Он вернулся на свой диван в гостиной. И задумался, отчего он так спокойно воспринял очередное отторжение. Раньше он не испытывал такое безразличие к женщине, которая является его женой. Ведь совсем еще недавно он с яростью пнул бы эту постель и, хлопнув дверью, выскочил из квартиры. Несколько раз обошел бы микрорайон, а когда стало бы холодно и мысленно он выкричал все свои претензии, вернулся бы, полный раскаяния, домой, как можно тише войдя в квартиру, чтобы не разбудить Сильвию. Хотя, вернее всего, она не спала бы и ждала его, всхлипывая под одеялом. Назавтра он пришел бы домой еще до пяти часов и в виде просьбы о прощении принес бы ей книжку. Он всегда считал, что новая книжка – подарок стократ лучший, чем цветы.
Та, былая близость исчезла, заваленная взаимными претензиями, неисполнившимися ожиданиями. Теперь воспоминание о том, как он реагировал тогда, кажется ему нелепым, трагикомичным. Теперь он даже не знает, какую книгу мог бы купить Сильвии в знак просьбы о прощении. А когда-то, прежде чем заснуть, они читали вслух. Может, это смешно и безвкусно, но если бы его спросили, что для него самое эротичное, он ответил бы: обнаженная женщина, читающая вслух книгу, которую он ей подарил.
***
Он не имел права тосковать по Кинге. Ведь он презирал ложь, лицемерие и измены. Он чувствовал себя как преступивший клятву монах, который нарушил обет и прекрасно знает, что от всеведущего Бога скрыть это невозможно. Тем не менее он тосковал. Иногда он набирал номер ее телефона, который был на визитной карточке, но всякий раз в последний момент вешал трубку.
В октябре, вскоре после начала нового учебного года, он полетел на несколько дней в Вашингтон. Надо было обговорить условия нового совместного проекта и сделать доклад на внутреннем семинаре NIH. Американцы прислали за ним в аэропорт машину с молодым стипендиатом из Польши. Из Кракова. Самонадеянный хвастун, не дожидаясь вопросов, за недолгую дорогу от аэропорта до отеля успел рассказать всю свою научную биографию с перечислением длинного списка наград, отличий и многокрасочных дипломов. Говорил он без умолку, шепелявя и брызгая слюной. Блажей успел даже узнать, что молодой человек был гениальным еще в детском саду. Когда ему удалось вставить слово в монолог гения, он как бы мимоходом спросил про Кингу. Они могли быть знакомы в Кракове. И услышал, что она пишет диссертацию в медицинской школе при университете Джона Гопкинса в Балтиморе. Недалеко от «дворца» – так стипендиат назвал здание NIH, – около Получаса езды по автостраде, если нет пробок. Но вот эта информация была уже излишней. В Гопкинсе в Балтиморе Блажей бывал, еще когда этот сопляк не пошел в детский сад. В душе он надеялся, что никогда больше не встретится во «дворце» с этим бахвалом.
Увы, он встретился с ним следующим утром. У дверей аудитории, в которой должен был состояться семинар. NIH собрал руководителей проектов со всего света. Юный гений раздавал всем свои визитки и протягивал руку для рукопожатия. Большинство входящих смотрело на него с нескрываемым удивлением. Некоторые вообще игнорировали. К счастью, в NIH легко отличают людей способных от способных на все. Блажей смотрел на это со стыдом и надеялся, что не все знают, что этот наглый ловкач прибыл из Польши. Наука – это не новая пиццерия, которую нужно рекламировать флаерсами. Долгие годы он делал все, чтобы Польша, по крайней мере его, научная, ассоциировалась с достоинством и самоуважением. А то, что проделывал этот щенок, для него было как плевок в лицо.
