Был убит ротный фельдфебель, который ведал транспортом и обеспечивал ежедневный подвоз продовольствия. Поэтому я вынужден был решиться на то, чтобы снять с передовой и назначить на эту должность самого предусмотрительного командира взвода фельдфебеля Баллерштедта. Для выполнения таких трудных заданий нужен был особенно опытный человек, ведь иногда командование частью было просто немыслимо без дельного и боеспособного ротного фельдфебеля.
Однажды он передал мне вместе с почтой новое распоряжение. При этом у него было такое выражение лица, словно он проглотил что-то кислое.
— Вот, получили извещение, господин обер-лейтенант. Нам нужно по этому поводу провести опрос в роте.
Я прочел приказ.
Нам надлежало доложить, у кого есть желание стать «военным крестьянином» и получить хозяйство на территории Советского Союза и кто из унтер-офицеров и офицеров склонен остаться в оккупационных гарнизонах. В них срок службы будет засчитываться вдвойне. Таким способом каждому была указана его личная цель в войне и приведены достаточные основания для того, чтобы продержаться в проклятом «котле». Павшие в бою уже получили в качестве задатка участок земли навечно. Но теперь это было уже несущественно, рапорты о числе убитых уже отправлены.
Все же верховное командование проявило «заботу» о солдатах: оно разрешило заочное оформление браков.
Командир роты и один из солдат выступали в роли шаферов, армейский священник, если он был налицо, имел право благословить «священный брачный союз», артиллерия обеспечивала колокольный звон, ротный фельдфебель преподносил бутылку шнапса молодому супругу и его отделению, а о совершенном обряде посылалось донесение на родину. Счастливая новобрачная отправлялась в подземное убежище, потому что английские бомбардировщики не считались с актом бракосочетания на расстоянии, а счастливый новобрачный направлялся в окоп, чтобы там сражаться за своего фюрера.
Спустя три дня молодая супруга становилась «гордой» вдовой. Заботливым господам из генерального штаба не нужно было посылать ей извещение о «героической смерти» ее супруга; это было делом командира роты.
Отправив одно такое письмо, я лежал на койке. В углу бункера дымила печка, которую мой связной соорудил из пустой бочки из-под бензина. В помещении был тяжелый, спертый воздух; но душно было не только потому, что печь дымила, и не только потому, что тут собрались потные мужчины, уже много недель не имевшие возможности помыться, но, как мне казалось, мы задыхались прежде всего потому, что не было ответа на вопрос: почему, почему так все случилось?
В бункере находилось трое связных, фельдфебель Крюгер и унтер-офицер медицинской службы Вилли Фишер. Он только что оказал помощь тяжелораненым и отправил их на медицинский пункт. Он бросил свою каску в угол, стряхнул снег с шинели и вытер пот с лица серой тряпкой, которая, вероятно, была когда-то носовым платком.
Затем Фишер сказал:
— Он заявил в рейхстаге: отныне я буду находиться вместе с моими солдатами. Я буду носить походную форму, как мои солдаты.
Фишер имел в виду Гитлера, в этом не было сомнения. Он продолжал:
— Кто-нибудь видел его хоть раз на фронте?
Один из связных одернул Фишера:
— Дружище, зачем фюреру быть на фронте, у него совсем другие задачи!
Фишер возразил:
— Эта война вообще не была нужна. И я не думаю, чтобы здесь все кончилось хорошо.
Это были крамольные речи. Это было пораженчеством.
Но Фишеру повезло. Фельдфебель Крюгер не был доносчиком, и связные тоже не донесли. Вероятно, они уже склонялись к таким же мыслям, как и Фишер. Фишеру повезло еще и потому, что я лежал на койке и «во сне» мог не расслышать его слов. Если бы я бодрствовал, то был бы вынужден рапортовать о случившемся, хотя бы в интересах собственной безопасности. Ведь я не мог знать, не донесет ли один из связных на Фишера и на меня одновременно. Надо было, чтобы я спал, хотя бы для поддержания дисциплины и своего авторитета. Итак, я продолжал лежать с закрытыми глазами и ничего не слышал. Кроме того, я все еще верил Гитлеру и верил в его победу. Правда, я как раз перед этим написал письмо молодой вдове солдата.
