Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Три цвета времени

ModernLib.Net / Историческая проза / Виноградов Анатолий Корнелиевич / Три цвета времени - Чтение (стр. 8)
Автор: Виноградов Анатолий Корнелиевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Но уже почти не было улицы и переулка, где не повторялись бы на десятки, сотни ладов те же сцены: толпы голодных и оборванных людей штурмовали дома и магазины, то быстро ими овладевая, то откидываясь и шарахаясь в сторону под градом пуль из окон. Бейль остановился, удивленный: пятеро солдат, таких же голодных, как и остальные, пытались организовать толпу. Они делили ее на взводы и отделения, убеждали организоваться без офицеров, раз те трусливо бежали, бросив на произвол судьбы свои отряды. Они кричали и угрожали, призывая товарищей к порядку, так как до Франции еще далеко. И, как ни странно, но двести—триста человек около Остробрамских ворот построились в ряды и пошли по улице без криков, в полном порядке, вняв увещанию своих выборных командиров, кричавших, что только этим способом они могут занять хорошее помещение, отдохнуть и получить пищу. На следующей улице Бейль увидел усталую, но идущую в полном порядке немецкую часть. Солдаты говорили между собой. За ними шагом плелись десять повозок, запряженных русскими крестьянскими лошадками. Эти немцы выбирали маленькие переулки. Их родина была близко. Пока они проходили перед Бейлем, он успел услышать, как они перечисляли остановки, ночлеги и сроки своего прибытия в Кенигсберг. Бейль силился понять различие национальных характеров: спокойствие баварцев ему казалось результатом безучастного отношения к исходу борьбы Бонапарта, но его удивляла их организованность и хозяйственная деловитость в такие моменты, когда все распадалось и прежде всего исчезала вера в правоту войны. Каждый поворот и каждый угол открывали перед ним картины – одну непригляднее другой. Смешанный отряд, в котором нельзя было разобрать полковой принадлежности, осаждал провиантские магазины. Неаполитанские стрелки с ружьями наготове стояли в тридцати шагах от стен и никого не подпускали. В окнах верхнего этажа был свет. Громадный костер горел на улице. Тысячная толпа теснилась к огню, сталкивая передние ряды в лужи растаявшего снега, в клубы дыма и в самый огонь. Раздавались крики, угрозы; порою голоса толпы сливались в один яростный, грозный вопль. Но двери и ворота провиантского магазина не открывались. В ближайших рядах стояли солдаты и выкрикивали проклятия по адресу офицеров, трусливо бежавших, бросив отряды, и укрывавшихся в теплых домах. Эти крики французов, обращенные к итальянским солдатам, казалось, не производили никакого впечатления ни на неаполитанских стрелков, ни на офицеров, смотревших из освещенных окон второго этажа на улицу. Форточка открылась. Тяжелый пистолет оглушил воздух резким выстрелом. Толпа замолкла. Неаполитанские стрелки щелкнули оружием и кинули залп в молчаливую толпу. Кое-кто упал. Передние ряды отшатнулись. Раздались стоны, бешеный крик, и толпа смяла стрелков. Откуда-то взялись топоры, ломы, затрещали двери, зазвенели стекла. Через минуту офицера без шапки тащили по площади. С него сорвали погоны и, избив, швырнули в костер.

Ярости не было предела.

Миновав два квартала и стараясь не сбиться с дороги, Бейль ускоренными шагами щел в комендатуру. Следующие улицы уже были оцеплены. Подойдя к кордону, Бейль предъявил свой военный пропуск. Солдат не обратил на него никакого внимания. Он не понимал по-французски, не умел читать и смотрел на черный султан и на лицо Бейля с недоверием, даже с некоторым презрением. В ответ на попытку Бейля пройти солдат загородил ружьем дорогу.

– Нет прохода! Запрещено, – сказал он по-итальянски, с сильным корсиканским акцентом.

Бейль заговорил по-итальянски:

– Земляк!.. Я не знал, что ты итальянец! Откуда ты родом?

– Я из Сартэны.

