— Но однажды, — продолжал я, — мы все же столкнулись с бандой и вступили в схватку. Отряд разбойников оказался куда многочисленнее, чем мы ожидали, и они лучше знали местность. Мы попали в западню, оказались окружены. Я видел, как один за другим гибли мои соратники, пока сам не был ранен и упал с коня.
Очнулся в какой-то пещере. Я так ослаб от потери крови, что еле мог пошевелиться, и из своего закутка наблюдал, как пировали разбойника, как веселились и делили добытое в схватке. И тогда я увидел его. Сразу понял — это главарь. Он был спокоен и величав, он не принимал участия в общем ликовании, сидел в стороне и вид у него был отсутствующий, даже печальный. Одет он был как кочевники бедуины: на голове покрывало, схваченное вокруг лба войлочным кольцом, одежда восточного кроя, широкие шаровары. Он был молод, смугл и черноглаз, но что-то в его чертах подсказало мне, что он не араб, а европеец. Главарь вскоре почувствовал мой взгляд и глаза наши встретились. И сколько же тоски было в его бездонных темных очах!
Он подошел, заговорил со мной на прекрасном нормандском. Суть его речи сводилась к тому, что он знает, кто я. Поэтому мне и была дарована жизнь — ведь за рыцаря-тамплиера заплатят хороший выкуп. Был он даже любезен, но я едва удостоил его ответом, пока не сорвался и не сказал, что гореть ему в аду за то, что он сошелся с нехристями, хуже того, с разбойниками. Однако эти слова словно не задели его. Усмехнувшись, предводитель заметил, что ему это ведомо и без меня, и в голосе его звучала горечь.
Тогда я еще не знал, что это Ги д'Орнейль. Когда же разбойника привели ко мне лекаря-араба, чтобы привести моя рану в порядок, тот сболтнул, что Черный Сокол некогда служил у христиан, а затем жил на попечении эмира Балока, пока не ступил на стезю разбоя. Тут-то меня и осенила догадка.
Спустя несколько дней отряд Черного Сокола снова выследили воины Ордена и нанесли ему жестокое поражение. Лишь считанные разбойники вернулись в свое логово в пещере, горя желание выместить на мне злобу.
Вот тогда-то изгой Ги и стал на мою защиту. Один против всех. И крест честной! — надо было его видеть. Он был словно бог войны, словно сам демон и великий герой. Никогда не видел, чтобы человек так сражался. И как бы я не относился к нему, я был восхищен.
Он отбил меня, а вечером тайно вывез из пещеры, дав лошадь, воды и указав путь. Я спросил —что скажут его сотоварищи, обнаружив мое бегство, но в ответ он беспечно махнул рукой.
И тогда я назвал его по имени.
Ги вздрогнул и помрачнел.
— Не стоило вам показывать, что узнали меня.
В его голосе даже прозвучала угроза, но я его не боялся. Не погубит же он меня теперь, когда сам спас.
— То, что я узнал вас, останется только при мне, клянусь в том своим рыцарским званием. И отныне я буду молиться за вас, что бы вы порвали со своим теперешним положением и вновь стали гордостью христиан.
Он расхохотался.
— Напрасные усилия! Я так опорочен, что не все ли равно, как я встречу свой конец. Ибо везде среди собратьев по вере меня считают предателем. Я ведь вынужден был принять веру Магомета, а христиане подобного не прощают.
— Что бы вам ни пришлось пережить, сударь, вы не нарушили главной заповеди Иисуса Христа: «Возлюби ближнего, как самого себя». И спасая меня, доказали это.
Он долго смотрел на меня.
— Отчего же нет? Вспомните притчу о заблудшей овце и слова Спасителя: «…На небесах более радости об одном раскаявшемся грешнике, чем о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии». Поэтому оставьте свое пагубное занятие, вернитесь в лоно Святой Матери Церкви и…
— Кто мне поверит? Здесь, в Святой Земле, я слишком известен и осквернен.