Фишер пришел с передовой, и я мог понять его возмущение. К тому же я его считал национал-социалистом и был уверен, что на следующий день он по-иному оценит собственные слова, сорвавшиеся с языка, когда он собой не владел.
Несколько дней меня беспокоила неприятная мысль, как бы один из свидетелей этого происшествия все же не проявил бдительности; потом я об этом забыл.
После четырнадцати месяцев тяжелых боев и упорной обороны, стоившей огромных жертв, демянский «плацдарм» был окончательно сдан, удержать его было невозможно.
На месте остались пустые бункера и брошенные окопы; повозки, для которых не было лошадей; грузовики и мотоциклы, для которых нельзя было достать ни запасных частей, ни горючего; миллионы пустых гильз и расстрелянных пулеметных лент — и павшие в бою, над могилами которых незримо витал все тот же вопрос: почему? В сводке вермахта говорилось о выпрямлении фронта согласно планам командования. Вот и все.
Удовлетворительное снабжение войск, попавших в «котел», было невозможно. Это понимал уже каждый солдат. Рейхсмаршалу Герману Герингу следовало бы посоветоваться с каким-нибудь рядовым пехотинцем, прежде чем — вскоре после Демянска — давать гарантию, что обеспечит снабжение более чем трехсот тысяч человек в Сталинградском «котле».
Солдаты, пробывшие эту зиму на Восточном фронте, получили медаль; ее называли «орденом за отмороженное мясо». А тот, кто сражался в корпусе графа Брокдорфа-Алефельдта и попал в окружение, получил спустя два года — если он остался жив — право пришить к рукаву френча демянский шеврон, учрежденный фюрером.
В резервной армии
Звука разрыва я почти не слышал, но огромный фонтан грязи, обрушивший на меня осколки, песок и камни, еще долго преследовали меня в ночных кошмарах. Мои раны, вернее, ушибы были довольно безобидными. Затянувшееся воспаление лобовой пазухи, начавшееся зимой, доставляло мне гораздо большие неприятности. Врач прописал лечение в больнице на родине.
Я вылетел из Демянска в транспортной машине. Прибывавшие самолеты доставляли теперь, весной, зимнее обмундирование, которое в Германии собрали для фронта: дамские шубы и вязаные кофты, пуловеры для лыжных прогулок и цветные шали, мохнатые шапки и меховые муфты из старинного бабушкиного сундука. Столь предусмотрительный фюрер обратился с призывом, и родина собрала пожертвования.
Теперь светило солнце и советские истребители кружились в воздухе, подстерегая неповоротливые «юнкерсы». Но мы благополучно совершили посадку в Риге.
Только на другой день я мог по отпускному свидетельству лететь в Берлин, где должен был явиться в клинику Шарите для обследования. Я осмотрел Ригу, насколько это было возможно за несколько часов. Вечером пошел в один из офицерских клубов.
Мои сапоги серого цвета, не чищенные в течение многих месяцев, давно потеряли блеск. Кожа на рейтузах потрескалась, а на коленях были две заплаты. Френч выцвел на солнце, на локтях протерся, петлицы потрепаны. Новыми были только обе золотые звездочки — свидетельство того, что их носит еще молодой капитан. Я был произведен несколько дней назад — 1 мая 1942 года. Походная фуражка поблекла, кожаный козырек погнулся, а шнур был скорее черным, нежели серебряным.
Обер-ефрейтор у входа в казино с возмущением оглядел меня с ног до головы, как, пожалуй, посмотрел бы на человека, который в тренировочном костюме явился бы вечером в оперу. Я не обратил на него никакого внимания и прошел мимо него в столовую, где за столами сидели офицеры — в одиночку и с дамами. Там я выбрал подходящее место и тогда заметил, что присутствующие провожают меня взглядами и перешептываются.
Наконец я уселся и оглянулся по сторонам. Никто из собравшихся «господ» не был в сапогах. На них были длинные брюки, серебристые кители и ослепительно свежее белье. Они демонстрировали свои запонки на манжетах, вертели между холеными пальцами хрустальные винные бокалы, пили с легким поклоном за здоровье дам, подзывали ординарцев и заказывали обед из многих блюд.
Я сидел в одиночестве за своим столом, изучал меню, в котором не были упущены ни omelette aux confitures, ни французское шампанское, и внезапно затосковал по моей роте. Было ясно, что эти «господа», в большинстве интенданты и чиновники, а также несколько пожилых офицеров со знаками отличия времен первой мировой войны, и не нюхали фронта. Я покинул офицерский клуб и отправился в солдатское общежитие на вокзале.
