Все же они и не думали сдаваться. Русские отчаянно сражались, погибая один за другим, пока не осталась небольшая группа раненых, которая держалась на холме буквально до последнего патрона. Когда уже не слышно было ни одного выстрела, немецкие солдаты, ведя огонь из автоматов, поползли к раненым красноармейцам.
Между ранеными лежал командир части, седой майор. Пристально глядя на приближающихся немецких солдат, он не отозвался на их требование сдаться. Он лишь неотступно на них глядел и что-то крикнул по-русски, но немецкие солдаты его не понимали. Внезапно взрыв чуть поднял его над поверхностью земли, затем он повалился навзничь. Он убил себя последней гранатой..
Мы похоронили его достойным образом. Почти все, кто был свидетелем случившегося, и те, кто позднее об этом услышал, каждый по-своему, но совершенно искренне отзывался с похвалой и восхищением о советском офицере.
Под впечатлением этого героического поступка я также непроизвольно стал менее восприимчив к внушенным нам антисоветским взглядам. Но к более глубоким размышлениям это происшествие меня еще не побудило.
У меня тогда вообще сложилось впечатление, что Красная Армия сражается более упорно и целеустремленно и что теперь по сравнению с прошлым годом ее боевые действия — как разведка, так и операции многих дивизий — основательно продуманы и лучше запланированы. Если теперь Красная Армия была вынуждена совершать отход, то делалось это уже по тактическим соображениям. В первый год войны иногда еще бывали случаи, когда группы окруженных красноармейцев после короткого боя прекращали борьбу, но теперь все дрались до последнего патрона. Они дрались чуть ли не еще ожесточеннее, чем пограничники в первые недели войны.
Правда, мы порой еще брали пленных. Большинство смотрело на нас с лютой ненавистью. Некоторые без обиняков спрашивали, почему мы напали на их страну, и немало было таких, кто решительно заявлял, что мы войну проиграем.
Такой же смысл имели, наверно, и слова, которые, умирая, крикнул советский майор немецким солдатам. Несомненно, в нем говорило не оскорбленное самолюбие офицера, желавшего избегнуть позора пленения, а убежденность в том, что его родина борется за правое дело и сознание такого морального превосходства, которое давало силы бороться до конца и идти на смерть.
Многие признаки указывали на то, что предстоит советское наступление. Наша разведка засекла выход русских на исходные рубежи. Ночью мы слышали гул моторов и грохот гусениц танков, сосредоточиваемых на нашем участке. Все чаще разведывательные отряды прощупывали наши позиции, а различные вылазки явно имели целью захватить немецких пленных.
Во всяком случае, мы должны были всесторонне подготовиться. Для этой цели в дивизии неоднократно созывались совещания офицеров. Три пехотных полка дивизии потребовали, чтобы для укрепления пояса обороны саперы заложили новые минные поля, чтобы заново определили участок заградительного огня артиллерии, кроме того, она должна была откомандировать к пехотным частям дополнительное число наблюдателей, чтобы обеспечить усиленную поддержку со стороны противотанковых и самоходных артиллерийских орудий. Через командование корпуса были затребованы летчики-наблюдатели, которые указали бы бомбардировщикам, и в частности пикирующим бомбардировщикам, где сбрасывать бомбы над обнаруженным исходным районом наступления противника; нужно было также обеспечить в случав атаки поддержку пехоты авиацией.
Одно совещание следовало за другим, нервозность возрастала с каждым днем. Царила предгрозовая атмосфера. Я не могу утверждать, что эти совещания велись небрежно или что принятые в результате меры имели поверхностный характер. При сложившихся условиях все казалось правильным.
Но мне не нравились та манера и тот подход, с которыми оценивались ожидавшиеся потери. В конечном счете вопрос сводился не только к тому, удастся ли удержать наши позиции, но речь шла и о человеческих жизнях. Однако эта сторона дела обсуждалась так, словно мы находились на учебном плацу в Германии и рассуждали о дальнейшем ходе маневров, после которых «победители» и «побежденные» сойдутся в казино за бутылкой шампанского и позволят себе критические замечания.
Мне был не по душе весь стиль 23-й дивизии. Это соединение было приписано к потсдамскому гарнизону. Офицеров для него поставляло старопрусское дворянство. 9-й пехотный полк обычно именовали полком «граф девять», потому что там почти все офицеры были графами или баронами, а выходцы из других сословий составляли ничтожное меньшинство.