— Что с того? Мир велик. Есть места, где вас не знают, где вы сможете начать все сначала. И вновь стать достойным рыцарем.
— Аминь, — тихо сказал он и ушел в ночь.
Больше я его не видел. Но вскоре узнал, что банда Черного Сокола перестала быть ужасом караванных путей. Более того, как-то один из побывавших в Иерусалиме паломников, поведал, что некий Ги из Святой Земли побывал в Риме и сам Папа принял у него исповедь, дав отпущение грехов. Мне очень хотелось верить, что это и был мой спаситель.
Я умолк, глядя на Риган. Огонь в очаге почти угас, она сидела, кутаясь в шаль, и я не видел ее лица.
— Одного я не понимаю, как этот человек, с таким трудом получивший прощение, мог вновь стать вне закона, что сам Генрих Боклерк объявил его своим врагом.
И тут Риган всхлипнула, громко, с дрожью.
— Когда Гай родился… В тот день умерла наша мать, дав ему жизнь. Для отца это был удар. Он был словно не в себе. А в доме было несколько нищих, решивших, что если у хозяина родится сын, их щедро угостят. Отец это понимал и разозлился. Он выгнал их всех вон, хотя была зима и на улице завывала метель. И все они погибли. Все, кроме одной старухи. Она стояла за частоколом усадьбы и проклинала отца… и его сына. Как потом рассказывала моя нянька-валлийка, у Гая тогда на груди появилась отметина — опущенный углом вниз треугольник. А там, в Уэльсе, говорят, что это знак изгнанника. Вот мой брат и изгнанник… на всю жизнь.
Я сел рядом с ней.
— Клянусь тебе, Риган, что я не поступлю с ним подло. Я сделаю все, чтобы он понял, что я его друг… его родич. И сделаю все, чтобы он не попал в руки людей короля.
Она нашла в темноте мою руку и поднесла к губам.
— Да благословит тебя Господь, Эдгар.
— Да пребудет он и с тобой.
Глава 3.
ГИТА.
Декабрь 1131 года.
Я помню и более холодные зимы, но так, как в эту, я не мерзла никогда. Может оттого, что при жизни прежней настоятельницы матушки Марианны дела в монастыре Святой Хильды шли на лад и в запасе у нас всегда имелись дрова и торф.
Но теперь, когда матушка-настоятельница отошла в лучший мир — да прибудет с ней вечный покой —ее место заняла мать Бриджит, которая так запустила дела, что нам приходилось туго. Мать Бриджит хоть и является образцом благочестия, ничего не смыслила в хозяйстве, и все обитатели монастыря с наступлением холодов почувствовали это на себе.
По наказу настоятельницы, я проверяла ее счета, сверяла списки доходов и расходов. И несмотря на все уважение к аббатисе Бриджит, мне порой даже хотелось затопать ногами, закричать, а при встречах с ней, так и подмывало спросить, как же она намеревается провести доверенных ее попечению сестер Христовых через все ненастья и голод зимних месяцев?
— О, Святая Хильда, как же я замерзла!
Не выдержав, я сложила ладони над пламенем свечи, надеясь хоть немного отогреть, ибо они так озябли, что едва держали перо.
Мы находились в скриптории[21] монастыря — я и Отилия. И хотя на улице была зима, а к вечеру сырость окончательно проникла в это маленькое помещение, никто не позаботился чтобы нам дали торфа для печи, и мы сидели в холоде еще с обеда.
Отилия подняла на меня свои близорукие голубые глаза. В серой одежде послушницы и плотно облегающей шапочке, из под которой на ее плечи спадали русые тонкие косички, она казалось особенно хрупкой и трогательной. Отилия ласково улыбнулась мне.
— Не думай о холоде, Гита. Тогда и не будешь так его ощущать.
— Как же — не думай? Тебе хорошо, ты святая. Я же… Знаешь что, давай разведем костер из обрывков пергамента и погреемся немного. А то недолго и слечь, как бедняжка сестра Стэфания.
Но Отилия только отрицательно покачала головой и вновь заскрипела пером.