Тут не было ординарцев и белых скатертей на столах. Воздух такой, что хоть топор вешай, а для того, чтобы где-либо у стола отыскать свободный стул, нужно было перелезть через горы багажа. Солдаты, прибывшие из «котла», имели при себе лишь маленькую сумку. С других же участков фронта везли большой багаж, и из некоторых мешков торчала гусиная голова или шея. У отпускников из тыловых районов было множество перевязанных пакетов.
В солдатском общежитии пили скверное пиво и дешевую водку, ели сосиски и котлеты, которые были в большей мере изделием булочника, чем мясника. Здесь царил бодрящий шум, игроки в скат громко ударяли картой об стол, раздавались ругательства и хохот. Солдаты за столом не обратили на меня внимания. Они уселись как раз перед моим приходом, пущенные мною по кругу сигареты взяли со словами: «Большое спасибо, господин капитан!», а затем вновь занялись своими делами. Я прислонил голову к стене и заснул в не слишком удобных условиях, в духоте и шуме, но спал хорошо и был доволен. Я пробудился лишь от оглушительного крика жандармов, объявлявших об отправлении поезда с отпускниками.
Я ехал в купе первого класса вместе с пожилым полковником, который подробнейшим образом расспрашивал меня о «котле» в Демянске. Он уже кое-что слышал об этом в комендатуре.
На старой границе рейха мы должны были пройти через дезинсекционный пункт, в том числе и пожилой полковник, который выражал большое недовольство по поводу того, что за пределами его комендатуры никто но считал действительной справку об отсутствии вшей, которую он сам себе выдал. Он был вынужден, подобно другим, раздеться догола, повесить вещи на железную распялку и сдать в окошко, затем стать под душ, потом дать себя помазать дезинфекционным раствором из ведра, затем снова стать под душ, и тогда наполовину мокрым направиться к окошку выдачи вещей, чтобы получить еще горячую после пребывания в дезинфекционной «прожарке» одежду и наконец надеть ее на себя. От выутюженной складки на его брюках не осталось и следа, а красивый новый френч был совершенно скомкан. Зато полковник, как и все мы, получил удостоверение о том, что он прошел санобработку. Этот документ мы должны были предъявить в следующем окошке для того, чтобы нам выдали «посылку фюрера». Из продуктов, в ней содержавшихся, можно было дома испечь пирог для всей семьи; кроме того, в посылке были кофе, шоколад и сигареты, деликатесы из самых разных стран — трофейное имущество, ворованный товар. Но «посылка фюрера» звучало лучше, и к тому же отпускники не возвращались домой с пустыми руками. Ведь фюрер обо всем позаботился.
Я прибыл в Берлин как раз вовремя и успел побывать у постели больной матери в ее последние минуты. На похороны прибыли также мои сестра и братья. Сестра приехала из Голландии, где она благодаря знанию языков работала в немецких «закупочных» организациях; наш старший «кронпринц», брат Вилли, приехал из Кракова, где он в техническом бюро управления железных дорог рейха проектировал новые узловые станции, а Эрих прибыл из Осло, где он по распоряжению Геббельса должен был убедить норвежцев «в их принадлежности к нордической расе и правоте нашего деда».
Отец сохранил место в Берлине. Он ходил на службу, со службы шел в подземное убежище, оттуда снова на службу, а в промежутках ругал Гитлера. Он так поступал и при мне. Во время воздушной тревоги мы отправились в убежище, и, когда вблизи разорвалась бомба, он принялся ругать Гитлера, потом, посмотрев на меня, обрушился на англичан. Наши соседи по дому сначала взглянули с испугом, потом в ожидании обратили взоры на меня, а когда старик принялся ругать англичан, окружающие сделали вид, будто ничего не произошло. Я с многозначительным видом толкнул отца, но он только заметил: «Оставь, здесь все свои». Если мы вместе бывали в пивной, он показывал меня своим знакомым, не скрывая, что очень гордится своим младшим сыном — «господином капитаном».