До той поры мне редко приходилось встречать такого офицера дворянского происхождения, который мог бы служить образцом как командир и человек, но я встретил много крайне заносчивых типов, для которых солдаты были лишь номерами в донесении о численности роты или батальона. В 23-й дивизии подобное высокомерие преобладало.
На офицерских совещаниях под Ленинградом я, не считая одного полковника еще кайзеровской школы, был единственным офицером из среднего сословия, и никто, подобно мне, не выдвинулся из рядовых. Мне это давали понять.
Я не страдал комплексом неполноценности, наоборот, гордился тем, что стал капитаном вовсе не благодаря своей фамилии или происхождению. Когда я в качестве фельдфебеля преподавал азбуку военного дела кандидатам на звание офицеров запаса, то с достаточной ясностью установил, какими несообразительными порой бывают представители «старинных фамилий». Но здесь меня раздражало, что прочие участники совещания — такие же командиры, как и я, — обращаются со мной, как с офицером «второго сорта».
Когда пришла моя очередь доложить обстановку с точки зрения противотанкового подразделения, я услышал, как один из командиров, полковник, заметил: «Что ж, посмотрим, как себе представляет барон Винцер задачу своего подразделения».
Конечно, я вспыхнул от гнева, когда услышал эту насмешливую реплику; мое возмущение было вызвано не только словечком «барон», но и тем, что при обсуждении столь важных вопросов допущены вовсе неуместные выпады, целью которых было напомнить мне, какая это великая честь — возможность высказать свое мнение в таком сиятельном кругу.
Я вспомнил седого советского майора, колыбель которого, вероятно, стояла в какой-нибудь избе. Я вспомнил и о моем обучении на многочисленных курсах, о том, что мне нелегко далось получение офицерских погон. На мгновение я подумал, не отдать ли честь и покинуть совещание.
— Господин полковник! — сказал я и воздержался от приятного ему упоминания титула «граф». — Господин полковник, план действий моих тридцати шести орудий я нанес на карту. Прошу вас проверить. Что касается титула «барон», то господин полковник допустил ошибку. Барон — мой денщик, который каждый день чистит мне сапоги. Мне жаль, что пришлось ему поручить такие обязанности, но он совершенно не пригоден для производства в унтер-офицеры.
Правда, не все тут было верно, в моей части не было ни одного барона, но удар попал в цель. С тех пор ко мне обращались с изысканно холодной вежливостью.
После этого эпизода я стал испытывать такое отвращение к представителям дворянства, что из-за этого часто склонялся и к несправедливым обобщениям.
Другим офицером недворянского происхождения, участвовавшим в совещании, был полковник Девиц, командир пехотной дивизии. Одна из моих рот действовала на его участке. Незадолго до ожидавшегося наступления противника мы условились встретиться. Для этого я направился на его командный пункт, где попросил адъютанта доложить о моем приходе.
Бункер полковника свешивавшимся с потолка полотнищем брезента был разделен на два помещения. В передней части обычно сидел у телефонного аппарата адъютант. Во внутреннем помещении устроился полковник; обстановка была простой: деревянная кровать из березовых досок, стол для карт, два сундука, служивших стульями, и еще один телефонный аппарат. Так же было обставлено переднее помещение. На стенах бункера висели плащи, планшеты и бинокли, в углу были прислонены к стенке автоматы связных и писарей; один из них приступил к дежурству вместо адъютанта, который использовал представившуюся ему возможность вместе с моим адъютантом выпить в соседнем бункере коньяку за наше доброе сотрудничество. Пока они опорожняли бутылку, я ждал, когда полковник меня пригласит к себе. Это длилось довольно долго.
Когда вблизи от командного пункта разрывался снаряд, дрожали стекла маленького окошка, перенесенного из крестьянской избы, сквозь которое в убежище проникал тусклый свет. Песок сквозь балки сыпался вниз на карты, столы и стулья.
Стало слышно, как застрочил пулемет, послышалось три-четыре разрыва — обстрел из минометов, потом то тут, то там засвистели пули и снова разрыв артиллерийского снаряда. И снова заструился песок. Я все еще ждал в передней части бункера.