– Ах, корсиканец! Родной! А я из Неаполя! Пропусти меня, друг, меня ждут в штабе!

Солдат добродушно улыбнулся и вежливо произнес:

– Пожалуйста, господин начальник.

В комендатуре Дюронеля Бейлю резко отказали в лошадях. Ганьон, прибежавший раньше, узнав об этом, всплеснул руками.

– Ах, ты уже здесь? – спросил Бейль и, не потеряв спокойствия, решил начать с молчаливого изучения обстановки.

Он уже узнал из рассказов и донесений беспрестанно прибывавших офицеров, что в течение полутора часов в Вильну ворвалось свыше тридцати тысяч разбитых, бросивших оружие, голодных солдат Великой армии и что вот-вот по их головам ворвутся в Вильну казачьи орды генерала Сеславина. Отдавались спешные распоряжения: урегулировать движение по улицам, тех частей, которые идут с оружием, расстреливать мародеров; внести хоть какой-нибудь порядок в тот страшный хаос, который воцарился в Вильне, еще вчера спокойной и «дышащей изобилием», по выражению интенданта.

– Неблагополучно во дворце неаполитанского короля, – сказал один офицер.

– Как, Мюрат убит?!

– Вздор! – перебил Дюронель. – Не советую поддаваться панике. Господа офицеры благоволят не повторять ложных слухов!

– Конечно, вздор! – подтвердил вошедший офицер. – Я только сейчас слышал Мюрата, он обратился с речью к отряду, расположившемуся около Панарских гор. Король осыпал солдат такой отборной руганью и так мастерски перечислял всё части своего тела, что солдаты в недоумении на минуту забыли о своих несчастиях. Это – значительный отряд. Он безусловно может задержать вторжение казаков.

– Вздор говорите вы, а не я! – перебил оптимиста паникер.

В эту минуту канонада за городом усилилась, и, словно в ответ на нее, затрещала ружейная стрельба. Дюронель обвел глазами присутствующих и произнес с артистическим спокойствием:

– Это не ближе двадцати километров. – Потом, переведя глаза на Бейля, холодно и твердо сказал: – Господин директор, я прямо не знаю, как мне с вами быть: виленское дворянство, купцы и члены временного правительства с такой невероятной быстротой разобрали всех лошадей, когда тайком покидали город, что я не знаю, на чем вы можете поехать, раз мои квартирьеры вам уже отказали. Попытайтесь добиться лошадей другим способом.

Офицер наклонился к коменданту и стал шептать ему что-то на ухо. Комендант побледнел, и быстро вышел. Никто не обратил на это внимания. Усталый, измученный дежурный упаковывал в огромный кожаный баул папки и документы.

Молодой офицер с безумными глазами, отмороженными ушами и рукой на перевязи, сидевший в меховой шубе, несмотря на страшную жару в комнате, рассказывал своему соседу, как во время последней ночевки солдаты жгли деревню и грелись около горевших изб; они не могли войти туда, так как дома были полны трупов; из прогорклого дыма озверелые люди вытаскивали куски человеческого мяса и – он сам это видел – тут же съедали их.

– Очевидно, это было не в первый раз, – продолжал офицер, – так как выработались уже кое-какие приемы: солдаты у костров, за неимением соли, посыпали свое жаркое порохом.

Бейль решил во что бы то ни стало вернуться к Оливьери. Ганьон наотрез отказался, надеясь уехать с комендантом. Тогда Бейль пошел один. Комендантский кордон был снят. Никто из встречных, среди невообразимого беспорядка и диких сцен, не мог ему объяснить, где находится французский штаб. Смешавшись с толпою и перебегая улицы, пустеющие под залпами, Бейль только через два часа добрался до кофейни. Никто не отпер на его стук. Ворота и двери были словно не заперты, а забиты наглухо. Бейль стал громко звать Оливьери. Никто не откликался. Бейль был близок к изнеможению, граничащему с отчаянием.

Вынув пистолет, он хотел стрелять. Выстрелить в воздух? Но для чего? Потом, овладев собой, он решил не тратить выстрела, который мог бы еще пригодиться, и вдруг поймал себя на чувстве самого настоящего страха.