За первым происходившим при мне ночном налете бомбардировщиков на Берлин последовали другие. Каждое утро улицы выглядели по-иному. Там, где вчера еще высились дома, сегодня дымились развалины — массовые могилы погребенных под ними людей. Почти каждую ночь объявлялась тревога. Мне трудно было долго находиться в убежище. Я не мог больше глядеть на дрожащих женщин, слышать плач детей. Самые тяжелые бои на фронте производили на меня менее страшное впечатление, чем этот рев, визг, грохот, треск в раскаленном докрасна аду узких кварталов, этот смертельный страх толпы безоружных людей под командой какого-нибудь дежурного представителя нацистской партии с воинственной каской на голове и нелепой лопаткой для тушения зажигалок в руке, словно он собрался в поход против мух.
Я был рад, когда избавился от этих впечатлений, могущих свести с ума.
Обследование в клинике Шарите закончилось тем, что меня направили на операцию в лазарет в Кольберге.
После выздоровления я явился в отдел комплектования, чтобы получить новое назначение. Я надеялся, что в соответствии с моим воинским званием и сроком службы стану командиром батальона.
Отделом комплектования руководил подполковник запаса. Командиры рот также были резервистами. Начальник был доволен, что наконец заполучил кадрового офицера, который несколько лучше, чем господа, перебравшиеся сюда из своих больших имений, разбирался в деле и к тому же прибыл с Восточного фронта. Для него было важно задержать меня в своем подразделении, и он имел такую возможность — согласно действовавшим инструкциям, по меньшей мере на девять месяцев. Он надеялся, что вскоре будет произведен в полковники. Удачно прошедший смотр состояния боевой подготовки его рекрутов, замеченный «вверху», мог бы ускорить желанное повышение по службе.
Не удивительно, что мое ходатайство о направлении на фронт было отклонено и вместо батальона я получил роту и поручение научить «ее держать равнение по направляющему», так как, по мнению начальника, она совершенно разложилась. Между тем мой предшественник, «распустивший» роту, капитан фон Путткамер, был тем же начальником представлен к повышению и уже блистал при штабе в чине майора. Эта семейственность была мне противна.
Многое мне не нравилось. Стоило офицеру в полной форме появиться в ресторане, как его приглашали в клубную комнату, где уже восседали «нацистские шишки», якобы собравшиеся на важное совещание. В действительности там подавались яства, которые обыкновенный смертный в общих залах получить не мог. Я принимал в этом участие; у меня не хватало ни выдержки, ни ума для того, чтобы отказаться. Но тем не менее я испытывал отвращение.
Я просто видеть не мог освобожденных от военной службы, якобы «незаменимых» «представителей власти» из партийных инстанций в коричневой форме и с револьвером в кобуре.
Штатный фюрер гитлеровской молодежи, который вместе со своей приятельницей из Союза немецких девушек шлялся по улицам, также вызывал у меня отвращение, и я при встрече ему это высказал, когда он спросил, известно ли мне, что я обязан ему отдавать честь. Он донес об этом «происшествии» имперскому командованию Союза гитлеровской молодежи; оттуда после многомесячного блуждания по инстанциям донесение попало в мою новую дивизию, а там в корзину для мусора. В немецких войсках под Ленинградом было не до заботы о применении приказа фюрера о порядке обмена приветствиями между чинами партийного аппарата и вермахта.
Мне была глубоко неприятна та атмосфера, в которой я оказался на родине; я терпеть не мог «маленьких гитлеров», но как и тысячи других немцев, утешал себя формулой: «Если бы фюреру это было известно!..» В офицерских клубах сохранился прежний стиль, но теперь тон задавали офицеры запаса. В погребах имелось достаточно много шампанского и коньяка из Франции, так что они могли и праздновать «победы» на фронте, и топить в вине беспокойство по поводу оказавшегося необходимым «выпрямления фронта» либо тревогу в связи с вступлением Америки в войну. Поздним вечером, когда законопослушных офицеров, близких к нацистской партии, или их смены из гитлеровской молодежи уже не было за столом, они, подвыпив, чуть заплетающимся языком пересказывали анекдоты и, хохоча, подтрунивали над «ефрейтором». Остроты насчет Гитлера, Геринга или Геббельса бывали удачными, но их повторяли те самые лица, которые на другой день добивались повышения по милости фюрера; все это мне было не по душе.