Внезапно со всех сторон застрочили пулеметы. Совсем вблизи послышался залп наших минометов, обстреливавших позиции противника, и как бы в ответ раздались взрывы мин на нашей стороне. Потом наступила тишина.
Тут я услышал, как мимо командного пункта пробежали солдаты, звавшие врача.
Мы каждое мгновение считались с возможностью сильной атаки на наши позиции.
Всегда, когда пулеметы, минометы и в промежутке полевая артиллерия давали свой концерт, можно было предполагать, что это увертюра к атаке, а когда подобное интермеццо прекращалось, мы вздыхали с облегчением.
Хотелось мне этого или нет, но я слушал, как в соседнем помещении полковник диктовал своему писарю. То было письмо какому-то адвокату на родине. Постепенно я уловил смысл письма. Полковник происходил из рода фон Девицев. Видимо, какой-то его предок не то потерял свой дворянский титул, не то пропил или продал его; во всяком случае, ныне боковая линия рода именовалась просто Девиц, а не фон Девиц. Полковник, очевидно, страдал комплексом неполноценности, в связи с тем что в дивизии было много представителей древних фамилий; он не нуждался в дворянском звании, ибо пользовался признанием как хороший войсковой командир.
Какими бы мотивами он ни руководствовался, по мне, пусть бы он выяснил свою родословную вплоть до Адама и Евы. Но меня глубоко разочаровало то, что именно сейчас, когда его солдаты сражались на расстоянии нескольких сотен метров, были ранены или пали в бою, он не нашел ничего лучшего, как вести бумажную войну за дворянское звание.
Его самого, очевидно, нисколько не смущало то, что мне стало известно содержание всей этой писанины. Он пригласил меня к себе, извинился, что должен еще отвлечься на несколько секунд, чтобы перечитать продиктованное письмо, и наконец обратился к теме нашего совещания, а оно теперь было совершенно неотложным, так как советская атака могла начаться в любой момент.
Между фронтом и Родиной
Из управления кадров сухопутных войск прибыл некий майор Прой, которому я должен был передать дивизион, так как меня выделили для прохождения курсов будущих командиров полка. По обильному багажу, белому белью и новенькой фуражке можно было судить, как он себе представлял жизнь на передовой.
Ему сразу не понравилось то, что я в нарушение всевозможных предписаний не носил замшевых перчаток. Адъютанту дивизиона он приказал застегнуть ворот походного френча, а на связного обрушил громы и молнии, когда тот почесался, готовясь стать по стойке «смирно».
Я разъяснил господину из управления кадров:
— У солдат вши, господин майор.
— Простите, что?
— У нас, к сожалению, есть вши, а в бункере клопы.
— Это дикое свинство, любезнейший! Неужели вы ничего против этого не предпринимали? Вижу, что мне придется здесь сначала позаботиться о чистоте. Это неслыханно!
Он начал свою служебную деятельность с того, что издал приказ по дивизиону, согласно которому каждый солдат обязан был ежедневно по нескольку раз мыться и менять белье. На командиров рот было возложено наблюдение за этой процедурой, им было предложено через три дня доложить об абсолютном отсутствии вшей во вверенной части.
Приказ пришел, но донесений не последовало. На передовой не было воды, и если кто-либо брился, то он использовал для этого часть своей порции чая или кофе.
Вшей прижимали к ногтю, но они обладали способностью оставлять после себя обильное потомство. Вши выдерживают сильный холод и не тонут, когда рубашка погружена в воду. Только с помощью прожарки или специального порошка можно было от них избавиться, да и то лишь в том случае, если порошок годен к употреблению.
На третий день я снял вошь с воротника майора. Адъютант погрузился в изучение карты, писарь, словно чем-то подавившись, выбежал из бункера, а майор покраснел до корней волос. Передавали, что он в конце концов смирился.
На курсах командиров полков на танкодроме в Вюнсдорфе под Берлином собралось около ста офицеров из армий и войск СС: капитаны, майоры и несколько обер-лейтенантов.
В течение первой недели должны были состояться учения танкового полка, затем мы должны были отправиться на три дня в Путлоз в Гольштейне, где нам предполагали показать новейшие орудия и танки, а также стрельбу из них боевыми снарядами; после этого мы должны были пройти курс обучения в «Ecole militaire» в Париже.
