Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О любви и не только… (сборник)

ModernLib.Net / Современные любовные романы / Виктория Токарева / О любви и не только… (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Виктория Токарева
Жанр: Современные любовные романы

 

 


Виктория Токарева

О любви и не только… (сборник)

© В.С. Токарева, 2007


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Мои враги

Однажды утром я села к письменному столу, взяла листок бумаги и написала сверху: мои враги. Далее я сосредоточилась и перечислила врагов по именам:

Анька,

Танька,

Ванька.

Расшифровываю:

Анька – моя домработница.

Танька – жена моего отца.

Ванька – мой сосед по даче.

Анька – враг внутри дома.

Танька – враг возле дома.

Ванька – сосед, враг через забор.

Мои враги – это самые близкостоящие люди. Значит, я – неблагополучна. Что-то надо делать. Но что?

Уходить в лес, в партизаны? И отстреливать по одному?

В наше время модно посещать психоаналитика. Но зачем куда-то ходить, тратить время и деньги? Я могу разобраться самостоятельно. Я сама себе психоаналитик.

«Итак, – говорю я себе, – начнем по очереди…»

Анька

У моей дочери родился ребенок неизвестно от кого. «От первого попавшегося». Она объяснила, что все случилось после экзаменов на аттестат зрелости. Значит, она сдала еще один экзамен – на взрослость.

Моя дочь мало меняется. Я помню ее грудную, и годовалую, и шестилетнюю. Сейчас ей – восемнадцать, а у нее такое же детское личико и взгляд в никуда, как будто смотрит и не видит. Смотрит и думает о своем.

Мне всегда говорили: какая милая девочка… Наверное, просто хотели сделать приятное, но я верила всей душой. Правда, милая… Какая милая. Послушная, внушаемая. Ее можно убедить в чем угодно. Поддающаяся воспитанию, как дельфин.

В детстве я каждый год вывозила ее на дачу. Это было выброшенное время: скучища и бытовые неудобства. Мы любили сидеть на крылечке под солнцем, плечом к плечу, и я до сих пор помню тепло ее маленького плеча.

И вдруг она выросла и привела «первого попавшегося». Я не хочу его обсуждать, но я всегда была неспокойна за свою дочь, когда она рядом с ним.

Однажды они поперлись в какой-то поход, а у моей дочки (ее зовут Лиза) случился приступ аппендицита. А вокруг горы и долины и никакой медицинской помощи. Странно, что она осталась жива.

Лиза ждала ребенка, а он смотался на байдарках с друзьями. Ему хотелось ярких впечатлений. Но друзей на байдарках он тоже бросил. Ему не понравилось спать в палатке без удобств. Он смотался, а друзьям оставил сорок килограммов поклажи. Он любил раскладывать свой груз по чужим плечам.

Мне сразу стало ясно: Лиза, как кролик, напоролась на удава.

Я сказала: «Не выходи за него замуж».

– А он и не зовет, – успокоила меня Лиза.

Значит, ребенок – на мне. Лиза – на семи ветрах.

* * *

И я нашла няньку. Ее звали Анна Федоровна Стрельцова. Анна Федоровна. Анька.

Она все делала быстро и качественно, она была для этого создана. Я – художник. И только. Домашняя работа меня выматывает и убивает. То, на что я трачу весь день, Анька делает за сорок минут. Когда она просто появлялась, вокруг нее светлело. Быстрыми легкими движениями она раскладывала вещи по местам. Она творила чистоту и порядок одним только своим присутствием.

А ее голубцы – это произведения искусства. Их даже жалко было есть. Маленькие, аккуратные, красивые, пропитанные особым соусом. У меня голубцы получались величиной с ладонь. Я угорала от количества манипуляций: сделать фарш, прокипятить листья капусты, сварить рис, поджарить лук… Да лучше я за это время нарисую прозрачную березку с пятнистым стволом…

Еда – это полдела. Главное – внучка. Анька любила мою внучку неземной любовью, а та отвечала ей тем же. Все пространство моего дома от пола до потолка было заполнено идеальной взаимной любовью. Только Анька могла накормить ребенка, занять, утешить, полечить, научить.

Однажды внучка заболела, температура стояла неделю. Девочка сидела безучастная, сосала палец. Анька провалилась в депрессию. Ей не хотелось жить. В один прекрасный день температура упала, Анька воспряла, ее глаза засверкали, как два зеленых изумруда. Жизнь вернулась в дом.

Я видела, что Анька служит искренне, и прощала ей все. Что именно? Легкое хамство в отношении меня. В чем оно заключалось? Мне не оставляли еду.

Дочь жила в Москве, ей надо было посещать институт. Мой муж пребывал в Нью-Йорке, преподавал в университете. Удав путешествовал, посещал вулканы. Удав – вулканолог, изучал жизнь земли. Он говорил, что земля – живая. Нефть – это кровь земли. И людей нельзя жечь в крематориях, а надо зарывать в землю, ибо все, что умирает – люди, звери, птицы, – это и есть пища земли. Земля питается нами и кормит нас. Планета – первична, а люди – просто корм для планеты. И больше ничего. Может быть, отсюда шло его отношение к людям. Однако к себе лично он относился как к планете.

Внучка оказалась похожа на Удава: глаза подозрительные, брови в одну прямую. В ней не было милоты моей дочери, но я ее любила. И через нее узнавала Удава и проникалась к нему некоторым пониманием.

Я находила во внучке и свои черты, часть себя. Не могла же я не любить часть себя, тем более лучшую часть, нацеленную в бессмертие.

* * *

Конфликт между мной и Анькой назревал медленно и постепенно. Ей полагался один выходной. И уходя на выходной в семью своей сестры, Анька выгребала половину моего холодильника. При этом не тайно, а прямо на моих глазах.

Я могла бы сделать замечание, но мне было так стыдно за нее, что я молчала. Я стеснялась.

Когда она удалялась с полной сумкой, я начинала перекипать от злости. Но сказать прямо – значит идти на открытый конфликт. Значит расставаться и лишать свою внучку близкого человека, наносить ребенку моральную травму. И как скажется моральная травма в столь раннем возрасте – неизвестно. Какие могут быть последствия? Да какие угодно. Она столкнется с неустойчивостью мира: был человек, нет человека. Со своей полной незащищенностью. Она будет плакать, орать, ничего не понимать. Пусть лучше я буду плакать, орать и ничего не понимать.

Я не орала. Я терпела.

Когда я показывала Аньке свою новую картину, она дергала плечом.

– Не нравится? – удивлялась я.

Анька снова дергала плечом, потом говорила:

– У меня по рисованию всегда пятерки были.

Это значило, что она могла бы нарисовать лучше, чем я. Просто у нее нет времени.

Я молчала. Про себя думала: «Дура. Кусает руку, с которой берет корм. Хоть бы притворилась…»

* * *

Аньке постоянно звонили подруги: Валя, Галя, Тома, Мила, Ксюша…

Мой дом был как штаб, куда стекались все новости чужих жизней.

Заслышав звонок, Анька все бросала, убегала в ванную комнату и запирала за собой дверь.

Еда на плите горела. Ребенок рыдал.

Я бросала все свои дела, металась между кухней и детской. Анька не торопилась, уточняла время и место встречи.

Потом возвращалась на кухню, довольная переговором. Я сказала:

– Мясо сгорит, я вычту из твоей зарплаты стоимость мяса.

Анька округлила глаза. Они стали почти белые от возмущения.

– Вы не сделаете этого, – проговорила Анька.

– Почему же? Ты зарабатываешь, и я зарабатываю. Ты, наверное, думаешь, что мне деньги даром достаются…

– Подумаешь, рисунки рисовать…

– Красками дышать, – добавила я, – легкие травить.

– Потому что вы все жядные, – определила Анька. Так она произносила слово «жадные», через «я». С особым презрением.

Мне стало все ясно. Вот она – классовая ненависть. Из-за этой классовой ненависти в семнадцатом году произошла революция. Целую страну перевернули с ног на голову.

Анька – типично совковая тетка: волосы обесцвечены пергидролем, от корней чернота на четыре пальца. Впереди – три засаленные подушки: две сиськи и живот. Но с какой любовью обнимает ее моя маленькая внучка. Для ребенка нет никого более красивого, доброго, прекрасно пахнущего, чем эта Анька.

Анька для моей внучки – идеал человека. Первая любовь.

* * *

Мои отношения с Анькой не стояли на месте. Они развивались. Следующий этап: Анька перестала меня кормить. Я возвращалась из мастерской – голодная и усталая. На плите булькала овсяная похлебка для собаки. И стояла маленькая детская кастрюлька, для внучки.

Я брала тарелку и наливала себе собачью еду. Это было неплохо. На хорошем мясе. Овес я люблю во всех видах.

Я, конечно, наедалась. Но что ест сама Анька?

Я начинала шастать по полкам и находила замаскированные голубцы либо плов. Себе она готовила отдельно. Меня отсекала.

Я позвонила близкой подруге Свете. Она выслушала и спросила:

– А кто у кого живет? Ты у нее или она у тебя?

– Вообще-то она у меня.

– Вот и наведи порядок.

Навести порядок – значит выгнать. И найти другую. А где найдешь другую? И какая будет эта другая? Может, алкашка или наводчица. Наведет воров. Это тебе не колбасу из холодильника тащить.

Я решила посоветоваться с любимой дочерью, но ее голос становился медным.

– Что значит «выгнать»? – грозно вопрошала она. – А Саша? (Так зовут мою внучку.) Ты хочешь проводить с ней эксперименты? Я не хочу.

– Но ведь я тоже человек, – напоминала я.

– Тебе сколько лет?

– Сорок восемь.

– А Саше?

– Три.

– Ну так…

Я вздыхала. Я – уходящая натура. Со мной можно не считаться.

Я звонила мужу в Лос-Анджелес. Ему там нравилось, а мне нет.

– Они на меня плюют, – говорила я мужу. – Мне разрешают только платить.

– Приезжай ко мне, – говорил муж.

– А что я у тебя буду делать?

– То же самое. Писать картины.

Я молчала. В Америке не рисуется. У меня что-то меняется в мозгах. В Америке я рисую как по лекалу, как будто это не мое, а чье-то…

– Я не могу их бросить, – говорю.

И это главное. Я – человек ответственный. Я отвечаю за своих девочек, большую и маленькую. А если я их брошу, тогда, значит, я поступлю как вулканолог.

Анька понимала, что ее позиции крепки, и набирала обороты. Я стала ее побаиваться. Мне казалось, что она может меня обругать и даже стукнуть.

Постепенно у меня стало повышаться давление. Врачи говорили, что это реакция сосудов на постоянный стресс. Надо убрать стресс, тогда давление нормализуется.

Убрать стресс – значит убрать Аньку. Убрать Аньку – ранить внучку. Если выбирать между мной и внучкой… Никто даже и не будет выбирать. Внучка главнее, поскольку маленькая, беззащитная и беспомощная. А я – большая, перезрелая и самодостаточная. Значит, оставалось ждать чего-то, неизвестно чего, и я ждала. Покорно, как лошадь под дождем.

Танька

Танька – жена моего отца Игоря Константиновича Волкова.

В детстве я видела его редко. Отец был занят наукой. Его волновала тема бессмертия. Человек живет по программе: рождается, развивается, формируется – это первая фаза. Потом расцветает, цветет и отцветает – вторая фаза. А дальше – стареет и умирает.

Отец хотел найти в организме «часы жизни» и перекусить проводок, который связывает вторую фазу с третьей: расцвет со старостью. А такой проводок есть. И если его вовремя перекусить – расцвет затянется до бесконечности. В сущности, это и есть бессмертие. А возможно, оно уже было. Моисею, который водил евреев по пустыне, было четыреста лет. А Сара своего первенца родила в девяносто. Может быть, это миф. А может, и реальность.

Отец приблизился к этой разгадке, но отвлекся на зов любви. Он улетел из семьи, как птица, и свил себе новое гнездо. Но из нового гнезда он тоже улетел, или выпал, или его вытолкали, после чего он запил и потерял человеческий облик.

Такого вот, потерявшего облик, его подобрала Танька, отогрела, отмыла и сунула себе под юбку.

Под юбкой отец воскрес, взялся за диссертацию и получил Государственную премию. Президент страны вешал ему значок на лацкан пиджака. А мой отец растерянно улыбался и произнес благодарственную речь. Поблагодарил президента и свою жену Таньку.

Танька не выдержала бремени славы и охренела. А может, она всегда была такая. Я ведь не знаю.

Ее главная задача жизни – развести нас с отцом как можно шире – так, чтобы мы забыли лица друг друга.

Когда я звоню, она спрашивает:

– Зачем? Что ты хочешь?

– Отца хочу.

Но Танька не верит. Она подозревает, что я хочу его деньги, дачу или лауреатские возможности: больницу, путевку в санаторий.

Я понимаю, что через Таньку мне не пробиться.

– Как он себя чувствует? – спрашиваю.

– В соответствии с возрастом, – отвечает Танька.

Это значит, отцу не удалось перекусить проводок. Он вступил в третью фазу – старения.

– Врачи говорят, что у него ишемия, – сообщает Танька.

– А что это значит? – пугаюсь я.

– Сужение сосудов. Есть вероятность инфаркта.

– Может, я к нему зайду?

– Зачем?

– Повидаться.

– Зачем?

– Я его дочь вообще-то, – напоминаю я.

– И что?

Вот тут действительно нечего сказать.

Было время, когда Танька окучивала отца. Она старалась мне понравиться и связала в подарок шапочку и шарф. Подарила. Это был дружественный знак. Я, в свою очередь, отыскала среди своих ранних картин «Одуванчики» и отвезла в подарок. Я вообще очень люблю рисовать одуванчики – прозрачные сферы. Совершенство своего рода.

