Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ничего не меняется (сборник)

ModernLib.Net / Виктория Токарева / Ничего не меняется (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Виктория Токарева
Жанр:

 

 


Виктория Токарева

Ничего не меняется (сборник)

© В.С. Токарева, 2009

© ООО «Издательство АСТ МОСКВА», 2009


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Рассказы

Ничего не меняется

Кровельщик Семен упал с крыши. Сломал руку.

Семен – мастер. Таких больше нет во всей округе. Золотые руки. И вот одну руку – главную, правую – он сломал.

А кому отвечать? Маке отвечать. Это ее строительная фирма. Ее бригада.

Мака сделала все, что надо. Отвезла на своей машине в травмпункт. Проследила. Проплатила.

Перелом, слава Богу, оказался без смещения. Положили гипс и отпустили. Но Мака переволновалась. Семен мог и головой треснуться и просто убиться насмерть. Садись тогда в тюрьму в ее-то возрасте. С ее-то здоровьем…

Мака не могла заснуть, ворочалась до четырех утра.

Зажгла свет, стала читать. Не читалось. Лежала и смотрела в потолок…


Ее звали Мария Ильинична, как сестру Ленина. В детстве она называла себя: Мака. Так и осталась Макой на всю жизнь.

А он – Мика. Михаил.

Так и жили: Мака и Мика. Все вокруг расходились по второму и третьему разу, а они все жили и жили.

Он был красивый, как князь Андрей Болконский из американского фильма. Не из нашего. Князь Андрей в исполнении Тихонова, безусловно, красив, но его красота слегка напыщенная и простоватая. А в красоте американского Андрея прочитывалось высокое спокойствие. Хотелось вздохнуть из глубины души – прерывисто, как после слез.

Мика – москвич. Приехал в Ленинград по работе. Его надо было поводить по музеям.

Мака сводила его в Эрмитаж, на другой день – в театр, а на третий день они поцеловались.

Такое потрясение от поцелуя бывает только в молодости. Мир перевернулся. Она вышла за него замуж.

После загса Мака собралась в баню. А Мика пошел ее провожать. И это все, что запомнилось.

После свадьбы переехали в Москву.

Москва, шестидесятые годы. Оттепель. Жилищная проблема.

У родителей Мики – одна комната, перегороженная тонкой стенкой из сухой штукатурки. Бедные родители уходили в кухню и околачивались там неопределенное время, потом на цыпочках заходили и крались на свою половину. При потушенном свете.

И – поразительное дело: все были счастливы. Мака и Мика засыпали, взявшись за руки, как будто боялись, что их растащат.

Родители были довольны выбором сына. Мака им нравилась. Она была красивенькая, веселая и деятельная в отличие от Мики.

Мика – караул. Совершенно бездеятельный, созерцательный. День прошел, и слава Богу. Он окончил технический вуз, его распределили в научно-исследовательский институт, и – на века. Сто двадцать рублей в месяц. Это мало, но все вокруг так получают. Едва сводятся концы с концами, нищета гарантирована. Все так живут. Кроме, может быть, Шолохова в станице Вешенской. Говорят, имеет открытый счет в банке, сколько хочет, столько и тратит. Но ходят слухи, что тратит он в основном на водку. Тоже мало радости. Так что: тише едешь – дальше будешь.


Прошло два года. Мака работала в конструкторском бюро (КБ). Дни следовали один за другим, по очереди, и Мака поняла: тише едешь – дальше будешь от того места, куда направляешься. Жизнь практически стоит на одной точке. Надо как-то взбодриться, заработать деньги, вступить в кооператив, вить свое гнездо, рожать детей.

Однажды поехали на дачу к друзьям. Бродили по участку, рвали с кустов черную смородину.

Мака спросила:

– Ты диссертацию защищать собираешься?

В те годы диссертация – единственный путь наверх. Не сто двадцать, а двести сорок. А дальше – докторская. А докторская – это почти Шолохов. «Все пути для нас открыты, все дороги нам видны», как пелось в пионерской песне.

Мика скривил рожу. Должно быть, попалась кислая ягода.

– Собираешься или нет? Или как? – переспросила Мака.

Мика не ответил. Мака поняла: не собирается.

– Тогда как жить? Так и будем?

Мика снова скривился. Куст попался неудачный. Но Мака заподозрила: дело не в кусте, а в Мике. Мика попался неудачный, хоть и красивый. Зарабатывать не умеет или не хочет. Либо то и другое: не умеет и не хочет.

– А как же ты собираешься жить? – вопрошала Мака.

Ей жарко. Она стащила кофту и стоит в одном лифчике.

– Манна с неба упадет, – отвечает Мика. Слова произносит неохотно. Видимо, этот разговор ему неприятен.

Юная красивая Мака в начале жизни проверяет свои перспективы: «А как мы будем жить?» «Никак», – отвечает Мика. Он и сам не знает.


Манна с небес может и не упасть. Надо самой что-то делать.

Мака включает свое воображение и темперамент. Осваивает ремесло спекулянтки. Сейчас это называется «бизнес». Купила – продала.

Возникают знакомства, связи. Возникает кооператив художников. Всплывает фамилия председателя: Хрущев. Не Никита Сергеевич, конечно. Просто однофамилец.

Хрущев – высокий, лысый, загорелый. И лысина загорелая. Одно «но». В кооперативе нет мест. Все отдали профессиональным художникам. А Мака – непрофессиональный. И неизвестно кто.

Мака стоит перед Хрущевым и горько плачет. Ей себя жаль. И Хрущеву тоже становится ее жаль. Большая девица, а плачет, как маленькая. Размазывает слезы по щекам.

– Ладно. Привозите документы, – разрешает Хрущев.

Мака мгновенно включается:

– Какие? Куда?

Хрущев перечисляет необходимые документы. Потом сообщает свой домашний адрес. Документы надо привезти к нему домой.

– А почему домой? – не понимает Мака.

Разговор происходит в правлении кооператива. Разве не лучше принести документы в правление?

– Не хотите, не везите, – разрешает Хрущев.

– Что значит: «не хотите», очень даже хочу, – пугается Мака.

– Тогда делайте, что вам говорят.

Предложение двусмысленное. Мака решает посоветоваться с Микой.

Потом размышляет: она посоветуется. Простодушный Мика скажет: «Давай я отвезу». И отвезет. Свято место пусто не бывает. Квартиру тут же отдадут другому художнику. Их много – талантливых и бездомных.


Мака не стала ни с кем советоваться. Она сама отвезла документы по указанному адресу, и более того – скрыла этот факт. Отвезла и отвезла. Какая разница – куда.

Убить и прелюбодействовать – это разное. За прелюбодеяние даже не судят. Это твое личное дело. Но в заповедях эти грехи стоят рядом.

Все кончилось тем, что Мака получила квартиру. Квартира оказалась потрясающей. В тихом центре, в кирпичном доме, на седьмом этаже. На седьмом небе.

Купили новую мебель – рай. Молодые художники шастали друг к другу в гости, двери не запирались. Застолья, песни Окуджавы, молодость. Жизнь.

Главное – гнездо. С гнезда только все и начинается. И даже самцы птиц, возвращаясь из теплых краев, первым делом столбят место для гнезда, а уж потом приглашают самок. А как поступил Мика?

Он сначала организовал себе самку, а уж потом самка застолбила место и свила гнездо. А он – в стороне. Он не виноват, что страна оценила его в сто двадцать рублей. Поставила в такие условия. Не пойдет же он воровать…

Канувший в Лету Хрущев – совсем другое дело. Хозяин жизни, как медведь в лесу. Вот бы такого мужа – горя бы не знала. Никаких проблем. Но… непорядочный. Сукин сын. Бабник.

Изменяет своей жене налево и направо. А не верить мужу – все равно что спать на грязном белье. На засранных простынях. Нет, нет и еще раз нет…

Ее красивый и порядочный Мика сидит в купленной ею квартире на купленном ею кресле и читает газету, выписанную за ее счет.

Приходит подруга Людка и рассказывает, что ее муж, жадный до судорог, боится достать бумажник, как будто у него в кармане живет скорпион.

Мика тоже не достает из кармана деньги. Но он не жадный, а бедный. Это гораздо лучше.

Приходит подруга Лариска, дочь большого человека, и рассказывает, что ее муж ничего не зарабатывает. Ленится. Приходится брать деньги у отца, большого человека. А это непорядок.

Приходит соседка Маруся и плачет, что ее муж отдает все деньги в прежнюю семью, из которой он ушел, а сам сидит на Марусиной шее и свесил ноги.

И постепенно складывается картина: мужья сидят на шее, свесив ноги, и при этом умудряются читать газету. А жены, как лошади, волокут воз жизни и в придачу мужей, сидящих на возу.


Мака и Мика… Когда они поженились, поехали в Крым. Медовый месяц. Оказались на пароходе. Куда-то плыли весь день и всю ночь. Утром пароход причалил к пристани.

Мика сбежал с трапа, легко и спортивно, и куда-то умчал, она уже не помнит – куда и зачем. Может быть, разузнать насчет жилья. Снять комнату.

Мака осталась одна с двумя тяжелыми чемоданами.

Постепенно все сошли. Надо было освобождать пароход. Не оставаться же на палубе…

Мака взяла два чемодана в руки, два тяжелых чемодана в две тонких девичьих руки, – и поволоклась. Эта картина явилась графическим изображением всей ее жизни. Вот так всю жизнь, изнемогая от тяжести. А он – налегке, спортивно потряхивая спиной.

Мака навострилась зарабатывать. А Мика – выжидал. Сидел в своем кресле и выжидал.


Потекла жизнь.

Родилась дочь, бесконечно любимая. Она просыпалась каждую ночь и орала до утра. Потом выяснилось, что ребенок элементарно хотел есть. Но врачи внушали строго: ночью не кормить. Только днем, только по часам. Режим.

Режим они свято соблюдали, но жизнь превратилась в пытку. Ребенка пытали голодом. Себя – бессонными ночами.

Бедный Мика всю ночь тряс на руках страдающее дитя. А утром – на работу.

Через десять лет родилась вторая дочь. Ее кормили каждый час, и днем и ночью. Никакого режима. Но все равно – тюрьма. Маленькие живут за счет взрослых, выжирают из них все соки. Мака не сдавалась. Ее основные интересы были вне семьи. Она купила кусок земли и строила дом.

Девочки ходили в школу. Мака не знала, как они учатся. Мика знал. Он покупал учебники, проверял уроки.

Дни лениво тянулись один за другим, и вдруг неожиданно – дети выросли. Молодость проскочила.

Было непонятно: как из таких долгих одиноких дней складывается такая короткая жизнь…


Мака построила дом. Продала и построила другой, с учетом прежних ошибок. И вдруг – увлеклась. Ей нравилось строить.

Выяснилось, что ее бабка Ульяна тоже строила дома у себя в городе Лисичанске. Гены передались. Мака стала строить дома на заказ, не такие, как Ульяна, хатки-мазанки. Она строила по английским и голландским проектам, большие и не очень большие, кирпичные и штукатуренные, с мягкой современной крышей, которая не ржавеет и не гниет.

Заказов становилось все больше. Мака организовала свою фирму. У нее была своя бригада. Она собирала ее по человеку, как дирижер собирает виртуозов в свой оркестр.

Первая скрипка: прораб Федорыч – скандальный, энергетический, толстучий. С ним никто не хотел связываться. Федорыч разевал хавальник (открывал рот), и стоящий напротив отмахивался обеими руками: делай что хочешь, только замолчи. Федорыч брал на горло, однако дело знал. Таджики рыли ленточный фундамент. Мака не любила подвалов. В них всегда скапливалась вода.

Таджики – настоящие землеройки. Траншеи – глубокие, ровные. Никто не умел так работать с землей.

Белорусы клали стены. Хорошие каменщики, белорусы.

Молдаване штукатурили. Красили.

Армян Мака избегала. Хитрят. Но Маку перехитрить нереально. Она видит человека сразу и всего в полный рост и на полтора метра в землю.

Рабочие в основном – временщики. Хапнуть – и в норку. Эффект суслика. Но встречались таланты. Мака их сразу замечала.

Среди таджиков она отобрала Саида. Сорокалетнего учителя математики. Все, за что брался, делал безукоризненно, добротно. Здоровался сдержанно и уважительно. Интеллигентный, значительный – буквально лауреат Нобелевской премии.

Мака предложила Саиду постоянное место в своей бригаде, дала хорошую зарплату. Это была большая удача, но он не показал радости. Выслушал бесстрастно. Бровью не повел. Видимо, деньги и удобства – это временные ценности для Саида. Ему важнее – постоянные ценности: честность, достоинство, Аллах акбар…

Мака тоже стала брать на горло, как Федорыч. Никому не верила и орала. По-хорошему ничего не получалось. И только с Саидом вела себя как на дипломатическом приеме: внимательно слушала. Выбирала выражения.

Со временем Мака превратилась в хабалку. Возможно, такого слова не существует в русском языке. Но что это значит, можно догадаться. Хабалка – женщина громкая, грубая, бесцеремонная и зажимистая. О воспитании не может быть и речи.

Мака и Федорыч иногда схлестывались, как два акына на состязании. Было что послушать. Бушевала такая сдвоенная энергия, что могли рухнуть потолочные балки.

И внешне Мака изменилась. Между бровями легла привычная складка – след долгих раздражений. Она редко улыбалась. Никому не верила – все врут и воруют. Смотрела напряженно, как куница, выслеживающая добычу.

