Три цвета времени
ModernLib.Net / Историческая проза / Виноградов Анатолий Корнелиевич / Три цвета времени - Чтение
(стр. 33)
Автор:
|
Виноградов Анатолий Корнелиевич |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(739 Кб)
- Скачать в формате doc
(529 Кб)
- Скачать в формате txt
(509 Кб)
- Скачать в формате html
(695 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|
Движение революционной массы было сведено к защите интересов буржуазной верхушки. Депутаты, боявшиеся подписаться под актом низложения Карла X, теперь не испугались выступить против той самой массы, движением которой они воспользовались. Приехавший в Париж пятидесятисемилетний Луи Филипп держался очень скромно. Он пожелал видеть Лафайета, скромно прося аудиенции у своего командира. Луи Филипп был назван королевским наместником. Он вежливо извинился перед Карлом X за то, что занял его место, и обещал ему всяческую помощь. Потом позвал к себе своих друзей генералов и сказал: «Поезжайте, припугните старика, пусть уезжает на все четыре стороны». Карл уехал. Собравшиеся в Париже банкиры предложили Луи Филиппу в точности соблюдать хартию и договорились о том, что тридцатилетние граждане, платящие не меньше двухсот франков налога, могут участвовать в выборах Палаты. Если Карл X хлопотал о привилегиях восьмидесяти тысяч дворян-землевладельцев, то его преемник продал свободу Франции ради выгод двухсот тысяч крупнейших фабрикантов и торговцев.
* * *
Мы оставили Бейля среди улицы, в раздумье перед потухающим пожаром вспоминающим московские зрелища 1812 года. В течение двух дней он не выходил из дому, с того момента, как ночью увидел огромные каменные плиты мостовой, сложенные в виде заграждения до карниза второго этажа. 29-го числа, выйдя рано утром и неоднократно попадая в поле обстрела, он с ужасом убедился, что не может вернуться прежней дорогой. Набат и стрельба не затихали, но артиллерийская канонада кончилась. Пушки не достигали цели, они лишь портили дома на узких и кривых улицах Парижа и зачастую избирали мишенью свои собственные воинские части.
Стоя в раздумье, не зная, что предпринять, Бейль увидел человека, идущего разбитой походкой, с самым горестным видом. Старичок с острой бородкой, в синей блузе, с огромным пистолетом в руке конвоировал идущего.
Проходя мимо Бейля, этот измученный человек остановился.
– Марест, куда вас ведут? – спросил Бейль, узнавая своего друга.
Тот встрепенулся и вздрогнул.
– Я просил проводить меня домой. Я боюсь идти один.
Бейль присоединился.
Старому рабочему было поручено командиром баррикады отвести гражданина Мареста домой, снабдив его всеми пропусками.
– Я все-таки думаю, дорогой барон, что вы чувствуете себя плохо, – сказал Бейль.
– Напротив, превосходно, – разозлившись, сказал Марест. – Вы знаете, где сейчас главный бой?
– Я ничего не знаю, – ответил Бейль. – Скажу вам только одно: я убедился в невероятной, героической стойкости безработного Парижа и в подлости всех ваших Лаффитов.
– Они столько же ваши, – ответил Марест. – Но вы знаете, что сейчас происходит? Мармон потерял около трех тысяч человек, версальское подкрепление пришло голодным и умирающим от жажды. Весь восток Парижа полностью в руках восставших. Но и на западе, на левом берегу, у Пале-Рояля, почти у самого Дворца инвалидов, два полка перешли на сторону революции. Да, да, дорогой мой, это революция, а не бунт. Наши милые парижане с крыши Сен-Жермен Оксеруа открыли жаркую пальбу по швейцарским стрелкам, скрывающимся за колоннадой королевского дворца. Все стекла выбиты. Колонны утыканы пулями, как гвоздями. Мармон заперт во дворце, и знаете, что я слышал? С крыши Сен-Жерменского собора сошел Мериме и, видя плохого стрелка, схватил у него ружье, прицелился и убил швейцарца у самых дверей Тюильри. Когда инсургент сказал, что он дарит ему ружье как прекрасному стрелку, Мериме отказался и вежливо заявил: «Благодарю вас, но я роялист».