Переписыванием рукописей в скриптории монастыря мы обычно занимались втроем — сестра Стефания, Отилия и я. Это занятие, само по себе интересное, еще и давало монастырю неплохой доход, так как книги всегда дорого стоили. Женщины-каллиграфы — редкость, и то, что обитель Святой Хильды обучала и готовила таковых — несомненная заслуга покойно настоятельницы Марианны. А для меня несомненное удовольствие и возможность проявить себя. Ведь я считалась лучшим каллиграфом в монастыре.
В монастырь я попала, когда мне и семи не было. И здесь я, круглая сирота, нашла себе тихое пристанище. Сначала воспитанница, потом послушница, скоро я приму постриг и монастырь навсегда защитит меня от всех бед и волнений мира. Я привыкла здесь жить и понимала, что нигде больше не могла бы проводить столько времени за книгами. И все же… Большой мир, тревожный, яркий и страшный врывался в мое тихое существование, пугал, но еще больше интересовал. И хотя еще год назад, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я должна была принять пострижение, я отказалась. При этом я сослалась, что готова еще год прожить в послушницах, чтобы затем подстричься вместе с Отилией. Отилия была на год младше меня и была моей лучшей подругой. Так что ничего удивительного, раз я решила обождать ее. И все же какой переполох поднялся тогда из-за моего отказа. Даже приезжал аббат Ансельм из Бэри-Сэнт-Эдмунса, патрон нашего монастыря. И как зло смотрел на меня своими маленькими заплывшими жиром глазками.
— Дитя мое, я очень хочу верить, что твое упорство — всего лишь недоразумение. Запомни, в тебе течет дурная, порочная кровь смутьяна Хэрварда, и ты должна учиться послушанию, а не будить в себе беса неповиновения, какой завладел душой твоего деда.
Да, я была внучкой Хэрварда Вейка, гордого сакса, великого мятежника — что бы там ни говорил этот поп-норманн. И я гордилась этим. Знала, что люди порой заезжают в Святую Хильду, только чтобы взглянуть на меня, последнюю из его потомков. Могла ли я стыдиться подобного родства? Абсурд. Я была внучкой Хэрварда! Но к тому же я и богатая наследница. Аббат Ансельм, как мой опекун, давно наложил руки на мои земли, уверенный, что я приму постриг, и тогда он беспрепятственно сможет называть их своими. Поэтому он так и всполошился, когда я вдруг отложила вступление в сонм невест Христовых.
Меня отвлекло шуршание сворачиваемого Отилией свитка.
— О чем задумалась, мое Лунное Серебро?
Она часто так меня называла. А за ней и другие. Дело в том, что у меня очень светлые волосы. Длинные, прямые и густые. Я люблю заплетать их в косу и перебрасывать через плечо. Волосы — моя гордость. И хотя это и суетно, но мне будет жаль обрезать их, когда я стану бенидиктинкой.
Я вздохнула.
— Прочти что ты написала.
Еще месяц назад нам было поручено переписать старую саксонскую поэму «Боэвульф». С тех пор, как наш король Генрих первым браком был женат на саксонке, у англичан поэма стала популярной. И аббат Ансельм заказал нашему монастырю ее рукопись для одного из своих знатных покровителей. Мы работали споро, пока сестра Стэфания не слегла с простудой, а мне поручили привести в порядок к Рождеству счета монастырского хозяйства. Теперь над рукописью работала только Отилия. И делала это с присущими ей аккуратностью и старанием.
— Прочти! — просила я, согревая дыханием озябшие пальцы.
Голос у Отилии был мягкий и мелодичный. По роду она была нормандкой, но саксонский знала, как родной.
— Не слышно арфы,
не вьется сокол
в высокой зале,
и на дворе
не топчут кони, —
всех похитила
всех истребила
смерть пагуба!..
Она умолкла и как-то смущенно поглядела на меня. Словно опасалась задеть меня намеком на поражение моих соплеменников. Но все это было так давно… А Отилия была здесь и была моей подругой.
