– Вы такой хозяйственный, экономный, – сказала она нараспев и поднялась навстречу со скамеечки у крыльца. – Можно я помогу?
– Вот еще! – буркнул он недовольно и даже отстранил ее жестом.
Кинул ветку к дровяному сараю, отряхнул руки и закурил.
– С чего вы взяли, что я экономный?
– У вас же полный сарай дров, а вы все тянете… ветки, ящики…
– Понимаете, – Матвей присел рядом, – вот эта береза, например, моя ровесница или около того. Если ее распилить умело и топить тоже умело, то хватит на три, ну четыре зимних вечера. Представляете, целая жизнь прошла, а всего-то – на три вечера обогреть старуху да инвалида. А если на весь год – значит, нужен нам небольшой лесок. Он рос, жил, а мы его раз – и спалим. И чтобы вырос такой же, нужно еще лет сорок. Мне стыдно хороший лес жечь. Вот и хожу, как побирушка, по поселку и вокруг, ищу сухие ветки, деревья, старые ящики, заборы, доски – если губить, то отработавшее, послужившее, неживое. Чтоб справедливо было.
– Вы в справедливость верите? – спросила она с удивлением.
– А почему нет? – в ответ удивился и он.
– Но ведь жизнь несправедлива!
Она смотрела удивленными ясными глазами, чуть-чуть недоверчиво, будто подозревала его в подвохе и ждала, что он и сам сейчас рассмеется, признается, что пошутил, конечно.
– Вы уверены в этом? – спросил он и впрямь с подвохом.
– Ой, вы же смеетесь надо мной! – как будто обиделась она. – Ну где же справедливость в жизни? Все эти случайные смерти, болезни, все эти лавины и сели, машины с пьяными водителями, гололед, бандиты и хулиганы… А в природе?! Ведь там тоже нет никакой справедливости! Жизнь жука или божьей коровки так же случайна, как жизнь человека… А само рождение разве не случайно? А где случайность, там не может быть справедливости.
– Философы называют случайность формой проявления закономерности…
– Ой, да не знаю я этой философии! Я вижу, что нет в природе ни справедливости, ни правды! Справедливость только в сказках… Поэтому дети их так любят… Дети вообще хотят справедливости… а потом привыкают, что ее нет в жизни…
– Конечно, нет, – согласился он неторопливо. – В природе нет. И в жизни нет… Но…
Матвей помедлил, словно не решаясь продолжить. Затянулся в последний раз, затоптал бычок.
– Но в том-то и штука, что человек эту справедливость может принести в мир. Человек – царь природы, не потому что изобрел луноход. А потому что он, только он один может изменить мир по законам совести, справедливости. И смысл появления человечества – не покорение природы. Смысл – принести справедливость. Если каждый будет так жить, то… случайности, конечно, никуда не денутся… но справедливости в мире будет все больше и больше и потом, может быть, настанет…
– Царство божие?
– Это уж как назвать.
– Вы, Матвей, философ. Только все это теория, в жизни по-другому.
– А разве жизнь не от нас зависит?
– Нет! – крикнула она с обидой. – Вот почему я ушла из детсада?
– А вы там работали?
– Да, музвоспитателем. Я и детей люблю, и музыку, и вообще это самая хорошая профессия – учить детей музыке, а я все равно ушла. Там, в детсаду нашем, все воровали. Повара воровали, бухгалтер воровала, половина воспитательниц воровали, и конечно, директор всех покрывала и сама воровала. Масло, сахар, муку, просто деньги – скажем, на ремонт выделят, а они как-то так сделают, что половина денег у них в карманах останется. Ну и что я могла сделать?! В милицию пойти? У них там все свои. Написать куда-нибудь? Чтоб комиссию вызвали? Были и комиссии, так их тоже покупали. А кто пожалуется – тому еще хуже. Одна воспитательница против них пошла, так они ее саму чуть не посадили – еле убежала. А я – вовсе не боец, не знаю я всех этих уловок, даже не понимаю, как им удается воровать, только видела не раз, как они вечером на «рафик» – мешки, ящики…
– Понимаю, – кивнул Матвей. – А все-таки это ничего не меняет. Сами-то вы не воровали. И что ни делай с вами, все равно не стали бы воровать. Вот я и говорю, что все от человека зависит… А воруют… Что ж – это всегда было. Будущего своего не знают – вот и гадят. А посмотрели бы на себя лет через десять в арестантских куртенках где-нибудь в Сосьве – авось по-другому жить бы стали…
Она засмеялась тоненько, и Матвей взглянул удивленно.