Доклад Блажея был вторым. Он сел во второй ряд рядом с японцем, который заснул, как только погасили свет. Японцы – он это замечал на многих конференциях – обладают невероятной способностью незаметно засыпать и просыпаться, чуть только к ним обратятся. Но сон этого японца обращал на себя внимание. Докладчик, молодой австриец, совершенно не подготовившийся к выступлению, сообщал монотонным голосом такие очевидные банальности, что Блажей начал завидовать спящему японцу. А через пятнадцать минут японец храпел уже так громко, что, когда австриец умолкал, вся аудитория слышала неуместные звуки из второго ряда. Наконец явно сконфуженный австриец, который уже не мог делать вид, будто не слышит храпа, прервал доклад и обратился к Блажею:
– Простите, не могли бы вы разбудить вашего соседа справа?
– Вы его усыпили своим докладом, вы и будите, – невозмутимо ответил Блажей.
Зал взорвался громким смехом. В этот момент японец проснулся и, решив, что доклад закончен, вскочил с кресла и стал громко аплодировать. Веселье в зале достигло предела. Австриец никак не мог продолжить доклад. Наконец председательствующий, глава NIH, с трудом скрывая улыбку, призвал присутствующих к порядку. Вечером во время раута, на котором не было ни австрийца, ни японца, все говорили только об инциденте на утреннем докладе. Блажея смешили поздравления, которые он вынужден был принимать, чтобы не сойти за невежу. Особенно от американцев, которые не слишком симпатизируют немцам и японцам и с радостью отмечают каждую их оплошность. А уж такой случай, когда одним махом удается приложить и японца, и немца, исключительная редкость. Так что Блажея похлопывали по плечу и смеясь говорили:
– Ну, здорово вы приложили этого немца! Первый класс!
– А этот японец больше не прилетит сюда дрыхнуть!
Поначалу он пытался объяснять, что докладчик – австриец, а не немец, но в конце концов мысленно махнул рукой. Многие американцы считают, что Австрия – это город в Германии.
В Варшаву он улетал в воскресенье вечером. Днем в воскресенье его ждал поздний ленч с руководителем проекта от NIH. Прямо из ресторана он намеревался поехать на такси в отель за багажом и оттуда в аэропорт в Вашингтон. Свое пребывание он организовал так, чтобы все закончить в пятницу. В субботу утром Блажей взял напрокат машину и поехал в Балтимор. Но он не отважился позвонить Кинге перед тем, как поехать к ней. Боялся услышать придуманную ad hoc13 ложь, например, что сегодня она занята, потому как не знала о его приезде и у нее давно назначенная встреча. Он, разумеется, не поверил бы, но после такого ответа ни за что бы к ней не поехал.
В Балтиморе он был около полудня. Медицинский факультет находился в трущобном районе в центре Балтимора. Если бы случайно он не захватил с собой пропуск в NIH, охранник не пустил бы его на университетский паркинг. Как оказалось, принадлежность к свите «дворца» открывала ворота и вне Вашингтона. Даже те, что вели на паркинг. В американском университете иметь место на паркинге – это знак высочайшего отличия. Некоторые из его американских коллег иронизировали, что факт этот, пожалуй, стоит упомянуть в резюме. Блажей помнил интервью с Милошем в «Лос-Анджелес тайме», после того как Милош с Нобелевской премией возвратился из Стокгольма в Калифорнию, где он был профессором литературы в престижном университете UCLA14. На вопрос журналиста, что изменилось в его жизни после получения Нобелевской премии, Милош с обезоруживающей улыбкой ответил:
– Я наконец получил место для своей машины на университетском паркинге.
Блажей поставил машину рядом с западным крылом старого лабораторного здания медицинского факультета. В этом здании Кенданс Перт открыла в 1972 году рецепторы опиатов, и это открытие положило начало истории молекул эмоций. Истории, которую творит и он тоже.