Я взяла картину и заехала к Таньке. То, что я увидела, поразило меня раз и навсегда: в центре комнаты лежал стог овечьей шерсти. Рядом – прялка допотопных времен. За прялкой – Танька. Прядет, как Арина Родионовна.

Зачем? Разве в магазинах нет готовой шерсти в клубках? Потом сообразила: себестоимость, изделие из магазинной шерсти стоит в десять раз дороже. На порядок выше.

Со временем Танька и отец переехали в новую квартиру. Но стог так и остался стоять в углу, и прялка рядом. Многие думали, что это дизайн. Никому в голову не приходило, что древняя прялка – орудие производства. Натуральное хозяйство. Не хватало, чтобы Танька держала на балконе овец и сама их стригла.

Во время перестройки отец ничего не зарабатывал. Ученые оказались не нужны.

Мой муж по-быстрому смотался в Америку. Он там спокойно работал, ему адекватно платили. Никому ничего не надо доказывать.

Отец не мог оторваться от своей лаборатории. И не хотел. Это было высокое сообщество умов и сердец. Они делали общее дело и служили ему. Общее дело – это смысл жизни. А кто же бросает смысл? Это все равно что бросить веру.

Танька пряла изо всех сил, ость от овечьей шерсти летела в пространство, проникала в легкие. Танька кашляла.

Отец остался на нищенских деньгах. Танька пряла и сучила грубую нитку. Вязала шали.

Я, как художник, видела несомненный вкус и стиль. Но кто сейчас носит такие тяжелые, громоздкие шали? И главное – куда?

– Иностранцы покупают, – сказала Танька. – Я эти шали сдаю в художественный салон. Если хочешь, я могу тебе уступить… вот эту.

Танька показала мне серую ячеистую шаль, похожую на рыболовную сеть. К ней были приделаны терракотовые и желтые цветы. Каждый цветок был вывязан особой вязкой.

– Красиво, – отметила я.

– Тысяча долларов, – сказала Танька.

Я поперхнулась и промолчала. Я не ношу шали, у меня не хватает роста. И еще одно: с учетом наших отношений могла бы продать дешевле. Могла бы и подарить.

В комнату вошел отец.

– Посмотри, как красиво, – сказала Танька.

Я стояла, покрытая шалью.

– Нет, тебе не идет, – определил отец. – В этой шали ты как Азучена.

– Кто это? – спросила Танька.

– Старая цыганка, – объяснила я. – Из «Алеко».

– А где это? – не поняла Танька.

– Цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют. В Бессарабии, – сказал отец и закурил трубку.

У отца – особый табак с ароматом виски и вишни. Я с наслаждением вдыхаю. Этот запах для меня – запах отца.

– На что мы будем жить, если у тебя будет инфаркт? – задумчиво произнесла Танька.

– А почему у меня будет инфаркт? – слегка обиделся отец. – Может, у тебя будет инфаркт?

– У меня – не страшно, – сказала Танька. – Я здоровая. А у тебя все остальные органы скомпрометированы.

Отец пожал плечами.

На стене висела Танькина фотография в молодости. Танька была похожа на Мерилин Монро, но лучше. Более строгая, не такая сладкая. Она и сейчас красивая, если приглядеться. Мешает выражение лица. В лице – постоянная тревога: будет или не будет инфаркт? Купят или не купят шаль?

А отец думал о бессмертии. Голова – в облаках. То, что на земле, ему было совершенно неинтересно. Все земное лежало на Таньке.

* * *

Иногда Танька меня угощала. Я не ела. Боялась отравиться. Танька предлагала то, что следовало выбросить. Например, сдохшую колбасу. Она доставала кусок, рассматривала его, нюхала. Потом отрезала внешний зеленый слой, а следующий – менее зеленый, но все же скользкий – предлагался мне.

Я стеснялась за нее – не за колбасу, а за Таньку, и придумывала причины. Например, я на диете. Или: я уже завтракала (или ужинала). Хотя следовало сказать: «Съешь это сама. А я посмотрю – выживешь ты или нет».

Я приглядывалась к Таньке. То, что ею двигало, – не просто жадность. Это – служение идее. Идея – экономия средств. Танька, как солдат на посту, стояла на страже каждой копейки.

Я уверена: угощать – это большое удовольствие для двоих. Для того, кто ест, и особенно для того, кто угощает. Дает. Давать приятнее, чем брать. Но у Таньки другие приоритеты. Ничего не давать. Никому. Никогда. У нее была для этого фраза: «А почему я должна?» Она никому ничего не должна. Ей все должны. За что? За то, что она – Мерилин Монро, и даже лучше. За то, что Волков – лауреат Государственной премии. И вообще…

* * *

Настало лето. Танька и отец засобирались на юг. В Ялту. Туда же засобиралась моя дочь Лиза. Они ехали большой студенческой компанией.

Я не хотела, чтобы Лиза жила в палатке и спала на земле. Я боялась за ее почки.

– Но у всех почки, – резонно возразила Лиза.

– Чужие органы меня не интересуют. А твои – скомпрометированы.

– Как это? – удивилась Лиза.

– Ты в детстве болела. Почки – твое слабое место.

– Тогда я буду жить в гостинице. Ты достанешь мне номер.

– Это невозможно. Каким образом, сидя в Москве, я достану тебе номер в ялтинской гостинице?

– Пусть дедушка достанет. Может он что-то сделать для внучки?

Я задумалась. Просить отца – значит просить Таньку.

Танька умеет меня достать. После разговора с ней я на какое-то время схожу с ума, бегаю из угла в угол, разговариваю сама с собой и делаю перед лицом короткие гневные жесты. Танька стоит мне здоровья.

У Таньки есть фраза: «Волкова надо беречь». И она бережет его в основном от меня и от Лизы. Как собака, она охраняет пространство и облаивает все вокруг. В основном меня.

– Звони деду сама, – предложила я.

Лиза заплакала. Плакала она некрасиво, как я. Все личико сминалось. Я посмотрела на ее смятое, родное, полудетское личико и сдалась.

– Ладно, попробую достать тебе номер.

Я позвонила на Ялтинскую киностудию. У меня там была знакомая редакторша. Я сказала:

– Инна, ты должны достать мне номер в гостинице на июнь.

– Ты послушай, что ты говоришь! Как я тебе достану номер в сезон?

– Делай что хочешь. Иди отдавайся, плати, ври. Нужен одноместный номер. Поняла?

Инна молчала. Возможно, перебирала в уме свои возможности. Потом сказала мрачно:

– Я попробую, но не обещаю.

На другой день раздался звонок из Ялты.

– Ты будешь смеяться, – сказала Инна. – Но я достала одноместный номер.

– Каким образом?

– Актер не приехал на съемку. Номер освободился.

– А почему не приехал?

– Умер.

– А-а… – Я покачала головой.

Жалко, конечно, что человек умер. Но с другой стороны – номер действительно свободен. Актер мог просто задержаться, и тогда номер бы отобрали.

– Я знала, что ты найдешь выход, – сказала я.

Это была благодарность.

Вечером этого дня позвонила Танька и без «здравствуй» сразу завопила с самой высокой ноты:

– Только пусть Лиза не вздумает жить в нашем номере…

Я хотела сказать, что Лиза не вздумает, но не могла вставить слово. Таньку прорвало, как плотину:

– У нас будет жить вдова Магамбы, ты, наверное, слышала, это директор головного института, светило. Он умер, мы не можем бросить его вдову. Мы ее пригласили в Ялту. Она дала согласие, она будет жить в нашем номере «люкс» вместе с нами. А нас и так трое. С нами едет домработница Рая. Волков не любит, когда посторонние…

Танька захлебнулась словами и закашлялась. Я воспользовалась секундной паузой и спросила:

– А откуда ты знаешь, что Лиза едет в Ялту?

Танька продолжала натужно кашлять. Она не хотела раскрывать свою агентурную сеть.

– У Лизы будет отдельный одноместный номер, – сообщила я.

Танька кашлянула еще пару раз и продолжала:

– Чемберджи так много для нас сделал, мы не можем бросить его вдову, это неудобно.

– Магамба, – поправила я.

Танька запнулась. Она перепутала: чья вдова? Я поняла, что никакой вдовы нет. Но это и не важно.

– Ты, наверное, оглохла, – сказала я. – Лиза не собирается с вами жить. У нее будет одноместный номер.

– Как? – оторопела Танька.

– Так. Я достала ей одноместный номер.

– А ты не могла бы и мне достать? Волков по ночам работает, а я смотрю телевизор. Очень неудобно…

– Пусть Волков достанет, – предложила я.

– Он ненавидит просить, унижаться… А тебе все равно.

Волков, значит, гордый. А об меня можно ноги вытирать. Мне захотелось бросить трубку, предварительно сказав ей пару слов, но мне стало жаль отца. Танька начнет ему жаловаться, накручивать его нервы на кулак, а у отца и так больное сердце. Лучше я перетерплю. От меня не убудет.

– Я подумаю, – сказала я.

Ответ размытый. Подумаю – просить или не просить. Волков, конечно, гордый, а я, получается, нерешительная. Подумаю – и ничего не буду делать. Это то же самое, что «шла бы ты…», только без скандалов и без потерь.

Танька родилась в год Лошади. Огненная лошадь. Ей надо кого-то топтать. Волкова она боится, других не достать, слишком далеко отстоят. Вне досягаемости. Остаюсь я. Я, конечно, могла бы спрятаться за своего мужа. Но муж в Америке.

В Грузии есть выражение «У патроне». Значит, без хозяина. Женщина без хозяина как бездомная собака. Любой может кинуть камень.

Лиза и вулканолог съездили в Ялту, провели там весь август, а осенью разбежались окончательно.

Вулканолог стоял на страже своих интересов и не в состоянии был думать ни о ком, кроме себя. А семья – это семь я. Нужно думать о каждом.

* * *

Однажды позвонил отец и попросил меня приехать.

– А Танька дома? – спросила я.

– Танька придет через два часа.

Я поняла, что в два часа надо уложиться.

Я приехала. Дверь открыла Раймонда – так я зову домработницу Раю. Раймонда любила показывать зубной протез, вытаскивая его изо рта, и любила напоминать:

– Я – потомственная крепостная.

– Нашла чем хвастать, – комментировала я.

Раймонда любила меня всей своей бесхитростной преданной душой, всегда угощала тостами с джемом. Танька запрещала ей скармливать продукты. Джем Раймонда приносила из дома, она сама его делала из собственной красной смородины. Это был ее личный джем.

Я, в свою очередь, задаривала ее индийскими украшениями из натуральных дешевых камней. Раймонда едва не падала в обморок от такой красоты.

Отец завел меня в кабинет и сказал:

– Муся, я приготовил завещание.

– Зачем? – спросила я.

– Я ложусь на шунтирование.

– И что?

– Операция на открытом сердце.

– Такие операции сейчас – рутина. Как аппендицит, – беспечно проговорила я, холодея внутри.

– Я понимаю. Но если что… Короче, я хочу оставить тебе дачу.

– А как же Танька? – спросила я, холодея уже не за отца, а за Таньку.

Отцовская дача на сегодняшний день с учетом земли стоит огромных денег. Танька эту дачу перестраивала, достраивала, нанимала дизайнеров, вкладывала душу.

– Танька сойдет с ума, – сказала я.

– Я завещаю ей квартиру и деньги. Ей хватит.

Квартира в тихом центре, в сталинском доме, тоже по нынешним временам тянет на миллион. Но Танька захочет и то и другое. Она захочет ВСЕ.

– Ты не умрешь никогда, – убежденно сказала я. – Ты был всегда и будешь всегда.

– Хорошо бы… – усмехнулся отец.

– А зачем тебе операция? Живешь и живи.

– Может быть инфаркт. Надо успеть до инфаркта.

Значит, Танька правильно боялась.

Мы замолчали.

– У меня есть дача, – напомнила я. – Зачем мне две?

– В одной будешь жить, другую сдавать, – сказал отец. – Надо же на что-то существовать…

– Но я работаю…

– Ты должна не работать, а творить. И не думать о деньгах…

Раймонда вплыла в кабинет с подносом в руках. Поставила угощение. Оглядела нас и понимающе вышла.

– Рано плакать, – сказал отец. – Может, все и обойдется.

Я вдруг заметила, что плачу.

– Танька меня убьет, – сказала я. – Киллера наймет. Отстрелит.

– Не убьет. Она лучше, чем ты думаешь. Я ей за все благодарен. Я тебе больше скажу: я ее люблю. Но тебя я люблю сильнее. Ты – моя кровь. А кровь – не вода.

Значит, Танька правильно меня отваживала. Сколько Волкова ни корми, он все равно в лес смотрит.

Мы стали молча пить чай.

Отец встал. Достал завещание.

– Спрячь, – сказал он.

– Боишься Таньку? – проверила я.

– Не боюсь. Просто не хочу огорчать.

– Она же все равно узнает.

– Когда-нибудь узнает, конечно.

Я взяла завещание и положила его в сумку. И в следующую секунду повернулся ключ во входной двери. Вернулась Танька.

Она вошла в кабинет и зорко оглядела нас с отцом. Взгляд у нее был как у куницы. Я никогда не видела куниц, но мне кажется: именно так они и смотрят – прицельно, пристально, хищно.

Я заторопилась домой.

Ванька

Ванька – Иван Петрович Панасюк – мой сосед по даче. Живет за забором.

Когда-то мы делили границы. Это была долгая песня. Социализм тогда уже кончился, капитализм еще не родился, царила полная неразбериха в делах и в умах. Я, например, не знала, что можно вызвать землемера, и ходила с рулеткой, ставила отметины на заборе.

Потом явился Иван и стал мерить шагами, удаляясь от меня, виляя округлым женственным задом. Ванька шел прямо, потом почему-то его повело, как пьяного, в сторону моего участка. Он сделал метку. Таким образом, линия забора оказалась не прямой, а под углом.

