Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дань прошлому

ModernLib.Net / История / Вишняк Марк / Дань прошлому - Чтение (стр. 13)
Автор: Вишняк Марк
Жанр: История

 

 


      Нажав пальцем на нижнее веко глаза, он одновременно спросил:
      - Какого вероисповедания?
      - Иудейского.
      - Годен! - изрекла особа в генеральской форме, носившая звание врача, и отметила что-то у себя в бумагах.
      Я ушел с недобрым чувством не к генералу только, а и к порядку, который санкционирует генеральский метод свидетельствования. Спустя несколько дней меня зачислили в канцелярию госпиталя No 207, - если не ошибаюсь. Госпиталь состоял из нижних чинов: санитаров и писарей, нянек и сестер милосердия, фармацевта и нескольких лекарей, числившихся в офицерских чинах, и главного врача - в чине полковника.
      Этим последним был приват-доцент московского университета Вьеверовский. Очень небольшого роста, подвижной, несмотря на тучность, и темпераментный, он был в общем привлекателен, если бы до смешного не преувеличивал иногда своего чина и власти. Он пробовал было командовать, но должен был убедиться, что из этого выходит мало толку. Тем не менее, он строго блюл дистанцию между собой и ему подчиненными, не по личному высокомерию, а по Уставу, как он его понимал.
      Канцелярия состояла из профессиональных военных писарей, знатоков своего дела, каллиграфов с писарскими ухватками и лоском, пошлятиной и матерщиной. Несколько в стороне от них держались причисленные к канцелярии молодые ученые биологи Гальцов и Живаго, некий Леман и я. Высокий и широкоплечий Гальцов и нескладный и жидковатый Живаго приходились друг другу шурином и зятем и были неразлучны. Кем был в штатской жизни Леман, я не знаю.
      Но достаточно было взглянуть на его умное, классически выточенное лицо и изящную жестикуляцию или прислушаться к его спокойной, чаще иронической, речи, чтобы убедиться, что он никак не подходит к писарскому духу нашей канцелярии. Он, впрочем, вскоре был от нас переведен и назначен помощником каптенармуса учитывать белье, обувь и обмундирование, выдаваемое персоналу и раненым. Между нами четырьмя не было никакой близости - мы были людьми разного происхождения, разной профессии и запросов. И тем не менее существовала между нами некая внутренняя, несказуемая меж-интеллигентская связь и общность.
      Формирование госпиталя и размещение заняло несколько недель. Было много волнений - основательных и никчёмных. Приезжало начальство, смотрело помещение, был смотр и нам. Выразив благодарность, начальство, благополучно отбыло. А еще через некоторое время стали поступать к нам и первые раненые, взятые в плен немцы. Их привезли большую партию. Никто не знал и не понимал русского языка. Тем из нас, кто владел немецким, приказано было в спешном порядке переписать имена, место и дату рождения, пленения и проч. К нам попали чины 18-го корпуса, отброшенного русскими войсками у Гумбинена в Восточной Пруссии.
      Мы были и переводчиками, и переписчиками. Раненые не производили впечатления "жрецов Марса". Незаметна была в них и "тевтонская гордыня". Это были растерянные, заурядные, страдающие люди, и к ним проявлялось то же мягкосердечие, которое проявлялось к "башибузукам" в турецкую войну и которое так возмущало Достоевского. Большинство было легко ранены. Но был и смертный случай - от столбняка. Общаться с ранеными после переписи нам воспрещалось.
      В Москве к нам направляли раненых пленных. Положение изменилось, когда в конце года нам дали назначение - Владимир-Волынск. Это был пограничный с Австрией городок. Мы разместились в полуразбитых казармах в нескольких верстах от города. Здесь к нам стали поступать уже только свои раненые. Их препровождали с передовых позиций и, в зависимости от характера ранения, подвергали лечению на месте или направляли дальше в тыловые госпиталя.
      И от наших раненых мы были по службе изолированы.
      Никаких бесед с ними мы вести не могли, и об их умонастроении можно было только догадываться. Вообще за всё время пребывания в Госпитале ни разу ни с кем не обсуждался вопрос об отношении к войне. Общепризнанным было, что война тяжкое испытание, несчастье, зло, но неустранимое, которое необходимо претерпеть.