Блажей чувствовал нервное возбуждение и подъем, но отнюдь не по причине исторической исключительности этого места. Сейчас это было ему абсолютно безразлично. В контексте того, чем он занимался, это может показаться парадоксальным и даже неискренним, но он никогда не думал о молекулах эмоций, когда сам пребывал в каком-либо эмоциональном состоянии. И наоборот. Когда он писал об эмоциях, сводя их к химическим реакциям, то вовсе не думал, что на самом деле пишет о чувствах. В научной статье допустимо только описание того, что достоверно известно. И недопустимо – ни при каких обстоятельствах неприемлемо – делиться тем, что чувствуешь. Писать следует об эмоциях, очищенных от их смысла и сведенных к химическим структурам. И писать так, чтобы читатель не заметил, что за этой информацией стоит нормальный чувствующий человек. В статьях и отчетах, которые он до сих пор публиковал, единственной информацией об авторе были его фамилия, имя, институт, который он представляет, и иногда адрес института. Но даже эта информация была малосущественна для читателя. В этом смысле он напоминал астронома, который в мельчайших деталях объясняет физический феномен свечения солнца как результат термоядерных реакций, но никогда не напишет, что его восхищает закат на пляже в Колобжеге.
По какой-то причине он все чаще стал отмечать этот специфический диссонанс, и, возможно, поэтому у него возникло непреодолимое желание написать «настоящую» книжку. Кстати сказать, то, что происходило в его жизни вне лаборатории, усиливало это желание. Он чувствовал себя отвергнутым, непонятым, и к тому же его регулярно лишали права быть выслушанным. А это все равно что католика лишить права на исповедь. Ему хотелось пробиться сквозь эту стену, которая с каждым днем становилась все выше, все толще, все непроницаемее. Он хотел в конце концов когда-нибудь, когда окажется по другую сторону стены, суметь рассказать всего себя Сильвии. Да, да, именно так – рассказать себя. Как рассказывают себя на кушетке у психоаналитика. Психоаналитику ведь платят за реализацию права быть выслушанным. При этом абсолютно никакой гарантии, что он вас действительно слушает, а уж тем паче что-то при этом чувствует. Потому для него визит к психоаналитику был бы некой разновидностью проституции. От психиатра выходишь, по крайней мере, с рецептом в кармане.
И тогда у него все чаще стала появляться мысль о разговоре с собой. Если он способен препираться с собой, то должен быть способен и говорить. Быть может, прочитав все, что он пережил и переживает, что чувствовал, что хотел, чтобы почувствовали другие, он по-другому станет смотреть на жизнь, сможет дистанцироваться и по-иному взглянет на себя. Из таких мыслей родился замысел «настоящей» книжки. В которой будут не только отчеты об исследованиях, экспериментах, результаты, тезисы, измерения, выводы и тенденции. Короче, он хотел написать о том, что чувствует, а не только о том, что знает. В последнее время его чувства обострялись, когда он находился рядом с Кингой…
Толстая негритянка за стеклом переписала данные его пропуска в NIH, проверила по компьютеру номер комнаты, где работала Кинга, и убедилась, что замок открыт. Замигал зеленый свет. Только после этого она нажала на кнопку, открывающую плексигласовую дверь.
Комната 2114 находилась на втором этаже в конце коридора, сразу за лестницей. Он постоял перед дверью, чтобы успокоилось дыхание и перестали дрожать руки. Постучался.