«Неужели я трус?» – подумал он.

Вопросы, предлагаемые себе напрямик, всегда выправляли его поведение. На этот раз вопрос мало подействовал, а между тем каких-нибудь две недели назад его положение было в тысячу раз хуже и безнадежнее. Но тогда его поддерживала здоровая и неразрушенная воля к жизни, та энергия, которая тратится только на целесообразные, необходимые действия. Тогда мозг был занят не расслабляющими, а серьезными и крупными задачами. Он вспоминал, как парировал скептическим холодком шутки офицеров по поводу того, что он является главным организатором «смоленской кухни». Прозаическая работа прокормления десятков тысяч людей делалась им в силу простого и сурового понимания долга. Это сознание удерживало все его центробежные силы и чувства в одном узле.

«Однако совсем несвоевременные размышления: в комендатуре я мог бы по крайней мере переночевать, а сейчас я просто буду застрелен мародерами у первого забора. И это накануне выезда в Европу из этой адской ледяной страны рабов и негодяев!»

Калитка приотворилась, из нее, крадучись, вышел человек. Бейль молча схватил его за руку. Это был Оливьери со свертком. С ножом в руке он хотел защищаться.

– Чудак, разве ты меня не узнал?

– Ах, синьор, как вы меня напугали! Сегодня третий раз я пускаю в ход стилет, чтобы пробраться к моему жилищу. То, что здесь позабыто, не должно попасть в медвежьи лапы казаков.

– Оливьери, ты должен помочь мне уехать.

– Вам одному я могу помочь. Сейчас вы можете выехать со мной, но только надо очень, очень спешить. Уверен, что комендант, синьор Дюронель, припрятал лошадей и ночью вывезет целый обоз всякого добра.

Бейль был поражен незримой улицей, по которой они проходили и покоторой, очевидно, можно было пройти через весь город. Вся сеть тайных ходов была хорошо известна Оливьери. Они входили в коридоры домов, проникали в погреба; пройдя двадцать шагов под землею, выходили в сарай какого-либо дома и шли по двору; отодвигая колья палисада, выходили на улицу, в какой-нибудь тупик; уверенно откидывали доски забора, висевшие на фальшивых гвоздях и, по-видимому, привыкшие к этой операции, потому что они открывались без шума и стука, двигаясь на ременных шарнирах. Потом проходили через жилье, встречая хмурые, безмолвные лица, отворачивавшиеся при простом словечке гик,– и все это со страшной быстротой и с легкостью сновидения. Такой путаной дорогой, сообщавшей литовскому городу какую-то магическую проницаемость, они шли около полутора часов.

Бейль думал: «Вот настоящий император, командующий армией минут и секунд, – это его величество случай. Ну что же? Я верноподданный этого императора на сегодня. Это все-таки прочнее власти Бонапарта».

Усталость вскоре была забыта. Бейль дышал полной грудью и с восхищенным вниманием всматривался в темную фигуру корсиканского разведчика. Незначительный и угодливый содержатель кофейни, Оливьери внезапно превратился в ловкача, в стальную пружину, в жонглера каких-то неведомых жизненных сил.

После одного из поворотов, проходя по пустырю, заросшему бурьяном, обледенелому, напоминающему дикой белоснежной растительностью картины дантовского ада, Бейль, пораженный этим видом, остановился вслед за Оливьери. Тот несколько секунд молча прислушивался.

– Артиллерийский бой кончился, – сказал он. – Сегодня через Вильну прошло свыше сорока тысяч французов. Интендантские склады целы и послезавтра перейдут к казакам. Частные дома разгромлены, и нужно много лет, чтобы восстановить этот славный литовский город. А что сделали ваши командиры? Маршал Ней разбросал золото на паперти святого Яна… Там было полное братство народов.. Литовцы, поляки, французы и немцы, забыв оружие, набивали карманы… сукины дети!.. Лефевра убили, когда он захотел помешать этому безобразию.

Бейль молчал.