И я заговорила о другом:
— Слушай, Отил, знаешь, что попросили переписать для одного лорда в нашей обители? Мать Бриджит как глянула, так и закрыла это под замок. Но я заметила, как сестра Стэфания тихонька почитывает. И я видела, как она открывает ларец. Хочешь и мы почитаем? Это отрывки из «Искусства любви» Овидия.
Я тут же схватила ножичек для заточки перьев и, пользуясь, что Отилия не удерживает меня, стала возиться с замочком на ларце, который стоял в нише стены. Отилия нерешительно приблизилась. Она-то, конечно, святая, но еще слишком молода и любопытна.
Несколько листов пергамента были исписаны красивым почерком по латыни. Таким четким, словно тот, кто их писал, не испытывал волнения. Меня же даже в жар бросало, когда я читала.
— Любовь — это война, и в ней нет места трусам.
Когда ее знамена взмывают вверх, герои готовятся к бою.
Приятен ли этот поход? Героев ждут переходы, непогода,
Ночь, зима и бури, горе и изнурение…
…Но если вы уж попались, нет смысла таиться,
Ибо все ясно, как день, и ложны все ваши клятвы.
Изнуряйте себя, насколько хватит сил на ложе любви…
— Ну как? Разве не великолепно?
Наверное у меня горели глаза.
У Отилии тоже разрумянились щеки, но она быстро совладала собой. Отошла, стала перебирать четки.
— Нам не следует этого знать, Гита. Это мирское. Мы же решили посвятить себя Богу. Не думай только, что я ханжа, но есть вещи, от которых мы должны отречься. А любовь и все эти чувства… Поверь, все это не так и возвышенно.
Я знала, о чем она говорит. Ей было десять, когда ее изнасиловал отчим, и она пришла в монастырь, спасаясь от мира, как от боли и грязи. Монастырь сулил спокойную, безбедную жизнь. И она выбрала ее. Я же… Меня отдали в монастырь еще ребенком, я еще не могла разобраться, чего хочу, просто подчинилась воле матери, которая овдовев после смерти отца, считала, что только тихая монастырская жизнь может уберечь ее дитя от недоброй судьбы.
Я села на прежнее место, но почему-то никак не могла сосредоточиться на счетах. Обычно я находила это занятие интересным, даже втайне гордилась, что разбираюсь в этом лучше настоятельницы. Слышала, как иные говорили, что с такими способностями, я однажды сама стану аббатисой. Я ведь из хорошего рода, при поступлении за меня был сделан щедрый вклад, я прекрасная ученица и со мной советуются. Да, моя дальнейшая судьба была предопределена и, наверное, это хорошо. Однако сейчас… То ли строки из Овидия так повлияли на меня, то ли уже давно душа моя была неспокойна, но вместо того, чтобы работать, я размечталась.
Тот о ком я мечтала, даже не знал о моем существовании. Я его видела неоднократно, когда он наезжал в нашу обитель помолиться в часовне, где покоился прах его матери. Звали его Эдгар Армстронг, в нем текла кровь прежних королей Англии и он был крестоносцем. Об этом не раз шептались мы, молоденькие послушницы, но нас в посетителе прельщали не столько его слава и положение, сколько его привлекательная наружность. Он был высокий, сильный, гибкий. В нем было нечто от благородного оленя — этакое гордое достоинство и грация. Он был очень смуглым и мне говорили, что эта смуглость присуща всем, кто провел в Святой Земле несколько лет. Зато у него были золотисто-каштановые красиво вьющиеся волосы и удивительные синие глаза. Я так хорошо его рассмотрела, потому, что едва он приезжал, ни о чем больше не могла думать, только бы увидеть его. Можете смеяться, но все мое существо — мое сердце, моя душа, моя кровь, — все звенело, едва я бросала на него украдкой взгляд. Он же и не подозревал обо мне. Если же и слышал, что в женском монастыре Святой Хильды живет внучка Хэрварда, то никак не проявлял интереса. Конечно, он ведь такой могущественный и занятой человек, шериф Норфолка. Эдгар Армстронг — прекрасный, отчужденный, далекий… Для меня он был, как солнце после дождя. Я никому не говорила об этом, даже на исповеди. Это был мой грех, но какой сладкий грех! Не возбраняется смотреть на прекрасное, дабы ощутить удовольствие. Эдгар — в этом имени мне слышался рокот струн, лязг стали и мурлыканье кошки.