– Извините, – смутилась она. – Просто вы мне одного человека напомнили… Вас только двое таких, наверное…
– Кого же?
– Отца Никанора. Моего… ну, как это сказать… даже не знаю…
– Отца?
– Ну да, он священник. Я-то неверующая, так воспитана. Ну а когда из детсада уволилась, не знала, куда идти. Не хотела ни другого сада, ни школы – там всюду одно и то же: вранье и гадость. А у меня голос хороший и слух абсолютный. И я пошла в церковь, сказала, что готова петь в хоре. Отец Никанор пригласил меня к себе домой – рядом с церковью домик у него. И представляете, что меня поразило – у него там рояль. Концертный «Петрофф», старый, вполне приличный. Он меня усадил, я стала петь, играть, потом он тоже, под конец даже арию царя Бориса исполнил – и так здорово! Оказалось, что он до семинарии учился в консерватории. Молодой еще… лет сорок ему… Он был рад вспомнить прошлое… И согласился меня взять. А я ему тогда честно сказала, что, наверное, иногда не смогу петь. У меня бывает, что голос пропадает, если настроение плохое. Я боялась, что он меня будет уговаривать, мол, дело есть дело, тем более – если деньги, мол, артист должен петь в любом состоянии… Или вовсе прогонит… Но он… знаете, вот, как вы, – понимаю, говорит. К Господу, говорит, надо с тихой душой идти, а если неспокойно вам, то обратитесь к Нему с молитвой в сердце своем. И когда не сможете петь, то не надо. Он поймет. Я чуть не заплакала… Нам же всю жизнь одно – и в школе, и в училище: ты обязан, у тебя долг, надо заставлять себя, преодолевать слабость, надо воспитывать в себе и в учениках волю, ответственность, ты должен, должен… Я в храм как на праздник лечу… Молиться я так и не научилась, хотя теперь много молитв и псалмов знаю… В бога не верю, нет… не отвергаю, но не верю… еще не готова… А если нет настроения, я в лес иду. Слушаю птиц, дождь… А зимой просто смотрю – белые деревья и синее небо – ничего нет лучше… А завтра я пойду в храм. Завтра ведь большой праздник – Преображение Господне. Я готовлюсь к нему. И все наши тоже готовятся, и весь причт тоже… Будет очень хорошо, настоящий праздник будет… Приходите, Матвей! Правда, приходите к нам завтра!
– Спасибо за приглашение… Но ведь я неверующий…
– Ну и что? Я тоже, не в этом дело!
– Понимаете, Мила…
О, каким обманом была его трезвая рассудительность и как мало спокойствия было в душе! Нацеленный на дело, на борьбу, единорогом прущий к цели, о которой и подумать страшно, отринувший во имя этой цели все, решивший и жизни не пожалеть и уже загодя зачеркнувший эту жизнь, выделивший себя из круга людей, отделившийся от них заповедной зоной, он внятно ощутил растущую тревогу за эту счастливую беднягу и понял, что не сможет пройти мимо и что путь к цели не рядом с этой девочкой лежит, а через ее душу, слишком хрупкую для беспощадного, действительно несправедливого мира. Он почувствовал груз той самой нелюбимой Милой ответственности, от которой он не мог уклониться, не мог сбежать в леса и храмы, потому что был старше, сильней, опытней, потому что играл уже в гляделки со смертью и вынес ее взгляд. Он в бога не верил, но знал, что есть в мире силы, смысл которых огромен и до поры не ясен, и мощь не известна. Он бросил им вызов осознанно и дерзко, а в ответ – он понимал это! – получил Послание, и явилось оно в облике Милы. Он силился разгадать тайный код, уловить смысл Послания, но весь великий смысл оборачивался большими темными глазами, тонким звенящим голосом и всей ее хрупкой фигуркой, соткавшейся из тумана и готовой раствориться в нем. Смысл ускользал, а Матвей, ворочаясь ночью на топчане, все гнался и гнался за ним, не отступая, потому что погоня уже привычно вошла в его кровь. Потому что много лет гнался он за принципом Машины и догнал его, понял во сне и теперь воплощал в провода и диоды, в микросхемы и экран, в медь и пластик. Воплощал в реальное, твердое и знал, что дойдет до конца. Одного не знал – что дальше случится, но готов был ко всему. Тут и настигло его Послание – зыбкое, многозначное…
Ночь – его время, и опять она помогла. Он проснулся внезапно – с готовым ответом. Ошеломленный его простотой, он вскочил с топчана, бросился на крыльцо, настежь открыл дверь в ночь. Беззвучно шевелил губами, повторял, обращаясь к немигающим звездам: «Я люблю ее… Я просто люблю ее…»
VIII
– Успокойтесь, Анна Сергеевна, пожалуйста, успокойтесь, – Костя хотел дотронуться до ее руки, лежащей на столе, но женщина резко отшатнулась.