Она коротко остригла волосы. Похудела. Глаза у нее стали еще больше и еще голубее. Вертикальная морщинка на переносице, как показалось ему, стала глубже. Оба молчали. Стояли у двери в ее кабинет и молчали. Опершись спиной о дверной косяк и держа руки в карманах белого халата, она изумленно смотрела на него. Но через несколько секунд подняла правую руку и стала осторожно трогать его лицо, волосы – как слепая, старающаяся ощупью что-то изучить. Иногда пальцами или ладошкой она касалась его губ. И улыбалась, когда он губами прижимался к ладони. Через несколько секунд она жестом пригласила его войти. Когда дверь за ним захлопнулась, она молча подошла к столу. Собрала лежавшие на нем книжки и переложила на полку. Выключила компьютер и смахнула на пол листки, что валялись у монитора. Недопитую бутылку минералки переставила на подоконник. Задернула жалюзи. Встала напротив Блажея. Расстегнула пуговицы халата, и он соскользнул на пол. Спустила с бедер юбку вместе с бельем. Повернулась к нему спиной и, вывернув руку, указала пальцем на застежку лифчика. Взяла обе его ладони, увлажнила языком пальцы и положила себе на грудь. Когда Блажей стал целовать ее шею и волосы, она обернулась к нему лицом и, встав на цыпочки, поцеловала его в губы. Затем опустилась на колени и медленно расстегнула ремень на брюках…
Она ни о чем не спрашивала. Ничего не хотела знать. Главное, что он приехал сюда и нашел ее. Ей хотелось услышать только одно – пусть даже это будет неправда, – что он скучал по ней.
Кинга рассказывала про свои исследования, про то, что у нее прекрасные результаты. И что она знает про его проект в NIH, про его последнюю публикацию и что завтра вечером он возвращается в Польшу, поскольку получила приглашение на его доклад. Организаторы приложили к приглашению также план его пребывания здесь. Такие сведения NIH рассылает только в случае приезда настоящих «ви-ай-пи». Иногда здесь, в Гопкинсе, поскольку знают, что она приехала из Польши, ее спрашивают, знакома ли она с ним. В такие минуты она испытывает гордость и вспоминает их первое утро, когда он в полусне искал ее в постели. И его радость, когда он обнял ее и прижал к себе. А эти два последних дня для нее были ужасны. Она знала, что он совсем рядом. Вспоминала их первый разговор, первый совместный завтрак, после которого она побежала в туалет и стерла губную помаду, их прогулки по Стокгольму и его трогательную робость в тот вечер, когда он пришел к ней с бутылкой вина. Она уже целую неделю ждала, когда он после проводов осмелится спросить, можно ли зайти к ней в номер. Спать она ложилась не раньше полуночи, дожидаясь, что он позвонит по телефону. Они потеряли столько времени. Потому сегодня она решила, что не потеряют ни минуты. После той первой ночи с ним она и так осуждена на вечные муки, так что эти несколько часов греха большой роли не сыграют…
Она хочет его, хотя не имеет на это права. Вечером, засыпая, но также и утром, стоя под душем, она закрывает глаза и трогает свое тело. При этом вспоминает его прикосновения. И не испытывает ни малейшего стыда. Только чувствует, как становится влажной, как набухают у нее груди, как пульсирует внизу живота. Чувствует ненасытность. Здесь, сейчас, на этом полу, на этом столе, когда он в ней или у нее во рту, она тоже не испытывает стыда. Она любострастная и бесстыдная. Она хочет, чтобы он смотрел на нее, изведывал, входил в нее и запоминал. И чтобы уже через час ему этого опять недоставало.
И вообще она не вполне уверена, что все дело в ее заполненных рецепторах. Последнее время ей все чаще приходит на ум, что об этих рецепторах можно написать отменную докторскую диссертацию, но на самом деле это будет большое упрощение. Она способна изложить химическими формулами, что чувствует, когда он касается губами ее спины или груди, но ей никогда не удастся выразить в виде химических реакций то, что она чувствовала, когда они молча расстались в Варшавском аэропорту, и она знала, что он возвращается домой и, быть может, они больше никогда не увидятся. Она воспринимала это как заслуженную кару за то, что сделала его жене и дочке. Такие сложные чувства невозможно зарегистрировать ни в каком, даже наилучшим образом подготовленном эксперименте, ни тем более истолковать в научной статье. Имея дело с такими чувствами, химики должны умолкнуть, потому что даже поэты тут могут немногое сказать…
Когда она переставала говорить и устанавливалась тишина, он целовал ее. Иногда она отталкивала его голову и завершала прерванную фразу, а иногда усаживалась на край стола, его голова оказывалась у нее между бедрами, и она гладила его волосы, шепотом повторяя его имя.