По пути в Путлоз я читал газету «Фелькишер беобахтер». Как всегда последнее время, в сводке вермахта сообщалось об успешных оборонительных боях на Востоке.
Потом мой взгляд упал на статейку о судебном разбирательстве. Одна «потерявшая честь» немка вступила в связь с поляком-военнопленным. Это считалось тяжким преступлением против правил морали, общественной этики и закона. Девушка была осуждена на несколько лет лагеря, а поляк приговорен к смертной казни.
В конце недели перед отправкой в Путлоз я еще раз съездил в Берлин, чтобы в маленьком офицерском универмаге при управлении вещевого довольствия армии купить себе кое-какие вещи. Я должен был сделать пересадку на вокзале Паперштрассе.
Я прошелся вдоль перрона. В самом конце несли караул вооруженные эсэсовцы. Внизу между рельсами работали мужчины, занимавшиеся балансировкой путей. Они бросали лопатами щебень, не поднимая голов, бритых наголо. На их тощих телах болтались полосатые куртки и штаны, на ногах были деревянные башмаки. Кто бы они ни были — узники из тюрьмы или заключенные из концентрационных лагерей, уголовники или коммунисты, социал-демократы или другие «политические» — я все равно находил тогда нормальным, что люди, совершившие те или иные проступки против «нашего порядка», должны «искупить вину», ведь мы-то на фронте подставляли голову под пули. Тогда я не знал, что эти люди, когда их уже нельзя было использовать как рабочую силу, кончали жизнь в газовых камерах, их уничтожали, потому что хотели истребить их «расу» или искоренить их мировоззрение. Хотя об этом то и дело просачивались слухи, но я не верил. Более правдоподобной казалась распространенная формула: «…умер от истощения».
Я закурил сигарету и при этом встретил взгляд одного из «полосатых», который, казалось, мысленно воспроизводил каждое мое движение. Я понял. Они, вероятно, не получали табачного пайка. Импульсивно я сделал нечто такое, на что, безусловно, не решился бы, трезво поразмыслив. Это не было какой-то демонстрацией, а проявлением чистой «солидарности курильщиков», которая мне была знакома по фронту. Я уронил почти полную пачку сигарет у ног, убедился, что никто за этим не наблюдает, и носком сапога толкнул пачку через край перрона. Теперь она лежала у лопаты заключенного. С молниеносной быстротой он подхватил ее и сунул подальше, не глядя на меня, потом на долю секунды взглянул на меня — ни блеска в глазах, никакой улыбки, никакого знака одобрения. Опыт и осторожность этого, очевидно, не допускали, Но все же в его взгляде промелькнуло печальное выражение благодарности.
Быть может, я в моей форме нацистского офицера казался ему более жалок, чем он мне в своей полосатой куртке.
Я отошел в сторону, чтобы поговорить с часовым. Эсэсовец наверняка сможет мне сказать, что вменяется в вину этим людям.
— Не стоит внимания, господин капитан. У каждого из них свой грех на совести.
Это все политические преступники. Паразиты, господин капитан, паразиты!
Эсэсовцу было, вероятно, лет двадцать. Каждый из заключенных годился ему в отцы, а некоторые и в деды. Приход поезда избавил меня от необходимости отвечать или ставить новые вопросы. По сигналу рожка железнодорожника заключенные отступили в сторону, несомненно обрадованные маленькой передышкой. Я вошел в вагон поезда городской железной дороги. На вокзале Фридрих-штрассе я купил себе новую пачку сигарет.
Несколько дней в Путлозе прошли быстро. В середине мая 1943 года специальный поезд должен был доставить нас в Париж. Сначала мы поехали по направлению к Гамбургу.
Глядя на багровое небо, мы могли догадаться, что город горит. Чем ближе мы подъезжали, тем ярче становилось зарево и с тем большей ясностью могли мы разглядеть жемчужные цепочки разрывов снарядов легкой зенитной артиллерии, взрывы 88-миллиметровых гранат, медленно опускающиеся на землю светящиеся авиационные бомбы с парашютом, сброшенные американскими и английскими атакующими бомбардировщиками, и молниеносные взрывы бризантных снарядов.