Мне это не понравилось. Я собралась высказаться. Мы вышли на дорогу. На дороге стояла барышня из земельного комитета. Когда Ванька ее вызвал? Барышня что-то записала. Ванька поставил подпись. Все смотрели на меня. Я тоже поставила подпись, поскольку все смотрели и ждали и было неудобно задерживать.

Я – продукт своей эпохи, выращенной в страхе и тревоге. Я боюсь любого начальства и даже эту девицу. Стоя на дороге, я поняла, что дело сделано и документально оформлено.

Забор вырос быстро. Он стоял под углом и свидетельствовал о Ванькиной ушлости. Он все время напоминал мне картину: энергичный Ванька движется, виляя задом, а я стою с открытым ртом – нелепая и неповоротливая, как снежная баба с ведром на голове. Меня облапошили прямо на моих глазах ловко, весело и подло.

И я возненавидела. Не самого Ваньку, а вот эту крысиную юркость как знак времени: кто смел, тот и съел.

Когда я видела Ваньку за забором, мне становилось плохо. У меня замедлялась речь, голову заливало свинцом. Я поняла, что не могу с этим жить. Я вызвала землемера. Ванька не пустил его на свою территорию. Значит, чего-то опасался. А иначе почему бы не позволить обмерить землю, тем более за мои деньги…

Я решила подать в суд, но мне объяснили, что начнется конкурс взяток. Ванька придет и заплатит круглую сумму. А если я дам больше, то он перекупит, как на аукционе. Сегодняшний суд превратился в личный бизнес, истина никого не интересует. Всех интересует только гонорар.

Чем занимается Ванька, я не вникала. Что-то «купи-продай». Он привык торговаться и выгадывать, действовать на хапок, с наскоку – это, в сущности, был его инструментарий, как у меня холст и краски.

Ванька скорее всего был неплохим психологом, разбирался в людях. Он понял, что я ему на один зуб, как кедровый орех. К тому же за мной никто не стоит. Был бы муж, или сын, или просто знакомый бандит. Если бы с Ванькой пришел поговорить какой-нибудь корпулентный молчаливый браток с наганом, Ванька обоссался бы от страха. Но у меня нет такого защитника. Все кончилось тем, что я стала реже бывать на даче.

Иногда я мечтала, что Ванька возьмет и исчезнет. Смерти я ему не желала – это грех. Просто эмигрирует. Пусть даже разбогатеет и переедет в Лондон, как олигарх. Тогда я разберу забор и поставлю его прямо и гордо. Как восклицательный знак.

Я жила и грезила наяву: вот приеду на дачу, а Ваньки нет. Где он? Да какая разница, нет, и все. И будет все то же самое: зеленые елки, прозрачные березы, «будет небо опять голубое», как пел Высоцкий. А Ваньки нет. Вроде он маленький, круглый, как шарик, занимает немного места в пространстве – а радиоактивный. Опасный. Ничего не делает, не пахнет даже, а все отравляет вокруг.

Зачем такие люди? Значит, наверное, зачем-то нужны. А может, и не нужны.

У бедного Ваньки нет жены, нет детей. Нет потомства. Значит, Бог отменил эту ветку. На Ваньке все и закончится.

При Ванькиной жизни мне ничего не светит. Он хищник, а я – травоядное. Он сильнее меня. Значит, я смогу выпрямить забор только после Ванькиной жизни. Он моложе меня на десять лет и по логике вещей должен жить дольше. Но у меня есть потомство: дочь, внучка. Они переживут Ваньку и осуществят мою мечту. Справедливость будет восстановлена после меня, но ведь это лучше, чем никогда.

В нашей стране приходится ждать справедливости по семьдесят, а то и по сто лет. Но все-таки это время настает. И в результате все кривые заборы выпрямляются.

Моя проблема не имеет исторического аспекта, и все же…

Иногда я смотрю со второго этажа на соседний участок. Ванька стоит в идиотской белой панамке и кричит в мобильный телефон. Должно быть, с кем-то договаривается, готовится к очередному броску «на хапок». Голос у него высоковатый, противный, как будто в горле клокочет жир. Неужели его кто-то любит? И кто-то целует его лицо-яичницу?

Я никогда не вижу у него гостей, женщин, мужчин, в конце концов. Может, он боится, что его убьют? Может, у него мания преследования?

* * *

Хочется сделать небольшой перерыв в своей ненависти.

Я не только ненавижу, но и люблю. Я люблю свою собаку, например.

Собака – верх благородства. Она любит меня ни за что. Просто за то, что я есть в ее жизни. И еще за то, что я ее кормлю, и за то, что ей есть КОГО любить. Без любви собачья душа ссыхается.

Мы каждый день выходим на прогулку. Без этого она не может. О! Какие просторы… Какие запахи. Сколько свободы. То тут, то там можно найти восхитительные объедки или выпросить что-нибудь у прохожих.

Моя собака – кобель, его зовут Фома – абсолютно сыт. Он каждый день получает качественную еду в одно и то же время. Но одно дело – получить, и совсем другое – найти самому: разнюхать, раскопать. Или выпросить.

Фома – попрошайка, и с этим ничего не сделать. Невоспитанная собака. Но я не умею воспитывать. Меня никто не слушается. Видимо, внутри меня рыхлая воля. Дети и собаки это чувствуют.

Фома – трус. Когда к нему приближается серьезная собака, он прячется за мои ноги. Если злобный зверь летит на Фому как снаряд, я встаю на пути, преграждая путь к Фоме. В сущности, я принимаю охранные функции собаки.

Тут же во мгновение подскакивает хозяин злобной собаки, оттаскивает и остужает ее пыл, а именно бьет и оскорбляет последними словами. Конфликт улажен. Тогда Фома выходит из-за моей спины как ни в чем не бывало и облаивает обидчика, дескать: «Я бы тебе показал, да неохота связываться».

Я с укором гляжу на Фому. Спрашиваю:

– Не стыдно?

Фома смотрит на меня рыжими глазами, часто дышит, раскрыв пасть с чистыми молодыми зубами, говорит хвостом. Я не могу на него разозлиться. Да и что злиться, если все обошлось.

Фома прижимается к моим коленям в знак примирения. Он такой открытый, наивный и обаятельный… хочется добавить «человек», но он не человек. Он лучше. Собачья душа – это высшая ступень развития.

Я учусь у Фомы, беру уроки жизни. Он любит общаться с себе подобными, буквально кидается в дружбу. Не ждет от собак ничего плохого. Завидев незнакомку, медленно направляется, крутя хвостом, давая знак о добрых намерениях. Для него главное – прогулка и еда, высокая любовь к хозяйке и низменная любовь к сучке. Долг – охранять двор, облаивать проходящие машины. И – просто жить. Радость бытия. Счастье – это сама жизнь. У Фомы всегда довольная морда. Он умеет быть счастливым.

Но иногда Фома воет по ночам. О! Какое глубинное отчаяние исторгается из его души. Я просыпаюсь и слушаю. Что он хочет? Может быть, у собак тоже бывает депрессия? Но Фома – дворняга. Простой парень. Откуда в нем такая достоевщина?

Может быть, его тревожит луна? Или он хочет любви соседской сучки?

Я не могу заснуть от этого воя, леденящего душу, но мне лень вылезать из-под одеяла, спускаться на первый этаж, выходить на улицу и делать ему замечание.

А утром – все по-старому. Фома смотрит на меня, спрашивает глазами:

– Когда идем гулять? – И его уши шевелятся. Хвост качается, как метроном.

Все как было. Жизнь продолжается.

* * *

У Фомы есть враг – овчарка Джек. Джек ненавидит Фому лютой ненавистью. Я знаю причину. Однажды хозяин Джека, симпатичнейший Николай, остановился возле нас и похвалил Фому и даже потрепал его за ушами. На глазах у Джека Николай проявил благосклонность к чужой собаке. Все. Больше ничего.

Что случилось в мозгах Джека? Возможно, он дал себе установку: убить, истребить, уничтожить. Собачья ревность – это не человеческая. Человек, в конце концов, способен заменить предмет своей любви. Взревновал – бросил. А собака не может. Собака верна хозяину до его смерти и после. Для собаки хозяин – бог. Значит, надо уничтожить того, кто стоит на пути.

Фома быстро понял, что случай особый, за мою спину не спрячешься. Он стал убегать от Джека. Но как… Его ноги мелькали так быстро, что их не было видно. Казалось, что Фома низко летит над землей. Ветер отдувал его уши, оттягивал шерсть на морде. Фома понимал: надо рвать ноги, если хочешь жить.

Джек устремлялся за Фомой с той же скоростью. Мне стало ясно: если Джек настигнет Фому, у меня не будет собаки.

Хозяин Джека Николай орал команды, бежал следом.

Фома тем временем добегал до нашего дома, взлетал как снаряд и перемахивал через высокий забор. Все. Он дома. Территория – это святое.

Джек останавливался, захлебываясь собачьими ругательствами. Он кричал Фоме: «Ну погоди-погоди, ты еще выйдешь, я тебя еще встречу…»

Фома из-за забора отвечал: «Видали мы таких…»

Однажды Джек все же настиг Фому и успел содрать с его бока лоскут кожи величиной с ладонь.

Рана воспалилась, Фома не вылезал из будки и дрожал мелкой дрожью. Я совала в колбасу антибиотики. Фома их выплевывал.

Хозяин Джека приходил на участок, лечил Фому своими средствами.

Я мрачно пошутила:

– Николай, не обижайся, но если моя собака сдохнет, я твою пристрелю.

Николай поднял на меня свои голубые глаза. Поверил. Его лицо стало мученическим.

– Пристрелите меня, – предложил он.

Николай любил своего Джека больше жизни. Джек – породистый, умный, красивый. Его можно целовать в лицо. Мой Фома – грязный, замурзанный, лохматый, помесь кого-то с кем-то. Но мне не надо другого пса. Мне нужен только этот.

Когда Фома заболел, моя жизнь остановилась. Краски померкли. Я присаживалась перед будкой и звала:

– Фомка… Ну пожалуйста…

Он поднимал морду с туманными глазами. Видимо, у него была температура.

Ветеринарный врач приезжал и делал уколы. Фома терпел. Врач говорил, что ему не больно. У собак другой болевой порог, ниже, чем у человека.

Через десять дней Фомка выздоровел. На нем все зажило, как на собаке. Образовалась новая кожа, и на ней выросла новая шерсть.

* * *

Фома вернулся к радостям жизни и в один прекрасный день привел на участок подружку. Вернее, она сама за ним увязалась. Это была дворняжка, похожая на шакала. Худая, на высоких тонких ногах, с острыми ушками. Я тут же дала ей имя: Эмка. Это имя ей подходило. Она была именно Эмка, и больше никто.

Эмка пребывала в периоде течки. Как мне объяснили: в этот короткий период она должна непременно забеременеть. Это была ее собачья программа.

Эмка и Фома не теряли времени даром. Я их не столько видела, сколько слышала. Эмка постанывала за деревьями, но не от наслаждения, а оттого, что Фома был для нее слишком крупным псом.

Фома деловито и подробно исполнял супружеские обязанности. Через какое-то время Эмка от него отходила, встряхивая кургузым задом. Она напоминала мне тощую проститутку, которая выходит из укрытия, оправляя юбчонку.

Я все ждала, когда Эмка покинет мой двор. Они с Фомой были не пара, и я испытывала чувства свекрови к презираемой невестке. Но Эмка уходить не собиралась. Приходилось ее кормить.

Эмка оказалась невоспитанной, необаятельной и наглой. Она забегала в мою кухню и воровала еду со стола. Делала это незаметно и стремительно, как профессиональная воровка.

Я понимала: если бы она не была такой наглой, она бы давно сдохла. Эмка увязывалась с Фомой на прогулку. Когда мы выходили к полю, Эмка начинала ловить мышей. Она вставала на задние лапы. Замирала. Потом резко – рраз! Прыжок, и Эмка выходила из травы с мышью в зубах.

Я не знаю: едят ли собаки мышей? Эмка ела. Она жевала эту мышь, как кусок хлеба, вместе с головой, с кишками и с хвостом.

Мне становилось не по себе. Единственное, я не боялась Джека. Мне казалось: если он возникнет, то Фома на пару с Эмкой справятся с врагом.

Фома и Эмка бежали впереди по изумрудным травам, играя, ласкаясь, я бы даже сказала – целуясь. У меня мелькала мысль: оставить эту Эмку, но душа не лежала. У Эмки были противный голос – скандально-плачущий, – отвратительные манеры и неприятная внешность.

Раньше мне казалось: собака не может быть противной. Собака – она и есть собака. Но оказывается, собака собаке рознь. Даже Джек, злобный и беспощадный, вызывал у меня чувство уважения и объективного восхищения. А Эмка… Я все ждала, когда у нее кончится течка и ее можно будет вымести метлой.

Наконец брачный период окончился. Фома к Эмке остыл, я бы даже сказала – стал избегать. Прятался от нее в будку.

Эмка уходить не собиралась. Она скорее всего забеременела и собиралась вынашивать детей, моих собачьих внуков. Что я буду с ними делать? Топить я не способна и нанимать кого-то для этой цели – тоже не способна. Что меня ждет? Родится семь щенков, маленьких шакалов. Через какое-то время еще семь. Придется открывать питомник.

Я взяла метлу и выгнала Эмку за ворота. Она убежала, потом вернулась через двадцать минут.

Я позвала рабочего Семена, он соорудил на Эмкиной шее самодельный ошейник и отвел ее в соседнюю деревню. Эмка вернулась к вечеру.

Я пошла к сторожу Юрке, тридцатилетнему красавцу. Я сказала:

– Юрка, вывези мою собаку на сто первый километр. И выпусти ее возле деревни.

– Раньше на сто первый километр проституток вывозили, – напомнил Юрка.

– И посмотри, чтобы там рядом поле было.

Я рассчитывала, что Эмка приспособится.

– А это чья собака? – не понял Юрка.