Но бывало – улыбалась. И тогда рассвет над Москвой-рекой. Зубы белые, глаза лучатся, деньги во всех банках земного шара. Не женщина – мечта.

Деньги были. Но Мака страдала. А вдруг деньги кончатся? На что жить? Можно сдавать пятикомнатную квартиру в центре, но там окопался Мика. Необходимо выковырять Мику из квартиры. Это не просто. Если Мика чего-то не хочет…

Мика всю жизнь на ней ехал. И сейчас продолжает. И все кончится тем, что она умрет, а он останется и будет тратить ее деньги с новой женой.


За окном начало светать. Спальня выплыла из мрака. У Маки была большая спальня – шестьдесят метров. И большая кровать. Лучшая кровать в мире. Матрас плыл пароходом из Италии. В Италии его изготовляли по особым технологиям. Пришлось платить за технологии и за пароход, но зато не матрас – счастье. Значит, пришлось платить за счастье.

Мака давно жила хорошо и широко и не представляла себе, как спала когда-то на раскладном диване в разгороженной комнате. С Микой. Сейчас она спит одна. Половина пуста. И это тоже счастье – спать одной. Счастье номер два. Можно раскинуться во все стороны. Свобода!

Неожиданно Мака заснула. И проспала до полудня. Рабочие в это время уже садятся обедать.

Снизу поднимался запах ванили. Домработница Люба пекла пирожки: с мясом, с капустой и с картошкой.

Мака абсолютно выспалась, как ни странно. Утро оказалось мудренее вечера. Все выглядело не так мрачно, как ночью.

Мака сложила пирожки в целлофановый пакет и поехала на стройку. Через десять дней – сдача объекта. Праздник.

Мака никогда не нарушала традицию: в конце работы должен быть праздник. Иначе жизнь превращается в нескончаемый будний день.

Таджики затевали плов.

Шашлык – само собой.

Ящик водки – под столом.

Душа горит чистым пламенем. Все люди – братья. Так оно и есть.

Мака раздавала «премиалку». Она всегда рассчитывалась честно. Команда ждала следующий дом и заранее влюблялась в него. Труд постепенно из рабского перерастал в творческий.

Дом – родовое гнездо. Оно будет переходить из поколения в поколение. Важно, чтобы дом был красивый. Федорыч считал: красота – ерунда. Главное – здоровье дома. Должно быть тепло и светло, и все текло куда надо, и правильно вытекало.

Дом – как выигранное сражение. А Мака – генералиссимус.


Когда Мака подъехала, хлынул дождь.

Рабочие стояли под навесом в плащах, надвинув капюшоны, и были похожи на ку-клукс-клан.

Федорыча не было на месте. Где-то задержался, крутил свои дела. Он был большой крутила. Но делу это не мешало.

Семен с загипсованной рукой сидел на крыше. Под проливным дождем. Не может человек без работы. И Мака не может.

А Мика мог. Это была его стихия: сидеть и ничего не делать. Сидеть в кресле и трясти ногой, качая тапок.

С таким же упоением чайки парят над волнами. Но они охотятся за рыбой.

А Мика не охотился. Зачем? Мака заработает, купит и привезет.

Мика мог читать сутками, сидя в кресле. Интересно: куда девались эти знания? Для чего они служили? Для усовершенствования? Вернее, для самоусовершенствования. Может быть, это смысл жизни? Постоянно усовершенствовать себя.


Мака не стала выходить из машины.

– В Москву. Домой, – скомандовала она своему шоферу.

Шофер Сережа лихо развернул машину. Он был хороший шофер и красивый мужик, на него было приятно смотреть. Но имел манеру вмешиваться в разговор. Если Мака говорила по мобильному телефону, Сережа комментировал. С одной стороны, это фамильярность. С другой – заинтересованность. А ведь приятно, когда кто-то заинтересован в твоей жизни.

Сережа включил приемник. Заиграло радио «Шансон». Старые песни – песни их молодости. В свое время они вместе пели. А сейчас – не поют и не вместе.

Мака сидит в своем загородном доме и строит. Мика сидит в Москве, в новой пятикомнатной квартире. И дружит. Единственный талант, который прорезался в Мике, – дружить. Он дружил с упоением и с полной самоотдачей.

Вокруг него образовалось сообщество из семи человек. В основном – коллеги по работе. Вместе ездили отдыхать на море, на рыбалку, на горные лыжи. По выходным собирались у Мики – пустая квартира. Выпивали и веселились от души. Как дети. Спорили. Искали истину.

Мика не был ведущим. Он был ведомый, но ему нравилось на вторых ролях. Исполнитель. Если ему что-то поручали, он делал точно и тщательно. Можно не перепроверять. Его любили. И он любил своих друзей. И был по-своему счастлив этой двусторонней привязанностью.

Мака иногда думала: что это за компания? Масонская ложа? Орден неудачников? Нет. Среди этой семерки попадались состоявшиеся мужики, занимающие хорошие посты.

Мака подозревала, что у них не удалась личная жизнь. Недостаток в любви они восполняли дружбой.

Принято считать, что несчастными бывают только женщины. Вовсе нет.

Мужчины тоже бывают несчастны, когда натыкаются на непонимание.


Мика удивился при виде своей принаряженной, целеустремленной жены.

– Что-то случилось? – спросил Мика, оставаясь в кресле.

– Случилось. Я хочу, чтобы ты переехал на дачу.

– С какой стати?

– Я хочу сдать нашу московскую квартиру.

– Зачем?

– Чтобы получать деньги. Зарабатывать. Знаешь, сколько сейчас стоит пятикомнатная квартира в центре?

– Зачем тебе деньги? Ты же работаешь.

– Мне надоело работать. Я хочу жить, как ты. Сидеть и ничего не делать.

– Кто тебе мешает?

– Ты. Расселся один в пяти комнатах, а я вынуждена корячиться.

Мика промолчал. Принял к сведению. Потом сказал:

– Сдавать квартиру – это все равно что отдавать ее на поругание.

– Я знала, что ты не согласишься. Будешь тормозить всеми четырьмя лапами.

– Я урбанист. Люблю город и шум города. А дачную тишину я не выношу.

– Тогда давай разведемся.

– Зачем? Мы и так живем врозь.

– Я разменяю эту квартиру на две. И свою сдам.

– Зачем разменивать хорошую квартиру на две плохих? – удивился Мика.

Мака задумалась. В самом деле: зачем обесценивать хорошую квартиру, доставшуюся с таким трудом. Она ходила на прием к мэру Москвы. Это тоже целая эпопея, но сейчас не об этом. План переселения рушился. Надо куда-то пристроить Мику. Может быть, купить ему однокомнатную квартиру в спальном районе? Но Мика может отказаться. Он привык жить просторно.

– А где твоя Марья Ивановна? – спросила Мака.

Мика тяжело вздохнул. Ему не хотелось продолжать эту тему.

…Однажды Мака вернулась из своего загорода и застала в квартире большую компанию – семь друганов плюс молодая женщина. Не очень молодая, лет сорока. Похожа на певицу Толкунову – милая, русская, все волосы назад, лоб открыт, коса, переплетенная жемчужной ниткой. Просто Марья-краса.

Вся компания шумно обрадовалась Маке, а гостья старалась не смотреть в ее сторону. Мака сразу сообразила: это пассия Мики. Он решил, что она затеряется среди мужчин, будет непонятно: чья. Но Мака – стреляный воробей. Ей сразу стало понятно: чья. Она поразилась смелости Мики – не постеснялся привести любовницу в дом. И вел себя странно. Вызывающе. Дескать, никто мне не указ.

Мака посмотрела, посмотрела и ушла в свою комнату.

Она, конечно, могла шугануть всю эту компанию. Выставить за дверь. Но не захотела унижать Мику. Пусть изображает хозяина жизни. От Маки не убудет. Да и женщина не противная. Милая. Только у нее ничего не получится. Эту Марью-красу надо содержать, а если она не одна, а с ребенком, что вполне возможно, то надо содержать и ребенка. И нравиться этому ребенку и быть с ним справедливым. Воспитывать. А зачем? Мике гораздо комфортнее сидеть в кресле и трясти тапком. У него свои две дочери. А он способен любить только свое. Любить свое и ничего не делать.

Так оно и вышло. Марья Ивановна растворилась в пространстве вместе со своими жемчужинами. Вместо нее появилась новая. По телефону. У новой был явно еврейский акцент и характерное картавое «р». Мака прозвала ее Сара Моисеевна.

Эта Сара Моисеевна ей тоже нравилась. Тактичная, умная. Не нарывается. Скромно спросит:

– Можно Михаила Евгеньевича?

– Его нет, – ответит Мака. – Что передать?

– Передайте, что звонили с работы.

– Хорошо, передам.

Мака опускала трубку, входила в комнату и сообщала мужу:

– Звонила Сара Моисеевна.

Мика не комментировал. Он не поддерживал эти темы. Не хотел свидетельствовать против себя.

А может, и не было никаких Сары Моисеевны и Марьи Ивановны. Просто ревность стареющей Маки. И в самом деле: если она его не обнимает, то ведь кто-то должен это делать.

Единственная союзница Маки – Микина лень. Лень придавливает Мику к креслу, ставит его на якорь, лишает маневренности.

Не был бы Мика ленивый, давно бы сбежал.


Зазвонил телефон. Мака любила потрындеть по телефону. С подругами.

Жаловалась на жизнь. На Мику.

– Не парься, – утешали подруги. – Он тебя не бросит. Он – порядочный.

– Блядует – и порядочный? А кто тогда непорядочный?

– Тот, кто предает. Мика – не предатель, как все остальные. Посмотри вокруг себя…

И в самом деле. Никто не сохранил первый брак. Все разошлись по нескольку раз.

Последнее время вообще мода пошла: мужики после сорока бросают своих жен после сорока и женятся на ровесницах своих дочерей.

В Америке – хороший закон: раздевает такого мужика догола. Хочешь трахаться – становишься бедным. А у нас в России ничего не меняется. Предал – и пошел дальше.

– А какой толк от Мики? – вопрошает Мака.

– Он тебя похоронит, – утешают подруги.

– А не все равно, КТО похоронит?

– Не все равно. Это – самое главное. Итог.


Мака решила переночевать в Москве, чтобы не возвращаться в пробках.

Пробки – реалии последних лет. О чем это говорит? Выросло благосостояние трудящихся. Почти у каждого в семье – машина. А то и две.

Мака заглянула в холодильник. Блинчики «Морозко», яйца, три помидора и три яблока.

Мака вспомнила про пирожки, вытащила их из сумки, сунула в холодильник.

Три пирожка разогрела в микроволновой печи. Подала Мике.

Он стал есть, опустив голову, лбом вперед и походил на ребенка в казенном доме, к которому приехала мама на родительский день.

– Не понимаю, почему ты не хочешь жить за городом? Там воздух. Домработница. Ел бы по-человечески. Гулял по живописным окрестностям…

– У меня друзья.

– Значит, у тебя друзья, а я должна пахать, как папа Карло?

– У попа была собака, – отозвался Мика и включил телевизор.

По телевизору передавали «Новости». Мика интересовался текущим моментом. Нога на ноге. Губа на губе. В стране жулик на жулике.


Мака поднялась и пошла к соседке. Унесла раздражение из дома.

Соседка – учительница французского, зарабатывала тем, что пекла торты на заказ. Она придавала тортам нужную форму. Оставались обрезки.

Сели пить чай с обрезками. Они были пропитаны растопленной шоколадной крошкой и ликером.

– Песня… – произнесла Мака. У нее было два слова на все случаи жизни: «песня» и «ссуки»… «Песня» – одобрение. «Ссуки» – возмущение. Два слова. Очень удобно.

– Коман са ва? – спросила соседка по-французски.

– Хочу развестись, – поделилась Мака.

– С кем? – не поняла соседка.

– С мужем.

– Молодую завел? – догадалась соседка.

– Никого он не завел.

– Ты молодого нашла?

– Никого я не нашла. Еще чего.

– Тогда в чем дело?

– Молодой, молодая, – передразнила Мака. – А старые что, не живут?

– Старые доживают, – заметила соседка. – Надо было раньше думать.

– Раньше? Но когда? Дети росли. Им был нужен отец.

– А сейчас не нужен?

– И сейчас нужен, – сказала Мака.

Дочери любили отца и мать по-разному. Умом – мать, от нее больше помощи и поддержки. А сердцем – отца. Между ними пролегала та наивная и нерассуждающая любовь, которая бывает только между близкими людьми.

– Кровь – не вода, – задумчиво проговорила Мака. – Внуки родятся, им понадобится родной дед.

– Я всегда тебе завидовала, – созналась соседка. – Твой муж – красивый, порядочный, сдержанный. Таких сейчас нет. Таких надо в Красную книгу заносить.

– Но я росла, а он нет.

– А кто обеспечивал твой рост? Кто работал по тылу? На фронте громкие победы, а тыл в тени. Твой муж – скромный человек.

Мака переела сладкого. Желудок давил на диафрагму.

– Ладно. Я пойду. – Она поднялась.

– Передай привет Михаилу Евгеньевичу, – велела соседка.

– А кто это, Михаил Евгеньевич? – не поняла Мака.

– Ну, Мика… Кличку какую-то придумали хорошему человеку.


Мака вернулась в свою квартиру.

Мика смотрел «Вести» по второй программе. Нога на ноге. Губа на губе. Лицо такое, как будто он его отлежал и оно онемело.

– Ты тут сдохнешь, никто не узнает, – проговорила Мака.

– Узнают, – не обиделся Мика.

– Но все-таки, почему ты не хочешь переехать на дачу?