Город пылал со всех сторон. Жуткое зрелище! Многие из нас в мирное время знали Гамбург как цветущий город. Нас охватила бессильная злоба, мы видели, что наша зенитная артиллерия и ночные истребители явно не в состоянии воздействовать на противника, а ведь мы знали, что в ганзейском городе находились женщины и дети.
О Роттердаме[42], однако, никто не вспоминал. Да и я уже не думал о судьбе людей в Лондоне.
Поезд несколько раз останавливался и затем был переведен на другой путь. На следующий день вечером мы прибыли в Париж и поселились в отеле.
Наступили два знойных месяца во французской столице, о которой мы мечтали, но которую во время нашего обучения почти не видали.
Мы зубрили инструкции, слушали доклады, смотрели фильмы, обменивались опытом и заставляли полки и дивизии совершать походы на ящике с песком или по карте. Для каждого командно-штабного учения нам накануне сообщалась «обстановка», и мы должны были в письменной форме разработать и изложить свою оценку обстановки, предложения и приказы. Вводя новые факторы по ходу командно-штабных игр, проверяли, насколько мы способны быстро принимать правильные решения. От общей оценки по окончании курсов зависело наше дальнейшее использовании. Каждый хотел получить квалификацию командира полка, добиться возможно большего успеха; ведь результаты определяли всю дальнейшую карьеру. На этой почве разыгрывалась яростная конкурентная борьба, а усиленные занятия порождали подобие психоза.
Вдобавок существовали разногласия между офицерами вермахта и войск СС. В остававшееся у нас свободное время происходили горячие споры в баре отеля. В командно-штабных играх у нас в отличие от фронтовых условий действовали соединения полного численного состава. Мы пускали в ход такие виды оружия, которыми мы на фронте редко располагали, а то и вообще не имели. Мы расставляли мины и расстреливали боеприпасы в таких огромных количествах, каких нам на востоке вообще никогда не могли бы доставить, потому что партизаны взрывали воинские эшелоны.
В каждой штабной игре побеждала голубая сторона. Красную всегда удавалось обыграть. Мы сами себе создавали иллюзии. Мне никогда не приходилось участвовать в командно-штабных играх, которые были бы близки к действительности.
Не помню также ни одного случая, когда бы по ходу штабных игр какой-либо участник — не исключая и меня — выразил протест. Например, в такой форме:
«Господин полковник, это же чистейшая ерунда. В действительности у моего батальона было бы теперь только две роты, а в каждой из них не сто пятьдесят солдат, а в лучшем случае — пятьдесят».
Каждый принимал участие в игре — правда, с тайными оговорками, но без открытых возражений.
Однако вечером в баре за шампанским и коньяком мы делились воспоминаниями и мыслями. Тут обнаруживалось, что офицерский корпус разобщен, что его одолевают сомнения; тут уж говорили правду. Поэтому порой казалось какой-то дьявольской метаморфозой, когда эти же самые офицеры восседали с сияющими лицами после того, как они прослушали по радио речь Гитлера или Геббельса, — настоящая шизофрения.
Мне были известны недостатки, со многим я не был согласен, но я верил в конечную победу.
Офицеры войск СС импонировали мне, и не мне одному, своей уверенностью и решительностью. Но вместе с тем мы относились к ним отрицательно, потому что они говорили как бы не на нашем языке, у них была собственная терминология, а также иные критерии, чем у нас.
Например, для меня было просто непостижимо то, что офицер СС, рассказывая о какой-либо боевой операции, так расписывал собственные потери, словно взятие какой-либо высоты лишь в том случае заслуживает упоминания, если это было сопряжено с достаточно большим числом убитых и раненых. Я беседовал об этом с одним штурмбанфюрером дивизии СС «Викинг», он мне ответил:
— Вы подходите к вещам слишком по школярски. Для офицеров вермахта война — претворение в жизнь того, чему они долгие годы обучались. Они это называют военным искусством. Для нас же война на востоке — это идеологический поход. Мы убеждены в своем превосходстве над русскими и всеми славянами, и в сознании этого мы приступаем к делу. Те из нас, кто принес себя в жертву, служат для нас примером. Ведь вы тоже национал-социалист, так что понимаете, что я имею в виду?