– Приблудная.

– Да чего бензин тратить? Давайте я ее почищу, и все, – легко предложил Юрка.

– Как? – Я испытующе глядела на красивого Юрку.

– Ну как… – не ответил он.

– Ты что, с ума сошел? – испугалась я. – Просто вывези и все. Сколько ты хочешь получить?

Юрка назвал скромную цену.

– Я дам тебе в два раза больше, – пообещала я.

– Ладно, – согласился Юрка. – Завтра с утра подъеду.

Всю ночь я не спала. Меня мучили угрызения совести. Выкинуть беременную собаку на произвол судьбы. Но с другой стороны: я не люблю, когда за меня решают. Я Эмку не приглашала. Это она сама решила у меня поселиться. А теперь она решила у меня рожать. Но у меня тоже есть свое мнение, свои желания и свои планы. Получается, что все вокруг меня – волевые и целеустремленные. И даже бездомная сучка диктует мне свои условия.

Но я тоже волевая и целеустремленная. Я могу чего-то НЕ ХОТЕТЬ.

Я зажмуривала глаза, пытаясь заснуть. И не могла. Слова – это слова. Доводы – это тоже слова. А в натуре беспомощная беременная сука.

Утром приехал Юрка.

Я вынесла Эмке сардельки, покормить в последний раз. Эмка есть не стала. Она что-то чувствовала. И я видела, что она нервничает. Мне тоже было не по себе.

А Фома? Он вышел из будки, съел Эмкины сардельки и ушел обратно. Вид у него был непрошибаемый. Он как бы говорил: твои дела – это твои дела. Моя хата с краю.

Фома все видел и понимал, но он не защитил Эмку, даже не проявил сочувствия, и это после всего, что было между ними.

Все-таки мужики – сволочи. Это у них в натуре.

А может быть, собака не обсуждает действий хозяина. Хозяин – главнокомандующий. Все остальные – солдаты.

Юрка подхватил легкую Эмку и сунул ее в багажник.

Машина ушла.

Мне было тяжело на душе, хотелось развеять мрак.

Я отправилась гулять, широко и ходко покрывая расстояния. Фома бежал впереди, пребывал в прекрасном настроении. Он забыл Эмку. Она превратилась в сизый дым. Я подумала: «Ну, если ему все равно, то мне-то чего…»

Через неделю я встретила Юрку. Он шел в магазин за пивом.

– Ну, отвез? – спросила я.

– А как же ж?

– Чего не позвонил?

– Всю неделю пил.

Я молчала, ждала продолжения.

– Знаете, как она на меня посмотрела?

– Кто?

– Ну, Эмка же ж… Она смотрела, как будто говорила: не покидай меня, моя последняя мечта…

– А деревня там рядом была?

– Ну… – ответил Юрка.

– Была или нет?

– Ну а как же ж…

– А поле было?

– Само собой. Какая ж деревня без поля?

Мы с Юркой разошлись. Я шла и думала: то почистить собирался, а то неделю пил. «Не покидай меня, моя последняя мечта»… Все-таки Юрка романтик. Об Эмке я старалась не думать.

* * *

Прошло три месяца. Я уехала отдыхать с друзьями на международный курорт. В Словению. Там было много итальянцев. Женщины выходили к ужину в бриллиантах.

Я углядела нашего известного политика. Он жил по соседству с моим дачным поселком, через речку.

Вечером мы усаживались в холле, играли в лото. Надо было убить время. Между столиками сновали какие-то мутные личности южного типа. Итальянцы приезжали не только отдыхать, но и воровать.

Я вкратце рассказала об Эмке. Она во мне сидела и мучила меня. Хотелось ее как-то исторгнуть, хотя бы словесно.

– А… Я ее знаю, – проговорил Политик. – Бездомная сучка. Коричневая. Да?

– На шакала похожа. Эмка, – уточнила я.

– Мы ее звали Жучка. Она у нас полгода жила. Я одеяло ей отдал. Жена кормила.

– А дальше?

– А дальше стало тепло. Мы ее вывезли. В машину закинули и вывезли.

– А почему не оставили? – спросила я.

– А на хер она нам нужна? У нас своя собака.

У меня отлегло от души. Значит, я не одна такая. Значит, мое поведение – практически норма. И слава Богу…

Где-то ходит сейчас бездомная Эмка. Ловит в поле мышей. Никто не хочет стать ее хозяином. Судьба – типично женская.

Интересно, собаки чувствуют свое одиночество? Или у них другой порог восприятия? В конце концов, радость бытия распространяется и на бездомных…

* * *

Однажды мы с Фомой гуляли в липовом парке. Смеркалось.

Впереди я увидела человека с крупной собакой. Я испугалась за Фому. Мне не нравится, когда его «друт и трепают», – как говорила моя маленькая внучка. Это значит: дерут и треплют.

– У вас собака агрессивная? – крикнула я издалека.

– Идите, не бойтесь, – отозвался хозяин. – Она старая…

Мы с Фомой приблизились, и я увидела перед собой старую собаку.

На ее морде искрилась седина. Взгляд был суровый, слегка отрешенный. Собачьи колени были величиной с теннисные мячики. Под животом висел еще один теннисный мячик.

– Что это? – спросила я.

– Яйцо опустилось, – ответил хозяин.

Я сочувственно покачала головой.

– Я вывел его погулять перед сном. Он протечет. Ему будет легче спать.

– А сколько ему лет? – спросила я.

– Семнадцать. По человеческому исчислению больше ста.

– Откуда вы знаете?

– Это все знают. Один к семи.

Я быстро сосчитала в уме возраст своего Фомы. Ему пять лет. Значит, по человеческим меркам, пятью семь – тридцать пять. Мужчина в самом расцвете.

Фома осторожно стал обходить собаку в надежде познакомиться и пообщаться, поиграть, например. Но от собаки исходил холод, запах смерти, запах исхода. Она даже не обернулась на Фому. Жизнь была ей неинтересна. Собака устала окончательно и бесповоротно.

Фома это понял и деликатно отошел. Потом отбежал подальше. Ему хотелось вырваться из этого пространства скорби.

– Вы снимаете дачу? – спросила я. – Или вы здесь живете?

– Мы снимаем дачу для Гермеса. И живем с ним, – сказал человек. – У моей жены тоже артроз, колени болят. У них с Гермесом одни болезни.

Я сочувственно покивала. Мне хотелось глубоко вздохнуть.

Я отошла и только после этого глубоко вздохнула.

Я шла и думала: неужели когда-нибудь… Потом решила не додумывать эту мысль до конца. Зачем думать раньше времени?

У Маршака есть строчки: «Смерть пришла, как дело…» и жизнью завладела.

Приходит срок. Программа переключается на свою заключительную фазу. Человек, равно как и собака, живет по новой программе. И это не страшно. Смерть приходит, как дело.

Если бы можно было заглянуть за черту. Может быть, ТАМ хорошо, и жалеть надо тех, кто остается…

* * *

Кого я еще люблю?

Свою внучку Сашу. Моя внучка – это я, начатая сначала. Не сегодняшняя, измызганная жизнью. А та, которой меня задумал Бог.

Саша учится в частной школе. Я иногда хожу на их школьные торжества, посвященные то ли дню рождения школы, то ли Новому году.

После торжественной части состоится вручение грамот. Потом – концерт, как в прошлые времена.

На сцене танцует армянка Ануш, двенадцатилетняя девочка. Она в купальнике и в газовом платке, повязанном на талии. Глядя на нее, у меня рождаются мысли о Шехерезаде и садах Семирамиды. Ануш – сама красота. Гений чистой красоты. Ничего лишнего. Черные как ночь глаза. Черные, как плотный шелк, волосы. Струящиеся руки, высокая шея.

Ануш – движется, струится, как живая музыка. Она, конечно, знает, что она – красавица. И зал это тоже понимает. Все смотрят завороженно. Красота завораживает.

Моя внучка неотрывно смотрит исподлобья. Потом мрачно спрашивает:

– Тебе нравится Ануш?

– Нет! – тут же отзываюсь я.

Если я скажу «нравится», Саша воспримет это как предательство с моей стороны. Точная схема «Николай – Джек». В присутствии Саши я не должна восхищаться посторонними.

– Не нравится, – подтверждаю я.

– Почему? – недоверчиво спрашивает Саша.

– Понимаешь… Белый цвет самый сложный. Он разлагается на семь цветов радуги. А черный не разлагается ни на что. Это отсутствие цвета. Пустота.

– И чего? – не понимает Саша.

– У Ануш все черное: глаза, волосы, брови, ресницы. Скучно. А ты вся переливаешься, как драгоценный камешек. У тебя волоски золотистые, глазки серо-зеленые, бровки коричневые…

Моя внучка слушает, но не верит. Смотрит недоверчиво.

– Да, да… – Я делаю преувеличенно честные глаза и киваю, подтверждая сказанное.

Концерт кончается. Все встают.

К нам подходит Лиза. Она сидела в задних рядах, видимо, опоздала.

– Скажи все это маме, – приказывает Саша.

Я поворачиваюсь к Лизе и начинаю:

– Ануш вся черная, как галка. А Сашенька переливается всеми красками, как птичка – канарейка…

Моя дочь смотрит на меня с недоумением, потом все быстро понимает.

– Конечно, – говорит она. – Саша тоже очень красивая…

– Не тоже. А самая красивая, – поправляю я.

Саша следит за моим выражением лица, ища подвоха. Но я демонстрирую полную серьезность. Я считаю, что девочек надо перехваливать. Им нужен большой запас уверенности в себе.

* * *

Пятницу, субботу и воскресенье Саша проводит со мной на даче.

Я учу с ней уроки, гуляю по живописным окрестностям и постоянно чувствую, что моя душа – на месте. Как правило, моя неприкаянная душа мечется и мучается, а рядом с Сашей становится на место. Я знаю, зачем я жила и живу. Чтобы в конце концов появилась такая вот Саша – вредненькая и яркая, четко понимающая – что ей надо. А нужна ей радость, и она готова добывать эту радость изо всего: из еды, из дружбы, из ссоры.

Такие состояния, как скука и тоска, Саша не переносит. Тоску могут переносить только взрослые, и особенно старые люди.

Вечером я укладываю ее спать и говорю ей:

– Спокойной ночи.

Она отвечает:

– Спокойной ночи. Я тебя очень люблю.

– А я тебя еще больше.

– Нет, я больше, – не соглашается она.

– А я тебя так люблю, что ты даже испугаешься.

– А это как?

– Вот так…

Я выбегаю на середину спальни и, раскрыв рот, пронзительно ору, «с восторгом чувств».

Саша тут же выскакивает из своей кровати, становится напротив меня и старается перекричать.

Мы вместе исторгаем ликующий вопль любви. Наша любовь летит в открытую форточку, устремляясь в небо и дальше, в космос. И остается там навсегда.

* * *

А еще я люблю свою работу. Я люблю то состояние, в которое я погружаюсь. Я никогда не пробовала наркоту, но думаю: состояние художника – та же наркота. Я ни ЗДЕСЬ ни ТАМ. Между небом и землей. Третье состояние.

И невольно думаешь: а как другие живут? Чем они наполняют свои паруса? И я завидую себе. Я понимаю: ничто не заменит этого состояния, когда летишь в воздушном океане без руля и без ветрил.

* * *

Еще я люблю ничего не делать. Лень – это инстинкт самосохранения.

Хорошо развалиться на солнце, как собака, прищурить глаза и ни о чем не думать. Созерцать небо и верхушки деревьев. Любить ближнего. И никого не ненавидеть.

* * *

Анька. Танька. Ванька.

Я мечтала о том времени, когда мои враги исчезнут, улетучатся из моей жизни. Однажды я проснусь, а их нет.

Так оно и случилось.

Мои враги исчезли, но не все разом, а по очереди.

Первой отвалилась Анька.

Моя внучка выросла, и ее отдали в школу. Постоянная нянька была уже не нужна. Взяли приходящую и уходящую.

Напоследок Анька разругалась с внучкой. Они орали друг на друга, как равные, хотя одной было семь лет, а другой шестьдесят три. В девять раз старше.

Саша выросла и вышла из повиновения. Анька рассматривала это как предательство.

Кончилось тем, что Анька ушла, бросив все свои вещи, прихватила только сумку с деньгами.

– Я позже приеду за вещами, – сказала Анька и пошагала на своих коротеньких ножках.

Я смотрела на ее затылок. В районе макушки волосы повысыпались. Просвечивала кожа. Это возрастное явление. Исчезает какой-то гормон. Включается программа старения.

Бедная Анька… Мне стало ее жалко. Семь лет она жила чужой жизнью, жизнью моей внучки. Они вместе ели, спали, разговаривали. Аньке приходилось спускаться до уровня дикаря, поскольку дети – дикари. Они повторяют в своем развитии зарю человечества.

– Чего ты сцепилась? – спросила я у внучки.

Она стояла с каменным лицом. Та еще штучка. Но я не умела ее не любить. И даже ее недостатки меня восхищали и казались достоинствами.

Анька приехала за вещами через две недели. Она была напряжена, боялась, что я не отдам ей свои подарки. За совместную жизнь я широко одаривала Аньку, пытаясь смягчить ее нрав. И нрав действительно смягчался, но ненадолго.

Я сложила все свои дары: кухонную технику, картины, коробки с одеждой – выставила все это в прихожую. Анька посмотрела, и ее лицо скрючилось в страдальческой гримасе. Она не сказала «спасибо» или «извини». Она посмотрела на меня сложным взглядом, в котором было все: «спасибо», «извини» и что-то еще, не имеющее слов.

– Главное, чтобы вот тут не было зла, – проговорила Анька и притиснула кулак к груди.

О! Как она была права. Зло сушит душу, убивает талант, сужает сосуды, рвет сердце и мозги, забирает жизнь. Я не знаю, есть ли ад на том свете, но на этом он есть. Ненависть – вот что такое ад. Анька смотрела на меня, ее глаза набрались света и цвета, в них светилась душа.