– Какой вздор, – сказал Бейль. – Четыре дня тому назад я имел письмо от Мериме из Барселоны.
– За четыре дня он успел бы приехать.
– Вздор, – сказал Бейль. – Мериме не роялист.
– Черт знает, кто он такой, – сказал Марест.
– Мериме – мудрец. В то время как мы здесь с вами не можем без няньки вернуться домой, он прекрасно себя чувствует, ночуя в придорожных трактирах в Валенсии вповалку с погонщиками мулов и цыганами. Он ведет какой-то необычайный для него образ жизни. Я думаю, что он очень окреп и поздоровел. Однако, друг мой, что вы будете теперь делать?
– Может быть, вы поправитесь и скажете: «Что мы теперь будем делать?»
– Считаю поправку лишней, – заметил Бейль. – Я буду писать по-прежнему, а вот вам не пришлось бы расстаться с вашими паспортами, визами, регистрациями и прочими хлопотами столь же маловдохновляющего свойства.
Марест рассердился. Бейль продолжал:
– Помните наше пари? В последний раз, когда мы виделись, вы доказывали, что я не кончу «Красного и черного». Сознаться ли вам, – я жалею, что вы проиграли. Теперь, увидя борьбу красного и черного на улицах Парижа, я сумел бы найти применение моему Жюльену Сорелю. Но роман кончен. Надо начинать второй.
– А кто, по-вашему, одержит верх – республиканцы или конституционалисты?
– Это безразлично, – ответил Бейль. – Во главе Франции становится банк.
– Что, что? – с удивлением спросил Марест.
– Да, Францией будет управлять банк. Директором акционерного общества «Франция и Париж» назначен герцог Орлеанский, который станет выполнять волю банкиров.
– Я ничего не понимаю.
– Ну, это уж не моя вина, – сказал Бейль довольно невежливо, – но я думаю, меня хорошо понимает наш провожатый.
Рабочий закивал головой.
– Гражданин говорит правду, – сказал он. – Если не будет республики с правами для рабочих, то будет король с правами для банкиров.
Подошедший мальчик с кинжалом за поясом что-то шепнул на ухо рабочему, говорившему с Бейлем. Тот нахмурился. Потом, обращаясь к Маресту, сказал:
– Гражданин, разрешите мне вас оставить. Мальчик вас доведет. Он имеет такие же пропуска, как и я: вы будете в безопасности.
15 августа Бейль писал Сеттену Шарпу:
«Ваше письмо, дорогой друг, доставило мне огромную радость. Извинением моему запозданию с ответом может служить только то, что я в течение десяти дней вообще не писал ни строчки.
Чтобы вполне отдаться замечательнейшему зрелищу этой великой революции, надо было все эти дни не сходить с парижских бульваров. Кстати сказать, и от самой улицы Шуазель почти до отеля Сен-Фар, где мы поселились на несколько дней, вернувшись из Лондона в 1826 году, все деревья порублены на баррикады, загородившие мостовые и бульвары. Парижские купцы радуются, что отделались от этих деревьев. Не знаете ли вы, как пересаживать толстые деревья с одной почвы на другую? Посоветуйте, каким способом нам восстановить украшение наших бульваров.
Чем более мы отходим от потрясающего зрелища великой недели, как назвал ее господин Лафайет, тем более кажется она удивительной. Ее впечатления аналогичны впечатлению от колоссальной статуи, впечатлению от Монблана, если смотреть на него со склонов Русса в двадцати лье от Женевы.