– А я спокойна! Я спокойна! – истерически крикнула она. – Девочка просто перезанималась, устала, вот и все! Она отдохнет и поправится, мне обещали! Я ведь вам это еще в первый раз сказала! Чего вы хотите, я вообще не понимаю!
– Да ведь, наверное, не в том дело, что дочка ваша перезанималась? Или вернее – не только в том дело, не так ли, Анна Сергеевна? – мягко сказал Семен.
– А в чем? В чем еще?! И какое вам дело?
– Я же объясняю, – сказал Костя, – у нас есть сведения, что ваша дочь перенесла сильное душевное потрясение. И связано это с неким человеком или людьми, ведущими… ну, определенные научные работы… Мы интересуемся этими людьми, понимаете?
Женщина безвольно сложила руки на коленях, опустила голову, и стало заметно, что она вся в некрасивых клоках и пятнах седины.
– Вы, наверное, из КГБ? – сказала она наконец спокойно. – Так бы и сказали сразу, а то все кругами ходите… Ничем я вам, товарищи чекисты, не смогу помочь. Только одно скажу: никаких иностранцев у ней знакомых не было, это точно. А после того как из детсада ушла, она и домой-то редко заглядывала. Может, я сама виновата: все пилила ее, мол, хватит гулять, надо серьезным делом заняться. А занималась она…
Женщина вздохнула, с опаской исподлобья глянула на гостей.
– Ну, чего уж скрывать… В церковном хоре она пела. Тем и жила.
– Где? В какой церкви? – быстро спросил Семен.
– В церкви Успения Богородицы, в селе Романово… Это недалеко, по Киевской дороге… Там где-то рядом и комнату снимала.
– А адрес вы знаете?
– Вы мне только правду скажите, товарищи чекисты, ей за это что будет? – Женщина переводила глаза с Семена на Костю, а потом, выбрав Костю, жалобно попросила: – Только честно скажите!
– Анна Сергеевна, ну что же вы такое говорите? – мягко укорил ее Костя. – Да пусть пела, разве это запрещено! Никто вашу дочь не думает преследовать, честное слово. Нам нужны только люди, с которыми она общалась в последнее время.
– Я-то там не бывала ни разу, но Люда сказала, что она живет… Нет, не в самом селе, – женщина силилась вспомнить, но что-то застило ее память. – Рядом – поселок дачный… Забыла название… Сосновка, что ли? Нет, не помню…
Семен досадливо хлопнул ладонью по коленке, и женщина вздрогнула.
– Извините, – сказал он. – Может быть, детали вспомните? Что за дом? Что за хозяева?
– Да, помню! – обрадовалась Анна Сергеевна. – Помню! Люда говорила, что от поселка до церкви ей четверть часа идти – сначала лесом, а после полем. Что хозяйка – старушка. И еще в доме инвалид живет.
– Имя, имена не говорила?
– Имя? Ой, что-то крутится… То ли Михаил этот инвалид, то ли… Макар? Или Андрей?.. Нет, не помню.