Он мог бы воздержаться от того, чтобы ставить мне примитивную ловушку. Но этот прием меня побудил к спору, хотя и не в области идеологии. Я был еще очень далек от этого. Я возразил:
— Мы считаем несправедливостью и психологической ошибкой то, что войска СС имеют преимущества в вооружениях и снабжении. Когда попадаешь в «котел», это особенно бросается в глаза. Дивизия СС получила зимние маскировочные жилеты задолго до того, как мы вообще осмелились думать о чем-либо подобном. Гиммлер позаботился даже о том, чтобы эсэсовцы получили особое питание на рождество, между тем как мы по-прежнему жрали суп из конины. Такие вещи раздражают и нас и солдат.
— Но ведь мы именно и являемся элитой. Нас лучше снабжают, потому что от нас ждут особых достижений. Разве вам не бросалось в глаза, что всегда, когда где-либо дело дрянь, туда бросают дивизии СС, чтобы они выправили положение?
— Естественно, но в этом нет ничего необыкновенного. Того же можно было бы достичь и с помощью армейской дивизии, если ее соответственно снарядить, дать ей новейшие танки и орудия, обеспечить в избытке боеприпасами.
— В этом вы, пожалуй, правы. Но солдаты войск СС отличаются совершенно особым воодушевлением. Всякий знает, в чем тут дело. Ведь наши парни воплощают тот дух, которого фюрер ждет от своих солдат.
— Позвольте еще одно замечание, штурмбанфюрер! Я занимал позиции в «котле» рядом с войсками СС. Я должен был находиться в тесном взаимодействии с вашими противотанковыми частями. У вас были те же орудия, что у нас, и пять человек в расчете. Но у вас были отборные люди. Каждый из них мог бы исполнять у меня обязанности унтер-офицера и даже офицера. У вас их расходовали как солдат, а у нас не хватало смены для унтер-офицерского состава.
— Дорогой, считайте, что я не расслышал слова «расходовали». Наши солдаты — люди иного склада, они все состояли в гитлеровском союзе молодежи и предпочитают быть солдатами в войсках СС, нежели унтер-офицерами в какой-нибудь дивизии вермахта.
Мы есть и остаемся избранной частью народа.
С этим эсэсовцем невозможно было найти общий язык. Он не хотел или не мог понять мои доводы. Мне надо было быть осторожным; этакий твердолобый офицер из войск СС в два счета мог бы донести на «камрада» из вермахта. Стоило ли рисковать и портить немногие свободные часы, затевая бесплодные споры?
Париж необыкновенно красивый город. Но в жаркие летние месяцы парижане покидают город и толпами поспешно уезжают в провинцию или к морю.
В этом безлюдном раскаленном городе мы утром ехали в автобусе из нашего отеля в «Ecole militaire», откуда нас возили обедать, потом обратно. Мы зубрили вплоть до вечера. После ужина мы «готовили уроки». День оканчивался прогулкой, но она не приносила облегчения — улицы были раскалены от зноя.
В обеденное время я отказывался от поездки в автобусе и за десять минут пешком одолевал дорогу к отелю. При этом мне нужно было пройти по мосту через Сену, где стояла на якоре плавучая купальня. Вода из Сены протекала через хлорирующий фильтр и заполняла бассейн, который с трех сторон окружали кабины. С четвертой стороны было расположено небольшое кафе, из которого можно было, сидя под зонтами, наблюдать за купающимися.
Купальня была всегда переполнена, и невозможно было получить шкаф для одежды или кабину для переодевания. Я обратился к дежурному, человеку примерно лет тридцати, и заговорил с ним на языке, который считал французским, пытаясь изложить мою просьбу. Он устало махнул рукой:
— Вы можете говорить по-немецки, капитан.
Быстро выяснилось, что его немецкий столь же «хорош», как мой французский, но все же мы поняли друг друга. Я предложил ему одну из тех черных крепких французских сигарет, которые парижане тогда охотно курили, но редко получали.
— Мне нужна ежедневно в двенадцать часов, лишь на полчаса, запирающаяся кабина.
Можете вы мне в этом помочь?
— Это трудно, господин офицер, вы ведь знаете, что здесь делается?
— Вам ведь надо только зарезервировать кабину, это же можно устроить.
В такой форме мы торговались. Мое обеденное время кончилось, а я и не поел и не выкупался.