Все, что сейчас было написано наспех в газетах о героизме парижской толпы, совершенно верно. Появились интриганы, которые все испортили. Король, конечно, великолепен. Он сразу выбрал себе двух дрянных советников: господина Дюпена, адвоката, заявившего 27 июля, после чтения ордонансов[210] Карла X, что он не считает себя депутатом, и второго… Простите, меня прервали, и я должен поспешно отправить вам этот клочок бумаги, Я вам допишу его завтра. Сто тысяч человек вошли в Национальную гвардию Парижа. Наш восхитительный Лафайет стал истинным якорем нашей свободы. Триста тысяч человек в возрасте двадцати пяти лет готовы воевать. Но, кроме шуток, Париж способен отстоять себя, если действительно на него навалятся двести тысяч русских солдат. Простите мои каракули. Меня ждут. Чувствуем мы себя хорошо, но, к несчастью, наш Мериме в Мадриде; он не видел этого незабываемого зрелища: на сто человек героев-оборванцев во время боя 28 июля можно было встретить не более одного хорошо одетого человека. Последняя парижская сволочь оказалась настоящими героями революций и проявляла действительно благородное великодушие после битвы.
Ваш……»
5 сентября 1830 года из путешествия по Северным Пиренеям вернулся в Париж на улицу Кокильер, в отель того же названия, Александр Иванович Тургенев. В тот же день, по своему обыкновению, он был сразу в десяти местах. Он видел Гагарина, Репьева, Якова Толстого, Свечину, Рекамье и Шатобриана. Последние двое во всей революции обвиняют Талейрана.
Тургенев пишет: «Пустота и мрак в Тюильри».
«Цвет времени переменился», – писал Бейль.
Если в дни белого цвета невозможно было войти участником в политическую действительность Франции, то теперь Бейль считал необходимым окончательно из нее выключиться. Это можно было сделать, не нарушая лояльности к банкирскому предприятию, именуемому королевством Франции. Бейлю хотелось бежать. Вот почему он ухватился за мысль, пришедшую в голову госпоже де Траси и другим его друзьям: просить министра иностранных дел дать Бейлю место французского консула. Блестящая мысль! Как только она возникла, так начались действия.
25 сентября 1830 года Бейль получил назначение на должность французского консула в Триест.
Глава сорок вторая
Вечером 2 ноября у господина Лаффита за чаем и сигарами обсуждали способы организации следующих выборов. Гизо предлагал довольно простое мероприятие. Оно, конечно, потребует расходов, но окупится вполне. Надо швырнуть золотой мешок в провинцию и назвать своих кандидатов в каждом округе. Депутатов, избранных помимо списков министерства внутренних дел, тотчас же по приезде в Париж обеспечить всем необходимым, дать аренды и побочные заработки, чтобы из врагов превратить в друзей. Присутствовавшие улыбались мудрой улыбкой и соглашались. Это была просто частная беседа на политические темы, а если вслед за тем начиналось осуществление предложенной системы, то ведь ни в каких проектах и законах она не предписывалась. Пуская дым от сигары, Дюпон, сидевший против министра Моле,[211] указывал соседу глазами на дремавшего в углу стола министра Аргу и показывал последние номера «Шаривари» с изображением Аргу.
– После июля, кажется, слишком распустилось остроумие журналистов, – ворчал Моле. – Стоило только Аргу получить министерство, как его начали высмеивать в площадных листках.
Он посмотрел на карикатуры. У Аргу был огромный нос. Карикатурист использовал эту шутку природы. Он изобразил карету, несущуюся по Парижу; нос господина Аргу, высовываясь из окна кареты, сбивает с ног встречающихся по пути прохожих. Другая карикатура изображала Аргу, прокалывающего длинным носом глаз случайного прохожего.
– Правда глаза колет, – сказал Моле и захихикал.
Аргу проснулся, мутными глазами посмотрел на смеющихся.
Третья карикатура изображала Аргу в кругу семьи, в Булонском лесу. Аргу, долговязый и длинноносый, укрывает жену и детей своих носом от проливного дождя.
– Да ведь это же не политические карикатуры, – сказал Дюпон.
– Я не знаю, как мог Моле допустить это. Быть может, он его не знает? – послышался голос в группе Себастьяни, Перье[212] и Одилона Баро.
– Чего мне не следовало делать? – спросил Моле.
