннего наблюдателя. Не может быть все так быстро. Быстро полюбил, быстро жил, быстро расстался, быстро забыл, быстро снова полюбил. Чепуха. Клин выбивается клином только при рубке дров. Эта мысль отчасти успокоила меня. Я пошел веселее. Однако слабая травинка, неожиданно выросшая посреди моего вырубленного и пустынного навек, как я полагал, сада, не давала мне покоя.