Она никак не может свыкнуться с мыслью, что является его любовницей. И ей абсолютно безразлично, единственная она любовница или нет. Главное, что быть любовницей означает факт существования не просто какой-то другой женщины, но особенной, исключительной, единственной – его жены. Брак для нее, кроме всего прочего, еще и обязательство сохранения особой тайны. Обязательство перед той единственной женщиной. Или перед единственным мужчиной. Самой прекрасной в мире тайны. Она бы тоже не хотела, чтобы кто-то отнял ее мужчину и тем самым узнал бы ее тайну. Даже всего на несколько часов. Этих нескольких часов может оказаться достаточно. То, как он дышит, что и как говорит или куда первым делом кладет ладони, когда она сидит на нем и двигается вверх-вниз, и есть разглашение тайны. Она хотела бы быть уверенной, что он так дышит и так прикасается, только когда он с ней. Только когда с ней и в ней. Да, ей хочется иметь такую исключительную уверенность. И она почти убеждена, что точно так же должна думать его жена. С тех пор как она узнала его, ей и в голову не может прийти, что она способна выдать их тайну и раздеться перед другим мужчиной.
Но при всем при том для нее неприемлема мысль, что она может перестать быть его любовницей. И потому, когда он вошел сюда, она больше, чем поговорить с ним, хотела, чтобы этот стол уже завтра напоминал ей, что она продолжает оставаться его любовницей. Кроме того, с улыбкой добавила она, обнаженная любовница рядышком с голым же специалистом по молекулам эмоций на столе в университете Гопкинса – это неопровержимое доказательство, что химия все-таки действует. Жаль, что это невозможно опубликовать ни в одном научном журнале.
Утомленные, они заснули на полу. Было уже светло, когда Кинга разбудила его и подала пластиковый стаканчик с кофе. На ней был только расстегнутый халат, она собирала его одежду, разбросанную но всей комнате. Сидя на вращающемся кресле, она с улыбкой смотрела, как он, наклонившись, собирает с пола листы бумаги и кладет их на стол. Затем он включил компьютер, перенес книги со стеллажа и разложил их у монитора. Теперь стол выглядел в точности так, как вчера перед его приходом.
Он уже собирался уйти. Кинга медленно встала с кресла, подала ему руку. У двери поправила его галстук, пригладила ладонью волосы. А когда он целовал ее на прощанье, она внезапно повернулась к нему спиной, чуть наклонилась и протянула назад руки, чтобы он снял с нее халат. Обнаженная, она склонилась, уперлась ладонями в дверь и раздвинула бедра…
Большую часть полета от Вашингтона до Варшавы он спал. Из варшавского аэропорта позвонил домой. Сильвия молча передала трубку Илонке. В Гданьск Блажей приехал поездом в первой половине дня. С вокзала отправился в институт. До вечера он писал отчет о пребывании в NIH. Домой вернулся около восьми. Сильвия закрылась в спальне. Больше часа он провел с Илонкой. Потом в комнату ворвалась Сильвия и раскричалась, что один вечер – это слишком мало, чтобы после четырех дней отсутствия очистить совесть, играя с ребенком, которому давно уже пора спать. Илонка расплакалась. Ночью Блажей встал с дивана, оделся и спустился в подвал за чемоданом. Он сложил свои книги, несколько рубашек и белье. Из ванной забрал принадлежности для бритья. Выпил в кухне кофе. Оставил на столе документы и ключи от машины. Поставил чемодан в прихожей и прошел в комнату Илонки. Сел на край кроватки. Никогда до того он так не плакал, как в этот предутренний час, что просидел рядом с дочкой. Без нескольких минут пять он вызвал такси. В пять охранники открывают двери института.