– Костя, мы что-то не то делаем, – ожесточенно сказал Семен, когда сели в машину. – Мы делаем что-то не то, – повторил он размеренно и зло. – Не тебе объяснять, как я уважаю Деда. Он для меня и мать, и отец, и Альберт Эйнштейн. Но я не могу из-за любви к нему обслуживать его блажь, не могу! – сорвался он на крик.
– Успокойся ты, остынь, – ответил Костя.
– В свои семьдесят восемь он может позволить себе каприз, а я?! Работа стоит, лаборатория срывает план, сотрудники скоро забунтуют, а я устраиваю дела каких-то автомобильных летчиков с их дурацким «Шаттлом»! Из плана полетела моя монография, на конференцию в Лондон я не поехал, а ведь меня Говард приглашал, сам Бенджамен Говард! Работа стоит, а я сейчас вместе с тобой должен искать какое-то Успение Богородицы! Что мы там найдем?! Ну – богомольная старуха, ну – инвалид юродивый, дальше что?! Ну – секта, какие-нибудь трясуны-баптисты…
– Баптисты – не секта и не трясуны, – возразил Костя.
– Я ничегошеньки в этом не понимаю! Я синагогу от мечети не отличу, я физик – и не самый плохой! – а не поп и не сыщик! Я понимаю, Костя, я все понимаю, я знаю, что без Деда я бы и сейчас преподавал «Физику» Перышкина в шестом классе омской школы, но ведь… Ведь это что выходит – я тебя породил, я тебя и убью?!
– Семен, – сказал Костя напряженно, – тебе не кажется, что мы в тупике?
– Да! Именно в тупике! С самого начала всей этой странной затеи!
– Я не о том, – нервно перебил Костя. – Не кажется ли тебе, что все мы, ученые, в тупике? Ведь всем давно ясно, что мы раздробили науку на тысячи осколков, направлений, узеньких штреков, каждый долбит свой лаз и не видит общей цели. Движение для нас – все, а зачем, куда? Считается неприличным, наивным задавать этот вопрос. А Дед – гений. Он ищет принципиально новые пути, парадоксальные, невероятные. Поверх барьеров. Их нельзя выдумать за столом, их надо отыскать в жизни, понимаешь? Позавчера был у него на даче. Он выписал себе штук сто книг по философии, истории, этнографии Индии и Китая, обложился ими с трех сторон, сидит и конспектирует, как первокурсник. Ищет. Уверен, что все возможные глобальные открытия предугаданы много веков назад. Думаешь, почему он так вцепился в Зеркальщика? Потому что – «свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…». Откуда это взялось? Вся история цивилизации переполнена предсказателями будущего – пророками, прорицателями, оракулами, пифиями. И ведь угадывали, черти, не раз угадывали! А Дед сидит, чешет лысину линейкой, приговаривает: «Нет дыма без огня! Бороться и искать…» – и пишет, как всегда, двумя карандашами: синим – конспект, красным – свои соображения. Анна Егоровна мне жаловалась на кухне: по двенадцать часов сидит, как молоденький, она его гулять силой вытаскивает… Семен, скажи честно: неужели ты допускаешь, что Дед свихнулся?
Семен убито вздохнул.
– Нет, конечно…
– Вот так-то. Ладно, едем в Романово, – Костя включил мотор. – А Бенджамен Говард тебя подождет. И Нобелевская – тоже…
IX
…Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тети Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шел к Ренату, отрывал его от работы, и тот близоруко и покорно соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.
А впервые Ренат сам пришел к Матвею с наивно-наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщину. Но что-то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената – в ватнике, золотых очках и лаковых мокасинах, заляпанных глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом все понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стеклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, еще одна такая же – поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке-кухне – газовая плита, во много слоев заляпанная подгоревшим варевом, и наконец – большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках на полу, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.
– Такой дом протопить тебе знаешь сколько дров надо? – грубовато сказал Матвей.
– Я как-то… привык… к холоду. Работается лучше… и вообще, – извинился Ренат.
– Ты что, писатель?
– Не-ет, – засмеялся он, – я литературовед.