На следующий день я предпринял новую попытку, но снова без успеха. Мы стояли у края бассейна и курили сигареты, он в своем купальном костюме, я в моей военной форме. Я обливался потом. Наконец после бесконечных разговоров я выяснил, что у него были бы неприятности с его коллегами, если бы он удовлетворил мое желание.
Так вот в чем дело. Я дал ему сигареты для других служащих купальни и ушел.
На третий день дело все еще не ладилось. Тут мне пришла в голову спасительная идея. Сначала я похвалил Париж, потом Францию, затем французов. После этого я сказал ему, что война между Германией и Францией была большим несчастьем, и я рад, что не принадлежу к оккупационным войскам.
— Что же вы делаете в Париже, капитан?
— Я прибыл из-под Ленинграда и прохожу здесь курс обучения. Через два месяца я должен снова отправиться на Восточный фронт.
Внезапно все уладилось. Я тотчас же получил кабину; вскоре я уже бодро плавал в Сене. Когда я вышел из воды, меня встретили все четверо служащих купальни.
— Мы слышали, что вы только что прибыли из России, капитан. Как там обстоят дела?
Десятки других вопросов показали мне, что я получил кабину не только потому, что французы относятся враждебно к солдатам оккупационной армии, а я не принадлежал к их числу, но главным образом благодаря сильнейшему интересу французов к ходу войны на востоке. Заметно было, что французы питают надежду на то, что Советский Союз нанесет окончательное поражение германскому вермахту.
С того дня я регулярно, каждый полдень, посещал маленькое купальное заведение на Сене, получал мою кабину, покуривал черные сигареты с Пьером — так звали моего знакомца, — плавал несколько сот метров туда и обратно и, освеженный, возвращался на службу. Мы, Пьер и я, приветствовали друг друга как добрые друзья. Он улыбался уже издалека при моем появлении.
Однажды я его спросил:
— Вы участвовали в войне, Пьер? Были вы солдатом? Он испуганно взглянул на меня и задал встречный вопрос:
— Зачем вам это знать, капитан?
— Ах, просто так, Пьер, потому что я сам тогда здесь побывал.
— Что ж, я могу вам сказать, капитан. Я был солдатом, даже унтер-офицером. Попав в плен, я оказался близ Кельна. Но я оттуда сбежал. Вы понимаете, смылся оттуда, иначе не мог, тоска по родине, как говорят немцы.
— Вы убежали из плена, Пьер? И об этом вы рассказываете мне?
Он смотрел на меня с недоумением.
— Пьер, в качестве немецкого офицера я должен был бы доложить о том, что вы мне сказали. Вас тогда отправили бы обратно в лагерь под Кельном.
— Этого вы ни в коем случае не сделаете, капитан.
— Почему вы в этом уверены, Пьер?
— Кто же тогда будет вам ежедневно резервировать кабину и какой вам смысл доносить на меня? Он пожал плечами и небрежно развел руками, как бы подкрепляя этим свои слова. Но он явно не хотел меня заверить, что не считает всех немецких офицеров доносчиками.
После этой беседы мы стали друзьями. Благодаря Пьеру я получил представление о настроении французов.
Однажды он прямо спросил меня:
— Капитан, вы вечером куда-нибудь выходите?
— Очень редко, Пьер. Нигде нет ничего интересного, и, кроме того, мне мешает духота.
— Вы всегда один приходите купаться. Но вечером вы не должны ходить в одиночку.
— А почему бы нет? Мне никто ничего не сделает.
— Да, конечно, но было бы лучше… Поверьте мне, пожалуйста!
Он высказался достаточно определенно. Конечно, комендатура нас уже предупреждала, чтобы мы по возможности не ходили в военной форме в одиночку, по крайней мере когда темнеет и в стороне от оживленных улиц. Мы не очень серьезно относились к этому предупреждению, но все же я был признателен Пьеру за его совет.
Теперь мы говорили друг с другом совершенно откровенно.
— Капитан, война Германией проиграна.
— Нет, Пьер, мы победим, обязательно.
— Вы потеряли под Сталинградом целую армию, и вермахт все время отступает.
— Тем не менее мы победим. Отход нужен для того, чтобы сократить линию фронта.
— Почему Гитлер не сокращает сразу линию фронта, а всегда сначала поражения, а потом сокращения?
— Пьер, нельзя же целые армии за одну ночь отвести назад, это подорвало бы снабжение.