      Служба отнимала всё время, но не была обременительна. Жена сдала экзамены на сестру милосердия военного времени и, прослужив некоторое время в госпитале Союза городов в Москве, перевелась к нам, по примеру жены Гальцова, в качестве внештатной сестры. Мы зажили "походной", но для военного времени более чем благополучной семейной жизнью. И здесь установилась своя рутина, прерывавшаяся изредка чрезвычайными событиями.
      Таким был приезд принца Ольденбургского, генерал-инспектора санитарной части. Он был грозой полевых и тыловых госпиталей и носил прозвище "Сумбур паша" за строптивый и чрезвычайно взбалмошный нрав.
      Меня предупредили не попадаться ему на глаза: принц не терпит евреев, в особенности евреев-интеллигентов, и встреча с ним может кончиться плачевно для меня. И должно было так случиться, что, поднимаясь по какой-то лестнице, где принцу никак не полагалось быть, я вдруг столкнулся с целой процессией, спускавшейся по той же лестнице. Впереди шел седой генерал. За ним все прочие. Я вытянулся во фронт - ступени лестницы не способствовали четкости движения и замер. Мимо проплыла грузная фигура, опиравшаяся на палку, бросила на меня недобрый испытующий взгляд и, глядя себе под ноги, чтобы не оступиться, проследовала дальше. Напасть миновала без дальнейших для меня последствий.
      Тем не менее моей военной службе положен был вскоре конец. Это случилось за несколько недель до майского прорыва Макензеном юго-западного фронта близ Горлицы на Карпатах. Главковерх вел. князь Николай Николаевич приказал немедленно откомандировать всех нижних чинов с высшим образованием в военные училища на предмет подготовки к офицерскому званию; лиц же иудейского исповедания, производству в офицеры не подлежащих, немедленно направить на передовые позиции. Приказ подлежал беспрекословному выполнению и, как было предписано, в экстренном порядке. Гальцов, Живаго и Леман в тот же день собрали свои пожитки и уехали, чтобы получить в штабе назначение в военные училища.
      Я выжидал, когда и куда меня отправят. Откровенная "дискриминация", которой я подвергся со стороны высшего начальства за то, что я не христианин, была оскорбительна и никак не поощряла моей лояльности. Положение осложнялось еще тем, что жена была в положении, - что не могло не вызывать тревоги в силу ее общего физического состояния. Настроение было мрачное, - никакого просвета я не видел. Я не подозревал, что "дискриминация", или немедленная отсылка меня на передовые позиции ударила не только по моему сознанию.
      Она поразила и воображение главного врача Вьеверовского. Властью начальника части он назначил комиссию из трех врачей для освидетельствования моей годности к фронтовой службе.
      Комиссия не удовольствовалась опущением нижнего моего века, по примеру генерала в Лефортовском госпитале, а произвела точное измерение моей близорукости и обнаружила аномалию глаз, которая, согласно правилам приема на военную службу, освобождала от нее. Всё это произошло совершенно неожиданно. Вьеверовский ни о чем со мной не говорил. Только прощаясь через три дня, за которые вся процедура была проделана и оформлена, и протянув мне руку, уже как штатскому, - младшему унтер-офицеру в запасе, - Вьеверовский пожелал мне всего лучшего.
      До меня доходили слухи, что имевшие с главным врачом какие-то счеты уже после моего отъезда написали кому следует донос о незаконном освобождении меня от службы. Проверить это я не мог: может быть, и доноса никакого не было, а, может быть, ему не дали хода. Во всяком случае, ко мне никто ни с чем в связи с моим освобождением никогда не обращался. И с д-ром Вьеверовским я никогда больше не встречался.
      Но в памяти навсегда сохранилась глубокая признательность за его благородный и мужественный поступок. Лично со мной никак не связанный, Вьеверовский от начала до конца действовал на свой риск и страх. Ему я был обязан тем, что, вопреки приказу вел. кн. Николая Николаевича, очутился, вместо передовых позиций отступавшей после прорыва армии, в родной Москве.
      6
      Жизнь в Москве началась безрадостно - с операции, которой подверглась жена. И с той поры болезни и операции, можно сказать, уже не оставляли ее никогда. Когда кончились операции - за шесть лет четыре, - открылись болезни сердца: грудная жаба, порча сердечного клапана, тромбоз. Поразительна была не только выносливость, но и способность отвлекаться от минувших болей и не думать о предстоящих, как только "жаба" или другая болезнь "отпускала". Наш дядя, любивший острить, называл свою племянницу - "Манька-встанька" по аналогии с известным "Ванькой-встанькой", неизменно принимавшим первоначальное положение, как бы его ни опрокидывали.