Я их не забуду, я их обязательно нарисую – поняла я.

Все, что мне дорого, я стараюсь запечатлеть на холсте или на бумаге, чтобы не кануло в хаосе, чтобы осталось навсегда.

* * *

Через месяц появилась другая домработница, которая всех называла по имени-отчеству. И мы, в свою очередь, звали ее Надежда Ивановна. Она молча делала свое дело, не сидела с моими гостями и не ковыряла в зубах. Надежда Ивановна совершенно не раздражала, не оттягивала на себя мою энергию. Спокойно работала положенное время, потом собиралась и уходила домой. Вежливо прощалась.

Для Надежды Ивановны было важно сделать свою работу и в конце месяца получить свои деньги. Все остальное – «до фонаря». И если бы она однажды пришла, а дом сгорел – повернулась бы и отправилась в агентство искать новую работу и новых хозяев. Ей совершенно все равно, кто ей платит деньги.

Анька была противная, но она была своя. Что такое «своя»? Это когда силовые линии двух душ имеют одно направление.

В один прекрасный день я вдруг поняла, почему Анька перестала мне готовить. Она выполняла работу няни, а готовить еду – это отдельный труд, дополнительно оплачиваемый. Я наивно считала, что если Анька готовит для двоих, почему бы не почистить еще пару картошин на мою долю. Оказывается, пара картошин требует дополнительной оплаты. Я не догадалась. А она не говорила. Хотела, чтобы я сама пришла к этому решению, подталкивала своим поведением. Я воспринимала ее поведение как хамство и страдала. А она воспринимала мое поведение как жадность и тоже страдала, но терпела, потому что была своя и потому что любила мою внучку.

А оказывается: надо было просто сказать, и все уладилось бы за пять минут, даже за три. Боже мой… три минуты могут испортить семь лет жизни.

Я ждала, что Анька мне позвонит. Но она не звонила, а я не знала ни ее адреса, ни телефона.

Она пришла ниоткуда и испарилась в никуда.

* * *

Следующим испарился Ванька.

Ванька продал свой участок. Ходили слухи, что он задолжал и на него наехали.

За моим забором поселилась новая семейка, которая тут же принялась рубить деревья. Застучали топоры – буквально вишневый сад.

Соседи освобождали землю под картошку.

– Разве нельзя купить? – осторожно спросила я.

– Можно, – ответила жена хозяина. – Но ее нельзя есть. Вырастут вторичные половые признаки.

– Почему? – удивилась я.

– Потому что сейчас продукты генетически измененные.

Соседи жгли листья, задымляли весь простор до самого горизонта. Я задыхалась, кашляла и осторожно спрашивала:

– А что, нельзя вывозить?

– Не ссы в муку, – посоветовал хозяин. – Пыль пойдет…

Я поняла, что вывозить они не хотят. Надо нанимать грузовик, а это дорого.

Мои соседи любили компании, жрали водку, скандалили и даже дрались. Я догадалась, что хозяин – тот самый браток, которому задолжал мой прошлый сосед.

Наши собаки ругались через забор. Выкрикивали друг другу оскорбления, грызли забор в пароксизме ненависти. Однажды браток вышел с пистолетом и стрельнул моему Фоме в лапу. Фома взвыл человеческим голосом.

– Вы что? – оторопела я. – Что вы себе позволяете…

– Не ссы в муку, – мрачно сказал хозяин. – Пыль пойдет…

Я поняла, что лучше не связываться.

Приехал ветеринар и вытащил пулю из собачьей ноги. Кость оказалась цела.

Где ты, Ванька, Иван Петрович, похожий на колобка? Черт с ним, с забором. Пусть стоит как хочет, лишь бы был покой. Тишина.

Враги мои, зачем вы покинули меня?

Я скучала по своим врагам. Оказывается, враги необходимы, как микробы. В стерильной среде живое не живет.

* * *

Мой отец умер.

Позвонила Танька в десять часов утра и сказала:

– Случилось непоправимое.

Я спросила:

– Когда?

Она ответила:

– В пять утра.

– А почему ты звонишь мне в десять?

– Я хотела, чтобы ты выспалась.

Танька не отсекла меня как прежде, а пожалела. Для того, чтобы встретить такое известие, нужны силы.

* * *

Прощались в ритуальном зале крематория.

Отец лежал с закрытыми глазами с шелковым платком вокруг шеи. Он любил шейные платки вместо галстуков.

Главным в его лице были глаза – ярко-синие, хрустальные. А сейчас они были закрыты, казались маленькими, глубоко посаженными.

– Это не он… – воскликнула Танька, растерянно оглядываясь. – Не он…

На меня напал ступор, полное ощущение бессмысленности происходящего. Я боялась, что это будет заметно окружающим.

Я не плакала и понимала, что это неприлично.

Танька тоже не плакала. Она ходила вокруг гроба и ощупывала его руками. Гроб был деревянный, жесткий. Танька ужасалась, что отцу в нем будет неудобно. Хотя почему «будет». Уже неудобно.

* * *

Поминки прошли весело, если можно так сказать. Стол оказался невиданным по изобилию и по изысканности. Стояла вся еда, существующая в мире, включая черную икру, миноги, угря и жареных поросят.

Я не узнавала Таньку. Она потратила сумму с четырьмя нулями, не меньше.

Гости были голодные, ели вдохновенно. Поминали со светлой печалью.

Не было пустых формальных слов, не было похоронных штампов типа «от нас ушел…», «мы навсегда сохраним»…

Папин друг Валька Архипов (ему семьдесят лет, а он все – Валька) наклонился ко мне и сказал:

– Когда я умру, ко мне не придет столько хороших людей.

Я не знала, как реагировать.

– Ну почему? – уклончиво сказала я.

– А ты придешь?

– Приду обязательно, – пообещала я.

Я думала, Валька шутит. А он не шутил. Он знал, что это скоро случится.

Вспоминали веселые случаи из жизни отца. Я понимала, что это правильно. Отцу все равно, а людям приятно.

Моя дочь Лиза встала и произнесла речь:

– Я всегда чувствовала его поддержку. Его талант и яркость натуры не давали мне опускаться…

Когда это она собиралась опускаться? Как мало я знаю свою дочь. Она для меня всегда маленькая. А ведь она уже взрослая, со своими трещинами и пропастью, куда можно опускаться или удержаться. Бедная девочка…

Поднялся ученик отца Леня Пожидаев. Он мне всегда нравился сексуально. И сейчас нравился – сухой, гибкий, лысоватый, с красивым ртом. От него веяло умом, талантом и мужской энергией. Если бы у меня был такой муж, я бы ему никогда не изменяла. Я бы забросила свои холсты и кисти и стирала бы ему носки.

Рядом с ним сидела его жена – «щетка Зиночка». Я – лучше.

Нашла о чем думать на поминках отца. Между прочим, отец никогда не интересовался моей личной жизнью. Он был занят своей.

Пожидаев произнес программную речь о том, что ученики продолжат дело своего учителя. Найдут секрет долголетия, перекусят проводок смерти. Ныне живущим ничего не светит. Проводок надо перекусывать в утробе матери на стадии зародыша. После рождения – поздно. Человек уже собран.

В заключение Пожидаев сказал:

– Все там будем…

Мне вдруг стало полегче. Что-то разжало в душе. Пожидаев не сказал ничего особенного, но он вывел смерть из ранга непоправимого несчастья. Смерть входит в жизненный цикл. Смерть – дело житейское, как ни парадоксально.

Стали подавать чай. Я вышла на кухню, чтобы помочь.

Танька ставила чашки на поднос.

– Я хотела тебе сказать… – медленно проговорила она бесцветным голосом. – Ты забирай дачу себе, у тебя ребенок. Мои портреты в спальне можешь снять.

Я с ужасом думала о завещании моего отца, вернее, о том, что мне придется говорить об этом с Танькой… Оказывается, не придется. Танька умерла вместе с отцом. Ничто мирское и материальное ее не интересовало.

Вот тебе и Танька. А я ненавидела ее двадцать лет. Я ее просто не знала.

Отец – причина нашего противостояния. Шла непрерывная борьба за власть. Мы с Танькой молча боролись, как тараканы в банке. А сейчас банку убрали, и мы уже не как тараканы, а как люди – обернулись и стали рассматривать друг друга.

* * *

Потекло время без отца. Оно мало отличалось от прежнего времени. Просто ушло что-то основное, как будто заглох мотор.

У Лизы появился новый бойфренд с немодным именем Вова. Это все, что я знала. Мне его не показывали.

– Приведи его, – попросила я Лизу.

– А зачем? – удивилась Лиза.

– Оценить, – сказала я.

– А ты при чем? Тебя это не касается. Это моя личная жизнь.

– Значит, я ни при чем?

– Личная жизнь на то и личная, чтобы в нее никто не лез.

Лиза – человек нечуткий. А может быть, дело не в Лизе, а во мне. Я все разрушаю вокруг себя. Во мне есть нечто такое, что ко мне лучше не приближаться близко. Как пишут на электростолбах: «Не влезай, убьет»…

У меня появилось много свободного времени. Появилась возможность подумать о себе и о других. О Таньке, например.

Я вдруг осознала, что Танька не хочет нравиться, в отличие от меня. Все люди, особенно женщины, хотят нравиться, произвести хорошее впечатление даже на малознакомого человека. Для этого существует целый арсенал: улыбка, голос, прическа, одежда, бижутерия, актерские способности.

Танька не хотела нравиться. Она, как моя собака, лаяла на каждого проходящего мимо. Собака таким образом защищает хозяина, а Танька защищала своего мужа. Чтобы никто не приближался близко, иначе растащат по кускам. А она с таким трудом его собирала.

Был период, когда моего отца не видели трезвым. Потом был другой период, когда он бегал от Таньки, как заяц от орла. А она – за ним, с тою же скоростью. Волков – не типичный ученый, хилый и задумчивый. Он был красавец, бабник, хотел объять необъятное.

Танька пряла шерсть, дышала остью, кашляла, зарабатывала. Она всеми силами старалась создать условия для своего любимого Волкова. Все остальное ее не интересовало.

Танька умела любить. А я? Что я сделала для своего мужа?

Я сделала его одиноким. И он сбежал, как собака, которую не кормят. Я осталась одна со своими врагами. Потом враги кончились.

Впереди у меня полное стерильное одиночество. Но оно меня не угнетает. Одиночество – это плата за талант. Плата за избранность, за радость творческого труда. «Ты царь, живи один»…

Возможно, я не права. Одиночество – это плата за ошибки. Но я имею право на ошибки. На ошибки не имеет права только пилот, ведущий в небе пассажирский лайнер.

* * *

Мне позвонил Валька Архипов.

– Зайди к Татьяне Александровне, – сказал он.

– А кто это? – не поняла я.

– Игоря вдова.

– Танька? – опознала я.

– Ну, наверное…

– А в чем дело?

– Зайди. Она в тяжелой депрессии. Надо что-то делать.

* * *

Дверь в квартиру оказалась не запертой.

При моем появлении Танька не повернула головы. Она сидела, глубоко вдвинувшись в диван, и смотрела в стену.

– Давно ты так сидишь? – спросила я.

Танька не ответила. Ей не хотелось разговаривать.

Я набрала Вальку Архипова.

– Может, ее в больницу? – спросила я. – Я же не могу с ней сидеть. И оставить ее тоже не могу.

– Больница – это ужасно, – сказал Валька. – Их там почти не кормят и бьют.

– Но что же делать?

– Надо подумать.

Я положила трубку. Надо подумать… Кто будет думать? И сколько времени?

Танька не выглядела сумасшедшей. Она просто не хотела жить. Сидела и ждала, когда все кончится само собой.

Она резко похудела, выглядела ребенком, которого забыли на вокзале.

Я отправилась в ванную комнату, взяла зубную щетку, крем для лица и все, что стояло на полочке. Скинула в целлофановый пакет. Вернулась в комнату и сказала:

– Поедешь со мной. Посидишь с Сашей. Научишь ее вязать. Через месяц начнутся каникулы, переедем на дачу. Будем сажать цветы.

Танька молчала, но я видела, что она слушает.

– Эта Надежда Ивановна неплохая женщина, – продолжала я. – Но она чужой человек. Ей все до фонаря. Ребенок это чувствует. Саше нужна родная бабка. Будешь работать родной бабкой.

Танька не двигалась, но повернула глаза в мою сторону.

– Саша – внучка Игоря, – продолжала я. – Она и похожа на него как две капли воды. Зачем тебе умирать вслед за Игорем, когда ты можешь поливать его веточку?

Танька разлепила губы и проговорила:

– А я тебе не помешаю?

– Мы переедем на дачу. Это твой дом. Твоя внучка. Если кто кому и помешает, так это я тебе. Но я буду сидеть тихо.

Танька продолжала смотреть перед собой, но с изменившимся выражением. Она возвращалась из своего зазеркалья в реальность.

– Ты меня жалеешь? – спросила Танька.

– Я себя жалею. Кто у меня есть, кроме тебя?

Я подошла к Таньке. Ее маленькое личико было почиркано мелкими морщинками. Мне захотелось обхватить ее руками и прижать к себе. Но я испугалась, что это слишком агрессивное действо для слишком слабой Таньки.

Я стояла в нерешительности. Танька выжидала, может быть, ей хотелось, чтобы ее кто-то схватил, притиснул и вытряхнул из черного мешка.

– Бросим все как есть. Потом найдем тетку, она сделает уборку, – распорядилась я.

– Сами уберем, – слабым голосом возразила Танька. – У денег глаз нет.

Жажда жизни просыпалась в Таньке вместе с жадностью. Жизнь и деньги для Таньки – одно, как близнецы-братья.

Ей неинтересно жить и экономить для себя одной. Танька выражает себя через любовь к ближнему. Любовь и служение.