В последний его приезд я и еще несколько послушниц взобрались на стремянки за оградой гербариума[22] и смотрели, как он разговаривает с матерью Бриджит у ворот обители. Позже говорили, что настоятельница просто лебезила перед ним — он ведь очень богат и всегда делал щедрые вклады монастырю, — но я тогда ничего этого не заметила, потому что видела в тот миг только Эдгара. А потом, когда он уже сел на коня, то вдруг неожиданно повернулся и поглядел на нас. И мы замерли, как голубки перед горностаем. Он смотрел на нас, но как! — так игриво и ласково, чуть иронично и может даже чуть-чуть печально. А потом приложил руку к губам и сделал жест, словно посылая поцелуй.
Нас потом наказали. Но мне было в сладость даже наказание. И со мной такое творилось! У меня ныла, словно наливаясь, грудь, болел низ живота, холодели руки. Я мечтала, чтобы шериф увидел меня, обратил внимание, нашел красивой. Ведь все говорили, что я красива. И я теперь сама желала убедиться в этом, когда склонялась над своим отражением в бадье с водой или рассматривала себя в заводи у монастырской мельницы.
У меня очень светлая, гладкая кожа и румянец на скулах. Овал лица… Даже недолюбливающая меня мать Бриджит говорит, что оно красиво — нежная линия щек и подбородка, гладкий лоб. Брови у меня каштановые, выгнутые, как у королевны. Они значительно темнее волос, а ресницы еще темнее бровей и такие густые. Когда смотришь в отражение, кажется, словно они очерчивают глаза темной линией и от этого глаза кажутся выразительнее. Если выразительными могут быть глаза светло-серого, как металл, цвета. А вот рот… Мне говорили, что это не английский рот, а французский — слишком пухлый и яркий. И неудивительно — моя мать родом с юга Нормандии, и от нее я унаследовала изогнутую, как лук, верхнюю губу и припухлую нижнюю. Как однажды лукаво заметила сестра Стэфания, мужчины при взгляде на такие губы начинают думать о поцелуе. Несмотря на нескромность этого замечания. Я осталась довольна.
А еще болтушка Стэфания как-то обмолвилась, что мужчин ничто так не интересует, как женское тело. Но что в нем такого привлекательного? Грудь у меня не большая и не маленькая, но такая круглая. Вообще-то я слишком тоненькая и не очень высокая, однако у меня длинные стройные ноги. Так какая же я? Понравилась ли бы я Эдгару? И кому он послал тот воздушный поцелуй? Мне или всем нам?
От размышлений меня отвлек стук клепала.[23] Я даже вздрогнула.
— Что с тобой? — спросила Отилия. — Ты словно спишь с открытыми глазами.
Мы спустились во двор. Было время вечерней службы, на дворе давно стемнело. Сгущался туман и в его белесой дымке монахини попарно двигались в церковь, неся в руках зажженные фонарики. И как же было холодно и мрачно. Сырость пробирала до костей. Через три дня сочельник, а ни какого праздничного настроения. Наверное я плохая христианка, если душа моя не ликует в преддверии светлого праздника Рождества.
В церкви на нас пахнуло холодом камней и ароматом курений. В этот сырой вечер на службе было всего несколько прихожан. Они стояли на коленях и, пока священник читал молитву, повторяли за ним слова, так что пар от дыхания клубами шел у них изо рта.