      Отсутствию мнительности, быстрому забвению пережитого и покорности пред грядущим обязаны мы тем, что, как ни жестоки были приступы боли, они только на время омрачали наше существование. К осени 15-го года жена настолько поправилась, что я вернулся к своим интересам и делам.
      Людей, осведомленных о том, что делается в "сферах" или на командных постах на фронте, я встречал мало. Но и до меня доходили - впервые за время войны - недовольство ею и нарекания на то, как ее ведут. После первоначальных успехов военная катастрофа в мае-июне 15-го года оказалась особенно неожиданной. Армия стремительно откатывалась по всему фронту: очистила "братскую" Галицию, Польшу, Литву, Западную Белоруссию.
      Одна за другой сдавались крепости: Варшавская, Ново-Георгиевская, Ковенская, Брестлитовская. Чрез раненых, переправляемых в тыл, чрез деятелей Земского и Городского союзов и депутатов Думы просачивались безотрадные вести. Войска оказались плохо обучены и неподготовлены к условиям горной войны. Острый голод ощущался в снарядах. Даже в простых винтовках была нехватка. В июне уволен был военный министр. В июле смещен был Главковерх, и его место занял сам государь.
      Всё это свидетельствовало о глубоком неблагополучии. Неизвестным, однако, оставалось, как глубоко и широко оно захватило страну.
      С войной я растерял своих ближайших друзей и товарищей. Мало кого я встретил и по возвращении в Москву. Случайной была и моя встреча с Зензиновым. Я пришел к нему в гостиницу "Боярский двор" у Варварских ворот. От него я впервые узнал о разногласиях, раздиравших социалистические партии всего мира и, в частности, партию с.-р. и РСДРП по вопросу о войне. Как относиться к "своему" правительству: поддерживать его во время войны или пытаться его свергнуть, пользуясь военными затруднениями? Каким должно быть отношение социалистов и, в особенности, революционеров - противников самодержавного строя?
      В начале сентября 15-го года собралась в Швейцарии, в Циммервальде, конференция, в которой участвовало 38 лиц, считавших себя "делегатами" от 11 стран. Россия была представлена 8 "делегатами": от большевиков были Ленин со своими обычными адъютантами, Зиновьевым и Каменевым, от меньшевиков Аксельрод и Мартов, от эс-эров Натансон и Чернов, затем присутствовали Троцкий, Радек, Ганецкий, Балабанова, Раковский, Коларов, Барский, Лапинский и др. Хотя в Циммервальде оказались и несколько убежденных антибольшевиков в будущем, политическую погоду там делали не они. В Циммервальде была завязь событий, разыгравшихся в России в 17-ом году и в Октябре дошедших до своего логического конца. Здесь получила широкий резонанс затаенная Лениным мечта о превращении националистической войны в гражданскую: "главный враг в собственной стране", утверждал он.
      В этом не было ничего особенно оригинального. По существу это было последовательным развитием того, к чему Плеханов призывал еще на социалистическом конгрессе в Цюрихе в 1893 году. "Бейте его (русский царизм) в голову, нападайте на него всяким оружием, какое только окажется в вашем распоряжении... И если германские армии перейдут наши границы, то они придут к нам, как освободители". Незадолго до этого Плеханов объявил себя без лести преданным последователем Маркса и Энгельса и, конечно, не предвидел, что, когда германские армии на самом деле перейдут границы России, он, Плеханов, окажется среди наиболее страстных патриотов и оборонцев России, хотя бы и царской.
      Наряду с эс-эрами интернационалистами и социалистами прежде всего, были и эс-эры, думавшие и чувствовавшие совсем по-иному. Для них связанность со страной и народом, патриотизм или, если хотите, национализм был не только психологически, но и политически первее социализма и интернационализма. К ним принадлежали мои с Зензиновым ближайшие друзья - Авксентьев, Фондаминский, Руднев. Они стояли на правом фланге партии, и еще до войны, в 12-ом году, Авксентьев, Фондаминский и другие выпустили в Париже журнальчик "Почин", в котором доказывали необходимость всячески "использовать легальные возможности", участвовать в выборах и органической работе Государственной Думы, в органах местного самоуправления, в профессиональном и кооперативном движениях, отказаться от политического террора и т. п. Это сближало эту группу с группой так называемых ликвидаторов-меньшевиков, тоже стремившихся вырваться из душного революционного подполья на открытые просторы политической жизни.