Она сделает ноги всем моим картинам, и они зашагают по всему миру.

С Танькой я не пропаду.

* * *

Анька… Ванька… Танька…

Я подвинула чистый листок бумаги и написала:

«Простите, простите, простите меня. И я вас прощаю, и я вас прощаю. Я зла не держу, это вам обещаю, но только вы тоже простите меня…»

Это стихи Александра Володина.

Я должна найти свои слова, покаяться перед моими врагами. Представляю себе, как они удивятся и презрительно хмыкнут. Зачем Аньке мое покаяние? Ей лучше – деньгами. А Ваньке – вообще не до меня. Он продал участок вместе с прошлым. Я – часть прошлого.

Покаяние нужно мне самой, чтобы вымыть и проветрить душу, как запущенную квартиру.

Делай как должно, а там – как будет.

Я зависаю над чистым листком. Ищу слова. Ничего не приходит в голову, кроме:

«Простите, простите, простите меня. И я вас прощаю, и я вас прощаю…»

Одна из многих

Имя Анжела – производное от ангела. Она и вправду была похожа на ангела – беленькая, голубоглазая – и любила петь. И у нее получалось. Она могла взять верхнее «си», при этом голос имел напор и серебряное звучание. Не то что у этих, из «Фабрики звезд»: шепчут и перебирают пальчиками микрофон, при этом строят такие эротические рожи, что смотреть неудобно. Как будто не смотришь, а подсматриваешь.

Село, в котором проживала Анжела, называлось Мартыновка. Когда-то в былые времена это была казачья станица: белые хаты, фруктовые сады, гуси переходят дорогу.

Мать Анжелы по имени Наташка пасла коров. Когда-то она была учительницей, но спилась. Из школы ее выгнали, детей не доверяли. А коров доверили. Коровам какая разница… Им даже нравился Наташкин запах, немножко лекарственный.

Наташка уводила коров далеко в луга. Она ходила в газонах на босу ногу. Лицо у нее обгорало под солнцем до мяса. На скуле всегда горело круглое розовое пятно.

Отец Анжелы Василий жил на краю деревни в брошенном саманном доме.

Василий пил водку с утра до вечера и мочился прямо в доме. Он взял асбестоцементную трубу, разрезал пополам на манер желоба и вывел желоб сквозь стену прямо на улицу. Это был его туалет. Так поступали в пятнадцатом веке, вернее, в первые пятнадцать веков.

Василий этого не знал. Он самостоятельно догадался до того, что уж было пятьсот лет назад.

В дом к себе Василий никого не пускал. Стеснялся.

Вечерами он выходил на берег. Там собирались его друганы и собутыльники – сообщество единомышленников, склонных к тоске и тревоге. Беседовали на разные темы: политика, женщины…

У Василия было любимое воспоминание: как он однажды поздоровался с Брежневым. Для убедительности Васька показывал руку, которой он поздоровался. Все с уважением смотрели. При каких обстоятельствах Брежнев жал ему руку, Васька забыл. А может, был пьяный. Или Брежнев был пьяный, что тоже вполне вероятно.

Брежнев медленно ехал в открытой машине, все совали ему руки, и он эти руки пожимал. Кажется, это было так. Никто не сомневался. Зачем Ваське врать?

Второе воспоминание: неприязнь к родному отцу.

Василий не любил отца. Когда-то, лет тридцать назад, отец обижал свою жену: бил и изменял. Васька запомнил детской памятью страдания своей матери и возненавидел отца. Сейчас этому отцу, дедушке Анжелы, было шестьдесят пять лет. Это был прижимистый, хозяйственный, работящий мужик, всегда чем-то занятый. Он знал о Васькином к себе отношении, но не страдал от сыновней неблагодарности. Считал Ваську пропащим и не понимал: как можно так жить… С утра до вечера жрать водку, ссать в доме и ничего не делать и ни за что не отвечать.

Наташка – та хотя бы пасла коров. Она знала коров по именам, не считала скотиной и уважала каждую особь.

Коровы паслись на изумрудной траве. Потом по колено заходили в море и отдыхали от жары.

Море в этом месте было мелкое, но целебное. Здесь водился метровый судак. Сюда привозили детей, пострадавших от радиации. Море вытягивало радиацию. Во всяком случае, так говорили.

Коровы оправлялись, задрав хвосты, и коровьи лепешки плыли по волнам, лениво колыхаясь.

Отдыхающих в этих местах было мало, человек пять-шесть на берегу. Это не в счет. Да и коровье говно – не человечье, не вызывает отвращения, и даже наоборот.

Наташка размышляла, глядя на лепешки: это навоз. Навоз идет в дело, удобряет землю, например. А человечье говно не идет никуда, поэтому так отталкивающе воняет. Природа как бы говорит: это не пригодится нигде и ни для чего. Держись подальше.

Природа умна и просто так ничего не делает. Цветы благоухают, чтобы привлечь пчел. А то, что воняет, должно быть высушено ветром и развеяно. Было и нет.

* * *

Ближайший от Мартыновки городок назывался Ейск. На предприятиях Ейска работали все мартыновские мужики. После перестройки предприятия развалились, работать стало негде.

Кормились морем, ловили судаков. Стремительные моторные лодки прорезали морскую гладь.

Три летних месяца солнце палило, как в Африке. Фрукты зрели. Коровы размножались. Вода – безо всяких вредных примесей, живая и вкусная. При этом прозрачная и холодная. Рай. Эдем. Но когда нет дела, жить становится нечем. И никакая еда и вода не удержат.

Анжела сказала матери:

– Я уеду в Москву.

– Не пущу! – постановила Наташка.

– Не пустишь, уеду безо всего. Как стою, – пообещала Анжела.

Наташка посмотрела на дочь и поняла: уедет.

Она вздохнула и пошла к соседке занимать деньги.

* * *

У соседки жила дачница из Москвы. Очень глупая женщина. Заказывала Ваське судаков и давала деньги вперед. Васька деньги тут же пропивал, и когда приносил судаков – просил деньги опять.

– Я ведь тебе уже заплатила, – удивлялась дачница.

– Тебе что, жалко? – удивлялся Васька.

Дачница с интересом оглядывала не старого, запущенного Ваську.

– У тебя совесть есть? – спрашивала она.

– Совесть есть. Денег нет. Мне надо уголь на зиму закупать.

Дачница соображала: без угля зиму не продержаться. За судаков Васька берет копейки. Почему бы не заплатить еще раз…

И давала деньги, дура, и больше никто. Так думал Васька.

Но дачница не была дурой. Ей было проще заплатить, чем спорить с Васькой.

Открылась калитка, и вошла Наташка в сарафане и в бусах.

«За деньгами», – подумала дачница.

Так оно и оказалось.

Наташка попросила пятьсот рублей на билет в плацкартном вагоне. Для Мартыновки это огромная сумма.

Наташка смотрела на дачницу с отчаянием и надеждой, как перед расстрелом.

Дачница раскрыла кошелек. Деньги лежали тысячными купюрами. Пятисоток не было.

– А тысячу дашь? – осторожно спросила Наташка, не веря в успех. – Васька отработает…

Дачница вытащила из кошелька синюю тысячную купюру и протянула.

– Дала?.. – обомлела Наташка. Бухнулась на колени, коснулась лбом земли. Как мусульманин в молитве.

Потом разогнулась и безмолвно стояла на коленях с купюрой в кулаке.

– Я лишена дара речи, – выговорила Наташка.

Дачница удивилась сложности фразы. Ей казалось, что Наташка в обществе коров вообще разучилась говорить.

Тысяча рублей – почти сорок долларов. Немало. Но не так уж много. Почему бы не сделать доброе дело: дать немножко денег этой уставшей, нездоровой, в сущности, несчастной пастушке.

Но дачница ошибалась в свою очередь. Несчастной Наташка не была. Какая благодать – сидеть на лугу среди коров. Небо с землей целуются на горизонте. Коровы – добрые, простодушные и красивые, как дети. Выпьешь из горла – мир расцветает всеми красками. И всех любишь до слез: и людей, и коров. И даже осы, которые рассекают воздух и сулят неприятности, – тоже божьи твари, у них своя трудовая жизнь, свое предназначение.

* * *

Анжела уехала в Москву. Остановилась у дачницы. Больше она в Москве никого не знала.

Очередная «Фабрика звезд» открыла конкурс.

Дачница, ее звали Кира Сергеевна, позвонила куда надо и протырила Анжелу на конкурс.

Конкурс проходил в Доме культуры – огромном помещении, похожем на вокзал. В советское время много настроили таких домов – культуру в массы.

Анжела прошла два тура. После второго тура на сцену вышла главная устроительница и стала зачитывать фамилии тех, кто прошел на третий, заключительный тур. Фамилия Анжелы – Зуенко. Анжела напряженно вслушивалась, боялась пропустить слово «Зуенко». Но это слово не прозвучало. Анжелу не назвали. Значит, она не прошла на третий тур.

Вокруг нее, в партере, стояла целая толпа соискателей. Одни начинали радостно вскрикивать и высоко подпрыгивать. Другие оставались стоять как в столбняке.

Анжела хотела протиснуться к сцене, спросить: «Как же так?» Но спросить невозможно. К устроительнице не подойти, никто не пропустит. А будешь продираться – отшвырнут, хорошо, если не ударят. Мир жестоко делился на тех, кто на сцене, и тех, кто в партере.

Анжела поехала домой (в смысле – к дачнице) на троллейбусе номер три.

Троллейбус оказался полупустой. Анжела нашла себе место возле окошка. Приготовилась смотреть на москвичей и вдруг громко зарыдала. Она хотела взять себя в руки, но ничего не получалось. Троллейбус притих. Никто не задавал вопросов: почему ты плачешь, девочка? Никто не утешал, дескать: жизнь длинная, все впереди. Люди постепенно пропитались чужим горем и тоже начали тихо плакать. Всем стало жалко молодую девчонку и себя в том числе. У каждого была весомая причина: пожалеть себя.

Горестный троллейбус плавно катил по улицам. Въезжал в сумерки.

А Москва меж тем зажигала огни, становилась нарядной и праздничной, как в Новый год.

* * *

Кира Сергеевна жила возле метро «Университет».

Дом был непородистый, блочный, потолки низкие. Но Анжеле показалось: она попала во дворец. Точно такие апартаменты она видела в мексиканском сериале «Просто Мария», когда Мария была еще бедной.

Кира Сергеевна имела профессию киновед и работала на киностудии редактором. Что это за должность и зачем она нужна, Анжела не догадывалась. Главное состояло в том, что Кира Сергеевна знала и ее тоже знали все. А если не все, то очень многие. У нее было прозвище: «вездесущая Кира».

Кира жила вместе со своим мужем Иннокентием, сокращенно Кешей. У Кеши было много общего с Васькой. А именно: ни тот, ни другой ничего не делали, сидели на шее у своих жен. Кеша тоже здоровался с Брежневым, но не за руку, а кивком головы. Он видел его довольно часто, писал для него тексты, которые Брежнев зачитывал по бумажке как свои.

В те времена у Кеши было много привилегий, включая продуктовые пайки с нежной вареной колбасой, не говоря о шпротах.

Сейчас этой колбасы навалом, были бы деньги.

Когда Брежнева не стало, Кеша потерял работу. Какое-то время он сидел, ничего не делая, и вдруг понял: какое это счастье – жить только своими интересами. Зачем сочинять лживые картонные фразы, когда можно не сочинять. Можно читать хорошие книги, ходить в бассейн, гулять по арбатским переулкам и думать, думать, размышлять…

В один из дней Кеша сел за письменный стол и стал писать воспоминания, как летописец Пимен. Кеша трезво понимал, что опубликовать сию летопись в ближайшее время не удастся. Но выплеснуть из себя накопленное очень хотелось. Кеша сидел и писал – и как будто заново проживал свою жизнь. Он мог бы сказать о себе, как Пушкин о Пимене: «Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил».

В отличие от Пимена Кеша не молился, ездил на базар за продуктами и мыл посуду после еды.

Анжела обратила внимание на то, что посуда вымыта недобросовестно, только с одной стороны. С внутренней. А внешние поверхности – липкие от жира.

Она вывалила все тарелки и чашки в таз, настрогала хозяйственное мыло, добавила пищевую соду и перечистила тщательно, до блеска.

Посуда стала сиять, как армейские пуговицы. Тарелки и чашки выглядели как новые, только что из магазина.

После посуды Анжела вымыла окна.

Она стояла на высоте четырнадцатого этажа и пела. Привычка такая: работать и петь.

Голос был чистый, сильный, захлестывал как угодно высоко и летел вольно. И вся Анжела, стоящая в окне, молодая и гибкая, с высокой шеей и длинными ногами, будила в людях «воспоминание о мазурке». Есть такое музыкальное произведение. Не сама мазурка, а именно воспоминание. Воспоминание бывает более пронзительным, чем реальность.

Люди останавливались, смотрели, подняв головы. Потом вздыхали и шли дальше.

Иннокентий тоже смотрел и тоже вздыхал. Почему ему не встретилась такая девушка – работящая и бесхитростная, а встретилась интеллектуальная Кира Сергеевна, которая знала все про все и сыпала цитатами. Кому нужны эти бесплодные знания? Лучше бы окна мыла и детей рожала одного за другим. Родила единственного сына, погнала на философский факультет университета. И что теперь? Сын знает всякие мудреные слова, философские течения, а денег зарабатывать не может, и ни одна баба возле него не удерживается.

Двадцать первый век – время не разговоров, а конкретных дел.

Помытые окна сияли в пыльных занавесках. Это было похоже на человека, который после бани надел на чистое тело грязную одежду.

Анжела сорвала занавески и выстирала их руками. Стиральной машине она не доверяла.