– Вы не должны были допускать назначения Бейля консулом, – сказал Казимир Перье.
– Ах, оставьте меня в покое, – возразил Моле. – Не все ли равно, какой француз будет пить турецкий кофе в Триесте?
– Совсем не все равно. С какой стати назначать кандидатов из белых салонов?
– Бейль вовсе не аристократ, – сказал Моле.
– Да, уж во всяком случае не аристократ, – вмешался Аргу. – Он имел глупость сказать мне, что наследственное звание пэра обязательно превращает в болвана всякого старшего сына в семье.
– А вы сторонник наследственной Палаты пэров? – ядовито заметил Баро,
– Вовсе нет, – ответил Аpry, – я только против назначения якобинцев на должности консулов, а что касается того, что он постоянно торчал у Виргинии Ансло, так пусть себе эти стареющие дамы, доживая свой век в Париже, по-прежнему считают себя вершительницами судеб.
Моле с недовольством смотрел на Баро и заявил:
– Бейля рекомендовал Траси. Я не имею привычки отменять сделанные распоряжения. Бейль мне нравится. Это человек редкого ума, и во всяком случае полезно, что его не будет в Париже.
– Кто же он, по-вашему? – закричал, негодуя, Баро. – Якобинец или аристократ, умный человек или безалаберный писака? Ни одна характеристика не дает ему права быть представителем новой Франции даже в Триесте. Он пишет вздорные парадоксальные книги…
– …которых никто не читает, – подхватил Аргу.
– Да кто станет читать такой вздор? – вскипел Баро. – Это или действительный призыв к революции именно тех, кого мы во-время остановили, или просто клевета на человеческую природу. Вы читали в «Литературном журнале» его новый роман?
– Я не читаю «Литературного журнала», – сказал Моле.
– Господа, перестаньте говорить о пустяках, – резко сказал Лаффит. – Давайте поговорим об избирательной реформе: ни я, ни господин Гизо не считаем положение настолько устойчивым, чтобы можно было спокойно отнестись к следующим выборам. Нужна основательная проработка вопроса,
* * *
Юдифь Готье шла по аллеям Версаля, втыкая конец кружевного зонтика в дорожный песок, еще мокрый от дождя. Аллея была пустынна, подстриженные деревья желтели, фонтаны грустно выбрасывали воду навстречу осеннему небу, и только розы ярко горели на зелени отмирающих клумб.
– Я не знала, что в Париже столько нищих, – сказала она Бейлю.
– А я не знал, что в Париже столько героев, – ответил он ей.
Двухчасовая прогулка кончилась. Это была прощальная прогулка, нарочно не в Париже, нарочно в такой день, когда аллеи Версаля пусты и когда полная тишина царит в этих умирающих садах. Коляска ждала у ворот. Первые минуты ехали молча, потом заговорили снова.
– Что вы будете делать в Триесте?
– Слушать музыку, – сказал Бейль. – Больше всего на свете я люблю Моцарта, Чимарозу, Россини.
– Да, так и должно быть, – сказала Готье. – Вы любите кристаллически ясное чувство, вы любите четкие мысли, вы должны любить прозрачную и солнечную музыку этих трех.
– Вы сегодня похожи на ботаника, определяющего сорта грибов, – сказал Бейль. – Если вы хотите, чтобы я был совершенно откровенен, то знайте, что в основе моих убеждений лежат всего пять-шесть бесспорных логических утверждений, а в остальном… у меня есть уверенность только в моих чувствованиях.
– И это мне понятно, но вы слишком большое растение для моего гербария, если уж я ботаник. Скажите, почему все считают вас приверженцем аристократии?