– Ты ведь тоже не хочешь…

Мака растерялась. На даче действительно надо что-то делать. Хотя бы дорожки подмести. А он будет сидеть – губа на губе…

По телевизору шла какая-то байда.

За окном – городской шум. Если открыть форточку, шум усилится. А если сидеть при закрытой – душно.

– Отвези меня на дачу, – велела Мака. Она вдруг передумала оставаться.

– Я никуда не поеду. Езжай сама.

– Но я отпустила Сережу.

– Ничего. Возьми такси. Деньги же есть.

– Но я же их не печатаю. Зарабатываю каторжным трудом.

– У попа была собака…

Мака оделась и ушла.

Стояла на обочине. Махала рукой. Ловила такси. Или просто левую машину.

Проезжающие мимо видели немолодую модную тетку с протянутой рукой. Не старуха. Нет. Дама. Она выглядела на десять лет моложе своих лет, но и это много. Машины проезжали мимо – равнодушные, как живые существа.

И снова – ничего не изменилось. Он – у себя. Она едет к себе. Он делает что хочет. И она делает что хочет.


Рано утром позвонила Женя, сестра Мики.

Женя говорила басом. Маке всегда казалось в первую минуту, что это мужик.

– Мака, – прогудела Женя. – Мике плохо. Он мне звонил, прощался.

– Как это? – оторопела Мака.

– Сказал, что еле дошел до туалета. По стенке шел.

Мака бросила трубку.

Она быстро оделась, как пожарник. Буквально за несколько секунд. Не стала вызывать Сережу. Схватила левую машину.


Мика лежал на своей кровати, бледный до зелени. Мака остановилась в дверях.

– В чем дело? – строго спросила Мака. – Ты же только что отдыхал в санатории…

Мика молчал. Ему было трудно говорить. Но Маке необходимо знать все, и она слово за словом вытянула из Мики всю историю болезни.

…Мика с друзьями решили поехать в санаторий «Сосны» и пожить там неделю. Мика должен был предоставить себя и свою машину. Впереди двое, на заднем сиденье – двое: итого четыре человека. Остальные доберутся на машине Рудика Голованова.

Прибудут в «Сосны» в полном составе под звон фанфар.

Выезд в семь утра, чтобы к девяти успеть на завтрак.

Мика проснулся в шесть утра. Его продирал озноб вдоль позвоночника. Мика не поленился и сунул под мышку градусник. Градусник показал 39 и 7. Практически сорок.

Что делать? Можно обзвонить друзей, все объяснить. Но они уже сидят на чемоданах и смотрят на часы. И не поверят. Решат, что Мика просто соскочил с тяжелого мероприятия. Дорога – пятьдесят километров. Кому охота напрягаться…

Мика полежал, глядя в потолок. Подумал: «Ну не умру же я, в конце концов…» Оделся и поехал.

У него оказалось воспаление легких. Но он об этом не догадывался.

Мика прожил в доме отдыха положенную неделю и ни разу не пригласил врача. Он не любил обращаться к врачам. Ненавидел, когда до него дотрагивались. Не верил в медицину.

Он лежал на своей койке, полыхая в огне температуры, и выжидал. Привычная тактика: выжидать. И что поразительно, друзья тоже не пригласили врача. Пили, гудели, кадрили женщин с круглыми попками и даже Мике приволокли подходящую. Но он лежал, не поднимая головы. Организм боролся с болезнью, как дикий барс с Мцыри. Кто победит – неясно.

Неделя прошла как в тумане. Все вернулись обратно. Экипаж в полном составе. Мика – за рулем.

Мика развез всех троих по адресам. Неудобно высадить посреди Москвы. Три разных конца города плюс пробки.

После чего приехал домой – и лег. «Под своды шалаша на лыки. И умер бедный раб у ног непобедимого владыки».

И непобедимый владыка – это дружба. Во имя дружбы готов пожертвовать жизнью. Мика лежал и чувствовал, что все силы покинули его. Видимо, иммунная система сказала: все! И отключилась.

Мика лежал и просил кого-то (неизвестно кого) послать ему легкую смерть, чтобы не мучиться в конце.

В дверях появилась Мака – то ли кошмар, то ли спасение. А скорее всего первое и второе.

Мака всегда была сильная и активная, и Мике хотелось отбежать от нее и спрятаться в норку. Дружба – это тоже норка.

– Как же ты поехал с температурой? – спросила Мака.

– А что я мог сделать?

– Мог остаться дома и вызвать врача.

– Не мог.

– А если бы ты умер в дороге?

Мика пожал плечами. Если бы умер, это была бы уже другая история.

– Друзья называется… Они пользуются тобой, а ты и рад.

Это неправда, но у Мики не было сил возражать. Никто никем не пользуется. Он рад услужить им, а они – ему. Мужская дружба. Каждый вкладывает кусок души, и никто не считает: кто больше.

– А в санатории что, нет врача? – спросила Мака.

– Есть.

– Почему ты не вызвал?

– Думал, пройдет.

Приехала старшая дочь Лиза. Привезла курицу с базара. Мака и Лиза начали вместе варить бульон.

– Ну не козел? – спросила Лиза, имея в виду родного отца. – Класть жизнь на дружбу.

– А на что еще класть? – спросила Мака, пробуя бульон. – Курицей пахнет.

– Но это же курица, не ястреб.

– Не ястреб, точно, – согласилась Мака. – Жрем что попало. Пенициллиновые мутанты.

– Кто? – не поняла Лиза. – Люди или продукты?

– Те и другие.

* * *

Вызвали врача из платной поликлиники.

Пришла шестидесятница в вязаном жилете. Звать – Вера Николаевна. Мака успокоилась. Врач принадлежала к ее поколению. А это значит – хорошее образование и добросовестное отношение.

Вера Николаевна быстро определила пневмонию. Назначила антибиотики – лошадиную дозу. Но видимо, так надо. Назначила лабораторные анализы на дом. Завтра приедут медсестры из лаборатории.

Деньги потекли рекой. Деньги Маки, разумеется. Он дружит, а Мака расплачивается.

Вера Николаевна ушла, оставила свет надежды.

Мака позвонила шоферу Сереже и попросила привезти антибиотики. Сережа появился через полчаса.

Мика недоверчиво рассматривал коробочку.

– Зачем ты водилу послала? – спросил он.

– А какая разница? – удивилась Мака.

Мика не ответил. Он доверял только Маке, и лекарство, купленное другим человеком, казалось ему подделкой. Мака – каменная стена, за которой ему надежно. С Макой он не умрет.

Мика выпил две таблетки сразу. Ударная доза.

Ему дали бульон в керамической чашке.

– Еврейский стрептоцид, – сказала Лиза.

Мика стал пить медленными глотками. Каждый глоток казался целебным.

– Папа, можно вопрос? – спросила Лиза.

Он поднял на нее большие глаза. Раньше они были синие, как небо в Сочи. А теперь – серые, как небо в Воркуте. Но все равно это был тот же самый Мика, похожий на американского Андрея Болконского. Постаревший, обветшавший, но все-таки – он.

«И в самом деле, зачем сдавать квартиру», – усомнилась Мака. Это их дом. Сюда они сбегаются, как маленький табун, окружают ослабевшего и спасают от смерти.

А что деньги? Бумажки, которые спасают от страха. Не надо бояться. Но Мака этого не умела. Она всегда чего-то боялась. Не одного, так другого. Боялась коммунистов: придут и раскулачат. Боялась братков: придут и отберут. Боялась, что умрет. Боялась, что заживется на этом свете и не хватит денег.

Мика смотрел на Лизу: ждал вопроса.

– Как можно было с температурой развозить твоих козлов по домам? – спросила Лиза. – Они же видели, что ты еле дышишь!

Мика задумался. Он не хотел подвергать ревизии своих друзей. Так же собаки не обсуждают между собой своих хозяев.

Дружба – это то, чему он служит. Идефикс. Лучше иметь ложную идею, чем никакой.


Мака осталась в квартире. Решила поухаживать за больным Микой. Но не очень получалось.

Во вторник помчалась на строительную выставку. Чего там только не было… Дома финские из бруса, канадские дома-сандвичи. Срок исполнения заказа – шесть месяцев. Полгода – и дом собран.

Какая плитка. Какие краски… Просто сады Семирамиды.

В среду Мака помчалась в гости к подружке-шведке. Там была интересная еда шестнадцатого века: вяленое мясо с гороховым пюре. Понятное дело: в шестнадцатом веке холодильников не было. Мясо солили, вялили, запасались на зиму.

У шведки бывали интересные люди и малоинтересные. Например, баба-политик. Она села, раскрыла рот и не закрывала его сорок минут. Слушать нечего. Смотреть не на что. Перебить – нереально. Приходилось терпеть.

В четверг Мака посетила театр «Современник». Спектакль был хороший. Странно. Страна рушится, а искусство живет.

А может, страна и не рушится. Жить стало интереснее – таким хищникам, как Мака. А таким травоядным, как Мика, – просто джунгли. Ложись и помирай. Одна надежда на демократию. Демократия наберет силу, и тогда всем места хватит: и хищникам, и травоядным.

Но что такое демократия? С чем ее едят?


В пятницу утром Мика сказал:

– Уезжай на дачу.

– Почему? – удивилась Мака.

– Потому что ты не моешь посуду.

Мака действительно не мыла посуду. Складывала в мойку. Она привыкла, что эту работу за нее делает домработница.

– Убирать за тобой у меня нет сил, – продолжал Мика. – А в грязи я сидеть не намерен.

Мака почувствовала, как ее душа взметнулась от радости. Она тоже хотела на дачу. Там работа. Там дела. Сдача дома.

Мака не могла существовать без работы более трех дней. А три дня уже прошли.

– Хорошо, – согласилась Мака. – Я сварю тебе борщ и уеду.

– Нет! – вскрикнул Мика. – От тебя столько грязи, что никакого борща не захочешь.

– Какой грязи?

– Овощи начнешь чистить. Свекла, морковь, картошка, лук, целый сугроб. Не надо. Я сам себе сварю.

– А ты в состоянии?

– Да. Я лучше себя чувствую.

Курс антибиотиков подходил к концу. Мика воспрял. Он уже сидел в кресле с газетой и тряс тапок. Прыгающий тапок – гарантия стабильности.

– Ну хорошо, – легко согласилась Мака. – Я поеду к себе. Если что, звони…

Мака вызвала Сережу. Он подъехал через полчаса.


Мака уселась на заднее сиденье – самое безопасное место. Сережа – хороший шофер, но дорога есть дорога. Какой-нибудь идиот возьмет и влепится.

Сережа включил приемник. Запел мужской голос. Очень красивый. Кто это? Мака стала вспоминать. Последнее время у нее было плохо с именами, забывала, как кого зовут. Возраст.

Неизвестный пел, как Орфей.

Мака думала о муже, которого она оставила одного. Но он так хотел. И ее это устраивало. Она тоже хотела уехать.

Каждый живет свою жизнь – ту, которую он любит. В их жизни ничего не меняется. И НЕ ДОЛЖНО меняться.

Эта мысль впервые пришла в голову Маке: не должно меняться, потому и не меняется.

Предположим, Мика был бы другой: деятельный, результативный. Тогда и Мака была бы другой. Зачем ей быть генералиссимусом? Расслабилась и текла бы как речка – издалека долго.

Супруги – это волы, запряженные в одну повозку. Два вола тянут воз семейной жизни. Один вол – филонит. Тогда другой тянет за двоих. Напрягается. Наращивает мышечную массу. И через какое-то время это уже совсем другой вол – сильный, самоуверенный, ничего не боящийся.

Хотела бы Мака пастись, как корова на лугу, позвякивая колокольчиком? Да никогда. Она может жить только так, как она живет. А для этого нужен Мика, такой как он есть. С тапком.

Бог не случайно свел эту парочку: Мака и Мика. Создатель долго тасовал колоду, чтобы вытащить эти две карты и положить рядом.

Через какое-то время они оба предстанут перед Господом. Он спросит: «Что вы делали в жизни?»

– Я зарабатывала, – ответит Мака.

– А я дружил, – ответит Мика.

И неизвестно, кого из них Создатель одобрит больше. Совсем неизвестно.

Машина медленно двигалась в пробке.

Округлые серые спины машин. Казалось, бегемоты идут на водопой.

«Ужас…» – подумала Мака.

Через час машина свернула вправо, в зеленый поселок.

Мачтовые сосны, белые березы, хрустальный воздух, царство царя Берендея. Счастье…


Настала зима. Ничего не изменилось, кроме температуры воздуха. Приходилось добавлять в бетон специальный раствор, чтобы кладка была состоятельной.

Зимой безрадостно. Недаром птицы улетают в теплые края. Счастливая страна Куба. Там всегда лето, даже в январе. И в Европе теплее на десять градусов, чем в России. Только Россия по полгода трясется от холода. Недаром пьют. Греются. Разнообразят жизнь.

Мика умер в самом начале февраля. Ранним утром. В одночасье. Оказывается, у него было больное сердце, а он и не знал, поскольку никогда не обращался к врачам.

Хоронить собралось много народу. Буквально толпа. Мака волновалась: хватит ли на всех автобусов?

Марья Ивановна и Сара Моисеевна не присутствовали из деликатности. А может, их не было вообще.

Квартира освободилась. Можно было ее сдавать. Но Мака не хотела пускать чужих людей в свое родовое гнездо.

Она не хотела больше ничего.

Сальто-мортале

Александра Петровна перлась с двумя продуктовыми сумками на пятый этаж. Отдыхала после каждого лестничного марша.