Монахини попарно прошли в боковой придел, где их от прихожан отделяла решетка. Они заняли свои места на хорах — впереди монахини, позади послушницы. Настоятельница Бриджит и приоресса стояли по обе стороны хоров, а регентша повернулась к нам лицом, сделала знак и мы запели Angelus.[24]
Мы стояли молитвенно сложив ладони, опустив глаза под складками головных покрывал, закрывающих чело. Однако, как я не старалась сосредоточиться на молитве, вскоре почувствовала на себе чей-то взгляд. Не выдержав, я посмотрела туда, где стояли прихожане.
Утрэд. Это был мой человек. Вернее его родители были моими крепостными, а сам он давно стал воином. Его грубая куртка с металлическими бляхами и тяжелая рукоять меча у пояса тотчас выделили Утрэда среди серых и коричневых плащей окрестных крестьян. Именно он пристально смотрел на меня.
Я заволновалась. Если Утрэд здесь, значит что-то случилось. Бывло и раньше мои люди навещали меня в обители Святой Хильды. Так повелось со времен моего детства, когда я осталась круглой сиротой. Крепостные саксы везли своей маленькой госпоже гостинцы — мед с наших пасек, теплые шерстяные носочки, запеченных в тесте угрей. Прежняя настоятельница не противилась этому, понимая, что осиротевшему ребенку приятно видеть знакомые лица. Но по мере того, как я взрослела, крестьяне стали рассказывать мне и свои нужды, даже просить совета. И я поняла, что им несладко живется под владычеством жадного Ансельма. Люди постоянно жаловались на поборы, на жестокость слуг аббатства, на притеснения и унижения чинимые ими. И так уж вышло, что их приезды со временем переросли для меня в повод для беспокойств.
Повзрослев, я начала, как могла, помогать им. Если кто-то хворал, я отсылала мази и снадобья; когда крестьяне заподозрили, что назначенный аббатом мельник обманывает их, я сама ездила на мельницу, чтобы проверить их подозрения и сосчитать мешки. А этой осенью из-за непогоды не удалось собрать урожай, но сборщик налогов не пожелал отложить уплату, и обозленные крестьянки избили его прялками.
И снова мне пришлось вмешаться. Я хотела отправиться в Бэри-Сэнт-Эдмунс, чтобы во всем разобраться, но меня не отпустили, и я объявила голодовку. Тогда мать Бриджит была вынуждена написать об этом Ансельму. Ко мне прибыл его представитель, вел долгие беседы, но я стояла на своем.
Могу представить, что бы произошло, если бы разнесся слух, что внучка Хэрварда Вейка умерла от голода. Могли бы вспыхнуть волнения — ведь здесь, в Восточной Англии, крестьяне более независимы и решительны, чем где-либо. Восстание моего деда еще не было забыто, и крестьян побаивались. В конце концов мы сошлись на том, что аббатство отложит срок внесения платежей.
Но теперь — Утрэд. А значить жди беды.
Наконец служба подошла к концу. Все встали, двинулись к выходу. Только Утрэд неожиданно кинулся к решетке.
— Леди Гита! Умоляю, выслушайте меня!
Я тотчас подошла. Он схватил мою руку.
— Миледи, нам нужна ваша помощь. Случилось несчастье…
Но уже рядом оказалась настоятельница Бриджит.
— Изыди, сатана! Отпусти немедленно сию девицу. Она находится в обители невесть Христовых, а ты…
— Матушка, это мой человек. И я прошу соизволения переговорить с ним.
Но мать Бриджит не добрая настоятельница Марианна. Она не допускала и боялась моих встреч с крестьянами. Да и аббат Ансельм запретил ей это, а она всегда была ему послушна.
— Это еще что такое, Гита? Ты перечишь мне? Немедленно удались.
За ее спиной ухе стояли две крупные монахини, и я поняла, что меня потащат силой, если заупрямлюсь.
И я лишь успела шепнуть Утрэду, чтобы ждал меня, на обычном месте.