Очевидно, Вильна была далеко. Уже давно казалось ему, что они шли по пригороду. Снег искрился под лучами месяца. Пройдя пустырь и миновав изгородь, путники спустились в лощину. Там, среди заиндевелых тополей, стояла небольшая халупка. Они вошли во двор. Наружные окна были темны, но в окне со двора виднелся огонь. Оливьери достал кремень и огниво, насыпал порох на лезвие стилета, порох вспыхнул, и в ответ на сигнал дверь открылась.

Высокий плечистый человек с горбатым носом и курчавой бородой встретил их и провел в комнату. За столом сидел дряхлый старик. Комната была бедная, и никак нельзя было определить, что представляли собой ее хозяева. Оливьери заговорил на жаргоне. Спорили долго и жарко. Наконец, черноволосый богатырь вышел и через минуту вернулся, неся в руках поношенный кафтан, кушак, рваную барашковую шапку, рукавицы и валенки.

– Вам придется переодеться, – сказал Оливьери Бейлю.

Бейль не возражал. Он спросил только, можно ли ему остаться в своем полушубке. Огромные замшевые карманы полушубка были единственными баулами, в которых хранились последние остатки его имущества. Правая перчатка из замши была давно потеряна, рука была обмотана полотенцем. На Замковой улице, у ординарца, остались книги: «Брауншвейгский дневник 1806 года» и рукопись «История живописи в Италии», над которой он начал работать еще в Париже.

Оливьери утвердительно кивнул головой и прибавил:

– Надо спешить. Впрочем, сапоги, головной убор ивоенный сюртук мы положим под солому и возьмем с собой. Не беспокойтесь, ничего не будет потеряно. А если нас зацапают казаки, скажем, что сняли с убитого. Ваше письмо теперь уже наверняка обгонит вас по пути во Францию, – сказал Оливьери с улыбкой.

Бейль стал переодеваться. Еврей-великан опять заговорил. Оливьери обратился к Бейлю:

– Он просит вас подарить ему военный сюртук.

Бейль неохотно согласился. Скаля великолепные белые зубы и улыбаясь страшной и одновременно добродушной улыбкой, великан протянул Бейлю руку и сказал несколько слов.

– Он вас благодарит, – сказал Оливьери, – он говорит, что честному контрабандисту такая одежда завтра будет особенно необходима.

Выйдя из халупы и пройдя шагов двести, Бейль увидел на тропинке между тополями двух лошадей, запряженных гуськом в русские сани. Оба путешественника сели в этот маленький, тесный, варварский экипаж. Мальчик, лежавший в передке, зарывшись в солому, проснулся, свистнул и щелкнул кнутом, ударив переднюю лошадь.

– Я с вами до Кенигсберга, – сказал Оливьери. – Под Вильной дело очень плохо, но, уверяю вас, вам скоро придется вернуться назад. Наш император Наполеон непобедим, а Россия – конченая страна!

Глава седьмая

Адмирал Чичагов[58] и главнокомандующий всех армий Кутузов собирались торжественно вступить в Вильну. Все шло как будто хорошо. Звезда кутузовской славы поднималась высоко. Ходили слухи, что Александр, окончательно помирившись с Аракчеевым, вместе с ним собирается ехать в армию.

Кутузова тревожили только мелкие «хозяйственные заботы»: императорский сервиз Бонапарта попал в руки адмирала Чичагова. Рапортуя, адмирал ни словом не обмолвился об этом. «Ах, этот адмирал! Теперь уж никаких сомнений нет, что это он упустил Бонапарта под Студенкой» – думал Кутузов. И вот, встретясь с Чичаговым, Кутузов смотрел на согнувшуюся спину почтительного адмирала и сам, наклоняясь тучной фигурой, глядя единственным глазом в пространство, сиповатым голосом равнодушно говорил:

– Ваше высокопревосходительство, Бонапарта упустив, сервиз его подобрали?

Адмирал, не разгибая спины, почтительно ответил:

– Ваше сиятельство могли оный сервиз еще в Москве от Бонапарта отобрать, – намекая таким образом на сдачу Москвы.