Дом был старый, построенный в тридцатых годах. Без лифта, хотя место для лифта было – широкий колодец. Туда даже бросилась однажды молодая женщина. Сначала бросилась, потом одумалась, а уже поздно. Установили бы лифт, заняли бы место, и некуда кидаться вниз головой.

Александра Петровна поставила свои сумки на втором этаже. Отдышалась. Сердце тянуло плохо, мотор износился. Раньше она не замечала своего сердца, не знала даже, в какой оно стороне – слева или справа. Ее молодое сердце успевало все: и любить, и страдать, и гонять кровь по всему организму. А сейчас – ни первое, ни второе. Она устала страдать. Ей было лень жить. Жила по привычке.

Александра Петровна – начинающая старуха. Пятьдесят пять лет – юность старости. Она преподавала музыкальную грамоту в училище при консерватории. Посещала концерты. Следила за музыкальным процессом в стране. Процесс, как ни странно, не прерывался. Советский Союз рухнул, а музыка витала и парила, как бессмертная душа. Появлялись новые музыканты, ничем не хуже старых.

Интересное наблюдение: в тридцатые годы жили плохо, а строили хорошо. Дом до сих пор стоит, как крепость, – добротный и красивый.

В девяностые годы люди живут, «под собою не чуя страны», а искусства расцветают, рождаются вундеркинды. Как это понимать? Значит, одно не зависит от другого. Талант не зависит от бытия.


Александра Петровна подняла сумки и двинулась дальше. Прошагала еще два марша. Снова передых. Она подняла голову, посмотрела вверх. В доме было пять этажей. Последнее время многие квартиры раскупили новые русские. Дом был с толстыми стенами, как крепость. Таких сейчас не строят. Экономят. И конечно – местоположение в самом центре, в тихом переулке. Лучшего места не бывает. Тихо и ото всего близко.

Квартиру получил муж. Он преподавал в военной академии. Без пяти минут генерал.

Муж был на двадцать лет старше. Ровесник матери. Между ними шла постоянная война. Борьба за власть. Причина военных действий – Шура.

Мать привыкла быть главной и единственной в жизни Шуры, а муж – военный, почти генерал. Привык командовать и подчинять. В армии подчиняются беспрекословно. Не спрашивают, вопросов не задают. «Есть» – и руку под козырек.

Теща – безграмотная, шумная и деятельная – захотела взять верх над полковником, почти генералом. Это же смешно.

Полковник был прямолинейный, как бревно. Никакой дипломатии, никаких компромиссов. Это пусть интеллигенция крутится, как уж на сковороде. А у него только: «выполнять» или «отставить».

Шура металась между ними, пыталась соединить несоединимое.

Все кончилось тем, что полковник перестал замечать свою тещу. Смотрел сквозь. Вроде – это не человек, а пустое место. После ужина не говорил «спасибо». Молча ел, вставал и уходил.

Это было ужасно. Шурина мама корячилась у плиты на больных ногах, изображала обед из трех блюд. Тратила не менее трех часов. А этот солдафон садился за стол, за десять минут съедал все утро, все силы и кулинарный талант и уходил с неподвижным лицом.

Даже официанту в ресторане говорят «спасибо», хотя там все оплачено.

С другой стороны: муж – это муж. Защита, держатель денег, отец ребенка. И красавец, между прочим. Штирлиц один к одному. Только Штирлиц – шатен, а этот русый. Он тоже был важен и необходим. Все настоящее и будущее было связано с ним. Когда теща отлучалась из дома (в санаторий, например), когда им никто не мешал и не путался под ногами – наступало тихое счастье. Как жара в августе.

Но мать – это мать. Плюс жилищная проблема. Приходилось мириться с существующим положением вещей.

Выбор был невозможен, однако мать постоянно ставила проблему выбора. Накручивала Шуру против мужа. Ни минуты покоя. У Шуры уже дергался глаз и развилась тахикардия. Сердце лупило в два раза быстрее.

Шуре казалось, что она умрет скорее, чем они. Но ошиблась.


Шура прошла еще два марша. Остановилась. Лестница была старая, пологая, удобная. С дубовыми перилами, отполированными многими ладонями. Как много с ней связано. По ней волокла вниз и вверх коляску маленькой дочери. По ней вела полковника в больницу. Ему было семьдесят лет. Не мало. Но и не так уж много. Еще десять лет вполне мог бы прихватить.

Шуре было тогда пятьдесят. Выглядела на тридцать. Молодость, как тяжелый товарный поезд, все катила по инерции. Не могла остановиться. Длинный тормозной путь.

Шура ярко красила губы и была похожа на переспелую земляничку, особенно сладкую и душистую. Ее хотелось съесть.

Лечащий врач, тоже полковник, пригласил Шуру в ординаторскую. Налил ей стакан водки и сказал, что у «Штирлица» рак легкого в последней стадии.

– Сколько ему осталось? – спросила Шура.

– Нисколько, – ответил врач.

– У него же сердце… – растерянно не поверила Шура. Муж всегда жаловался на сердце и пил лекарства от давления.

– Там это все рядом, – сказал врач.

У него было сизое лицо, и Шура догадалась, что врач – пьющий.

Шура выпила еще один стакан водки, чтобы как-то заглушить новость. Но стало еще хуже. Полная муть и мрак.

Она вернулась к мужу и спросила:

– Хочешь что-нибудь съесть? Хочешь яблочко?

– Ты мое яблочко, – сказал полковник.

Это было наивысшее проявление благодарности и любви. Без пяти минут генерал был сдержан и аскетичен в проявлении чувств.

Он умер через неделю у нее на руках. Шура встретила его последний взгляд. В нем стоял ужас. Он успел проговорить:

– Это конец…

Значит, конец страшен. Может быть, страшна разлука? Человек уходит в ничто. В ночь. И все эти разговоры о бессмертии души – только разговоры.

Шура вернулась домой и сказала матери:

– Павел умер.

Мать закричала так громко и отчаянно, что стая ворон поднялась с крыши дома напротив. Шура увидела, как они взлетели, вспугнутые криком.

Мать рыдала, причитая:

– Как нам теперь будет пло-охо…

Шура в глубине души не понимала мать. Умер ее не враг, конечно, но обидчик. Почему она так страдает?

Потом поняла. Противостояние характеров создавало напряжение, которое ее питало. Мать получала адреналин, которого так не хватало в ее однообразной старушечьей жизни. Мать не была старухой. Она была молодая, просто долго жила. За неимением впечатлений, мать питалась противостоянием и по-своему любила Павла. Как собака хозяина. Она чувствовала в нем лидера.

Если бы полковник слышал, как теща будет его оплакивать. Как тосковать…

Дочь Шуры уехала с мужем в Австралию. Что они там забыли?..

Дочь уехала. Павел умер. Шура и мать остались вдвоем, в просторной генеральской квартире.

Мать умерла через год. Видимо, полковник ее позвал. Ему было там скучно одному. Не с кем меряться силами.

Мать заснула и не проснулась. Может быть, не заметила, что умерла. Легкая смерть была ей подарена за тяжелую жизнь.


Шура осталась одна. Пробовала завести кота, но кот сбежал. Надо было кастрировать, а жаль. Зачем уродовать животное в своих человеческих интересах…

Как трудно жить одной, когда не с кем слова перемолвить. Единственная отдушина – телевизор. Щура подсела на телевизор, как наркоман на иглу. Прямо тянуло. Но и в телевизоре – жуть и муть. Воруют, убивают из-за денег. Получается, что деньги дороже жизни. Деньги стали национальной идеей. Раньше шли на смерть за веру, царя и отечество. А теперь – за горсть алмазов, за нефтяную скважину. Нацию перекосило. Все продается, и все покупается, включая честь и совесть. А депутаты рассматривают власть как личный бизнес. До страны никому нет дела.

Шура любила советские фильмы семидесятых годов. И тосковала по семидесятым годам. Там была молодость, мама, Павел, который был тогда старший лейтенант, сокращенно старлей. Он ухаживал, приходил в дом. И мама готовила грибной суп из белых сухих грибов. Какой стоял аромат! У матери были вкусные руки. В ней был запрятан кулинарный и человеческий талант. И все, что она ни делала, – все было так ярко, необычно. И звездочки всегда горели в ее карих глазах. Глаза были острые, жаркие, яркие. Ах, мама…


Шура влезла на свой пятый этаж. Возле батареи притулился седой мужик, похожий на инженера семидесятых годов, в искусственной дубленке.

Вообще-то инженер – не негр, обычный человек, и никаких особых примет у инженера не бывает. Тем не менее скромность, покорность судьбе, невозможность изменить что-либо – все это читалось в глазах сидящего человека.

– А что вы здесь делаете? – спросила Шура.

– Греюсь, – просто сказал инженер.

– А почему здесь?

– Последний этаж, – пояснил инженер.

– Ну и что? – не поняла Шура.

– Меньше народа. Не выгонят.

– А вы что, бездомный?

– В каком-то смысле, – ответил инженер и добавил: – Не гоните меня…

– Да ладно, сидите, – смутилась Шура.

Подумала про себя: чего только не бывает, приличный мужик, сидит, как бомж… Может быть, его кинули с квартирой? Стал жертвой аферистов…

Шура открыла ключом свою дверь.

Вошла в квартиру. Разделась. Разобрала сумки. Вытащила бутылку шампанского. Шампанское она пила безо всякого повода. Там был углекислый газ. Он благотворно действовал на сердце.

Шура предвкушала, как вечером сядет перед телевизором, достанет хрустальный фужер на высокой ножке, и – вот он, желанный покой, вот оно, блаженное одиночество. Оказывается, покой и одиночество – это два конца одной палки. А абсолютный покой и абсолютное одиночество – это небытие. То, чего достигли мама и Павел – самые близкие, самые драгоценные люди.

Шура разложила продукты по местам: что-то в морозильную камеру. Что-то в холодильник. Крупы – в буфет.

Инженер не шел из головы. Как это он сидит на лестнице? Все-таки человек. Не собака.

Шура вышла на площадку. Инженер читал газету.

– Простите, вы голодный? – спросила Шура.

Инженер опустил газету. Молчал.

– Вы когда ели в последний раз? – уточнила Шура.

– Вчера.

– Дать вам супу?

Инженер молчал. Ему одинаково трудно было согласиться и отказаться.

– Заходите, – пригласила Шура.

Он поднялся. На нем были черные джинсы, дорогие ботинки. Бомжи так не одеваются. Инженер был похож на породистую собаку, потерявшую хозяина. На лице глубокие морщины, нос чуть-чуть лежал на щеках, как у актера Бельмондо. Лицо мужественное, а улыбка детская и большие синие глаза. Его было совершенно не страшно пригласить в дом. Лицо – как документ, очень многое сообщает о человеке. И видящий да увидит.

Муж Павел, например, обладал лицом, по которому сразу становилось ясно: честный, порядочный человек. А какие лица у сегодняшних политиков? Себе на уме. Именно себе. Фармазоны и хитрованы.

Инженер вошел. Снял ботинки.

Шура достала ему тапки – не Павла, нет. Гостевые, страшненькие.

Инженер прошел в кухню. Сел к столу.

Шура достала водку. Поставила рюмку в виде хрустального сапожка. Налила полную глубокую тарелку супа харчо. Там рис, баранина, чеснок. Энергетический запас супа довольно мощный. На день хватит.

Инженер опустил голову и начал есть. Шура села напротив, с вопросами не приставала, но и удержаться не могла.

– Вы приезжий? – спросила она.

– Нет. Я москвич.

– А чем вы занимаетесь?

– Бомжую, – просто сказал инженер.

– А почему?

– Так вышло.

Он закончил тарелку. Откинулся на стуле.

– Моя жена умерла. Дочь влюбилась в бандита. Привела его в дом. А бандит меня выгнал. «Уходи, – говорит, – а то убью». Ну, я и ушел.

– Куда?

– В никуда.

– Давно?

– Десять дней.

– А где же вы спите?

– На вокзале.

– А у вас что, нет друзей?

– Есть. Но мне неудобно.

– Что «неудобно»?

– Того, что Таня привела бандита. Но Таня и сама не знает. Он ей врет.

– А вы почему не сказали?

– Таня беременна, ей нельзя волноваться.

– А вы в милицию не обращались?

– Тане он сейчас нужнее, чем я. Она его любит. И он ее тоже.

– Какая может быть любовь у бандита?

– Такая же, как у всех остальных. Они тоже люди.

– Они – плохие люди, – поправила Шура.

– Они – другие.

– Вы странный… – сказала Шура. – Вас выгнали из дома, а вы пытаетесь его понять. Толстовец какой-то…

– Если бы у меня были деньги, я бы снял квартиру. Но все деньги ушли на болезнь жены. В смысле, на лечение. А зарплата у меня – стыдно сказать.

– Вы не старый. Могли бы поменять работу.

– Он отобрал у меня паспорт. Я полностью выпал из учета.

– Какое безобразие! – возмутилась Шура и даже ударила рукой по столу. – Хотите, я с ним поговорю?

– С кем? – не понял инженер.

– С бандитом.

– И что вы ему скажете?

– Скажу, что он… не прав.

– Это серьезный аргумент. – Инженер улыбнулся. Встал. – Большое спасибо.

– Подождите. Хотите еще? Впрок…

– Я впрок не ем. Я как собака.

Инженер вышел в прихожую. Надел свои ботинки.

Шуре стало его жалко. Куда он сейчас пойдет, выкинутый и бездомный…

– А вы не врете? – неожиданно спросила она.

– Нет. А почему вы спросили?