С тех пор он живет тут, в этой комнате. Поздним вечером проходит по коридору и, убедившись, что на этаже больше никого нет, запирается в кабинете на ключ, достает из шкафа матрац и раскладывает его на полу. Каждый вечер он ставит будильник на пять часов, утром умывается в туалете в конце коридора и начинает новый день. Два раза в неделю он ходит на вокзал принять душ. Так жить нельзя. Это унизительно. Он хотел бы снять небольшую однокомнатную квартиру, желательно рядом с институтом.
Несколько раз после своего ухода он встречался с Сильвией. Ведет она себя как прокурор, читающий обвинительное заключение, с той лишь разницей, что настоящий прокурор не плачет и не имеет права обзывать обвиняемою. Всякий раз он обещает себе сохранять спокойствие и всякий раз нарушает обещание. Если силу эмоциональной связи с человеком измерять злостью и обидой, то его связь с Сильвией продолжает оставаться очень прочной.
Он ушел из дому, поскольку считает – это звучит как банальность из советов наскоро подученных психологов-любителей в дешевых женских журнальчиках, – что для них разойтись – единственный и последний шанс затосковать друг по другу и вновь сойтись. Но пока он тоскует только по Илонке.
С Книгой он не поддерживает контактов. Это жестоко с его стороны, но он считает, что так будет лучше для всех. Для Кинги тоже. Если спишь на надувном матраце в рабочем кабинете и должен заскучать по жизни, из которой вывалился, это ни в коем случае не должна быть жизнь, основывающаяся в значительной степени на отсеянной от будничности эротической очарованности женщиной, которая восхищается тобой и хочет тебя, но которая моложе тебя на двадцать лет. Ему слишком хорошо известно, что такая химия, основанная исключительно на восхищении и желании, заканчивается очень быстро. И знание это из того времени, когда он больше увлекался философией, нежели химией. Ему прекрасно известно, что источником прелести новых знакомств является не столько то, что прежние наскучили, и не радость перемен, сколько досада, оттого что те, кто нас слишком хорошо знает, перестали нами восторгаться И замечать наши достоинства. И человек поддается искушению надеждой, что встретит больше восторгов и внимания у тех, кто мало знает его. Он не вполне убежден, что поддался только этому искушению. Но хотел бы быть уверенным, что так оно и есть. И именно это искушение толкнуло Блажея в постель Кинги в Стокгольме и на стол или под стол в ее рабочем кабинете в Балтиморе. Возможно, в этом есть что-то шизофреническое, но именно так Блажей наиболее точно мог бы описать свою раздвоенность, которую ощущает сейчас.
Ему хотелось быть уверенным: переживания, что дарит ему Кинга, ни в чем не схожи с первой дозой героина, которую вкалывает в вену неизлечившийся наркоман, вышедший на свободу после двухлетней тюремной отсидки. Очень часто эта первая инъекция, о которой он мечтал в камере, оказывается настолько передозированной, что становится последней в его жизни. Об этом он знает из первых рук: NIH занимается мозгами бывших заключенных-наркоманов после такого шира. С Сильвией подобных переживаний у него не было больше двух лет, и, вполне возможно, если бы после той ночи в Балтиморе сделали коктейль из его мозга, то зарегистрировали точно такие же результаты.
С течением лет Сильвия утратила все свое восхищение им. А если мужчиной перестает восхищаться женщина, с которой он засыпает и хочет каждое утро просыпаться, то он чувствует себя брошенным. Ничего не значащим. Задвинутой в самый конец списка несущественной тварью, которое только путается под ногами вечерами в кухне. Блажей как раз и ощутил себя таким. Но даже невзирая на уязвленное «эго», это еще не самое худшее. Восхищение можно вернуть. Хуже всего, что он утратил – так ему кажется – уважение Сильвии. И если в доме, который напоминает ему эмоциональный иглу, они будут все чаще и громче сталкиваться своими панцирями, то он может утратить уважение и дочки.