      С возникновением войны Авксентьев и его единомышленники считали обязательным все политические задачи и деятельность партии подчинить на время первейшему и главнейшему - обороне страны и благополучному ее завершению. Поражение грозит России закабалением, тогда как союз с демократиями Запада и совместная победа сулят изменение самодержавного строя в сторону либерализма. "Вовлечение России в союзе с Англией и Францией неизбежно и сразу демократизирует Россию", - предсказывал Фондаминский в самом начале войны на эс-эровском совещании в Божи, в Швейцарии. Натансон и Чернов рекомендовали использовать благоприятные для революции условия, не считаясь с войной. Авксентьев же, наоборот, доказывал, что "мы не можем во время войны желать восстания в войсках и не должны делать ничего, что могло бы его вызвать".
      Мы с Зензиновым оказались одних настроений и взглядов. И левые, и правые казались нам эмигрантами, оторвавшимися от реальной русской обстановки и жизни и строящими свои политические чертежи, исходя из собственных эмоций и воображения. Позицию циммер-вальдцев мы отвергали решительно и безусловно. Но и позиция наших ближайших друзей, односторонне заостренная, - как бы в пику пораженцам, - нас не удовлетворяла. Реальная действительность уже опровергла мечту о якобы "неизбежной" демократизации России. Этот этап благочестивых ожиданий был уже пройден, по убеждению даже весьма умеренных кругов, в патриотизме коих не приходилось сомневаться. Так, как войну вели, она не могла кончиться благополучно. Это отчетливо осознали и народные массы, и общественное мнение, и даже-некоторые из окружавших престол кругов. Но верховная власть упорно держалась за прерогативы, установленные в ее пользу основными законами 1906 г., и отказывалась идти на соглашение с Государственной Думой уже не 1 -го или 2-го призывов, а даже с верноподданой Четвертой Думой.
      Несмотря на все, иногда преступные промахи в ведении войны, я, как и Зензинов, оставался убежденным оборонцем и в интересах как раз обороны считал необходимым и критиковать власть, и путем организованного давления на нее добиваться перемены в ее личном составе и в общем направлении политики.
      Мы видели в этом не "среднее решение", "равнодалекое", по любимому выражению Чернова, от обеих партийных крайностей, а условие благополучного исхода войны. Наше настроение в Первую мировую войну было таким же, как оно было и во Вторую, когда мы, уже вместе с Черновым, считали необходимым поддерживать советскую власть в ее борьбе против Гитлера и одновременно с тем "давить" на Сталина, как это делали даже по отношению к Черчиллю и Рузвельту патриоты Англии и Соединенных Штатов.
      Наши частные разговоры с Зензиновым получили в конце 15-го года и печатное выражение. С разрешения власти мы стали выпускать в Москве "Народную газету". Ближайшее отношение к ней имели Зензинов, Маслов, Семен Леонтьевич, кооператор и последний по счету министр земледелия Временного Правительства, и Исаак Захарович Штейнберг - тот самый.
      Будущий наркомюст при Ленине был в то время убежденным оборонцем и, вероятно, сам изумился бы, если бы кто-нибудь предсказал, что не пройдет и двух лет, как он станет требовать заключения немедленного мира, примет активнейшее участие в разгоне Учредительного Собрания, а потом выпустит книгу, в которой выдаст себя за "благое начало революции" и наречется "Дантоном русской революции".
      Жизнь "Народной газеты" была, конечно, краткотечна. Та же власть, которая ее разрешила, через месяц ее и прикрыла. Тем не менее факт остается - в самодержавной России в разгар войны могла целый месяц легально выходить газета, в которой участвовали знакомые всё эс-эровские лица. Помимо названных, там писали: Черненков, Борис Николаевич, сын известного статистика, саратовский кооператор Минин, Александр Аркадьевич, я, под фамилией Вен. Марков, и др.