– Все это так неправдоподобно…

– Да, – согласился инженер. – Жизнь иногда предлагает такие сюжеты, что никакому писателю-фантасту не придумать.

Инженер надел свою дубленку. Стоял с шапкой в руке.

От него исходила спокойная мирная энергия. И это было странно. Человек в стрессовой ситуации ведет себя совершенно адекватно, как будто все происходит не с ним, а с кем-то. А он – только свидетель.

А как бы повел себя Павел на его месте? Прежде всего он никогда не оказался бы на его месте. Однако поди знай…

– Заходите завтра, – неожиданно пригласила Шура.

– Во сколько?

– Так же, как сегодня. В шесть часов вечера. Я сварю вам борщ на мясном бульоне. Вы должны есть горячее хотя бы раз в день.

– Спасибо, – сдержанно отозвался инженер. В его глазах стояла благодарность, но без подобострастия. – Я приду.

Он ушел. Шура не могла понять: почему она его не задержала? Пусть бы переночевал. У нее есть свободная комната и диван. Поспал бы нормально… Но Шура была из первой половины прошлого века. Можно считать, из мезозоя. Их поколение было воспитано иначе, чем перестроечное.

Инженер – тоже из мезозоя, и может статься, что он больше не появится. Постесняется.

Шура решила не думать, чтобы не расстраиваться, но борщ сварила, на всякий случай. Положила в кастрюлю большой кусок мяса с сахарной косточкой, а дальше все – как мама: лимон, чеснок, зелень и ложку сахара. Сахар – это главное, он выявляет спрятанный вкус. Такой борщ невозможно есть одной. Просто кощунственно. Это все равно, что сидеть одной в зале и слушать божественную музыку. Нужно объединить со-переживание. Со-чувствие. Одиночество – это отсутствие «СО»…


Инженер явился ровно в шесть часов. В его руках была веточка вербы. Сорвал по дороге.

Шура поставила веточку в бутылку из-под кефира. Через несколько дней почки набухнут, и вылупятся пушистые комочки. Это лучше, чем формальные гвоздики.

Инженер стеснялся, но меньше, чем в прошлый раз. Он не был так скован. Потрогал розетки. Заметил, что одна из них греется. Это опасно. Он проверил проводку. Потом попросил отвертку и укрепил розетки, чтобы прилегали плотно.

– Где вы ночевали? – спросила Шура.

– В приемном покое, – ответил инженер.

Неподалеку находился роддом. Может быть, там решили, что он чей-то папаша или дедушка.

«Как изменилось время, – подумала Шура. – Приличные люди бомжуют, а бандиты живут в их домах». Раньше криминалитет не смешивался с интеллигенцией. Существовали на разных территориях, в разных человеческих слоях.

А сейчас все смешалось. Бардак, да и только. И непонятно – как этому противостоять. Никак. Если только объединиться.

– Послушайте, – сказала Шура. – Так продолжаться не может. Вы должны обратиться в милицию. Пусть его арестуют.

– И моя дочь останется одна, – продолжил инженер.

– Но вы имеете право на свой угол в доме. Вы должны прийти и остаться.

– И он меня убьет…

– Но ваша дочь… Как она это терпит?

– Она не знает. Хорошо, что моя жена умерла. Не дожила до этого позора. Она у меня была с идеалами. Секретарь партийной организации.

– А вы?

– Я никогда в партии не состоял.

– А где вы работали?

– В НИИ. Главный инженер проекта. Сейчас этого НИИ больше нет.

– А инженеров куда?

– Кто куда. Некоторые уехали. Некоторые ушли из профессии. Квартиры ремонтируют. Чипсами торгуют.

Позвонили в дверь.

Шура открыла и увидела свою соседку Римму Коробову.

– У тебя ликер есть? – спросила Римма.

– Нет. Шампанское есть.

– Мне ликер нужен. В пирог добавить.

Шура задумалась.

– А бальзам подойдет? У меня есть мордовский бальзам.

– Надо попробовать.

– Проходи, – пригласила Шура.

Римма прошла в дом. Увидела инженера.

– Здрасьте, – удивилась Римма. Она не предполагала мужчин в доме Шуры.

– Это мой родственник, – представила Шура. – Из Украины. Познакомьтесь.

– Римма…

– Олег Петрович. Алик…

«Внука ждет, а все Алик… – подумала Шура. – Инфантильное поколение…»

Римме было сорок лет. Год назад ее бросил муж Володька. Разбогател и бросил. Наши мужчины дуреют от денег. Считают, что им все можно.

Володька и раньше прихватывал на стороне, но все-таки имел совесть. А последнее время гулял напропалую, думал, что Римма все будет хавать за его деньги. Но Римма не стала хавать. Сказала:

– Пошел вон.

И Володька пошел вон.

Римма не ожидала, что он воспользуется. Думала, что все-таки одумается. Но Володька брызнул как таракан. Его уже поджидала какая-то старшая школьница, на двадцать пять лет моложе. Сейчас это модно. У современных мужиков проблема с потенцией, и наличие рядом молоденькой телки как бы отрицало эту проблему. Молодая подружка была чем-то вроде значка, вернее, знака качества.

Римма вся почернела, обуглилась, как будто выпила соляной кислоты и все в себе сожгла. Шура ее жалела, но скрывала свою жалость. Римма не терпела сочувствия. Гордость не позволяла. Но постепенно лицо ее светлело. Римма выживала.

– Садись с нами, – предложила Шура.

Римма села. Спина у Риммы была прямая. Шея высокая. Головка маленькая, засыпанная чистыми душистыми светлыми волосами. Непонятно, что надо было этому Володьке с короткими ногами и оттопыренной задницей. И ходил, приседая, будто в штаны наложил.

Шура не любила этого предателя Володьку, но помалкивала. Римме было одинаково неприятно, когда ругали или хвалили ее бывшего мужа.

Ругали – значит, обесценивали ее прошлое. Хвалили – значит, крупная рыба соскочила с крючка. Шура помалкивала. Она знала, что все канет в прошлое. Не сразу, но канет. Целая жизнь имеет конец, не то что какой-то Володька…

Шура достала шампанское. Алик ловко открыл. Разлил по фужерам.

– Это мой родственник, – еще раз сказала Шура. – С Украины приехал. Работу ищет.

– С Украины? – удивилась Римма. – А я думала: вы еврей.

– Одно другому не мешает, – сказал Алик. – На Украине много евреев. Они всегда селятся там, где тепло.

– Их автономная республика Биробиджан, – возразила Римма. – Там холодно.

– Так там их и нет. Может быть, один или два.

– А вы какую работу ищете? – спросила Римма.

Алик растерянно посмотрел на Шуру. Он не умел врать.

– Ремонт, – нашлась Шура.

– А обои можете переклеить?

– Легко, – сказал Алик.

– А напарник у вас есть?

– А зачем напарник? – спросила Шура. – Лишние деньги бросать. Сами поможем.

– А вы машину водите? – спросила Римма.

– А зачем тебе? – поинтересовалась Шура.

– Кольку в школу возить. Я не в состоянии просыпаться в полседьмого.

– Я вожу машину, – сказал Алик. – Но у меня ее нет.

– У меня есть. У меня есть все: квартира, машина и деньги.

– Только счастья нет, – вставила Шура, хотя ее не просили.

– А я и не хочу, – спокойно сказала Римма. – Там, где счастье, там – предательство.

Алик задумался. Дочь получила счастье и предала отца, хоть и невольно. Счастье – товар самый ценный и самый нестойкий.

– А где вы будете жить? – Римма смотрела на Алика.

– У меня, – торопливо ответила Шура.

– А вы можете иногда у меня ночевать? Я поздно прихожу. Колька боится один оставаться.

– Переночую, – согласился Алик.

– А утром – в школу отвезти. Потом из школы забрать. Ну, и уроки с ним выучить.

– А ты что будешь делать? – спросила Шура.

– Работать. Жить. Вовка выплачивает денежное пособие, а сам свободен, как ветер. А я тоже хочу быть свободна и не смотреть на часы. Мне надо жизнь выстраивать с нуля.

– Значит, Алик – усатый нянь? – спросила Шура.

– А что особенного? Мальчику нужен мужчина.

– Соглашайтесь! – постановила Шура.

– Питание, проживание и зарплата, – перечислила Римма.

Алик моргал глазами. Его судьба подпрыгнула, перевернулась, сделала сальто-мортале. И встала на ноги.

– Можно попробовать… – неуверенно согласился он.

Шура разлила шампанское по бокалам. Включила магнитофон. Потекла музыка. Танго.

– Белый танец! – объявила Шура.

Римма встала и пригласила Алика. И тут случилось маленькое чудо. Алик танцевал очень хорошо и заковыристо. Он ловко опрокидывал Римму на руку, и его рука под спиной была сильная, устойчивая. Потом он слегка подкидывал Римму и припечатывал ее к своему плечу. И плечо тоже было твердое, как литое. На такое плечо не страшно опереться.

Жизнь вставала на рельсы. Худо-бедно, да вывезет. А может, и не худо-бедно. Главное – объединиться и противостоять.

* * *

Вечером Римма привела Кольку и куда-то смылась. Алик, Шура и мальчик остались втроем. Смотрели телевизор. Обменивались впечатлениями. «СО» вернулось в дом после долгого отсутствия. И казалось, что это не трое сирот: вдова, брошенный ребенок и король Лир, а полноценная семья – встретились и воссоединились после долгой разлуки.

Коррида

– Внимание! Мотор! Начали!

Сережа Кириллов пошел по дороге, как идет пьяный человек. Не актер, играющий пьяного. А именно пьяный: с напряженной спиной, неточными ногами.

Аникеев подумал, что Сережа успел где-то выпить с утра или не протрезвел с вечера. Это не имело значения. Шел он замечательно, и в душе Аникеева зажглись радость, веселая сосредоточенность и азарт. Должно быть, похожее чувство испытывает гончая собака, верно идущая по следу.

Аникеев махнул рукой. Ярко-красный «жигуль» хорошо взял с места. Хорошо пошел… Сейчас должен быть Сережин прыжок. Сережа должен отскочить как от удара. «Жигуль» должен проехать, не останавливаясь… Скрежет тормозов… Сережа отскакивает, но почему-то не в сторону, а вперед. Падает. Лежит лицом вниз, припав щекой к дороге. Лежит хорошо, не как актер, играющий аварию, а как сбитый машиной человек. Но почему машина остановилась? Она должна идти дальше и не сбавлять скорость… А машина стоит, и шофер положил голову на руль. Отдохнуть, что ли, решил?

Аникеев стоял, ничего не понимая, и вдруг почувствовал: что-то непостижимое разлилось в воздухе. И птицы отлетели. Он растерянно обернулся. Съемочная группа застыла – каждый в своей позе, со своим выражением лица, будто в детской игре «замри-отомри». Через мгновение все задвигалось, устремилось к дороге.

Аникеев протолкался сквозь спины, плечи.

Сережа лежал расслабившись, как во время йоговской гимнастики. И по тому, как покорно прислонился лицом к дороге, чувствовалось – это не человек. Это тело.

Районная больница выглядела неубедительно. Но хирург, молодой и серьезный, производил впечатление. А даже если бы и плохое… Выхода не было.

Сидели на деревянной лавке в закутке, где принимают передачи. Съемочная группа разбилась на маленькие группки, жались, как козы. Лица у всех были разнесчастные. Сережу любили. А даже если бы и не любили…

Аникеев подумал: хорошо, что сейчас нет Сережиной жены Светланы. Она бы учинила самосуд и всех истребила без суда и следствия: сначала шофера Пашу Приходько, потом бы его, Аникеева, а потом сама бы повесилась на крюке. А может, плохо, что Светланы нет. Она не разрешила бы Сереже пить. Или не разрешила сниматься пьяным. И все было бы сейчас по-другому: отсняли бы финальную сцену. И самые первые кадры – те, что идут до титров.

Сережа не взял Светлану в экспедицию, потому что хотел отдохнуть от ее любви и сильного характера. Светлана – профессиональная жена. У нее нет другой профессии и другого призвания, кроме Сережи. И если бы Сережа, например, стал непьющий, нормальный, положительный товарищ – Светлане просто нечего было бы делать на своей должности. И очень может быть, она бы с нее ушла.

Таких женщин Лилька называет крестоносцы, и удивительно, как эти крестоносцы находят свои кресты.

Время тянулось настолько медленно, что практически не двигалось. Оно остановилось и стояло в этой деревянной больничке, пропахшей старым хлебом.

Можно было обо всем подумать. Аникеев сидел и думал беспорядочно то об одном, то о другом. О том, например, что если его посадят в тюрьму, то Лилька будет ждать и Славку воспитывать правильно. А может, даже отдаст Славку старикам и сама припрется на поселение. Будет околачиваться за колючей проволокой с несчастным лицом, чтобы Аникеев наглядно видел, что она его любит и страдает. А ему было бы легче? Ну конечно…

Потом стал думать: посадить, конечно, не посадят, потому что виноват актер. Все было рассчитано. Техника безопасности соблюдена. Машина должна была пройти на полметра позади Сережи. Сережа должен был отскочить, но он не отскочил и, более того, нарушил эти пятьдесят сантиметров. Не дал дорогу машине. Так что посадить не посадят, но могут лишить права постановки. Все-таки человеческая жизнь есть жизнь, и нельзя сделать вид, что ничего не случилось. Нужно кого-то наказать. Да и Светлана за этим делом проследит, можно не сомневаться.