Далее развесила занавески на балконе, чтобы набрались естественного солнца и ветра. Для этого пришлось натянуть веревки, а для веревок приспособить крючки. А для крючков пришлось заставить Иннокентия продолбить в бетоне дырки и вбить дюбеля.

Иннокентий состоял на 90 процентов из лени, как человек из воды. Он давно не производил так много движений: встать на стремянку, достать с антресолей дрель, включить в электрическую розетку, долбить стену, забивать дюбеля молотком…

Иннокентий делал все как миленький. Ему нравилось подчиняться чужой созидательной воле и чувствовать себя настоящим мужчиной, пригодным в хозяйстве.

Кира Сергеевна в свое время пустила Иннокентия по воле волн. Как хочешь, так и живи, только не мешай мне жить, как я хочу. А Иннокентий – ведомый. Его надо вести за собой. Тогда он может дойти до любой цели и снять с неба звезду. Он – не лидер, не первый. Он – второй. Но ведь вторые тоже нужны.

Первый – один. Как Жанна д'Арк или Михаил Кутузов. А все остальное войско – вторые. Один, даже если он первый, – ничего не сделает. Мир наполнен вторыми.

В конце концов занавески были постираны и поглажены. Висели торжественно и независимо. Ясные окна в гипюровых занавесках выглядели как невеста перед свадьбой.

Кира Сергеевна заметила перемену в доме, но не могла понять, в чем она. В комнате было светло и солнечно. Иннокентий улыбался. На столе стояли горячие пирожки с капустой. Пахло ванилью и промытыми углами. На кухне из крана не капала вода. Исчезли ритмичные удары тяжелых капель.

– А что случилось? – спросила Кира Сергеевна.

– Генеральная уборка, – ответила Анжела. – Надо же убираться когда-нибудь.

– Раз в тридцать лет, – уточнил Иннокентий.

– А вообще у тебя какие планы? – поинтересовалась Кира Сергеевна.

– Устроить свою жизнь.

– Каким образом?

– Стать звездой. Петь на сцене. Как Кристина Орбакайте. Денег заработать. Матери помочь.

– Немало, – отметил Иннокентий.

– Нормально, – сказала Анжела. – Не боги горшки обжигают. Что, разве Кристина лучше меня?

– У нее мама другая, – заметила Кира Сергеевна.

Иннокентий подумал и спросил:

– А когда набор в следующую «Фабрику звезд»?

– Я больше не пойду на «Фабрику звезд», – мрачно проговорила Анжела.

– Почему?

– Там несправедливость. Я пела лучше, чем Люба Юкина. Но взяли ее, а не меня. Потому что я из Мартыновки. За меня некому хлопотать.

– Там хлопочут не имена, а деньги, – сказала Кира Сергеевна.

– Существуют продюсеры, я узнавала. Они берут талант и раскручивают, – сообщила Анжела.

– Может, вмешаешься? – Иннокентий посмотрел на жену. – Ты же всех знаешь.

Кира Сергеевна позвонила своей секретарше Людочке и попросила достать телефон главного раскрутчика молодых талантов. Его звали Марк Тамаркин.

Людочка достала не просто телефон, а мобильный телефон.

Кира набрала. Отозвался высоковатый и хамоватый мужской голос. Видимо, ему звонили каждые три секунды, и он приспособился отталкивать голосом ненужного телефонного посетителя.

– Да, – с отвращением отозвался маэстро Марк Тамаркин.

– С вами говорит заслуженный работник культуры Кира Дегтярева.

– Не знаю такого, – перебил маэстро.

– Очень плохо, – осудила Кира Сергеевна. – Если возле вас есть люди, спросите у них. Меня знают все, кроме вас.

– Щас… – неожиданно согласился маэстро.

Он отвел трубку от уха и громко о чем-то спросил. Кира разобрала слово «засрак» – так сокращенно называли заслуженных работников культуры.

Потом в трубке зашуршало, и маэстро сказал:

– Ну…

Это значило, что он готов слушать.

Кира Сергеевна поняла, что окружение подтвердило ее имя, вполне известное, но не очень авторитетное.

– Вы не могли бы прослушать одну девушку… Это займет у вас пять минут, а для нее… Вы можете составить счастье целой жизни…

Кира Сергеевна нервничала. Она привыкла к подобострастию в свой адрес и не умела противостоять хамству.

– Прописка есть? – спросил маэстро.

– У кого? – не поняла Кира Сергеевна.

– У вашей протеже.

– Есть, – легко соврала Кира Сергеевна.

– Деньги есть?

– Да, да… У нее отец работает на «Кампомосе». Мясоперерабатывающий завод. Колбаса.

– Так… – Маэстро думал. – Сегодня в шесть. По адресу…

Он продиктовал адрес. Кира записала.

В трубке раздались короткие гудки. Кира откинулась на стуле, облегченно выдохнула. Дело сделано.

Она отключила телефон. Потом снова включила и набрала телефон своей подруги, светской сплетницы Регины. Передала содержание и суть разговора с Марком Тамаркиным.

– И чего? – спросила Регина. – Что тебя удивляет?

– При чем здесь деньги и прописка?

– У него драма, – объяснила Регина. – Он взял девчонку из провинции, придумал ей псевдоним. Раскрутил. Вложил бешеные бабки в пиар-кампанию, а она его кинула. Вышла замуж за стриптизера. Он теперь боится.

– Кто? Стриптизер? – не поняла Кира.

– Марк. Знаешь, сколько стоит раскрутка? Пол-лимона.

– Рублей?

– На рубли уже давно никто не считает.

– Долларов? – ужаснулась Кира.

– Доллар – вчерашний день. Евро. Доллар падает, а евро стоит.

Кира задумалась. Спросила:

– А стриптизер богатый?

– Не имеет значения.

– С каких это пор деньги не имеют значения?

– А у нее свои деньги есть. Раскрученная певица поет себе под фанеру, дербанит деньги – легко…

– Дербанит – это что? – не поняла Кира. – Зарабатывает?

– Неужели непонятно? – удивилась Регина.

Кире многое оказалось непонятно в новой жизни.

Семидесятые годы, на которые пришелся ее расцвет, – были временем расцвета кинематографа. Какие ленты… Какие имена… А сейчас сплошные ментовки и стрелялки. Сознательное уплощение и упрощение. Жвачка для населения. Население ведь тоже надо чем-то кормить. Бросить скибку сена, как скотине. Смотрят сериалы.

Раньше сценарии писали по три варианта. Потом читали. Обсуждали. Принимали коллективно или отвергали. Редактор – главная фигура, дирижер при оркестре. А сейчас… На всю студию один редактор, и тот непонятно зачем.

На что потрачена целая жизнь?

* * *

Анжела стояла на кухне, мыла холодильник.

Половину молочных продуктов приготовила на выброс. Истек срок годности. Иннокентий любил приговаривать: «Лучше в нас, чем в таз». Но Кира Сергеевна считала иначе: желудок – не мусорное ведро.

Анжела вспоминала свою Мартыновку. Рыба, которую Наташка жарила на обед, еще утром плавала в море. Попав на сковородку, разевала рот, посылала последнее «прости». Куры час назад снесли яйца к завтраку. Козий сыр отмокал в солоноватой сыворотке. Анжела знала каждую курицу в лицо и каждую козочку. А здесь – все обезличено. Все заморожено – и рыба, и мясо, и непонятно когда морозили, может, еще при Брежневе.

Кира Сергеевна вошла в кухню и протянула адрес Марка.

– Поедешь к шести, – сообщила она. – Опаздывать нельзя. Может не принять.

– А если он начнет приставать, дать? – простодушно спросила Анжела.

– Дать, – не задумываясь разрешила Кира Сергеевна.

– А почему? – удивилась Анжела.

– Ты же все равно кому-то даешь… Почему не ему?

– Так те – по любви.

– Ты кого-то любишь?

– Сейчас – нет.

– Тогда какие проблемы?

– Я не могу без любви…

– А ты его полюби, – внушала Кира Сергеевна. – Лучше любить личность, чем никчемушника за три рубля.

Кира Сергеевна всю жизнь искала личность, но жила с Иннокентием, которого держала за никчемушника. Все личности оказывались при ближайшем рассмотрении предателями и подлецами. А Иннокентий оказался порядочным человеком. Значит, в человеке одно развивается за счет другого. Лидерство расцветает за счет душевных качеств.

Тысячу раз подумаешь: что важнее. Лидерство – напоказ, как выходной наряд. А душевные качества – на каждый день. Вот и выбирай.

* * *

Анжела поехала по указанному адресу.

Она добралась довольно быстро. Оставался целый час до назначенного срока. Надо было его как-то убить.

Анжела зашла в гастроном, купила торт-мороженое, на всякий случай. Вдруг Марк предложит ей романтический вечер…

Она видела этого Марка по телевизору. Худой, как мальчик. Но не мальчик. И не старик. Высохшее насекомое. Кузнечик. Полюбить его – проблематично, а пожалеть – в самый раз. Жалость – немало. На жалости можно далеко заехать, даже в любовь.

Первая любовь Анжелы пришлась на Алешку Селиванова, но его посадили в тюрьму. Он ехал на тракторе и сбил бабку Викентьевну.

Эта Викентьевна металась, как курица. Стояла бы на месте, он бы ее объехал. А то – он вправо, и она вправо, он влево, и она влево. Ей проще, маневреннее на двух ногах. А Алешка на тракторе. Тяжелая машина. Каково такой махине вертеться туда-сюда. Ну и зацепил, и не заметил. Проехал мимо. Когда его задержали, он не понял: за что?

За никчемную бабку дали двенадцать лет. Соседи говорили, что она всю жизнь, смолоду боялась попасть под колеса. Был у нее такой страх. По-научному – фобия. Из-за этой фобии она и заметалась, как заполошная. Другая бы нормально отошла, пропустила трактор да и пошла себе дальше.

Анжела пообещала ждать. Алешка поверил.

Анжела и сама верила, но… Каким выйдет Алешка через двенадцать лет? И какая она будет сама? И что станет с любовью за двенадцать лет?

Алешка, конечно, классный – кудрявый, играет на гитаре, поет, слегка гнусавя. Так сейчас модно.

Молодежь собиралась вечером на берегу моря. Солнце садилось. Море дышало. Люди в Мартыновке старели и умирали, а море всегда было одинаковым и зависело только от Луны.

Они кучковались на высоком берегу – часто сменяющиеся люди на берегу вечности. Ах, Алешка…

* * *

Анжела не хотела сидеть двенадцать лет возле родителей, стеклянных от водки. Надо расти, куда-то двигаться…

Анжела, конечно, сильно замахнулась – стать знаменитостью, выступать по телевизору, зарабатывать немеряные деньги. А с другой стороны: почему бы и нет? Чем она хуже этих девушек из «Фабрики звезд»? Иногда туда допускают таких мордоворотов, что только диву даешься. Одна – маленькая, как крысенок. Другая – жирная, как свинья. Третья – высокая, как баскетболист. И вот, пожалуйста… Где они и где Анжела? Они – в пути, а она выпала из телеги. Но ничего, ничего… Как учил ее дед, Васькин папаша: «Если хочешь чего-то заполучить, прием прост, как мычание. Тебя – в дверь, ты – в окно…»

Для начала – в дверь.

Офис находился на первом этаже. Анжела позвонила в звонок, там щелкнуло, и строгий голос спросил:

– Вы к кому?

– К продюсеру, – отозвалась Анжела. – К Марку… отчества я не знаю.

– По какому вопросу?

– Ему звонили. Он знает.

– Одну минуточку…

Раздались голоса, видимо, у маэстро уточняли: ждет ли он кого. Потом раздался щелчок. Дверь открылась. Перед ней стоял мужик, похожий на ее папашу. Тот же славянский тип. Анжела увидела, как мог бы выглядеть Васька, если бы его приодеть, причесать, попрыскать хорошим парфюмом и дать бумажник с деньгами.

Анжела вошла в комнату – большую, как фойе кинотеатра. В комнате было много кокетливых мужчин, похожих на женщин. Пиджаки одеты прямо на голое тело, а на груди – золотые украшения. Присутствовали также коротко стриженные женщины, похожие на мужчин. Все человеки двигались, перемещались, совещалась, обижались – дурдом.

Маэстро посмотрел на Анжелу слюдяными глазами и сказал:

– Еще одна Валерия…

Анжела догадалась, что это плохо. То есть быть Валерией, может, и неплохо, но первой, а не еще одной.

В дальнем углу покачивался молодой парень со скульптурным ртом. Он стоял, прикрыв глаза, как сомнамбула, ничего не видя и не слыша. Поперек его живота низко висела гитара, он ритмично чесал струны и, должно быть, внутренне напевал.

Анжелу поразила его свобода. Он ни от кого и ни от чего не зависел, в отличие от нее, которая зависела ото всего и всех.

– Кассета есть? – спросил маэстро.

– Какая кассета? – не поняла Анжела.

– Вы же собирались показываться…

– Я думала: надо спеть…

– Вы не в консерваторию поступаете. Нужна кассета. Или диск. Стас, объясни…

Приблизился молодой мужик, бритый наголо, как новобранец. Он был одет в черное и белое, как официант.

– Шоу-бизнес – это две составляющие: шоу и бизнес. Бизнес – значит, бабло, в смысле деньги. Понятно?

Анжела кивнула.

– Чтобы заработать, надо собирать стадионы. А перед стадионами никто вживую не поет. Поют под фанеру. Поэтому интересно ваш голос послушать не вживую, а пропущенный сквозь технику.

– Техники нет, – сказала Анжела. – Могу спеть вживую.

– Ну пой… – разрешил маэстро.

Анжела запела с места в карьер:

– «Не отрекаются, любя… Ведь жизнь кончается не завтра… Я перестану ждать тебя, а ты придешь…»

Анжела вдруг забыла и замолчала. Вспомнила:

– «А ты придешь совсем внезапно…»

– Хватит, – сказал маэстро. – Раздевайся.