– Для этого нет никаких оснований, – ответил Бейль. – Я вспоминаю, как младший Траси радовался смерти Наполеона. Он говорил: «Буржуа всегда плохо кончит, если станет монархом». Я помню, что в тысяча восемьсот пятнадцатом году вся аристократия отрицала мужество в характере Николая Бонапарта. Ведь в те дни именно так называли бывшего императора, а я любил его именно за то, за что его ненавидели аристократы. Истину я считал царицей мира, в который я собирался вступить, и только священников я считал тогда ее решительными врагами. Теперь я убедился, что буржуа не менее враждебны ей. Так бывает всякий раз, когда «дважды два четыре» переступает дорогу чьей-либо выгоде. Чтобы не сделаться мещанином, я согласен на репутацию аристократа, я согласен вообще на всякую репутацию, лишь бы мне не мешали писать и слушать музыку, путешествовать и любить.
– И об этом вы не забыли? – заметила госпожа Готье.
– Об этом я помню меньше всего, – сказал Бейль. – Слишком много разлук в жизни делают ее печальной. Я хочу сказать вам только, что я с радостью уезжаю из Парижа. Пройдет немного времени, буржуазия станет нуждаться в иезуитах, так же как нуждалась аристократия. Молодежь в рясках, стряпающая церковную карьеру, доносящая и шпионящая друг за другом, завистливая и подлая, в совершенстве воспроизведет буржуазного Тартюфа. Господин Лафайет кричит о равенстве. Что это за равенство – равенство в грабеже, равенство волчьей стаи, солидарность хищников, добивающих случайно ослабевшего волка. Еще немного – и руководители министерств под черным покровом биржи будут вгрызаться друг в друга. Вот это равенство! Я видел господина Лафайета в июльские дни. Он стоял в разодранной рубашке, обращаясь к кучке интриганов, и очень холодно оборвал свою речь, увидя что я вошел и говорю с его секретарем Лавассером. Я не сержусь за то, что он не хотел при мне продолжать своей речи: если июльские дни – это жаркое солнце Парижа, то бесполезно обижаться на серую тучу, закрывшую это солнце. Лично я, привыкший к Наполеону, к лорду Байрону, ну, прибавлю к ним еще Брегема, Монти, Канову, Россетти и моих итальянских сосланных друзей, – я признаю величие господина Лафайета и уже больше о нем не думаю. Я, конечно, уважаю Париж; по своему остроумию и по своей кухне – это первый город в мире, но он перестал меня соблазнять. Я ищу и, быть может, найду основные черты такого человеческого характера, который поможет созданию будущего. Где, в каком круге искать его, в какой общественной группе полнее всего развиваются внутренние ценные свойства человеческого характера? В Париже произошел большой срыв, который свидетельствует о полном упадке энергии; результаты июльских дней ничтожны, если, конечно, не расценивать их с точки зрения личных успехов. Я уверен, что Мериме, вернувшись, найдет в Аргу покровителя – это его друг. Мериме скажет, что революция произошла в его пользу. Аргу будет совать нос во все министерства, потому что этот нос слишком велик. Мериме, оседлав этот нос, будет переноситься из канцелярии в канцелярию.
Юдифь Готье смотрела на Бейля. Он сделался вдруг добродушным и спокойным, только глаза по прежнему горели весело и немного злобно. Все говорило о чрезвычайной полноте ощущений этого человека.
– Прощайте, дорогой друг, – говорила Готье. – Доброго пути! – Она остановилась, потом, взглянув на Бейля, продолжала: – Вот вы улыбаетесь, а я не знаю, что за улыбка в ваших глазах. Ваш ли этот мир, или не ваш, чужой ли вы нам, людям этой планеты? Кто вы?
– Я подписывал свои письма к вам «Диманш». В Милане меня звали Домиником. Я сам называю себя так. «Domenice» по-итальянски значит – воскресенье, а «domani» – завтра. Я – седьмой день недели, я день отдыха, я завтрашний день человечества, а сегодня я французский консул в Триесте.
* * *
6 ноября Бёйль выезжал из Парижа по знакомому Лионскому шоссе. В этот час Тьер, излив свою желчь по поводу назначения Гизо, говорил с друзьями-инженерами об английской й американской новости: о паровике, на колесах, который тащит по двум параллельным железным полосам открытые дилижансы и кареты, поставленные колесами в пазы этих железных полос.