Потому он доверился своей интуиции и психологам-любителям из женских журналов и решил на некоторое время отдалиться от Сильвии. Может быть, она наконец заметит его отсутствие, возможно, он заметит то, что может потерять и что для него является самым главным. Но вообще-то он не уверен, что поступил правильно. Не исключено, что он заблуждается и вернется на исходные позиции. И тем не менее он считает: лучше быть уверенным в себе, заблуждаясь, чем сомневаться, будучи правым.
Но, может, он не прав. Быть может, он рискует слишком многим. Возможно, Сильвия воспримет это как окончательное доказательство, что семья для него уже не имеет никакого значения, вся эта философия «отдалиться, чтобы сблизиться», – всего лишь очередной, причем наиболее коварный предлог получить еще больше времени «делать карьеру, доказывать, что везде и во всем он должен быть лучшим, получать очередные награды, похвалы, ученые звания, медали, которые на него уже некуда вешать, подставлять плечи для похлопывания – и все это, чтобы заткнуть свое тщеславие, подобное дырявому шару, из которого воздух выходит уже через час, после того как его надули».
Но даже если будет не так и в душе она согласится с ним и пойдет на временный разъезд, видя в этом шанс, то все равно не удержится и при первой же возможности произнесет монолог о тщеславии. Ему опять будет обидно, и опять он почувствует свое бессилие. Никогда он не был тщеславным. Никогда это его не интересовало. И никому из тех, кто знает его, кроме Сильвии, никогда не пришло бы в голову упрекнуть его в тщеславии. Ни тем, политикам из прошлого, ни нынешним, из мира науки, в котором он существует. Очередная медаль, врученная мерзавцу, не изменит его, и мерзавец останется мерзавцем. Но он – у него есть право так считать – мерзавцем не является, и у него уже нет сил доказывать это. Возможно, он болезненно честолюбив, возможно, временами эгоцентричен, но уж точно не тщеславный мерзавец. И никогда им не был и не будет. И сейчас отнюдь не склоняется «перед абсолютной властью признания другими», как это издевательски формулирует Сильвия. Никогда ни перед какой властью он не склонялся. И уж Сильвия-то это должна знать лучше, чем кто другой.
Ему необходимы новые стимулы и ощущение успеха. Это правда. Так же, как правда, что после каждого успеха у него возникает новое желание. Верней, даже до него. Когда человек поднимается на вершину, то внезапно, уже взойдя на нее, видит, что его окружают другие вершины, которые куда выше. Снизу их вообще не видать, или же они нечетко вырисовываются. А там, наверху, они явственно видны и тревожат своей высотой. Уже самим своим существованием они отнимают радость от того, что ты поднялся на эту, свою вершину. И, стоя на покоренной вершине, вместо того чтобы ощутить радость победы, чувствуешь тоску по тем, высоким. По крайней мере, такое чувство возникает у него. Но возникает оно вовсе не от тщеславия. Для него отсутствие чего-то, чего безумно хочется, является неотъемлемым элементом счастья. И ему казалось, что Сильвия понимала это и воспринимала как должное.
В чемодан он бросил также альбом с фотографиями. Иногда по вечерам, закрывшись в кабинете, он рассматривает их… На одной он и Сильвия поздравляют друг друга в новогоднюю ночь. Он всегда начинает рассматривать альбом с этой фотографии. У него на коленях маленькая Илонка. В руке бокал шампанского. Сильвия стоит напротив в вишнево-черном платье, которое он привез из Вены, положив ладонь ему на щеку. Она так счастливо улыбается. С любовью смотрит на него. Как будто он для нее весь мир. А может, он и вправду был для нее целым миром, только он этого не замечал? Может, такие миры стократ важнее, чем тот, в котором он затерялся? Быть может, Илонка, когда вырастет, не простит ему этой затерянности? Быть может, права была его мать, которая, когда они в первый раз привезли в Бичицы показать ей Илонку, прижала ее к себе и прошептала:
– Запомни, самое главное, что может сделать отец для своего ребенка, это быть хорошим мужем для его матери.