За трапезой я еле заставила себя поесть. И мысли всякие лезли в голову, да и еде была далеко не лучшей — немного вареной репы и ложка ячменной каши. В этом году мы по сути голодали, но никто не смел высказаться, так как это значило уличить мать Бриджит в плохом ведении хозяйства. А сама она, строгая и суровая, восседала во главе стола, чуть кивала головой, слушая, как одна из сестер читала житие святых.
После трапезы я подошла к Отилии.
— Скажи настоятельнице, что мы пойдем помолиться в часовню Святой Хильды.
Отилия с укором посмотрела на меня. Сама-то она часто простаивала всенощную в часовне, молилась до зари. Она находила в этом удовольствие — она была святой. Я же… Пару раз и я оставалась с ней, но не для молитвы, а чтобы под предлогом бдения сбегать, когда мне не позволяли свидания. К утру я всегда возвращалась, а Отилия все молилась, пребывая словно в трансе. Меня восхищал ее религиозный пыл, ее искреннее служение. Да и не только меня. Когда Отилия молилась, ее никто не смел побеспокоить. Я этим пользовалась. Она же не предавала меня, но опасалась этих моих отлучек. Вот и сейчас я увидела волнение на ее лице.
— Гита, это грешно.
— Грешно не оказать помощь.
— Но эти люди… Они просто используют тебя.
— Им не к кому более обратиться.
— Но если откроется… Тебя накажут.
— Ничего не откроется. Я скоренько вернусь. Так ведь всегда было.
И она, конечно, уступила.
Мать Бриджит была даже довольна, что я решила молиться с Отилией. Она дала каждой из нас по зажженной свече, а мне велела обратить свои помыслы на мир духовный и просить у Господа и Святой Хильды прощения за свою суетность и непокорность. Знала бы она!..
Часовня Святой Хильды была небольшой. В нише стены стояло изваяние святой, выполненное из дерева, раскрашенное и позолоченное. Здесь был полумрак, лишь на небольшом алтаре поблескивал золотой ковчег для мощей.
Я прикрепила свою свечу и хотела опуститься на колени, когда Отилия неожиданно подошла.
— Гита, мое милое Лунное Серебро, не делай, что задумала.
Я молчала, даже почувствовала легкое раздражение. Она же продолжала:
— Если ты сегодня уйдешь, то уже не будешь одной из нас. Ты уже не вернешься.
Я нервно улыбнулась, скрывая, что от ее слов мне стало несколько не по себе. Ведь уже не раз случалось, что слова Отилии оказывались верны. Она говорила о разных вещах, словно зная все наперед, и как я заметила, ее саму порой пугало это. Поэтому я постаралась ответить ей даже с напускной бравадой:
— Ты говоришь, как пророчица, Отил. А ведь на деле ты всего-навсего молоденькая девочка шестнадцати лет. Поэтому лучше помолись, как умеешь только ты. Чтобы меня не подловили и моя отлучка, как и ранее, осталась известной только нам.
Я постаралась отвлечься, глядела на огонек свечи, тихо читая «Раter noster»[25], и мне стало казаться, что сияние огонька словно окутало и согрело меня…зачаровало. Мне стало даже хорошо и не хотелось никуда идти. Было такое ощущение, словно что-то удерживало меня здесь.
Но все же я встала и вышла. Ночь пронзила меня холодом и мраком. Здесь, с западной стороны монастырских построек был сад-гербариум, за которым в ограде была небольшая калитка, от которой тропинка вела к лесу, где мы обычно собирали хворост. А там, через пару миль, стоит старый каменный крест, установленный много лет назад. И возле креста меня ждет Утрэд, сын моего крестьянского старосты Цедрика, который стал солдатом, так как не смог полюбить работу на земле. Последнее время он служил у некой леди Риган из Незерби и был вполне доволен своим местом. И если он оставил все, чтобы предупредить меня, значит в моих владениях и впрямь не все ладно.
Я торопилась, почти бегом бежала через ночной лес, поскальзываясь на мокрых листьях и еле находя тропинку в тумане. Однако я хорошо знала округу и вскоре увидела проступающие сквозь туман очертания креста. Рядом стоял Утрэд, кормил с ладони мохнатую низкорослую лошадку. Увидев меня, он шагнул навстречу, набросил на мои плечи свой широкий шерстяной плащ.