– Это же вздорная игрушка! – закричал Тьер. – Этим могут потешаться английские чудаки! Это романтика, а от романтики один шаг до коммуны! Никаких денег министерство Франции не смеет давать на эти глупости. Никаких железных дорог!
В Париж сыпались письма господ Миккеле, Поверино, Шампань, Эльхо, Меинье, Дюпеле и, наконец, письма без подписей. Все они были написаны одшим и тем же почерком разным лицам, все говорили о необычайной скуке Триеста. Получавшие эти письма люди встречались друг с другом в Париже и говорили: «Консул скучает».
Бейль сидел в большой пустынной комнате триестской гостиницы в меховых сапогах и теплой шляпе и страдал от ревматических болей. Зимняя дорога прошла неблагополучно. В Триесте нет каминов, в нетопленых комнатах свищет ветер. Бейль как французский вельможа окружен почтительностью. Хозяин гостиницы при встрече с ним разметает пыль своей шляпой, но дичь подает недожаренную, рис – недоваренный, вина – прокисшие. Хуже всего какая-то неопределенность в положении: при внешней почтительности отношение к нему граничит с дозволенной, ничем не рискующей наглостью. Бейль уезжал в Бонат, осматривал французские суда в Фиуме, посещал турецкие кофейни, восхищался Адриатическим побережьем. Австрийские офицеры в плащах, гулявшие по берегу, смотрели на него свысока. Дома он не раз замечал, что кто-то хозяйничал в ящиках его стола, а между тем, уходя, он всегда запирал комнату и брал ключ с собой. Однажды на полу около письменного стола он увидел серый холмик сигарного пепла. Слуга и содержатель гостиницы в самых льстивых выражениях уверяли, что это ему показалось, что это невероятно. Короткие прогулки к морю и обратно становятся все реже и реже. Дует сильный, очень резкий ветер – бора, при котором ходить по улице совершенно невозможно. В такую погоду для прохожих натягивают морские канаты от дома к дому. Однажды, забыв об этой предосторожности, Бейль был схвачен на перекрестке могучим порывом сырого, холодного ветра и сброшен навзничь на мостовую. Погода так же возмутительна, как люди; австрийские жандармы так же наглы, как и погода. За неделю тридцать человек поломали себе карьеру и жизнь из-за австрийских жандармов. Привезенные из Венеции, они под конвоем шли по улицам Триеста. Их вели в моравские тюрьмы. Однако Сильвио Пеллико уже на свободе. Какие-то новые ветры повеяли в Европе после июльских баррикад; эти ветры срывают с петель тюремные двери, и, быть может, только благодаря крови, пролитой в Париже, Бейль сейчас имеет возможность, проехав через когда-то запретный Милан, спокойно шагать по мостовой Триеста. Это широкая мостовая, каменные плиты в два метра длиною начисто вымыты дождем, но декабрьское солнце светит тускло.
До сих пор нельзя наладить отношений с австрийскими властями. Во всяком случае, Бейль переживает странное состояние.
Он пишет Маресту:
«Я старался не произнести ни одного шутливого слова, я не позволил себе ни одной насмешки, я не сказал ничего забавного, я не видел ни одной из сестер встреченных мною мужчин, одним словом, со дня моего приезда на полуостров я был умерен, сдержан и осторожен и вот – умираю от скуки. Помещение, занимаемое мною, обходится в шесть франков и два су. Я похож на птицу, сидящую на ветке. (Клара, конечно, не поймет этой легкой метафоры.) Ни мое помещение, ни мое положение не позволяют мне нанять стряпуху. Чтобы не быть отравленным здешней стряпней, которая поистине ужасна, я тайком покупаю яйца и варю их всмятку. Неделю тому назад я изобрел это средство и теперь не боюсь, что французский консул умрет с голоду».