Лишиться права постановки и сесть в тюрьму для Аникеева было примерно одно и то же. Он не умел жить вне работы и, где проводить свое свободное время – в кругу семьи или на лесоповале, – ему было почти все равно. По-настоящему он любил только вымышленный мир, который сам придумал, сам записывал на бумаге, а потом снимал на пленку, а потом монтировал в фильм. А потом, в срок сдачи, он надевал строгий костюм, белую рубашку с модным галстуком – садился и смотрел. И все. Дальше шли премьеры, банкеты, пресса, кинопанорамы, призы, заграничные поездки, но все это не имело отношения к той, вымышленной жизни, а значит, было неинтересно. Отсняв фильм, Аникеев терял к нему всякий интерес, как к отшумевшей любви, когда смотришь и не понимаешь: что ты раньше здесь находил? Он уже заболел новым замыслом, и этот новый замысел казался ему самым значительным изо всего, что он делал до сих пор. И единственное, чего Аникеев в этих случаях боялся: умереть раньше, чем закончит работу. Главное – закончить, а потом – хоть потоп! И жизнь он любил только за возможность уйти от нее в свой вымышленный мир. А реальный мир он не любил и побаивался. Реальностью занималась Лилька.

Зачем гончая идет по следу? Не затем же, что ей, собаке, так уж нужен заяц. Она обойдется и без зайца. И не для хозяина, то есть, конечно, для хозяина. В большей степени для него. Но в основном потому, что гончая собака – это гончая. И никакая другая. И ее назначение – природа, погоня, ошеломляюще острый нюх – стихия катастрофических запахов и тот единственный, различимый среди всех, заставляющий настигнуть. Победить. И принести хозяину. И когда гончая возвращается домой, в свою конуру или на подстилку в доме, туда, где она живет, то остаток дня она проводит как обыкновенная собака – дворняга или болонка. И она пережидает этот кусок времени, чтобы дождаться следующего рассвета, когда снова лес, и след, и ощущение, которого не знает ни одна собака.

Так и Аникеев. Вне работы он скучал, перемогался, был занудливым, не любил застолья. Ну, сядешь за рюмкой. Ну, выслушаешь чью-то точку зрения по поводу чего-то. Ну, изложишь свою точку зрения, которая может совпадать с мнением предыдущего оратора, а может быть противоположной. Ну, даже если поспоришь и в ссоре родишь истину. Ну и что? Что это за истина? И что изменится в мире, оттого что ты на нее набрел?

Надоело говорить, и спорить, и любить усталые глаза. То ли дело сделать в воздухе жест, одной кистью, как фокусник – и на развернутой ладони твои герои. Еще жест – куда-то за ухо, и вот герои уже живут по своим собственным законам и все время спрашивают: почему? А он, Аникеев, должен за них думать – почему так, а не по-другому.

Аникеев вывел два собственных закона, по которым он разрабатывал характеры: математика и интуиция. Характер – это судьба. А всякая судьба подчиняется математической логике, и ее можно высчитать. Потому что причины и следствия стоят в строгой зависимости друг от друга и ничего не бывает «вдруг». Наверняка это открытие уже существует, и какой-то ученый уже имеет патент, но Аникеев дошел до этого открытия самостоятельно, своим умом. Если взять за исходную точку определенный человеческий поступок, то потом можно точно высчитать – чем это кончится для данного характера. Народная мудрость этот закон сформулировала так: что посеешь, то пожнешь. Если бы этой пословицы не существовало в фольклоре, Аникеев дошел бы до нее своим умом и именно так бы ее и сформулировал.

Математика – это то, что можно объяснить. А интуиция – это то, чего объяснить нельзя. Пока нельзя. Аникеев предполагал, что интуиция – это тоже математика, но другая, основанная не на цифрах, а на чем-то, что еще не изучено, но наверняка существует в природе и будет со временем обязательно и оформлено в закон.

Например, Аникеев был точно уверен, что с Сережей скоро что-то произойдет. Сережа и математически, и интуитивно шел к своему концу. Отсюда этот взгляд, исполненный трагизма. Плохое слово «исполненный». Но именно исполненный, полный и переполненный тревогой, тоской. Отсюда эта иссушенность, злость, нежная душа. Отсюда эта детская линия рта. Прекрасная игра. Он играл, перевоплощался как никогда, всею силой своего таланта – и это тоже было как перекаливание лампы перед концом.

А как его любили женщины… Когда встречали эти глаза, этот рот – всем, даже самым гордым и порядочным женщинам хотелось прижать к себе, притиснуть руками, обшептать растерянное лицо: «Тихо, тихо, успокойся, все будет хорошо…» И прижимали. И шептали. И он слушал, а потом уходил. Просачивался, как песок сквозь пальцы. Только что был. И нет. Плевать ему на этих женщин, на их надежды. И на себя в том числе. Он болел равнодушием. А теперь вот гибнет – и плевать ему на то, что мог бы пожить еще сорок лет. И на картину плевать. И на Аникеева.

Природе не безразлично – поэтому, когда он упал, что-то непостижимое разлилось в воздухе. И птицы отлетели. А Сережа припал щекой к дороге и отдыхает. Ото всех и ото вся. Лежит себе без сознания и ничего не осознает: ни боли, ни ответственности.

А как быть с картиной? Что делать дальше? Искать другого актера и переснимать весь материал? Или доснять то, что осталось, с дублером? Натурные съемки на реке можно снять с дублером. Найти такую же тощую фигуру, посадить в лодку – и все дела. Но павильон… Крупные планы. Нужны Сережины глаза. А где их взять…

Может быть, законсервировать картину, скажем на год, и подождать Сережу, если он останется жив. Но что будет через год? Через год Аникеев может не захотеть вернуться к этой картине. Он может стать другим, и то, что занимает его сегодня, через год может показаться полной белибердой. Мурой собачьей. А может, через год Лилька бросит или усталость грянет в сердце. А снимать с усталым сердцем – все равно что идти по следу с насморком. Гончая бежит и ничего не слышит. Бежит, только чтобы видели, что она бежит. Нет. Откладывать нельзя. И если его не лишат права постановки, надо будет заменить Сережу другим. Но другой – это другой. Другая картина.

…Что было вначале? Водка или равнодушие? Что причина, а что следствие? Понимая все, Аникеев понимал и то, что Сережа не может не пить. Водка бросала его оземь и ниже – в преисподнюю. А творчество возносило как угодно высоко. К самым звездам. И только в выси понимаешь, как тянет преисподняя. И только в преисподней знаешь, как зовут звезды. Вот эти расстояния – от самого дна до космоса – были необходимы его душе, и только они спасали от равнодушия. И не спасли. А сейчас поднимется хипеж, дойдет до начальства, начнут разбираться, ставить «классические вопросы»: «кто виноват?» да «что делать?».

Математика и интуиция. Вот и все. Что посеешь, то пожнешь.

Ассистентка по актерам Зина сбегала в магазин и принесла килограмм пошехонского сыра и серый хлеб. Хлеб был свежий, с хрустящей коркой, какого-то особого помола. Такого не было в Москве.

Аникеев взял в руки кусок хлеба, хотел откусить, но не мог. Не кусалось и не глоталось.

Перед глазами все время, как навязчивый рефрен, прокручивается мгновение, когда Сережа летит и падает. Летит довольно нелепо. И падает очень тяжело. Если бы вместо Сережи был каскадер, как планировали накануне съемок, то каскадер отскочил и упал бы ловко и даже красиво, как циркач. А правда – это правда.

Аникеев вдруг вспомнил, что оператор стрекотал камерой до тех пор, пока все не побежали к дороге. Значит, он снял гибель Сережи, и этот документальный кусок можно будет использовать в картине. А поскольку сцена гибели героя – финальная сцена, то конец получится сильный. То смятение, соучастие в несчастье, которое заставило людей застыть, а птиц отлететь, передалось и на пленку. А значит, достанет зрителей. Кино окончится, свет зажгут, а зал все будет сидеть, как в детской игре «замри». Потом в конце концов выйдут на улицу, на свежий воздух, а все равно будут двигаться, как сомнамбулы. Чужое горе будет держать за шиворот.

Надо будет посмотреть материал, и если нет брака в пленке, то конец – есть. А это – полдела. Как говорил мастер в институте: «Конец – делу венец». Еще мастер говорил: «Сюжет. Учтите, самое главное – сюжет. Зритель идет не на актеров, а на историю. Актер ничего не сможет сделать, если нет истории. Если вы хотите проверить, готов сюжет или нет, посадите кого-нибудь перед собой, все равно кого, и расскажите ему фильм в двух словах. Если расскажется и будет интересно, значит, сюжет готов. Если начнете мекать, пекать и объяснять – значит, не додумано. Думайте дальше…»

Многое из того, чему учили во ВГИКе, не пригодилось. Но этот мастерский совет Аникеев проверил не раз на собственной шкуре и на опыте других. Он убедился: любое отвлечение от сюжета – философское, эстетическое, эмоциональное, какой угодно поток сознания, всплески гения – все это возможно лишь внутри жестко сколоченного сюжета. Любые, самые бескрайние воды должны иметь свои берега, а иначе – всемирный потоп. Иначе – провал.

Провалиться легко. А восстановить свое имя – практически невозможно. Будут говорить: «Какой Аникеев?» «А-а-а… Это тот…» И дальше следует мимика и жест, означающий недоверие. Больше всего на свете Аникеев боялся эпидемии недоверия. Боялся провала. Тогда придется ходить с прямой спиной, гордо вскинутой головой: не просто Алеша Аникеев – два Алеши, пять Алеш, местный миллионер Алеша – чтобы другие не догадались, что он и сам в себя не верит, что его практически больше нет.

Провалиться для Аникеева – это значит умереть душой, той частью, где живет интуиция. И тогда уже гончая – это не гончая, а просто биологическая особь на четырех лапах, с хвостом и зачем-то длинными ушами.

Аникеев боялся провалиться каждый раз, и каждый раз ему казалось, что это уже происходит, и каждый раз он недоумевал, когда картина все-таки удавалась. Примерно похожее недоумение он испытывал, глядя на Славку. Он не понимал, что этот самостоятельный пятилетний человек с руками, ногами и головой отпочковался от него, является его частью, так же ходит и так же плачет.

– Зина! – окликнул Аникеев.

Ассистентка по актерам Зина поднялась с лавки и подошла к Аникееву. Она была похожа на французскую певицу Мирей Матье, но похуже – без успеха и без нарядов.

– Давай выйдем, – попросил Аникеев.

Вышли из больницы.

Аникеев прищурился от обилия света и предметов. Избы, куры, мужики в черных кепках и темных пиджаках – жилистые и нетрезвые. Бабы во фланелевых халатах, как в плащах. Это была их верхняя одежда. Небо и земля, голубое и зеленое навязчиво лезло в глаза.

– Что? – спросила Зина.

– Я тебе сейчас сюжет расскажу, в двух словах. А ты послушай и скажи: где скучно?

– Какой сюжет? – не поняла Зина.

– Наш сценарий.

– Так я ж его знаю. Я ж его читала сорок раз.

– Еще бы ты его не читала… Ты меня не понимаешь. Я расскажу тебе очень коротко. Конспект. Мне надо проверить на слух некоторые вещи.

– Сейчас? – не поверила Зина.

– Сейчас.

Зина посмотрела Аникееву в глаза и увидела, что он уже работает и остановить его невозможно. Это все равно что ставить спичечный коробок на ходу пассажирского поезда.

– Жестокий мир, жестокие сердца… – проговорила Зина, как бы извиняясь перед собой. – Ну давайте.

– Значит, так. Я буду рассказывать, а ты, если что-то непонятно, спрашивай: «Почему?» Договорились?

– Договорились.

Мастер из ВГИКа все время учил спрашивать себя и героев: «Почему?» Должно быть точное обоснование – почему так, а не по-другому, потому что там, где нарушается «почему» – нарушается правда, а если нарушается правда – то это начало провала.

– Я слушаю, – приготовилась Зина.

– Герой, инженер тридцати пяти лет, летом в воскресенье возвращается с родительского дня. Был у ребенка в лагере. Вечером едет обратно.

– Почему? – спросила Зина.

– Что «почему»?

– Вы велели спрашивать: «Почему?»

– Я велел спрашивать там, где непонятно. А не вообще спрашивать.

– Я не поняла, – извинилась Зина и вцепилась в Аникеева внимательными зрачками.

– Смеркается. Пустынное шоссе. Откуда-то из мрака возникает движущийся предмет. Герой не успевает ни свернуть, ни притормозить. Сбивает человека и едет дальше.

– Почему?

– Растерялся. Испугался. Драматический шок.

– Понятно.

– Это понятно? – проверил Аникеев.

– Так может быть. Я бы тоже испугалась.

– Дальше… – Аникеев вдохновился Зининой поддержкой. – Возвращается домой. Ложится спать с женой и всю ночь боится, что за ним придут.

Зина кивнула.

– Утром он идет на работу и весь день боится, что за ним придут.

Зина торопливо сморгнула несколько раз. Глаза устали от внимания.

– После работы герой домой не вернулся. Пошел к Тамаре – сотруднице из отдела. Наврал с три короба про любовь и остался у нее.

– Почему?

– А куда он денется? Ему же надо где-то прятаться.

– А Тамара его любила?

– Она его очень любила.

– А он ее любил?

– Он ее совершенно не любил. Он любил свою жену.

– Почему?

– Что «почему»? Потому что одних любишь, а других нет. Это же избирательное чувство.

– Понятно… – Зина почему-то стала смотреть в землю.

Аникеев заподозрил, что у нее свои «почему» и в этом сюжете она выясняет что-то для себя лично.