После этого обмена пилюлями главнокомандующего и адмирала все превосходительства и сиятельства съехались в разграбленную Вильну.

Обратный фельдъегерь, привезший на комендантскую гауптвахту поручика Ширханова, сдав с соблюдением всей почтительности арестованного офицера, отвез ответное письмо во дворец.

Аракчеев писал царю о том, что он за болезнью Настеньки к его величеству выехать не может и что сам он очень сильно занемог и просит простить его, что он даже вызвал грузинского попа, который написал его, Аракчеева, духовное завещание, и коем он, Аракчеев, благодарит царя за все оказанные милости и по смерти своей приказывает вернуть в государеву казну все свои имения и имущества. В конце маленькая приписка, что-де ему, Аракчееву, известно, как Сперанский тетради своих якобинских планов посылал государю тайком, на имя камердинера Мельникова, дабы он, Аракчеев, об том не проведал. «Хоть это – дело прошлое, ваше величество, но я знаю, что оный Мельников есть сущая важная персона, и меня, старика, прошу уволить».

Очередная малая размолвка Александра и Аракчеева продолжалась недолго. 6 декабря 1812 года, или 18 декабря по новому стилю, друзья помирилсь. В этот день русский царь собственноручно утвердил духовное завещание Аракчеева и в тот же день уехал с ним, как с первейшим и секретнейшим другом-телохранителем, на театр военных действий, и первым делом в город Вильну.

Мы оставили ахтырского поручика Ширханова в самом печальном положении на комендантской гауптвахте, где этот благонамеренный офицер, вымеряя шагами узкую камеру, после сдачи дежурному своей шпаги и министерскому секретарю сафьянового портфеля, силился понять, за какие это провинности мог он быть позорно отвезен прямо под арест от Аракчеева, да еще с обратным фельдъегерем.

«Ох уж эти нижние чины на фельдъегерской службе! Это – какие-то злые собаки: смотрят пронзительно, словечка не проронят, летят как сумасшедшие и чуть что – грубо ругают станционных смотрителей!»

Поручик перебирал в памяти каждую минуту и думал найти хоть в чем-нибудь свою ошибку. Должно быть, недаром тетка всплеснула руками, когда он заявил, что министерство посылает его к Аракчееву.

– Да ты подожди ехать-то. Я хоть у Варвары Петровны побываю. Нехорошо тебе без этого ехать, – умоляла тетка.

Варвара Петровна Пукалова, жена синодского секретаря, была столичной любовницей Аракчеева, в отличие от Настеньки Минкиной, подруги «настоятеля грузинской обители».

Во время этих размышлений в камеру, позванивая шпорами, вошел голубоглазый, коротко подстриженный, широкоплечий кавалерийский офицер, тоже без шпаги, по нашивкам и звездочкам – гусарский штаб-ротмистр. Ширханов опустил руки и, повернувшись лицом к вошедшему, приветствовал его.

Поручик и штаб-ротмистр некоторое время молчали. Штаб-ротмистр заговорил первый:

– Давно сидите, поручик?

– Нынче поутру доставлен сюда фельдъегерем.

– Ах, так это вы из Грузина? Ну, батюшка, не поздравляю. Попали, как кур во щи. Слышал я, что о вас сейчас говорили.

– Да нечего обо мне сказать, господин ротмистр, – возмутился Ширханов.

– Ну, ну! Это вы, батюшка, оставьте. Это вот про меня – нечего сказать! Однакож вот: семь суток гауптвахты! Ведь вы князь Ширханов?

– Так точно.

– Вот! Зря вы, голубчик, ушли из армии и попали, можно сказать, сразу в болото. Ну, да посмотрим. Может, еще все обойдется. Только помните – офицер вы хороший, и честь нужно беречь смолоду, как платье – снову. Вы мне лучше расскажите-ка: по дороге к Аракчееву на чудовском повороте видели вы флажок на шесте?

– Видел, – ответил поручик.

– А как вы его видели, на горизонтальном древке или на вертикальном?

– Кажется, на горизонтальном.