Осенью 1942 года разразился скандал. Была чудесная погода, грело позднее осеннее солнце. Тем не менее командир приказал, чтобы все участники смотра, офицеры и солдаты, носили плащи в течение всего дня. Не помогли никакие обращения с указанием на то, что при такой хорошей погоде учения пройдут гораздо лучше, если плащи останутся в шкафах. Начальник настаивал на проведении смотра в плащах.
В отделе комплектования служило три офицера-фронтовика и более десяти офицеров запаса. Мы трое знали, почему остальные офицеры поддержали командира.
Мое подразделение хорошо справилось со своей задачей на смотре, и генерал беседовал со мной дольше, чем с другими командирами. Я не удержался и повел разговор по поводу плащей.
— Господин генерал, смотр прошел бы еще лучше, если бы роты вышли без плащей.
— Ну а почему же вы так не поступили?
— К сожалению, не было приказано, господин генерал.
— Не понимаю.
— Здесь есть ряд офицеров и кадровых унтер-офицеров, еще не побывавших на фронте. Когда на них плащи, никто не замечает, что у них нет никаких знаков отличия. Мне противно все это видеть, господин генерал!
Так все наконец стало на место.
Командир корпуса из Штетина отнесся спокойно к моим душевным излияниям. Иначе реагировал мой начальник, стоявший тут же рядом с пунцовым лицом. Генерал даже развеселился. Это придало мне смелости, и я спросил, не согласен ли он способствовать моему возвращению на фронт.
Нельзя сказать, что я так уж стремился на фронт, я достаточно там натерпелся. Но мне представлялось пребывание на фронте делом более честным, чем эти занятия в армии запаса. Здесь начальники заставляли проходить ту мертвящую казарменную муштру, которую они сами в мирные времена еле-еле одолели. Военная служба ограничена инструкциями, втиснута в узкие рамки устарелых представлений, застыла в старых формах; в результате старший ефрейтор с многолетним сроком службы, раненный на фронте, должен был снова упражняться в строевой стойке или в отдавании чести, вместо того чтобы получить возможность обучать новобранцев, как с помощью лопаты или без нее суметь с молниеносной быстротой получше окопаться.
В это самое время Красная Армия призывала новобранцев, экипировала их, обучала их в полевых условиях.
В результате неправильной подготовки пополнение вермахта прибывало на фронт с такими наивными представлениями, что мы бы не удивились, если бы эти молодые солдаты отмечали отсутствие в бункерах центрального отопления и комфортабельных туалетов. Первые недели им приходилось употреблять немало стараний, чтобы сбросить излишний балласт, которым их обременили. В общем подготовка к фронту была во многом настолько неудовлетворительной, что ее приходилось восполнять уже на передовой, в перерывах между боями.
Я считал, что срочно необходимо многое в этом деле изменить. Однако я понимал, что самостоятельные попытки что-либо сделать были обречены на неудачу.
Поэтому я и стремился снова на фронт; можно сказать, я выбирал меньшее зло, как в свое время лейтенант Барков и обер-лейтенант фон Фосс, «дезертировавшие» из больницы; да и многие другие офицеры позднее рассказывали мне, что у них были подобные же настроения. Теперь все чаще на фронт уходили солдаты, которым осточертело коричневое доносительство, нацистская болтовня о подвигах, изолгавшаяся пропаганда и обычно фальсифицированная кинохроника. То было, по моим тогдашним понятиям, бегство вперед, к цели. Я тогда еще находился во власти иллюзий, будто при более правильной подготовке, при меньшей халатности в армии запаса и при таком обучении рекрутов, которое действительно соответствует фронтовым требованиям, наша боеспособность значительно повысится и мы достигнем больших успехов. Я был тогда беспредельно далек от понимания того, что эта война с самого начала была обречена на поражение уже в силу своей безмерной агрессивности и безграничной бесчеловечности. Лучшее функционирование армейского механизма лишь продлило бы несправедливую войну, и она стоила бы еще больших жертв. В течение ряда лет подобное соприкосновение с организационными неполадками, с моральной нечистоплотностью и прочими безобразиями лишь побуждало меня сочинять новый вариант испытанной легенды об «ударе кинжалом в спину», и я с еще большим пылом безоглядно предавался душой и телом «благородной борьбе».
Лишь значительно позднее я постиг, что надлежало подвергнуть сомнению самые принципы, самый смысл этой войны.