– Интересно? – спросил Аникеев.

– Да. Конечно, – спокойно сказала Зина, и чувствовалось, что она проецирует историю на свою жизнь. Это хороший признак. – А дальше?

– Дальше – как в математике. Трусость порождает ложь. Ложь порождает другую ложь. Другая ложь – подлость. Нравственные ценности девальвируются. Герой бросает Тамару и бежит из Москвы, забивается куда-то в середину страны, в глухую деревеньку, забытую Богом и людьми. Нанимается работать бакенщиком. Сидит ночью в лодке посреди реки. А днем спит. В сущности, прячется, как зверь.

– С ума сойти… – посочувствовала Зина.

– Вот именно. А ночью – один. Только вода да небо со звездами отражаются в реке. И вот сидит он среди звезд, делать нечего – думай сколько хочешь. Осмысляй.

– Почему?

– Человеку свойственно думать и осмыслять свою жизнь. А думать больно. Он стал брать в лодку самогон, чтобы глушить себя. Чтобы не думать и не осмыслять.

– Понятно, – согласилась Зина.

– Понятно? – переспросил Аникеев.

– Ну конечно.

– И вот однажды он возвращается домой на рассвете. Под самогоном. Выходит на шоссе. Плетется, как движущийся предмет. Его сбивает какая-то машина, «Жигули» красного цвета. И уходит.

– Коррида, – задумчиво проговорила Зина.

Аникеев нахмурился. Не понял.

– Красный цвет в автомагазине называется «коррида».

– При чем тут «коррида»? Тебе было интересно?

– Очень интересно, – удрученно сказала Зина. Когда ей что-то нравилось, она не ликовала, а уставала. Аникеев знал эту ее черту.

– А понятно про что?

– Конечно, понятно. Человек и совесть.

Аникеев уперся глазами в пространство и вдруг сказал:

– А что, если фильм назвать «Коррида»?

– Коррида – это бой быков.

– Ну и что? Здесь тоже бой быков: поступки и возмездие.

Из больницы выскочил директор и энергично махнул рукой.

Зина и Аникеев устремились обратно.

Посреди предбанника стоял хирург.

– Перелом основания черепа, – сказал хирург.

Аникеев смотрел на него не спуская глаз, и хирург не мог повернуться и уйти.

– Бывает, что живут, – неопределенно сказал он. – У моего отца во время войны был перелом основания черепа. Он упал с самолета.

– С неба? – спросил помреж.

– Ну а откуда же? – удивился хирург. – Конечно, с неба.

– А сейчас? – спросила Зина.

– Директором института работает.

«Директор института, – почему-то подумал Аникеев. – А сына не мог в Москве устроить…»

Аникеев не умел сразу выключиться из работы и какое-то время, глядя на хирурга, думал о том, что сюжет рассказался и никаких провисаний не было. Кроме одного места. Он помнил все время, но забыл. Надо обязательно вспомнить… А! Вот! Вспомнил…

Аникеев повернулся к Зине:

– А как ты думаешь, кого он сбил в первый раз?

– Кто? – шепотом спросила Зина.

– Герой. Когда он ехал из пионерского лагеря. Кого он сбил? Пьяного? Или десятиклассницу? Или старуху?

– Я не могу сейчас думать об этом. И пожалуйста, не спрашивайте больше ни у кого.

– Извини… Но мне кажется, он должен сбить кого-то нейтрального.

– Козу.

– Козу? – Аникеев помолчал. – Ну, это глупости. Зритель просто обидится.

– А сколько он будет лежать? – тихо спросила костюмерша Оля.

– Пока что я не знаю, будет ли он жить, – ответил хирург.

Стало тихо, будто камнем придавило. На Олином лице всплыла растерянная улыбка, которая читалась как гримаса.

Аникеев почувствовал, почти физически, как весь белый свет сошелся клином на лице хирурга, на этой маленькой больнице. Было невероятно осознать, что за стенами есть еще какая-то другая жизнь. Есть леса и квадраты полей, дома, звери, люди, голубое и зеленое, и палевые ромашки, которые так долго не вянут, если их поставить в банку.

Хирург ушел.

Все остались стоять, погруженные в оцепенение. Каждый мысленно вернулся в ту проклятую роковую секунду, которая расколола Сережину жизнь на две части: «до» и «после». И каждый чувствовал себя виноватым.

Оператор стоял, сцепив за спиной руки. У него было такое лицо, будто несчастье случилось с его собственным сыном и будто его сын, а не Сережа лежит сейчас с переломом основания черепа.

Актриса Тамара, играющая Тамару, подошла к оператору (Аникеев всегда называл героев картины именами актеров, чтобы актерам было легче отождествлять себя с героями). Тамара и оператор поссорились неделю назад и с тех пор не разговаривали. Каждый выдерживал характер. Но сейчас Тамара решила больше не проявлять характер, вернее, проявить другой характер – женственный и благородный, и в этом новом качестве подошла к оператору и постучала пальцем о его палец. Оператор обернулся, увидел Тамару и тотчас отвернулся обратно с несколько обиженным лицом, дескать, я переживаю, а ты мне мешаешь. Потом вспомнил, что все-таки они с Тамарой в ссоре и Тамара преодолела себя, охраняя его мужское самолюбие, и он должен это оценить. Оператор снова повернулся к Тамаре, посмотрел на нее проникновенным, но строгим взглядом, как бы говоря: «Я все понял. Но это потом. Сейчас я переживаю. Всему свое время…»


Славка Аникеев прогрохотал по булыжной дороге на двухколесном велосипеде. Он несся наперегонки с соседским Виталиком и был настолько занят своим делом, что не заметил отца.

Аникеев смотрел, как Славка перегнулся через руль, будто хотел обогнать сам себя. Подумал: «Тщеславный. В меня». И ему стало жаль сына. Тяжело всю жизнь выжимать педали, прорываться на крупный план. Но и в массовке тоже тяжело. Только по-другому. Там устаешь от впечатлений, тут устаешь без впечатлений. А в общем, количество плюсов и минусов одинаково в любой жизни.

Аникеев подошел к своему дому.

Съемочная группа разместилась в Доме колхозника, а Аникеев с семьей снимал комнату в деревянной избе у одинокой старухи бабы Пани. Лильке казалось вначале, что баба Паня жадная, пока она не сообразила, что баба Паня бедная и ее внимание к деньгам исходит из ее доходов.

Перед домом росло дерево черноплодной рябины. Лилька варила из нее кисель, и рты у всех были синие.

Аникеев вошел за калитку. Первой его встречала собака Жулька. Она выбегала и не лаяла, поскольку была сдержанной собакой. Но мотала хвостом с таким энтузиазмом, что Аникеев всякий раз боялся: хвост в конце концов оторвется от основания и улетит на крышу. Так было всегда. Так было и сегодня.

Потом в доме его встречала Лилька. Глаза ее радостно светились, как у Жульки. И если бы у людей были хвосты, то Лилька махала бы хвостом с таким же неимоверным восторгом.

– Здорово, гуталин! – Лилька обняла Аникеева и поцеловала его лицо – мелко, поверхностно, будто обнюхала. На ней было странноватое платье-балахон, итальянское, из магазина «Фьеруччи». Он называл ее «чучело-фьеручело».

– Почему «гуталин»? – устало удивился Аникеев.

– Потому что «гуталинчик, на носу горячий блинчик, очень кислая капуста, очень сладкий пирожок».

Лилька относилась к Аникееву, как к Славке, и время от времени разговаривала с ним на детском тарабарском языке, отчего в доме становилось тепло и счастливо.

Лилька снова обняла Аникеева. Ему вдруг захотелось на ней повиснуть и больше не двигаться. Не производить никаких движений – ни ногами, ни мозгами.

– Не зови меня «гуталин», – попросил Аникеев.

– Почему?

– В детстве у нас на углу сидел чистильщик. Айсор. Мы дразнили его «гуталин».

Лилька улыбнулась, и ее лицо сделалось похожим на зайца в мультфильме, та же радостная готовность к радости, раскосые глаза и расщелина между передними зубами.

– Сережа себе шею сломал, – сказал Аникеев, садясь за стол.

На столе уже стояла тарелка с борщом. Пахло грибами. У Лильки была манера: во все, что она готовила, класть сушеные белые грибы, кроме киселя, конечно. Есть не хотелось, но общая муторность подсказывала, что поесть надо.

– Перелом основания черепа. Бывает, что живут, – повторил он слова хирурга.

Лилька медленно осела на диван. Глаза ее стали увеличиваться, и казалось, сейчас выскочат из орбит, упадут на колени.

– Как? – выдохнула Лилька.

– Так. Под машину попал на съемке. Пьяный был. Как будто нарочно себя под машину подставил.

– А Светлана?

– Что Светлана? Вызвали телеграммой. Перелом-то не у Светланы.

Лилька смотрела не мигая. Бледная до зелени, с синими губами, она походила на покойника.

– Это какой-то тихий-претихий ужас… – сказал Аникеев. – Черт знает что… И погода установилась. То две недели шли дожди, все чуть-чуть не спились от безделья. А теперь устойчивое солнце – и вот, пожалуйста. Что делать – просто не представляю! Менять актера – значит все переснимать. А три четверти сметы израсходовано. Кто деньги даст? Никто не даст. Горчица есть? Хорошо, если еще в тюрьму не посадят…

Суп в тарелке обмелел. На дне лежал кусок мяса величиной с кулак.

Лилька поднялась, как сомнамбула, принесла горчицу, в которую она тоже добавляла сушеные грибы, измельченные в порошок.

– Завтра вызову сценариста. Пусть приедет. Пока суд да дело, надо будет сценарий исправить. Правда, у него сейчас обмен квартиры. Ну ничего, перебьется. Может быть, действительно козу, черт его знает… А с другой стороны – он прячется, страдает, гибнет – из-за козы. Глупость какая-то… Как ты думаешь?

– Что? – не сразу поняла Лилька.

– Кого он сбивает: человека или козу?

– Кто?

– Герой. Ты что, глухая? Когда он едет из пионерского лагеря, с родительского дня, он сбивает движущийся предмет. Помнишь? Она могла быть коза, скажем, по кличке Ромео.

– Коза женского рода. Джульетта. – Лилькины губы двигались медленно, будто замерзли.

– Но ведь хозяйка Шекспира не читает… Ты помнишь, если он сбивает пьяного, то получается, что он сбивает как бы себя будущего. Получается кольцо. Сюжет замкнулся. Это и хорошо и плохо. Хорошо, потому что действие идет по спирали. А плохо, потому что в каждой кольцовке есть какая-то формальность… Черт его знает… Надо подумать. А сколько весит коза? Шестьдесят килограммов?

– Не знаю.

– Нет. Шестьдесят – это ты. Это как свинья. Коза меньше. Килограммов тридцать. Надо у бабы Пани спросить. Баба Паня! – громко позвал Аникеев.

Старуха не отозвалась. Аникеев встал и пошел во двор. Он подумал, что в конце сюжета можно придумать заявление в милицию. Одно только заявление от какой-то бабы Пани, которая требует, чтобы ей возместили стоимость убитой козы из расчета два рубля за килограмм. На базаре стоит четыре, но она это в расчет не берет.

Бабы Пани во дворе не оказалось. Аникеев вернулся в дом. Когда он вернулся – увидел, что Лилька стоит в джинсах и куртке, а балахон-«фьеручелу» засовывает в джинсовый рюкзак. Туда же она сунула махровый халат и тапки.

– Ты куда? – удивился Аникеев. – В баню?

– Я от тебя ухожу.

– Куда ты уходишь?

– Насовсем. Вообще.

Аникеев опустился на диван. Он вдруг почувствовал, что устал. Как говорил Сережа: «Я устал конечно». Конечно – в смысле окончательно. До конца. Он ощущал свой тяжелый затылок и понимал, что не выдержит сегодня еще одной нервной перегрузки. Надо взять себя в руки и нейтрализовать взбесившуюся Лильку любыми средствами.

Аникеев смотрел некоторое время, как она мечется по комнате, давясь отчаянием. Спросил спокойно:

– Что произошло?

– Ты не понимаешь?

– Нет. Я ничего не понимаю.

Лилька вытаращила на него глаза, набитые злостью и слезами:

– С Сережей несчастье. Это Сережа… Твой товарищ… Твой помощник… Твой коллега… А ты про козу Ромео! Мне с тобой страшно! Я тебя боюсь!

– Так. Теперь понятно, – спокойно констатировал Аникеев. – Помнишь, ты была беременна Славкой? Ты все время хотела спать. Помнишь?

– При чем тут…

– А при том, – перебил Аникеев. – Твой организм интуитивно оберегал плод и требовал отдыха нервной системе. Поэтому ты хотела спать. Понимаешь? А фильм – это мое духовное дитя. И у меня тоже свой защитный механизм. Невозможно учитывать все и вся. Надо учитывать только фильм.

– А когда Славка родился, ты не приехал. За мной пришли совершенно посторонние люди и принесли какое-то старое одеяло. Мне было стыдно людям в глаза смотреть.

Лилька заплакала.

Она впервые заговорила об этом. Аникеев понял, что Лильке главное сейчас не выслушать и понять, а сказать самой. Помириться будет трудно, но помириться надо, иначе ссора застрянет в мозгу и будет отвлекать от работы.

– Я был тогда на Северном полюсе. Я снимал. Ты же знаешь.

Лилька затрясла головой, волосы встали дыбом.

– Самарин должен был играть дистрофика, а он все время жрал. Если бы я уехал, он бы тут же и нажрался. Дистрофик с круглой рожей.