— Вы пришли. Да благословит вас Пречистая Дева.
— Я промочила ноги, — проворчала я. — Давай говори, что случилось, да только быстро.
— Быстро. Тогда просто скажу: люди аббата из Бэри-Сэнт-Эдмунса напали на деревню. Они жгли, насиловали, убивали.
Я только и смогла выдохнуть:
— Не может быть!..
Тогда он мне все рассказал. Оказалось, что аббат Ансельм отложил выплату положенного оброка только до Рождества. Это казалось абсурдным — где люди могли найти выплату, особенно зимой? Но Ансельм был слишком разгневан, что женщины избили его поверенного, и не желал проявлять снисхождения. Он только заменил натуральный оброк денежной выплатой, зная, что в фэнах люди промышляют рыбой и могут ее продавать. Забыв при этом, что во времена неурожая, все что продается, идет исключительно на пропитание. К тому же, чтобы прокормиться, люди занялись охотой на птиц, а это уже считалось браконьерством, и Ансельму донесли на них.
— Вы не должны были поступать противозаконно, — заметила я.
— А законно ли заставлять людей добывать деньги разбоем?
Я понимала, что он имел в виду. В голодное люди время часто выходят на большую дорогу, а это ли не способ внести оброк деньгами.
— Ты что-то путаешь, Утрэд. Тот кто уплачивает аббату подати, сам находится под его покровительством. И аббат Ансельм не мог быть к вам столь несправедлив. Если бы дела и впрямь обстояли так плохо, он бы не стал обдирать вас, как липку, ведь землевладелец не заинтересован в разорении своих людей. Они основа его богатства.
— Да ну? — хмыкнул Утрэд. — Клянусь Святым Дунстаном, ты попросту ничего не понимаешь, девушка.
Он стал пояснять, что впереди еще два долгих зимних месяца, а люди голодают уже сейчас. В фэнах, конечно, могли прокормиться угрями и рыбой, да и продавать на рынках улов можно попробовать, но нехватка зерновых привела к дороговизне и на рыбу, поэтому ее могут покупать лишь те, кто побогаче. Кроме того, желудки, привыкшие к хорошему ломтю хлеба, никак не могли удовлетвориться одними продуктами с болот. Люди голодают и болеют, а старики и дети стали умирать уже сейчас. Что же ожидает, когда настанут еще более голодные времена? Конечно в фэнах основное богатство шерсть с овец, но при нынешней дороговизне, учитывая фиксируемый правительством тариф на цены, прибыли от продажи совсем нет.
В темноте я еле различала лицо Утрэда. Он говорил глухо и печально, но вот в его голосе послышались рычащие интонации. Он поведал, как управляющий аббата в моих землях, некий Уло, сделал вид, что отложит выплату, если ему отдадут Эйвоту. Эйвота была сестрой Утрэда и слыла первой красоткой в фэнленде. Прошлой весной она вышла замуж за моего пасечника Хродерава, но это не помешало Уло заглядываться на нее. И он нашел способ как заполучить красавицу, забыв при этом, что Эйвота свободная женщина и жена йомена. Поэтому требование Уло сочли неслыханным и никак на него не отреагировали. Тогда управляющий решил забрать Эйвоту силой, и напал со своими людьми на возвращающихся из церкви женщин. И хотя сама Эйвота смогла вырваться и убежать, но другие не успели. Они попали в руки людей Уло, а те, распаленные вседозволенностью, набросились на них, издевались, насиловали. Среди женщин была и совсем молоденькая девушка Ида, к которой, как я знала, собирался посвататься Утрэд. После издевательств она сильно захворала и умерла. Все это было две недели назад. Тогда люди из фэнов отомстили, поймав и жестоко избив Уло. Но этот аббатский управитель скоро оправился, навел своих воинов на деревню и ее почти уничтожили.