Генерал отнесся к моей просьбе с сочувствием, но отнюдь не мой начальник, подполковник запаса. Я перед генералом оспаривал его мероприятия и в обход обычного служебного пути попросил непосредственно командира корпуса о моем перемещении. Это явилось достаточным основанием для того, чтобы на следующий же день по всей форме наказать меня двумя неделями домашнего ареста.
Когда я после этого снова явился на службу, уже было получено распоряжение о моем использовании в качестве командира противотанкового дивизиона. 23-я (потсдамская) дивизия была разбита, и нужно было ее заново укомплектовать как старыми кадрами, так и молодыми новобранцами. Местом комплектования моей части был Кольберг. В качестве командира дивизиона я теперь переселился в комнату, находившуюся рядом с комнатой подполковника, две недели назад наложившего на меня дисциплинарное взыскание.
Несмотря на одинаковое служебное положение, между нами была существенная разница. Он был начальником отдела комплектования, между тем как мне было поручено сформировать подразделение действующей армии. Я имел право требовать у него технику и снаряжение, отбирать кадровых солдат и рекрутов, оспаривать его меры, отвергать то, что он мне предлагал. Я доводил его до белого каления, потому что я лучше его знал правила. Уже ради одного этого стоило побыть две недели под домашним арестом.
Почти за две недели я укомплектовал три роты и штаб. Для дальнейшего обучения нас перебросили на учебный плац Оксбель в Дании, где собрались другие подразделения 23-й пехотной дивизии.
Под Ленинградом
В Дании имелось в избытке почти все, все продукты мирного времени: мясо и сыр, кофе и какао, торты и взбитые сливки.
Наши рекруты, привыкшие к однообразному и уже тогда недостаточному продовольственному снабжению армии, с жадностью набросились на редкие лакомства.
В результате вскоре были зарегистрированы первые случаи заболевания желтухой.
Обучение всей дивизии продолжалось почти два месяца. В это время из командиров частей был образован разведывательный центр, который получил особое задание.
Каких-нибудь два года назад мы обыгрывали планы «переправы» через Ламанш. Мы упражнялись в том, как высадиться на побережье Англии и закрепиться.
Теперь мы все это разыгрывали в обратном порядке. Мы обследовали датский берег в районе Зобьерга, чтобы установить, в каких местах англичане могли бы высадить десант, представили себе, откуда и как они могли бы нас атаковать, и наметили соответствующие ответные мероприятия — каждый командир для своего рода оружия.
Результаты нашей разведки и предложения были нанесены на большую карту, которая в свою очередь послужила материалом для проектирования и строительства укреплений на этом участке.
Теперь англичанам было бы не слишком трудно высадиться в самых различных пунктах вдоль французского, голландского или датского берега: большинство германских дивизий было сковано на востоке. Но англичане не явились, и американцы тоже. Мы ждали высадки десанта. Советский Союз тоже ждал этого.
По окончании обучения и проведенных маневров наша дивизия была переброшена на участок фронта близ Волхова, южнее Ленинграда. Мы заняли позиции среди болот: опорный пункт, болотная гать, опорный пункт. Когда приходилось от одного опорного пункта к другому проезжать на мотоцикле или легковом вездеходе по решетчатому настилу, возникало такое ощущение, словно мозги вытряхивает из черепа.
Саперы совершили невообразимо трудную работу, когда прокладывали прямо через болота пути связи, которым к тому же были даны громко звучащие наименования:
Курфюрстендамм[40], просека Эрики, Иоахимшталерштрассе; впрочем, от этого не становилось более уютным наше пребывание в болотистой местности, насыщенной миазмами лихорадки и миллионами комаров.
Советские солдаты ночью проникали в наше расположение, на надувных лодках пробираясь между опорными пунктами, снабжали и поддерживали партизан. Противник атаковал нас с флангов и с тыла и превращал в ад нашу жизнь. Впрочем, мы прибыли в Волхов не для того, чтобы проводить отпуск.
Мы заняли круговую оборону, ожидая удара со всех сторон. С огромным трудом нам удалось подтянуть орудия к отдельным опорным пунктам и замаскировать их. Мы не имели возможности вкопать орудия в землю; покрытые ветками, они стояли на решетках из бревен. А кругом шевелилась с хлюпаньем трясина, квакали лягушки и звенели комары, тучами носясь над головами в душном воздухе.