– И вам ямщик ничего не сказал? Ну, батюшка, вот ваш промах: у графа приема не было, а вы к нему влезли.

– Но ведь я привез Аракчееву пакет «по высочайшему повелению».

– Эх! Какой же вы юнец! Какие могут быть для Аракчеева высочайшие повеления?! Фельдъегеря и курьера допустит, а сановники нашей столицы от такого висячего флага поворот на Петербург держат. Ну, как же вас принял граф?

– Да принял хорошо.

– Ну, вот еще – «хорошо»! Скажете, водкой угощал?

– И это было.

Читая насмешку на лице говорившего, Ширханов вспыхнул и приготовился наговорить дерзостей. Словно угадав его мысли, собеседник произнес:

– Ну, не сердитесь! Я не думаю сомневаться в ваших словах, а только водкой вас не Аракчеев угощал. Имейте в виду, что ему в эти дни было не до вас и что в Грузине не он хозяин. Вы ведь французскую почту ему возили?

– Надеюсь, господин ротмистр не станет любопытствовать и спрашивать меня против данной мною присяги? – произнес запальчиво Ширханов, намеренно и по обычаю повышая кавалерийского офицера чином выше штаб-ротмистра.

– Да я не любопытствую, а лучше вас это дело знаю, – ответил штаб-ротмистр, словно не замечая запальчивости поручика. – Вот и второй ваш промах. Тут уж над вами ваши товарищи подшутили. Известно, что государь повелел всю перехваченную почту доставлять Аракчееву, но Аракчеев в этом деле ничего не смыслит. Дипломат он плохой; все дело в том, что в каждую почту ему напихивают непристойные картинки, повсюду скупаемые для графа, и под видом отобранных у французов ему доставляют. Я думаю, он собрал столько, что уже на пуды вешать можно А в вашем пакете их, должно быть, не оказалось. Аракчеев вот уже две недели все какой-то итальянский, Петра Аретина, непристойный альбом, брошенный маршалом Неем, ищет Он при вас вскрывал пакеты?

– Нет. Я был позван к графу, или, вернее, он вышел ко мне вторично приблизительно через час после получения пакета.

– Ну да, конечно, рылся, неевский альбом искал и обозлился, что не нашел. Сколько же времени вы у него пробыли?

– Около двух суток.

– Однако время немалое. Что же, он вас в «храм» водил?

– Нет, никакой церкви я не видел.

– Да я не про церковь говорю, а про розовый павильон на грузинском пруду: этакая комнатка на островке с зеркалами во весь рост; нажмешь пружинку – зеркало откроется, и такие картины, что черт знает что! Так вот, когда мы сидели там и перья грызли в аракчеевской библиотеке, Аракчеев с князем Енгалычевым, главным его палачом, забавлялись там стариковскими шалостями.

Поручик припомнил и странные ответы Федорова, из которых нельзя было понять, уезжал или не уезжал Аракчеев из усадьбы, и долговременное отсутствие графа. Штаб-ротмистр продолжал:

– Вы, батюшка, лучше в вовсе не ездили Сказались бы больным, чем ездить туда, не узнавши. Вот все так-то птенцы, вроде вас, сваливаются прямо в огонь из родного гнезда. Ваша тетушка – хорошая женщина, но зря она вас прочит на большую карьеру В нашей стране большая карьера человеку в канальство обходится, а вам канальей становиться рано! Да уж лучше бы и совсем не нужно!

И, забывая о том, что он на гауптвахте и что его могут слышать, штаб-ротмистр с негодованием заговорил:

– Вы там чугунную вазу из окон видели?

– Видел. Я даже по зимней тропинке до нее доходил.