Зная, что госпожа Лазурь, Альбертина Рюбанпре, переманила к себе Мареста, Бейль посылал ей через него приветствия и писал ей самой:
«Два месяца тому назад некая женщина, имеющая в Триесте наибольший вес (тридцатилетний урод, тридцать пять тысяч ренты, прекрасная кухня и восхитительная мебель), услышав о „моей светлости“, пригласила меня обедать… Когда я входил, она говорила со старым посланником, графом Мочениго, но, увидя меня, сказала: „Сядьте со мной. Мне хочется поболтать с вами за обедом“. Я поклонился и уже приготовил самые острые фразы, как вдруг приходит мой сотоварищ, русский консул, глухой, как столб, с огромным крестом на шее. Взглянув на крест, хозяйка пригласила этого русского занять место рядом с нею. Никто не нашел этого странным. Здесь человек сам по себе ровно ничего не значит. Все смотрят на знаки внешнего отличия и специальные, привилегии двора».
1 января 1831 года Бейль писал Виргинии Ансло:
«Увы, сударыня, я умирю от скуки и холода. Это единственные свежие новости о моем „первом января 1831 года“. Я читаю только „Котидьен“ и „Французскую газету“. Не знаю, останусь ли я здесь. Здешний образ жизни заставляет меня худеть. Для поддержания своего достоинства, которое мне случалось терять в Париже, я не позволяю себе ни одной шутки, я добродетелен и правдолюбив, как Телемак.[213] Меня уважают. Боже великий! Какой плоский век! Как он заслужил ту мертвую скуку, которая пропитала его насквозь!
Позволяю себе: коснуться дикости здешних нравов. Уехав из гостиницы, я поселился в деревенском доме в шесть комнат, причем все эти комнаты вместе не больше вашей спальни и приятны, мне только этим сходством. Там я живу в крестьянской среде, исповедующей только одну религию – религию денег. То, что во Франции делается ради тщеславия, здесь делается ради денег. Лучшие красавицы готовы обожать меня за один цехин (это 11 франков 63 сантима). Черт возьми, ведь дело идет с крестьянках, а не о дамах вашего общества. Я вставляю эту фразу из уважения к истине и к друзьям, которые вскроют письмо по дороге.
Если у вас хватит милосердия написать мне, то умоляю вас, пришлите мне длинное письмо (пусть оно будет так же длинно, как мои достоинства). Посылайте по адресу № 35, улица Годо дё Моруа, господину Ромэну Коломбу, бывшему директору по сбору косвенных налогов. Имейте в виду, что в соседнем доме живет некий виконт Коломб, который вскрывает письма моих родных, если цифра 35 написана мельче, чем эта. В моем восхитительном времяпрепровождении я сделался совершенным невеждой. Вы поймете, до какой степени я отупел, когда я признаюсь вам, что читаю объявления «Котидьен». Если мне когда-либо случится встретить в Париже редакторов этой газеты, то я перережу им глотки. Простите изъявление столь мстительных чувств, неизвестных вашему голубиному сердцу, но свойственных мрачному и глубокомысленному Просперу Мериме.
Всего лишь неделя, как я узнал о выходе в свет «Красного и черного».. Скажите мне по-хорошему все плохое, что вы думаете об этом плоском произведении, совершенно не согласованном с академическими правилами и тем не менее, вероятно, скучном. Пишите мне хоть раз в месяц. Какой стиль я должен найти, чтобы передать мои мысли, посвященные вам всецело? Бедняга, умирающий от жажды в пустынях Алжира, как мог бы он нарисовать в своем воображении и стакан с водою? Кончаю этой блестящей идеей.
Чувство дружбы и уважения распределите сообразно достоинствам каждого из ваших любезных друзей и передайте им от меня. Ну, например, передайте мое уважение баронессе «Среда» и уважение от всего сердца. Пожалуйста, напишите мне, в чем состоит секретная история госпожи Клары Газуль с госпожой Монтихо.
Благосклонно примите, преданные чувства изгнанника.
Шампань».
Бейль записал однажды в дневнике:
«В первый, раз я видел господина Одилона Баро в Палате пэров, где разбиралось дело о заговоре 29 августа.