В такой атмосфере полной заброшенности все настойчивей преследовал и рядовых и офицеров роковой вопрос: почему, зачем это все нужно? От вопросов отделывались с помощью водки, которая к тому же считалась лучшим предупредительным средством против болотной лихорадки. Во всяком случае, под Волховом на это ссылались постоянно. Казалось, что имеются только две возможности: либо заболеть, либо привыкнуть к тому, чтобы утром и вечером полоскать рот водкой.
Для меня оставалось загадкой, как русским удавалось доставлять тяжелые орудия в самую глубь болота и с занятых позиций каждый раз в новом направлении внезапно обрушивать на нас уничтожающий огонь. В такой местности, куда, судя по карте, человек не в состоянии добраться, неожиданно утром оказывались пушки, которые обстреливали опорные пункты и жердевой настил, блокируя пути подвоза. Чаще всего они исчезали ранее, чем наша артиллерия или авиация успевали поразить эти цели.
Красноармейцы, очевидно, на руках переносили тяжелые орудия через трясину, несли каждый снаряд и каждый снарядный ящик в отдельности. То был неслыханно тяжкий труд, но иначе нельзя было себе представить, каким образом им снова и снова удавались операции. Мы даже обрадовались, когда нас перебросили на позиции под Ленинградом. Однако мы попали из огня да в полымя.
Наши позиции находились под Мгой и Синявиным. Солдаты той дивизии, которую мы сменили, очевидно, были довольны тем, что покидают этот участок, фронта. К нашему удивлению, самая смена прошла спокойно, но на следующий же день небеса на нас обрушились. Правда, мы были к этому подготовлены, так как заметили котловины и воронки такого размера, какие бывают при разрыве авиационных бомб.
Ничего подобного! То были разрывы артиллерийских снарядов самого большого калибра. Тяжелые «чемоданы» проносились с таким грохотом, с каким поезд метро вырывается на полном ходу из туннеля. Одного снаряда было достаточно, чтобы поднять в воздух деревянный дом — и тот исчезал раз и навсегда. Прямое попадание в наш бункер сжимало и вдавливало четырехскатный бревенчатый настил совершенно так же, как я мальчишкой мимоходом втаптывал в землю холмик земли над кротовой норой. Одна-единственная воронка на дороге вынуждала наши машины делать объезд по вспаханному полю, пока саперы или строительные батальоны не заделывали дыру.
Наша артиллерия не оставалась в долгу. Позади наших передовых позиций были размещены железнодорожные орудийные установки больших калибров, которые, постоянно меняя место расположения, забрасывали город снарядами. Мы по крайней мере были рассредоточены по местности или в укрытиях под землей, между тем как жители Ленинграда тяжко страдали от обстрела.
Позиции Красной Армии были расположены на окраинах или в предместьях города.
Оттуда предпринимались вылазки силой батальона или полка. При этом им часто удавалось осуществить прорыв наших позиций, и только ценой больших усилий мы могли выровнять фронт или отрезать прорвавшиеся части.
Учитывая подобные попытки русских прорвать окружение, мы должны были со своей стороны образовать узлы сопротивления, поэтому нас передвигали в разных направлениях, как на шахматной доске; в связи с этим командование приказало командирам частей ознакомиться и с теми участками фронта, которые не входили в их ведение.
Так, мы однажды осматривали позиции близ Петергофа[41]. Стоя на командном пункте у разбитых трамвайных путей, я со своеобразным чувством глядел в бинокль вдоль рельсов, рассматривал окраины Ленинграда. Можно было обнаружить на краю города танковый завод; там под непрерывным обстрелом германской артиллерии ремонтировались «Т-34» и изготовлялись новые танки. С помощью хорошей стереотрубы можно было даже разглядеть движение на заводе и по улицам города; все было так близко, рукой подать, однако рядом со сварочным аппаратом и стальными сверлами находились винтовки и пулеметы — тоже совсем под рукой.
Каждый гражданин Ленинграда сражался за каждый камень.
Через несколько недель русскому крупному разведывательному отряду удалось глубоко вклиниться в наше расположение, но прорвавшаяся группа была нами окружена. Удалось даже восстановить линию фронта позади прорвавшейся части численностью примерно сто человек. Красноармейцы оказались в безнадежном положении. Правда, они были хорошо вооружены и у них было много боеприпасов, тем не менее все их попытки отойти пресекались огнем с нашей стороны.