– Так вот: Аракчеев женился на Хомутовой, а управительницу свою не отослал, эту самую Настасью Минкину. Уверяю вас, что это Минкина вас водкой поила. Аракчеев такой скаред, что хлебной коркой приезжего не угостит. А эта чугунная ваза хоть и поставлена была в год женитьбы на Хомутовой, но, однако, в честь любовницы – Минкиной. Хомутова об этом узнала и потребовала вазу убрать. Аракчеев не согласился. Однажды, поссорившись и приревновав, Аракчеев приказал жене не выезжать в Петербург, а сам уехал. Хомутова не послушалась и выехала вслед. Кучер повез, а дорогой ей говорит: «Слугам вашего сиятельства приказано обо всем, куда поедете в отсутствие графа, ему немедленно отписать!» Хомутова разозлилась и крикнула кучеру: «Пошел к матушке!» Кучер не сразу понял и лишь в дороге сообразил, что дело у графа с женой разладилось. Он привез графиню к дому ее матери, где она так и осталась. Вот с тех пор Настасья сделалась полной хозяйкой. Есть в его гареме другие, но хозяйка – одна лишь Минкина. Аракчеев повсеместно, где бы он ни был, покупает крестьянских девушек, и Настасью он купил у какого-то помещика, на юге. Она, говорят, дочь кузнеца и не без цыганской крови.

Поручик смутился, вдруг сразу вспомнив самую главную свою провинность перед самим собой. Чтобы скрыть густую краску, залившую щеки, он подошел к окну. Ни одно его движение не ускользнуло от внимательного кавалерийского офицера.

– Я вижу, что тут дело нечисто. Ну-ка, расскажите, как вы увидели аракчеевскую экономку.

– Да что вам это так интересно? Ну, вышла этакая великолепная фигура в папильотках и в персидской шали.

– Эту персидскую шаль Аракчеев у моей матери купил за бесценок. Так, больше для вида были взяты деньги. А шаль стоила три тысячи червонцев. Она вся в обручальное кольцо продевается, если сложить. Середина – голубая, а все поле в тончайшем многоцветном узоре. Ткань такая, что не разорвешь, и огромна она так, что крышу гауптвахты закрыть можно. Я для того это вам рассказываю, чтоб вы знали, до чего эта крепостная баба закрепостила Аракчеева. Смешно сказать, стоит ей только напророчить ему беду, чтобы он остался и не ездил даже на заседания Государственного совета.

Поручик все более и более удивлялся. Помолчав, штаб-ротмистр спросил:

– Так вы, значит, всю усадьбу осмотрели?

– Этого сделать мне было некогда. Я вышел только испить воды – на мой зов никто не откликнулся; попробовал в сенцах напиться из кадки, обжегся рассолом, приняв его за воду, и уж в саду, поев снежку, утолил жажду.

– Рассолом… – повторил штаб-ротмистр. – А знаете ли вы, что это за рассол? У графа во всех строениях стоят кадки с рассолом, а в кадках намокают трости и вербные прутья. Ими грузинских крепостных секут. А выполняет всю эту процедуру тамошний помощник Минкиной – архитектор Минут. «Минут – а часами людей истязает». Запоротых крепостных отправляют потом в холодную, которую Аракчеев, неведомо почему, окрестил бессмысленным названием: «Едикулем».

Вдруг поручику вспомнилась и стала понятной фраза, услышанная им при въезде в деревню: «Режь цыпленка, сукин сын, да намажь кровью себе морду, спину и задницу. Да как придешь в угадьбу, хромай и охай, скажи, что пороли больно, и на меня пожалуйся. Только в другой раз меньше пяти алтын не приноси».

– Не понимаю, – обратился Ширханов к своему собеседнику, – какая же сила могла приковать сочувствие государя к Аракчееву?

– Этого нам с вами не понять: государь любит хорошие слова, но боится претворять их в дело. Вот и получается равновесие. Сперанский был для хороших слов, а граф Аракчеев – чтобы слова не перешли в дело. Когда вы, поручик, еще мальчишкой бегали, то нынешний государь, будучи наследником, состоял санкт-петербургским военным генерал-губернатором. Император Павел страдал бессонницей, а генерал-губернатор должен был каждое утро, не позже пяти часов, подписывать рапорт о состоянии столицы. Так вот, рапорт писал Аракчеев и утречком рано брал Александрову подпись и отвозил во дворец. Дружба старая, а сейчас Андрей Алексеевич сделался первым телохранителем царским.