      К этому же приблизительно времени относится и первое мое знакомство с А. Ф. Керенским. Он пришел вместе с Зензиновым на завтрак в "Альпийскую розу" на Софийке. Явился еще мой былой сокамерник по Пятницкому участку, кооператор Беркенгейм. Керенский был уже всероссийской знаменитостью, как наиболее крайний и яркий оратор Государственной Думы. Он держался очень просто. Однако, серьезного разговора не вышло. Как часто бывает при первой встрече, все несколько стеснялись друг друга и больше присматривались и прислушивались. Дело ограничилось тем, что Керенский поделился сведениями, которые имел о положении на фронте и в Петербурге. Особенного впечатления он не произвел.
      Другим было впечатление от неожиданного выступления Керенского в московской городской думе на съезде представителей городов для обсуждения вопроса о продовольствовании городского населения. Председательствовал коллега Керенского по Государственной Думе, московский голова и главноуполномоченный Союза городов Челноков. Во время обсуждения произнесены были и политические речи - Родичевым и Маргулиесом, Мануилом Сергеевичем. Оба они были отличные ораторы и произвели впечатление на аудиторию. Неожиданно я увидел, что в зале оказался Керенский. Он поднялся и попросил слова. Челноков явно не хотел, чтобы тот говорил, - может быть, опасался, как бы слишком резкая речь не сорвала собрания.
      - Вы откуда? - обратился он к просившему слова, видимо, желая ему отказать по формальным основаниям.
      - Оттуда же, откуда и вы, - вызывающе отозвался Керенский, имея в виду, что оба они члены Государственной Думы.
      - Нет, пояснил Челноков, на каком основании вы хотите говорить на совещании городских деятелей, обсуждающих продовольственный вопрос?
      - Как потребитель города Саратова, - сострил Керенский.
      В переполненном зале послышался хохот. Челноков, не то смутившись, не то растерявшись, решил не настаивать:
      - Пожалуйста.
      На протяжении последующих 37 лет мне приходилось слышать десятки и десятки раз Александра Федоровича. Многие из его речей были чреваты гораздо более серьезными последствиями. Некоторые производили огромный практический эффект, - как например, в Париже 20-х годов, когда двухчасовая речь Керенского вызвала гром аплодисментов со стороны враждебно настроенной к нему аудитории, состоявшей в своем большинстве из участников Белого движения и монархистов-реставраторов. Я слышал Керенского и в "камерном исполнении", в тесном кругу личных друзей или единомышленников, и в "симфоническом" - перед тысячной аудиторией.
      Случайная речь в московской городской думе была лучшей из всех, которые я слышал.
      Хорошо поставленный голос и отличная фразировка, унаследованные еще с того времени, когда Керенский готовился к карьере певца, составляли всегда его силу как оратора. Дефектом была чрезмерная страстность и нервозность, влиявшая на грамматическую структуру речи. В данном же случае речь была не только интересна по содержанию, но и выдержана по форме. Ничего лишнего - от неблагородной "соединительной ткани", когда, в поисках утерянной мысли или нужного слова, и опытный оратор начинает вращаться всё на том же месте или теряет подлежащее, смешивает мужской род с женским и т. п. Речь была филигранно отточена. Это был не один только блеск, но и подлинное мастерство большого оратора.
      В Москве у меня не было определенного дела, и я решил отправиться на Кавказский фронт с одним из отрядов Союза городов. На Кавказский фронт меня не взяли, а предложили отправиться в один из отрядов, расположенных недалеко от передовых позиций на Западном фронте.
      Здесь в мои обязанности входило наблюдение за пекарней и учет так называемого припека или увеличения веса выпечки по сравнению с весом затраченной муки, что открывало широкие возможности для злоупотреблений. Наука была несложная, и я быстро ею овладел. Труднее было держать пекарей-солдат в субординации: никакой дисциплинарной властью я, конечно, не обладал, и солдатам это было хорошо известно. Прочие обязанности были тоже не обременительны.
      Мы стояли в глухом месте, недалеко от Столбцов, Минской губернии. Навещали окопы, рассматривали в бинокль немцев. Изредка показывался вражеский самолет. Когда он настиг нас однажды в поле, мы инстинктивно прижались к деревянному сараю, как "убежищу". Наш персонал, как и персонал соседних отрядов, с которыми мы обменивались визитами, не представляли никакого интереса. Молодежь естественно искала развлечений - пила, пела, флиртовала. Было невероятно скучно, и как только истек срок, на который я был законтрактован, я попросил откомандировать меня обратно в Москву.