Матвей не мог серьезно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в летные годы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У «остальных» были точно определенные функции: у одних – спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других – расти и учиться, у третьих – доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на «шляп» и мужиков, то есть на тех, кто гужуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, четкой. И особенно четкой оттого, что как в рамку помещалась в решенные Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них еще долго, наверное, жить и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной «шляпой», и даже не просто «шляпой», а «шляпой с перышком», то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало-помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растет его симпатия к «шляпе» и меркнет ирония. «Трудяга или бездельник?» – спрашивал Матвей. Ну хорошо, пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно бы уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать – достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет – в своем деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдешь с ним в разведку? И ответ, вполне взрослый: насчет разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно, – факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков – степных наездников – и тогда привязался к нему. Может быть, потому что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на все и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так – бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промерзший Ренатов дом, видел этого черта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очечках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя «шляпой с перышком», рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нем подымалась тогда та самая злость, которая города берет. Ведь смелость – это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.
А разобравшись в этом, Матвей честно попытался понять смысл Ренатова дела. И Ренат столь же честно, без издевки постарался объяснить ему.
– Я изучаю литературу. Некоторые очень наивные и не очень грамотные люди считают, что мы должны помогать писателям лучше писать, а читателям – лучше понимать их. Ерунда. Этим критики, наверное, должны заниматься, но уж никак не мы. Мы – такие же ученые, как химики, физики, биологи, мы изучаем природу, мир. А литература – это часть мира, это такая же реальность, как… ну, как деревья или камни. И вот минерологи, геологи, геохимики разбираются в составе этих камней, структурах, качествах, а мы точно так же копаемся в литературе, стараемся понять ее законы и структуры и таким образом расширяем знания человечества о мире. Литература – огромный мир, и каждый из нас выбирает себе его часть. Я вот – временные отношения в поэзии. По существу дела, я изучаю время, то, как оно отражается в маленькой части мира – в поэзии… Я коплю наши общие знания о времени.
– Ну и что же такое время? – тревожно улыбался Матвей.
– Форма существования материи, если тебя интересует определение из учебника, – отвечал Ренат с виноватой улыбкой. – А если нет, то… Загадка. Самая великая загадка. Понимаешь, время – один из самых важных факторов эволюции живых организмов. И не исключено, что именно время таит разгадку принципов организации жизни во Вселенной.
Поминутно поправляя очки на переносице, Ренат читал:
Что войны, что чума? конец им виден скорый.
Их приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?
– Ну и как же нам быть? – криво усмехнулся Матвей, пряча растерянность.
– Согласно моей гипотезе, – серьезно пояснял Ренат, – наиболее сильные эмоциональные всплески возникают на временных сломах, как я их условно определяю. Ну, например, пушкинское:
Я вас любил. Любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит:
Я не хочу печалить вас ничем.
Это один из классических образцов лирической, то есть высокоэмоциональной поэзии, и одновременно – подтверждение моей гипотезы. Здесь в четырех строках – все три времени: прошлое, настоящее, будущее. Таких примеров у меня сотни, самых разных. Я разработал типологию временных отношений в лирике, систематизировал их. Эту гипотезу я почти доказал. Почти – работа еще не завершена. Но если докажу, то из нее произойдет другая гипотеза, которая, строго говоря, пока еще не гипотеза, а лишь догадка. А именно: эмоциональная жизнь человека невозможна без пересечения в ней трех временных координат. То есть человек без прошлого – лишен эмоций, без будущего – обращен лишь в прошлое, ущербен и, по сути дела, мертв. Ну а настоящее – это вообще условная точка пересечения прошлого и будущего. Я не могу назвать человеком того, кто живет лишь мигом настоящего, – это робот. Если сильно примитизировать, то в самых общих чертах именно такова суть моих поисков…
– Ты считаешь, что это большое открытие? – осторожно спрашивал Матвей.
– Во-первых, открытия пока вовсе нет, есть догадки, не больше… А что касается открытия… Скажи, ты помнишь из школы, что сделало человека человеком?
– Еще бы – труд сделал!
– Вот именно. А если когда-нибудь мое открытие состоится, то оно будет означать, что человека сделало человеком осознание фактора времени. А труд только вытесал из обезьян материал для человека.