Блажей умолк, подошел к окну и прижался лбом к влажному стеклу. Он что-то нервно искал в карманах. Не найдя, обернулся и спросил:
– У тебя случайно нет бумажных платков? Твой старший брат – гураль, но при этом слюнтяй. Иногда он плачет.
Марцин вскочил и достал из пиджака, висящего на вбитом в дверь гвозде, пачку салфеток в голубой упаковке.
Он не знал, что сказать. Мир из рассказа брата казался ему далеким, неведомым. Он не мог понять, почему брат спит на надувном матраце в своем институтском кабинете. Сильвия, с которой он несколько раз виделся в Бичицах и во время его немногочисленных приездов в Гданьск, была совершенно не похожа на женщину, о которой рассказывал Блажей. Для их матери она была чистым ангелом, олицетворением идеальной жены. Блажей, замкнутый на себя интроверт, книжный червь, типичный нищий студент, а потом нищий магистр, несколько лет таскающий один и тот же все сильнее вытягивающийся черный свитер и тот же самый набитый книгами потертый портфель, встретил женщину, которая при ее красоте могла завоевать любого мужчину. Старуха Секеркова считала, что Сильвия «действует на гуралей как хальный»15, выглядит как воплощенный соблазн и «хорошо еще, что не досталась Марцинеку, потому что гурали не давали бы ей покоя, да хотя бы из-за ее грудей». И при всем том Сильвия, казалось, не замечала реакции мужчин на ее красоту. Скромная, молчаливая, несмелая и всегда немножко смущающаяся, когда на нее обращали внимание. Если Блажей привозил ее в Бичицы летом, она помогала на жатве. Даже после рождения Илонки брала детскую коляску на поле и прерывала работу, только чтобы накормить девочку. Приезжая в Бичицы, она первым делом шла в комнату матери и целовала ей руку.
Сильвия никогда не пыталась доминировать над мужем. Всегда держалась в тени. Блажей с семьей приехал в Бичицы сразу после защиты работы на должность доцента и в день рождения матери сообщил эту новость всей семье. Когда же после поздравлений, шумных пожеланий, тостов вдруг установилась тишина, мать знаком попросила, чтобы ее кресло подкатили к Сильвии. Она прижала голову невестки к сердцу и сказала:
– Если бы не ты, этого дня не было бы…
И только после этого попросила Блажея подойти к ней. Когда он встал на колени возле ее инвалидного кресла, она взяла руки Сильвии, положила их себе на колени и накрыла ладонями Блажея.
– Я горжусь вами.
Мать была права. Если бы не Сильвия, Блажей не смог бы добиться таких успехов. Всякий раз, звоня в Гданьск, Марцин узнавал, что Блажея нет дома. Чаще всего он пребывал где-то далеко. Когда случайно звонишь и каждый раз «случайно» узнаешь, что брата нет дома, вывод напрашивается сам собой: Сильвия все время была одна.
Марцин иногда задавал себе вопрос, сколько можно мириться с одиночеством и что она получает взамен. Как долго женщине будет достаточен сам факт жизни рядом с мужем, как долго гордость и радость за него смогут уравновешивать будни, наполненные ожиданием? Почему его стремление «достижения значимости», как называл это Блажей, должно быть важнее ее желания значить? Что-то значить в его жизни. И как долго можно отодвигать во времени исполнение этого желания? Зная Сильвию, Марцин мог представить, что отдаление, о котором говорил Блажей, не было внезапным капризом его жены. Гораздо больше это напоминало ее окончательное поражение, следствием которого сперва было глубокое разочарование, потом длительная неудовлетворенность, сменившаяся затем бессмысленной, слепой агрессией.