      Здесь мне предложили занять должность секретаря "Известий", которые выпускал Главный комитет Союза городов. Работа была тоже не слишком мудрёная: требовалось приводить в "христианский" - или удобочитаемый - вид произведения, которые изготовлялись в местных комитетах Союза городов. Как правило, доклады и записки были длинны и скучны. Надо было извлечь из них "жемчужные зерна", которые могли бы представить общий и политический интерес.
      Ближайшим моим начальством был Сергей Владимирович Бахрушин из знаменитой семьи московских купцов-благотворителей и просветителей. Рослый, упитанный и краснощекий, Бахрушин и в 33 года сохранил высокий дискант и не производил впечатления окончательно сложившегося и взрослого.
      По профессии историк, ученик Ключевского, Любавского, Кизеветтера, Богословского, он был начитан не только по истории. Интересовался он и политикой, примыкая к левому крылу партии к.-д. Признанными лидерами этого крыла в Союзе городов были д-р Кишкин, Николай Михайлович, помощник главноуполномоченного и будущий министр социального обеспечения во Временном Правительстве, и, главное, Николай Иванович Астров, московский городской голова первых месяцев революции и в будущем один из политических советников генерала Деникина. Пред Астровым, много его старшим, Бахрушин, можно сказать, благоговел и внимательно прислушивался к каждому его слову.
      Я и сейчас не могу понять, как милейший и благонравнейший Сергей Владимирович, потерявший в первый же год прихода к власти большевиков политически близких ему Алферовых, мужа и жену, Ник. Ник. Щепкина, братьев Астровых, Александра и Владимира, как мог он ужиться с убийцами своих друзей. Правда, и Бахрушин не избег ареста и ссылки в Самарканд.
      Но, как и проф. Е. В. Тарле, Бахрушин был вскоре "прощен" и удостоен высших степеней большевистского отличия: был награжден орденом трудового знамени, медалями, званием академика и даже сталинской премии 1-ой степени. Последнюю Бахрушин получил не за свои ценные труды по истории народов Сибири и Узбекистана, а за "активное участие в коллективном труде "История советской дипломатии", - труде пропагандном и фальшивом.
      Со мной Бахрушин был изыскано вежлив, но официален, - никаких лишних разговоров, пересудов или шуток. В точно установленное время он появлялся в отведенной под редакцию комнате, убеждался, что всё в порядке и удалялся - в библиотеку для научной работы или на одно из заседаний бесчисленных комитетов, членом коих он состоял. Я сокращал и редактировал поступавший материал, Бахрушин его просматривал, редко что изменял, ставил свою подпись, и материал шел в типографию. Иногда Бахрушин просил меня присутствовать на заседании главного комитета Союза городов, чтобы дать краткий отчет для "Известий".
      Немногие заседания, на которых я бывал, представляли мало интереса. На них, очевидно, лишь оформлялись решения, которые предварительно "вентилировались", как любил выражаться Кишкин, в Бюро и на частных собраниях. Атака "левых" направлялась обыкновенно против Челнокова, на которого старались воздействовать, как на депутата Думы, представлявшего интересы и мнение российских городов. Отчеты об этих заседаниях должны были носить чисто формальный характер, что лишало эти отчеты уже всякого значения: не интересные для читателей "Известий", они не представляли ценности и для "будущего историка". Но таково было задание, и я выполнял его с тем большей охотой, что оно требовало меньше труда.
      Работа в "Известиях" имела свою привлекательную сторону, как всякая литературно-редакционная работа. Но она очень мало давала уму и сердцу и, по существу, вряд ли была очень нужна. "Известия" только регистрировали случавшееся в Союзе городов и при том далеко не всё и даже не самое существенное. Общественная, а потом и открыто политическая работа Союза городов направлялась из соседних с редакцией комнат, которые занимал экономический отдел, состоявший в ведении Астрова. Здесь было сердце или "душа", откуда шли токи московского оппозиционного движения. Астров, конечно, не один делал политику Москвы и Союза городов, но в своей среде он был наиболее авторитетным и влиятельным.
      Астров попросил Бахрушина "уступить" ему меня, и, перейдя в соседнюю комнату, в экономический отдел, я очутился в одном из общественно-политических центров Москвы 16-го и начала 17-го года.