Это маленький человек с синеватой бородкой. Он защищал одного из заговорщиков, доказывая, что у него не было ни ума, ни мужества для осуществления замысла, который ему приписывают».
19 ноября 1830 года А. И Тургенев записал в дневнике:
«На улице Клуатр, в Сен-Мери, № 4, происходило открытие „Коммерческого Атенея“. Мэр 7-го округа Маршан и профессура ожидали префекта департамента Сены Одилона Баро, который приехал, покадил „своей славной революции“ и своему купеческому сословию– «соль земли», – ставшему у власти. Одилон Баро произнес сильное и краткое приветствие оратору-профессору, купцам – учредителям «Атенея», и сказал, что купцы – первое сословие в государстве, что французы так возвысились в мнении чужестранцев, что отовсюду приносятся хвалы народу и число желающих быть французами и укорениться здесь умножилось чрезвычайно».
Заканчивая свой дневник, А. И. Тургенев записал:
«Книга сия начата в Брейтоне 12 ноября 1828 года, следовательно, за два года один месяц и двадцать дней. Черная полоса и продолжение черного времени моей жизни. В ней мало и редко означено то, что происходило в глубине души, столь редко выразимой, – одна быль».
Бейль записал в своих письмах и дневниках под буквами Т. t. Т. (Trieste, toujours Trieste![214]):
«Доминик не имеет никаких сведений о своем предстоящем назначении. Я наблюдаю свойства человеческой природы. Меня интересуют факты, не имеющие другой цены, кроме абсолютной подлинности. В них нет ничего острого на вкус, с парижской точки зрения, но они интересны повсюду, где уцелели запросы бескорыстного внутреннего порядка, где люди умели интересоваться вещами и явлениями больше, чем сплетнями о своем соседе».
В феврале Бейль писал Маресту в Париж:
«Доминик мне пишет, что он не уверен в том, какое направление получит дальнейшая его судьба: все дороги ведут в Рим – ну, а бриганты, милостивый государь?[215] Они способны прыгнуть ему на шею и сказать: «Сударь, мы с вами любим друг друга».
Этими шутками Бейль отделался от внезапной тревоги. Он ездил в Венецию и виделся там со старым другом Буратти. «Не мог же он отказать себе в этом». Он писал в дневнике:
«Март 1831 года. Я почти ежедневно с девяти часов вечера выходил на прогулку вместе с Буратти, которого я нежно любил. После полуночи мы ужинали и проводили время в беседе до четырех часов утра. Я рассказывал, как Пеллико говорил Байрону: „Буратти каждые полгода сидит в тюрьме за стихи, ходящие по рукам в списках. Если в он напечатал их, то австрийские жандармы обеспечили бы ему пожизненное тюремное заключение“».
На парусном судне, идущем из Венеции в Триест, вместе с Бейлем ехал молодой юркий человек со светло-голубыми глазами и приятной улыбкой. В Триесте он проводил Бейля до дому, все время улыбаясь ему, как старому знакомому. Бейль чувствовал себя неловко под беспокойным ласковым взглядом этого юноши, очевидно воспитанника какого-нибудь духовного училища. Придя домой, он нашел целый ряд писем. Опять то же. Читатели «Красного и черного» спрашивают его, что он хотел сказать своим Жюльеном Сорелем, и отвечают сами за автора: «Он просто хотел изобразить самого себя? Бейль ответил только на последнее письмо Альбертине Рюбанпре, теперь получившей фамилию госпожи Марест:
«Я получаю не мало писем с вопросами в таком же роде, как и ваш, ибо если допустить, что Жюльен Сорель негодяй, то, конечно, я в нем изобразил самого себя, иначе не может быть! Во времена Наполеона Жюльен пошел бы честной дорогой, а так как он жил во время не Наполеона, то… но, черт побери, какое мне дело до всего этого? Если бы я в самом деле был молодым белокурым красавцем с несколько грустным видом, обещающим не мало приятных минут, ей-богу, я ничего бы неимел против, чтобы обо мне судили так же.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|