Вошел гренадер и отчетливо произнес:

– Поручика князя Ширханова требуют к коменданту.

В кабинете коменданта как будто никого не было, но отодвинулось кресло с высокой спинкой, и маленькая старушка с голубыми плачущими глазами, роняя платок из левой руки, бросилась навстречу поручику.

– Мишенька, что же это с тобой?! – воскликнула она по-французски. – Не верю, чтоб ты мог так провиниться. Сейчас генерал Вейгель мне сказал, что ты со службы у министра уволен с перечислением в распоряжение какого-то корпусного командира. Что же это, милый? Так я хлопотала! Я Вейгеля просила узнать, в чем дело, и хочу сама к великому князю поехать, да немец машет рукой и говорит, что он сам ничего не понимает. Ему в министерстве что-то непонятное с насмешкой говорят. Я даже и разобрать этого не могу. «Мы, говорят, его не за чепцами к графу Аракчееву посылали».

Поручик был в полном ужасе. Кое-как старался он успокоить тетку, но и самому ему трудно было овладеть собой.

«Черт знает что такое! Не знаю, что хуже – французские пули, лагерная вошь или петербургские капканы?» – говорил себе поручик, поднимая теткин платочек с полу. Поверхностные оценки человеческих несчастий, сделанные неопытным юнцом, выросшим на крепостных хлебах, вдруг в эту минуту, неведомо почему, обострились и приобрели неожиданную глубину. Волнение тетки показалось ему не вызванным никакими значительными причинами. Все его мечты о службе, о жизни в деревне после войны вдруг показались чем-то незначительным по смыслу и не стоящим достижения. Непонятное, новое зрело в нем, и он мучительно стремился оформить это новое, равнодушно слушая жалобы и стенания суетливой старушки. Он упросил ее не хлопотать и предоставить все течению событий. Тетка сообщила ему о трехдневном аресте. Это его не взволновало. Петербургские улицы и встреча с молодежью, легкомысленно и безраздумно праздновавшей уход французов, вдруг потеряли для него всякую привлекательность. «Нет, не следует мне стремиться в „счастливую тысячу“, о которой пишет этот француз, как бишь его фамилия?»

С этой мыслью поручик поцеловал руку плачущей тетки и вернулся в камеру.

Штаб-ротмистр сидел у окна и читал маленький кожаный томик, на корешке которого была надпись: «Рассуждение о начале и основании неравенства». Поручик не любил читать. Его чтение ограничивалось романами и учебными пособиями, развивавшими в нем знания иностранных языков. Штаб-ротмистр отложил книгу Руссо в сторону, показывая тем самым свою готовность быть собеседником.

Нелепость грузинского происшествия и рассказы штаб-ротмистра расшевелили мысли поручика, и вместо «сугубой осторожности с незнакомыми людьми», о которой говорил Аракчеев, он отдался безудержному потоку откровенности. Не называя источника, передавал он своему товарищу по заключению мысли и наблюдения, почерпнутые из писем, перехваченных у французов. К его удивлению, штаб-ротмистр не волновался. Он слушал молча, одобрительно кивал головой, и холодное, замороженное лицо человека, привыкшего к суровой дисциплине, все больше и больше приобретало черты мягкости, вдумчивой серьезности и под конец сделалось совершенно неузнаваемым. Он не вставлял замечаний, он только предлагал вопросы, но чем дальше, тем эти вопросы становились интересней, и, отвечая на них, Ширханов вдруг почувствовал, что перед ним открываются новые кругозоры.

К вечеру неожиданно пришло сообщение, что арест с поручика Ширханова снят.

– Вам бабушка ворожит, – сказал ему штаб-ротмистр,

– Вернее – тетушка, – с застенчивой улыбкой ответил поручик.

Пожимая руку покидаемому товарищу, Ширханов ожидал, что тот назовет свою фамилию. Но собеседник этого не сделал. Тем не менее поручик предложил ему повидаться после освобождения и со свойственной молодежи откровенностью заявил о чувстве и сердечной симпатии. Штаб-ротмистр улыбнулся и сказал:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44