– Зачем? – не поняла Анжела.

– Можешь не раздеваться? Стас, объясни.

Стас снова приблизился к Анжеле. От него хорошо пахло, и смотрел он дружественно.

– Это тест, – разъяснил Стас. – Маэстро делит девушек на три категории: нормальные, дуры и бляди. Когда предлагают раздеваться, то дуры начинают рыдать, бляди раздеваются без разговоров, а нормальные спрашивают: «Зачем?» Вы – нормальная. Это хорошо.

– А можно, я дальше спою? – спросила Анжела.

Дальше мелодия получала развитие, шли верхние ноты, можно было показать возможности голоса.

– Не надо, – отверг маэстро. – Чужой репертуар. Песня старая, семидесятых годов. Со старьем стадионы не соберешь. Нужен новый шлягер. Совсем новый.

– А где его взять? – не поняла Анжела.

– Заказать хорошему композитору. Мелодия и слова.

– А слова тоже композитору?

– Вы откуда приехали?

– Из Мартыновки.

– Стас, объясни девушке, – устало попросил маэстро.

– Поэт и композитор – не проблема. Их как собак нерезаных. Главное – бабло!

– А сколько стоит песня?

– От пятисот до пятидесяти тысяч баксов. В среднем пять штук.

Анжела уже знала, что куски и штуки – это тысяча долларов. Пять штук – это пять тысяч. Астрономическая сумма. Чтобы заработать такие деньги, ее мать должна пасти коров лет двадцать.

– А кто должен платить композитору: вы или я? – уточнила Анжела.

– А как ты думаешь? – спросил маэстро устало.

– Если я сама куплю песню и сама буду ее петь, то зачем вы мне нужны? – не поняла Анжела.

– У вас в Мартыновке все такие? – опросил маэстро.

– А вы какие? – обиделась Анжела. – Ни о чем не думаете, кроме бабла. А есть еще таланты… И на стадионе собираются не одни бараны.

– Ты имеешь право на свое мнение, – сказал Стас. – Но высказывать его не обязательно.

– Вам можно, а мне нельзя? – спросила Анжела.

– Но ведь это ты к нам пришла, а не мы к тебе.

– Как пришла, так и уйду.

Анжела направилась к двери. Перед тем как выйти, обернулась:

– Мы еще увидимся, – пообещала она. – Вы еще за мной побегаете.

– Очень может быть, – согласился Стас. – Ведь жизнь кончается не завтра.

В комнате засмеялись.

Парень в дальнем углу продолжал свою медитацию, будто ничего не случилось. А меж тем случилось. Рухнула мечта. Разбилась о бабло.

Анжела вышла на улицу вместе с тортом. Торт уже не капал, а вытекал тонкой струйкой.

Анжела опустила коробку в мусорную урну. Выбросила девяносто шесть рублей, не считая надежды на счастье.

Вытерла руки одна об другую. Обе руки стали липкие.

«Хорошо тебе… – с обидой подумала об Алешке. – Сидишь в тюрьме, и ни о чем не надо думать. Делаешь, что прикажут. Ешь, что дадут. А тут крутись, как сучка на перевозе…»

Анжела вдруг остановилась посреди тротуара. Люди стали ее обходить, так как она стопорила движение.

* * *

Пора было возвращаться в Мартыновку, не сидеть же на шее у Киры Сергеевны. Но Кира Сергеевна не считала, что Анжела сидит на шее, скорее наоборот, поскольку вся домашняя работа выполнялась Анжелой. Анжела сочетала в себе кухарку, горничную, секретаря, курьера. При этом Анжела была легкая, не нагрузочная. У нее было молодое, без накипи, светлое, лазоревое и розовое биополе.

Никогда еще Кира Сергеевна не была так ухожена и обихожена. Она просыпалась каждое утро и спрашивала себя: «За что мне такое счастье?»

И Иннокентию было повеселее. Раньше он сидел один, как кот в пустом доме. А сейчас не один. По комнатам кто-то легко двигался, дышал, стукал и грюкал, а иногда пел. И эти звуки напоминали, что ты жив и живешь. А если вдруг помрешь в одночасье, то тоже не один. Кто-то подбежит и возьмет за руку, и проводит в мир иной. И даже заплачет над тобой. Это совсем другое, чем уйти в одиночестве и леденящем страхе, ступить на лестницу, идущую неведомо куда.

Был сын, но от сына – какое тепло? Своя жизнь. Как будто и не сын, а отдельный человек. Разумом понимаешь и помнишь, что был когда-то сладкий младенец, потом маленький мальчик – светлоглазый ангел. Но тот ангел и сегодняшний дядька – что между ними общего? Ничего.

Однажды к Кире Сергеевне зашла ее соседка – подруга. Они дружили по географическому фактору. Всю жизнь дома рядом.

– Розалия жива-здорова? – спросила Кира Сергеевна.

Розалия – мать подруги, девяностолетняя старуха. В прошлом врач. Кира Сергеевна считала, что старость имеет свои уровни, а именно: старость, дряхлость и несуразность. После девяноста лет начиналась несуразность. Однако Розалия была сухая, вполне подвижная, волосы в пучок, как у балерины.

– У Розалии альцгеймер. Как у Рейгана, – сообщила подруга. – Не помнит, как ее зовут. Кофту на ноги надевает, как рейтузы. Ищу ей человека.

– Обратись в агентство, – посоветовала Кира Сергеевна.

– Обратилась. Они прислали наркоманку.

– Зачем?

– А они сами не знали.

– Ужас, – отреагировала Кира Сергеевна.

– Еще какой ужас, – подтвердила подруга. – Мать полоумная, ничего не соображает. И рядом вторая полоумная. Могли вообще дом поджечь или затопить.

– А сколько стоит такая работа? – спросила Кира Сергеевна.

– Вообще пятьсот. Но я не могу столько платить. Я плачу четыреста.

– Рублей? – спросила Анжела.

Она стояла у плиты и следила за кофе. Кофе не должен закипать, но пенка должна подняться три раза. Значит, надо три раза снять турку с огня. Процесс несложный, но ответственный.

– Долларов, – ответила подруга. – На рубли щас никто не считает.

Анжела переглянулась с Кирой Сергеевной.

Как говорят на бюрократическом языке: вопрос был РЕШЕН.

* * *

Анжела поселилась в квартире Розалии Борисовны. Это была двухкомнатная камера в коврах, которые не столько украшали жилище, сколько служили пылесборниками.

Дом был блочный, душный, стены не дышали.

Розалия Борисовна все время искала свои грамоты и ордена. Когда-то ее награждали, и она хорошо это помнила. Розалия помнила события семидесятилетней давности, но то, что было вчера – забывала напрочь. Память ничего не записывала, должно быть, стерлось записывающее устройство.

Анжела безумно боялась, что бабка перепутает балконную дверь с входной дверью и выпадет с балкона, бедная.

Иногда у Розалии бывали вспышки ярости, и она кидалась в рукопашный бой. Анжела ловила ее сухие кулачки и крепко держала. Бабка вырывалась, как маленькая.

Бывали минуты и даже часы прозрения. Розалия становилась нежной и воспитанной, называла Анжелу «Котик». Однажды спросила:

– Котик, зачем ты со мной сидишь? Тебе надо на танцы ходить, свою жизнь устраивать. Тебе надо учиться, а не сидеть возле засохшего дерева.

– Я зарабатываю деньги, – сказала Анжела. – Я хочу купить песню.

– Что значит «купить»?

– Сейчас пишут на заказ.

– Зачем платить? Я могу подарить тебе слова. Я в молодости писала стихи.

Розалия подошла к книжным полкам, достала толстую тетрадь.

Это были конспекты по политэкономии. У бабки в голове все перемешалось.

На стене висел ее молодой портрет: на коричневом фоне – почти красавица, в белых одеждах, с пышными волосами. А вот – в белом медицинском халате, все волосы под шапочкой, улыбка во все лицо. Кто-то ее насмешил. Рядом – длиннолицый очкастый хирург с преувеличенно серьезным лицом. Он, наверное, и насмешил.

Анжела смотрела на прошлую жизнь, и невольно всплывал вопрос:

«А зачем все? Зачем вся эта красота, знания, метания любви, если в итоге – разжижение мозгов и не помнишь, как тебя зовут…»

* * *

Четыреста долларов в месяц оказались большой тратой для родственников, и Розалию определили в какой-то качественный интернат. Для Анжелы пришло освобождение, нельзя сказать, чтобы желанное. Анжела привязалась к Розалии. Все-таки бабушки нужны в природе, они делают жизнь более уютной, корневой и осмысленной. Ее собственная бабушка со стороны отца вошла в конфликт с Наташкой-алкашкой (что неудивительно) и отторгла внучку вместе с ее мамашей. А это очень жаль. Анжела любила бы ее изо всех сил – преданно и бескорыстно. Кровь не вода.

Привязанность к долларам тоже оказалась ощутимой. Это были ее первые большие деньги. С ними Анжела чувствовала себя увереннее, как с Алешкой на танцах. Никто не подойдет и не обидит.

Сто долларов из зарплаты Анжела отсылала матери. Наташка откладывала их «про черный день», не тратила на водку. Хотя, если разобраться, все ее дни были черными и серыми. Просто Наташка уважала деньги своей дочери, не тратила их на презренное зелье и в результате чаще оставалась трезвой.

* * *

Анжела вернулась к Кире Сергеевне.

Она работала по дому почти так же, как у Розалии, но бесплатно. Поэтому довольно скоро ноги привели ее в агентство, и агентша Таня присмотрела выгодное место: в коттедж к новым русским.

* * *

Коттедж – трехэтажный, кирпичный, с затейливой крышей, но располагался не в дачном поселке, а в простой деревне Мамыри и стоял среди покосившихся изб – один как дурак. Хвастливо высился, нескромно выделялся.

«Сожгут», – подумала Анжела, но вслух ничего не сказала.

В дальнейшем в Мамырях стали строиться и другие особняки, но это было много позже. Хозяева Анжелы были пионеры этих мест и очень долго пребывали в своем вызывающем одиночестве.

Хозяйку звали Диана. Определить ее возраст было невозможно: то ли тридцать, то ли шестьдесят. У нее не было ни одной морщины. Лицо – как яйцо. Разговаривала Диана, как чревовещатель, с абсолютно неподвижным лицом. Звуки исторгались из живота, а губы не двигались.

Анжела догадалась, что Диана сделала подтяжку и боялась новых морщин.

Диана не спросила, как зовут ее новую домработницу. Обходилась без имени. Анжела не обижалась. Перед ней стояла цель – сверкающая, как снега Килиманджаро. Где-то она слышала такое нарядное словосочетание: «снега Килиманджаро». Для этой цели надо было заработать пять тысяч долларов. Так что Диана для Анжелы тоже не имела имени. Диана – средство, как порошок для мытья посуды.

Иногда приезжала дочь Дианы по имени Яна. Она была старше Анжелы, но ненамного. От нее исходило непонятное сияние, как будто Яна спустилась с другой планеты. Инопланетянка.

Анжела стеснялась ее рассматривать, но однажды не выдержала и обратилась:

– Яна, вы такая красивая, можно я на вас посмотрю?

– Можно, – просто разрешила Яна.

Анжела откровенно рассматривала Яну и подозревала: мало быть красивой от природы. Надо еще окучивать красоту, как редкий цветок. Такая красота делается воспитанием, культурой, образованием, хорошими манерами.

– Все? – спросила Яна. – Я могу идти?

Анжела почувствовала, что у нее болят скулы. Оказывается, она все это время напряженно улыбалась.

* * *

Вечером Анжела рассматривала себя в зеркало. Все на месте, но общее впечатление – пустой стакан. Сосуд, в который ничего не налито.

Анжела стала читать книги. Книги Диана хранила в гараже. Половина гаража завалена книгами. То ли Диана их выбросила, то ли временно хранила.

Анжела вытаскивала без разбора и читала, читала. Времени было навалом. Хозяева приезжали только на выходные, пять дней пустых.

Однажды попался Лев Толстой. Одно предложение – семь строчек. Пока до конца дочитаешь – забудешь, что было в начале предложения.

Анжела все-таки дочитала «Анну Каренину», но не поняла: почему Анна кинулась под поезд… Вронский же не отказывался. Собирался жениться. Расписались бы, родили ребенка – вот тебе и женское счастье.

Поразмыслив, Анжела догадалась: Анна покончила с собой от безделья. У нее не было цели, не было снегов Килиманджаро, один только Вронский. Она ему надоела и себе надоела и не видела выхода…

Однажды попалась книжка без первой страницы. Анжела стала читать, и ей показалось, что это про нее, но очень тактично. Без хамства и высокомерия.

Анжела задумалась и долго не понимала: как это другой человек смог ухватить ее мысли?

Анжела решила узнать адрес писателя, прийти к нему домой и вымыть окна. Можно отпроситься у Дианы и съездить в Москву.

Диана выслушала Анжелу, посмотрела книгу и сказала, что никуда ездить не надо, поскольку автор умер сто три года назад, в 1904 году.

Анжела расстроилась, но ненадолго. Она поняла, что книги делятся не на «хорошие» и «плохие», а на свои и не свои. Как дети. Свои – нравятся, а не свои – оставляют равнодушной, хоть все вокруг заходятся от восторга. Например, Достоевский… ковыряется в душе, как в земле, и докапывается до червей, и выволакивает наружу. И рассматривает. Больное воображение.

А есть такие, которые пишут просто, как для дураков. Читается легко. А прочитал – и забыл. Все рассеялось, как сизый дым.

Однажды наткнулась на современного автора.

Герой – алкоголик, как родной папаша Васька. Анжеле казалось, что она читает про своего отца и даже познает его изнутри. Безбожная, грязная, пустая жизнь. А почему-то героя любишь и сердце щемит от сострадания.

Анжела решила найти автора, приехать к нему домой и приготовить обед.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4