– Ну, это ты, брат, загнул…
– На научном языке это звучит примерно так: «На мой взгляд, уважаемый коллега, ваша гипотеза нуждается в глубоко фундированных исследованиях», – смеялся Ренат. – Но только эта гипотеза выходит далеко за рамки литературы
– в психологию, философию. Правда, литература тем и хороша, что выводит на самый широкий круг гносеологических проблем…
– Чего?
– Проблем познания. Но это все впереди, пока я за философию всерьез не брался, пока – вот, конкретика, – и он обеими руками хлопал по стопкам книг. – А вообще-то мне хочется верить, что все мы – дети времени, что от него зависит вся наша эмоциональная жизнь, жизнь души. Но это я только с тобой так распускаюсь, а в другое время не позволяю себе увлекаться далекой перспективой. Иначе – прости-прощай, моя научная объективность и добросовестность!
Не раз и не два «пытал» Матвей Рената и все примерял его мысли к своей потаенной работе, все старался понять, как же изменится человек, когда откроется ему будущее.
И однажды намекнул, в общих чертах рассказал о том, чем занят дни напролет на чердаке. Но Ренат отреагировал странновато. «Что же, – сказал он, – это дело интересное. Желаю удачи». И перевел разговор на другую тему…
– …Ты мой бирюк, – шептала Мила и водила пальчиком по его бороде. – Раз, два, три…
– Что ты считаешь?
– Седые волосы…
– Я уже старый.
– Только семь. Не старый.
– Я уже прожил одну жизнь, а теперь живу вторую. Я старше всех абхазских долгожителей.
– Наоборот, ты еще совсем маленький малыш в этой второй жизни. И у тебя есть детские тайны, как у малыша…
– Не надо, Мила.
– Но ведь я все равно узнаю, чем ты там занят на чердаке целыми днями.
– Узнаешь, если сделаю…
– Что?
– Самогонный аппарат, – засмеялся Матвей.
– Ты смеешься, потому что считаешь меня дурочкой. Сам не хочешь сказать, но я все равно догадалась…
– О! Я, кажется, снова слышу знаменитую колдунью!
– Смейся, смейся… Ты хочешь узнать будущее.
– Ты… ты… – опешил Матвей. – Как ты догадалась?
Теперь засмеялась Мила.
– Вот так-то, таинственный бирюк! Колдовство!
– Нет, правда, откуда?
– Ты не знаешь, что ты говоришь по ночам?
– Неужели? – искренне удивился Матвей.
– Мне это приятно, – опять засмеялась Мила. – Это значит, что ты никогда не жил ни с кем… долго.
– И что ж я говорю?
– У тебя есть любимая фраза: «Мы должны знать будущее», – я ее раз пять уже слышала. А иногда ты говоришь жалобно: «Слепые мы, слепые, как так можно!» – и будто всхлипываешь. Или вдруг заскрипишь зубами страшно и как крикнешь: «Ты покажешь будущее, покажешь!» Я сначала даже пугалась, а теперь привыкла. Я тебя вот так поглажу – и ты сразу успокаиваешься и спишь. Посапываешь как малыш…
– Да, в разведку меня посылать нельзя, – улыбнулся Матвей смущенно.
– Я и не пущу тебя ни в какую разведку, выдумал! А еще… Обещай, что не будешь сердиться! Ну!
Матвей молчал.
– Ну, обещай, а то не скажу!
– Обещаю.
– Один раз я решила попробовать… Я слышала, что если человек говорит во сне, то в это время надо взять его за мизинец и задавать любые вопросы – он ответит честно… Я так и сделала однажды… Я тебе только три вопроса задала.
– Какие? – спросил Матвей недовольно.
– Ну, не сердись, пожалуйста, Матвей! Я спросила, правда ли, что ты хочешь сделать что-то такое, чтобы угадывать будущее. И ты сказал: «Да». Но это был второй вопрос, а сперва я спросила… Не сердись! Я спросила, любишь ли ты меня. И знаешь, что ты ответил?
– «Да», что же еще…
– Нет! Ты ответил: «Очень!»