      Мои друзья и знакомые, встречавшие Н. И. Астрова в эмиграции, часто отказывались верить, что он мог играть исключительную роль в Москве накануне революции. Между тем это неоспоримый факт. Коренной москвич, Астров был городским гласным и принадлежал к кадетской партии. В городской думе он в течение ряда лет был одним из лидеров левого крыла, а с созданием Союза городов стал как бы начальником его политического штаба.
      Не только секретарша нашего отдела, но и множество других дев и полудев, служивших в Главном комитете, "обожали" Николая Ивановича и млели, когда он заговаривал или шутил с ними. И весьма трезвые сотрудники Астрова, сами претендовавшие на признание и авторитет, очень высоко расценивали Астрова и дорожили его расположением. Он умел быть внимательным и привлекать не только женские сердца.
      Правой рукой Астрова был молодой экономист, оставленный при университете, Лев Николаевич Литошенко, - которого Астров именовал на московский манер, как Толстого, Лёв Николаевич. Литошенко был предан Астрову и телом, и душой. Астров посвящал его в свои интимные политические планы и замыслы. Это было тем естественнее, что оба они принадлежали к к.-д.-ской партии и были тесно связаны с редакцией "Русских ведомостей". Литошенко ведал и всей технической частью отдела: секретариатом, типографией, казначейской частью.
      Для политической работы вовне Астров привлек известного пензенского статистика социал-демократа Громана, Владимира Густавовича, которому вскоре приданы были помощники: Череванин-Липкин, видный меньшевик-ликвидатор, и Попов, Павел Иванович, при большевиках возглавивший Центральное статистическое управление. Позднее был приглашен, в качестве специалиста по зерну и мукомолью, Наум Михайлович Ясный, - широко известный сейчас в Соединенных Штатах.
      Громан был наиболее яркий, волевой и темпераментный работник экономического отдела. Он представлял Союз городов в Особом совещании по продовольствию в Петрограде, имел свой план заготовок снабжения армии и городов и был грозой всех чиновничьих планов и начинаний. Он занимал соседнюю с той комнатой, в которой сидели мы с Ясным. Громан редко сидел спокойно за своим столом, а чаще шагал или бегал по комнате, громко диктовал, громыхал, чертыхался, вдруг появлялся у нас на пороге и вновь исчезал. Он постоянно бывал в несколько приподнятом настроении, неугомонный, капризный, и в то же время беззаветно, не щадя сил и нервов, преданный своему делу. По сравнению с ним Череванин с Поповым казались смиренными агнцами или школьниками, беспрекословно выполнявшими указания наставника. Весь Отдел приходил в движение, а кое-кто и в волнение, когда Громан уезжал сражаться с бюрократами или возвращался из Петрограда, потерпев поражение или одержав победу.
      У меня в экономическом отделе были разные задания. Наиболее длительной и интересной была разработка положения о выборах в органы городского самоуправления, проект которого обсуждался в Государственной Думе. Здесь мне приходилось иметь дело с одним только Астровым, и я сумел оценить его как человека и как умелого аналитика, несколько грешившего приверженностью к старомодному канцелярскому стилю. Когда мы закончили в общих чертах работу, было созвано совещание с участием специалистов городского дела и избирательного права. Среди них были профессора Загряцков, Богдан Александрович Кистяковский и другие.
      Служба в Союзе городов отнимала почти всё время. Никакой эс-эровской организации или работы в это время в Москве не было, и я не имел ни повода, ни досуга встречаться даже с Зензиновым, который служил в том же Союзе городов в бюро труда, помещавшемся в том же Камергерском переулке, что и мы, но только ближе к Кузнецкому мосту. Заведывал бюро наш товарищ, экономист Гельфгот, а главной обязанностью бюро было устраивать на работу ищущих ее. Для этого у бюро были особые агенты, которые разъезжали по России в поисках предложения труда. Среди таких агентов оказались небезызвестные впоследствии большевики Ногин и Милютин, меньшевик Исув и др.
      В повседневных заботах я был чрезвычайно удивлен, когда по телефону получил неожиданно приглашение навестить вечером Дмитрия Самойловича Розенблюма-Фирсова. Я познакомился с ним на партийном съезде на Иматре и больше десяти лет с ним не встречался. Никогда у него дома не бывал. У Розенблюма я застал приехавшего из Петрограда Леонтия Моисеевича Брамсона, одного из лидеров трудовой группы в 1-ой Государственной Думе, лишенного избирательных прав за подписание Выборгского воззвания.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23