– Это я могу и наяву сказать…
– Ну а мне хотелось, чтобы совсем-совсем-совсем правду…
– Правдолюбка, – улыбнулся Матвей и чмокнул ее в щеку. – А третий вопрос?
– Понимаешь, Матвей, ты во сне иногда говоришь о каком-то Единороге… Я не понимаю что… И я спросила: «Кто такой Единорог?» Но ты ничего не ответил. Я снова спросила, и ты забормотал что-то про чуму, войну, время… Я не поняла. Кто это – Единорог?
– Да никто, – равнодушно сказал Матвей. – Просто сказку, наверное, вспомнил. Я в детстве сказки любил, мифы… Спи, колдунья.
– Не могу…
– А что случилось?
– Знаешь, мне и хорошо, и тревожно. Хорошо, потому что люблю тебя, а тревожно – не понимаю почему… Как будто что-то на нас надвигается… Я чувствую: вон с той стороны, из-за леса. Как будто там что-то собралось, скопилось и медленно-медленно ползет к нам через лес… Страшно.
– Не бойся, ведь я с тобой, – сказал он неуверенно.
– У тебя бывает так – когда и хорошо, и страшно?
Он не ответил.
Еще бы не знать ему этого! Он испугался, как точно высказала Мила то же, что чувствовал он, и поразился этому совпадению, и сразу же понял, что не совпадение тут, а родство, единство, а значит – соединение судеб. И это, именно это, а не взвесь тревоги и счастья всерьез испугало его. Ведь он снова, как в летные годы, не мог, не имел права соединять свой путь с душой другого человека. Он бросил свою судьбу против неведомых, угрюмых сил и сам, только сам должен был выиграть или проиграть. А проигравший мог быть смят, растоптан, безвозвратно изувечен и выброшен вон из мира, который останется тогда несправедливым, немилосердным.
И никого не должно быть рядом, никто не должен быть вместе с ним сокрушен смертельным ударом.
Но вот – не вышло. Не сумел. И теперь отвечает за Милу. Но нечем ему ответить, выбора нет. И остается идти тем же путем навстречу неизвестности и уповать на свои силы, на удачу, на благое предназначение, может быть, дарованное ему судьбой.
А Мила подсказала точно – именно там, куда уходит солнце, копилась и зрела угроза. Он не боялся, а только знал, что это близится схватка. Потому что одновременно, днями напролет работая над машиной, чувствовал приближение последней спайки, последнего туго закрученного винта. Техника и вправду не подводила. И по мере долгой работы росла его любовь к Машине, и все ясней и ясней ощущал он, что Машина отечает такой же любовью.
Он засыпал с предчувствием Сна. Но раз за разом предчувствие обманывало, и ночи были пустыми, черными, а пробуждения беспамятными. Сон пришел нежданно, когда Матвей, расслабленный и счастливый, заснул безо всяких предчувствий, уткнувшись в Милины пушистые волосы.
Вокруг был дождь – он шел из серого неба ровно, буднично, несильно, давно. Лес промок до мха, на полянах земля уже не вмещала воду, и она выступала чистыми лужицами. Но на Матюшу дождь не попадал, а штаны он высоко подвернул и с радостью ступал по мокрой теплой земле, по прозрачным холодящим лужицам. Он уходил все дальше в лес и ничего не слышал там, кроме дождя. Вдалеке от опушки увидел знакомую березу – старую, толстую, раскоряченную, почерневшую, в Матюшин рост покрытую мхом. Он знал ее не один год, а недавно услышал слова былины: «У той ли у березы, у покляпыя» – и сразу понял, что вот эта его береза и есть «покляпая». Он погладил ее мох, поглядел на соседние молодые березки и подумал, что они тоже когда-нибудь станут такие же покляпые. Он пожалел их всех и молча пообещал им потом, на обратном пути, придумать, как сделать так, чтобы они навсегда остались светлыми и стройными. За старой березой начинался лес совсем глухой и страшный, и Матюша пошел к нему. «Вернись, сынок», – сказала береза маминым голосом. Он обернулся, посмотрел на высокий просвет серого неба, увидел, как капли дождя исчезают, не достигая его лица. Потом он посмотрел на старую березу и покачал головой.