– Я чуть не умерла…

– Не преувеличивай.

– Если бы сегодня не Сережа, а я сломала себе шею, ты не отменил бы съемку! Не отменил бы? Ну, скажи!

– Не отменил бы.

– Ну вот!

Лилька закусила губу и затряслась так, что запрыгали плечи.

Аникеев устал и не мог сосредоточиться, поэтому разговор шел стихийно и не туда.

– Лиля, помнишь, когда мы ждали Славку, ты все время боялась, что у нас родится уродец с врожденным дефектом? С заячьей губой и волчьей пастью? Помнишь? Вот так и я все время боюсь, что мой фильм будет – кикимора. Знаешь, что такое кикимора? Это мертворожденное дитя.

Лилька на секунду перестала рыдать, вытаращила глаза. Она думала, что кикимора – это худая злая старуха.

– Понимаешь, вроде бы все есть: руки, ноги, голова – все как положено. Только сердце не бьется.

– Что ты сравниваешь…

– Лиля, умоляю тебя. Пойми, – взмолился Аникеев. – Ты должна помогать мне, а не терзать меня. Ты должна думать так же, как и я. А иначе…

– Я не могу думать так же, как и ты. И не хочу. И не умею. И презираю!

– Я прошу тебя, давай перенесем этот диспут на завтра, – сухо сказал Аникеев, раздражаясь. – Я сегодня не могу. Я устал конечно!

– Ты! Ты! Опять ты! А Сережа?

– Что Сережа? Что Сережа? Думаешь, почему он отказался от каскадера? Из-за водки! Из-за денег! Чтобы получить деньги и обменять их на водку!

– Даже если и так! Но сейчас ему плохо. Его расплата больше, чем его вина! Может быть, он умирает в эту секунду! Должно же быть хоть какое-то уважение к жизни! Хоть какая-то доброта!

– Мы с тобой по-разному понимаем это слово.

– Доброта – это отказ от себя! А ты – эгоист!

– Да. Я эгоист. Но мой эгоизм – это и есть моя доброта.

– Для тебя главное – престиж! Престиж – это твоя власть! Твое господство над другими. И ты боишься провалиться, потому что боишься потерять власть. И ради этого ты способен стрелять в зайца!

– В какого зайца?

– Во французском кино! Там зайца привязали за ногу, а потом в него выстрелили и стали снимать крупным планом. И он бился и умирал. Как настоящий!

– При чем тут я!

– При том! Есть правда режиссера. А есть правда зайца!

– А есть правда зрителя, – сухо, бесцветно проговорил Аникеев, чувствуя, что заводится и сейчас что-то будет. Он уже мало контролировал себя.

– Правильно! – обрадовалась Лилька. – Все для тети Мани в третьем ряду. И я. И Славка. И Сережа. Все для нее!

– И я тоже. Ты меня забыла. Я живу для тети Мани в третьем ряду.

– Тогда скажи, зачем я плачу так дорого? Мне могло бы это все стоить как другим – две копейки в месяц!

– Какие две копейки? – Аникеев нахмурился, не понимая.

– Ты снимаешь фильм в два года, в двадцать четыре месяца. Билет стоит пятьдесят копеек. Пятьдесят копеек разделить на двадцать четыре – вот тебе и будет две копейки.

– Действительно, две копейки…

– И за две копейки я получаю с экрана все лучшее, что есть в тебе. А я плачу всем своим существом! И жру все это дерьмо! Меня тошнит! Мне иногда хочется вытошнить собственное сердце!

– Лиля, опомнись! – предупредил Аникеев. – Ты подавишься своими словами. Ты будешь жалеть…

– Что Лиля? Что Лиля? У нас никогда никого не бывает. Ты это заметил? К нам никто не хочет ходить, потому что люди тебе неинтересны. Ты прячешься в свои вонючие сценарии, как улитка в раковину. Только хвост торчит. Потому что ты боишься жизни!

– А что в ней хорошего, в твоей жизни?

– Доброта! Возлюби ближнего, как самого себя. Тебе не понять!

– Ты возлюбила бабу Паню и даришь ей резиновые сапоги и начатые французские духи и думаешь, что это – доброта. Ты тешишь себя. Тебе нравится, чтобы тебе говорили «спасибо» и смотрели на тебя с обожанием. А что ты можешь переменить? Твоя доброта – как сухие грибы, которые ты везде суешь, чтобы отбить естественный дух. Чтобы мясо – как грибы. И хлеб – как грибы. И горчица – как грибы. Сеятель.

– Зато я не стреляю в зайца!

– И я не стреляю в зайца.

– А я уверена, даю голову на отсечение, что ты снял гибель Сережи и уже прикидываешь, как это вставить в свой фильм. Ну что? Не так?

Аникеев молчал. Он не мог сказать «так» и не мог сказать «не так».

– Ну, что же ты молчишь?

Аникеев почувствовал, как голове вдруг стало жарко, глаза опалило горячим туманом. Он успел сообразить, что сейчас произведет три движения: поднимет стул и даст по стеклу, чтобы стекла наружу, потом по Лильке, а там – что будет.

– Что же ты молчишь?

Аникеев широко шагнул к Лильке, схватил ее руками за плечи, крупно тряхнул. Ее зубы клацнули. Она смотрела прямо в глаза Аникееву, и в ее лице проступили беспомощность и упрямство. Славкино выражение, когда он готов был умереть, но не уступить. Аникеев вдруг неожиданно для себя прижал к себе ее голову, стал целовать волосы. От них тонко и горьковато пахло духами, которые Аникеев принимал за ее собственный запах. Он поднял ладошками ее лицо, стал целовать глаза. Из-под век бежали теплые слезы. Он целовал ее слезы и синие губы – все, что в ней было ее, и все, что Славкино. Он прижимал, прятал ее в себе и прятался сам. Искал защиты. Ему так нужно было, чтобы Лилька защитила его ото всех и от себя самого. Разве он сам не раб своей жизни? Своего таланта? Своего эгоизма? А защита его в Лилькиной любви. Это его защита и его топливо.

– Лилька, ты любишь меня? – прошептал он беспомощно, как нищий. Как собака, подставляющая в драке горло.

Она открыла глаза и смотрела не мигая, втягивая его глаза в свои. Затихла, как заяц.

Шесть лет назад Аникеев сидел в просмотровом зале, смотрел материал. И в это время отворилась дверь, и в зал вошла незнакомая женщина. Это было против правил, и Аникеев хотел сделать замечание. Но почему-то промолчал. Через минуту он почувствовал, что готов прекратить просмотр, встать и пойти за ней босиком по следу. На любое расстояние. Потом свет зажегся. Аникеев увидел Лильку и отчетливо понял: его десятилетний поиск женщины завершен. Она будет его женой.

Он скучал по Лильке постоянно, и сейчас, обнимая ее и вдыхая, он скучал по ней.

Аникеев подхватил Лильку под коленки и под лопатки, поднял, крякнул.

– Не надо… – испугалась Лилька. – Я тяжелая. Как свинья. Пятьдесят килограммов.

Она засмеялась и стала еще тяжелее. В этот момент в дверь забарабанил Славка, и по тому, как он стучал, было ясно – Славка обогнал соперника.

* * *

За окном стало светать, но петухи еще не кричали. Славка сопел на диване, как насос. Он спал очень серьезно. Аникеев тоже спал на Лилькиной руке и время от времени скрежетал зубами. Вчерашний день выходил из него. Лилька осторожно касалась губами его лба. Он переставал скрежетать. Успокаивался.

Рука затекла, но Лилька боялась ее вытащить, чтобы не разбудить мужа. Она смотрела в потолок и ждала утра. Чтобы скоротать время, думала о своей жизни.

С пятого примерно класса она мечтала вырасти и выйти замуж за талантливого человека – молодого и красивого, любить его и быть любимой, иметь от него сына, носить заграничные платья и душиться французскими духами. Выходить с мужем в общество, и чтобы все на них обращали внимание, завидовали и уважали.

Ее мечта сбылась на сто процентов. Она вышла замуж за талантливого режиссера, довольно молодого и достаточно красивого. Любит его и любима им. Имеет сына Славку. Платья от Кристиана Диора и духи от мадам Роша. У Аникеева безупречная репутация – творческая и человеческая. Им действительно завидуют и действительно уважают. Сбылось все, до последнего штриха. Тогда почему же она плачет в ночи и слезы бегут к ушам? Может быть, потому, что больше ничего не будет и все известно наперед: сейчас – эта картина, потом – другая, потом – третья. Он – при картинах. А она – при нем. Жизнь «при». И смерть будет «при». А как хотелось чего-то еще, где ничего не ясно и нет ничего вымышленного и выдуманного.

Аникеев заскрежетал зубами. Славка перевернулся и что-то торопливо проговорил во сне. Два ее любимых сына. Ее счастье.

Лильку охватило полное одиночество при полном счастье. Она заплакала сильнее, но боялась всхлипывать, чтобы не разбудить мужа. Не прервать его сон, иначе у него будет тяжелая голова. А утро – это начало дня, в котором он должен многое успеть.


На стене в белых рамках под стеклом развешаны гербарии. Высохшие лепестки и стебли были изысканные, как японские гравюры. Это была Сережина затея.

Светлана Кириллова лежала у себя в московской квартире на широкой арабской постели и смотрела на стену. Три часа назад пришла телеграмма из почтового отделения «Ветошки» за подписью директора группы. Светлана смотрела на высохший лист, исписанный прожилками, и четко понимала: если бы Сережа сегодня не попал под машину, то завтра он бы ее бросил. Так или иначе его не было бы в ее жизни. А раз Сережи нет в ее жизни, то какая разница: будет ли он вообще? Может быть, даже лучше так, а не иначе: не будет этих злорадно-сочувственных соболезнований. Не так обидно. Не так оскорбительно. Если он останется жить, то какое-то время она ему будет нужна. А если нет…

У матери была любимая поговорка: «Никогда не держи все яйца в одной корзине…» Светлана мысленно проверила свои корзины – с кем бы она могла устроить свою жизнь? У нее было два возможных жениха. Один на десять лет моложе, другой на десять лет старше. Тот, что моложе, все время говорил слово «вообще». Оно звучало у него «воще». Каждые три секунды «воще», и каждые три секунды его хотелось ударить доской по голове. Он нравился ей ночью и безумно раздражал днем. А тот, что старше, не нравился воще. Зубы у него изъедены болезнью эмали, которая называется «клиновидный дефект». Они имеют рыжий цвет и свисают с десен, как сталактиты и сталагмиты. А вокруг глаз – белые старческие круги, хотя не старый. Нет и пятидесяти. Характер как у раба. Можно держать только под плеткой, а от ласки – наглеет. Приспособленный, сам обед готовит. Жить с ним было бы надежно, но безрадостно. А с «воще» – довольно симпатично, но ненадежно. Через год бросит. Это же очевидно.

В ванной все время капала вода. Неплотно закрыт кран. Светлана поняла, что не заснет из-за этой монотонной навязчивой капели. Встала. Пошла в ванную. Зажгла свет.

Над раковиной висело большое овальное зеркало, и Светлана увидела себя. Увидела, что плачет. Лицо было собрано комками и дрожало. Мятые углы глаз – мокры от слез. Светлана посмотрела как бы со стороны на свое несчастное немолодое лицо и поняла: ее будущее – это одинокая больная старость, а ее настоящее – это холодная сиротская постель. И это единственная правда. «Не могу, – сказала она себе в зеркало. – Не могу, не могу, не могу…» Потом отпустила свои губы и щеки от страдания, разгладила лоб. Жестко сказала: «Могу!» И в зеркале выступило ее обычное лицо – умное и значительное, со следами явной красоты и опытом долгих раздражений.


Костюмерша Оля лежала тихо, как мышка, на железной койке в Доме колхозника. Вчера вечером в комнату подселили очень толстую бабку, которая храпела – это надо уметь.

Оля лежала и слушала, как бабка храпит, и не думала ни о чем. После аварии на съемках с ней что-то произошло: как будто из нее выдернули розетку и выключили все чувства. Она все понимала – что происходит, о чем ее спрашивают. Но не понимала – зачем люди задают вопросы и зачем на них надо отвечать. И почему ее увезли из больницы и она теперь лежит здесь, в Доме колхозника, а не осталась возле Сережи в Ветошках. Может быть, ему сейчас, в данный момент, что-то надо… А может быть, он хочет ей что-то сказать. А все ушли. И она ушла.

Она поднялась. Койка скрипнула. Бабка тут же перестала храпеть. Потом снова захрапела. Оля натянула джинсы и майку, на которой был вышит бисером зверек с большими ушами. Сережа подарил. Привез из Бангладеш.

Оля вышла на улицу. Было тихо. Пустынно. Даже собаки не лаяли. До больницы было километров тридцать. Оля подумала, что если хорошо идти, то до утра можно добраться. Сердце подошло к горлу. Лоб стал холодный. Захотелось есть. Оля постояла, подождала, пока сердце станет на место, и снова пошла. Она знала, ей рассказали, что тошнить будет четыре с половиной месяца, а потом тошнить перестанет, но зато начнет расти живот. А потом будет ребеночек, ей нагадали – мальчик. Да она и сама знала – будет маленький Сережа, с его глазами, квадратными ладошками, ушами, как пельмени. У нее будет свой собственный Сережа, она прижмет его к себе и никому не отдаст. Вот фига вам. Фигули на рогуле.

Поселок кончился. Дорога пошла полем. Тишина до самого горизонта. Все небо в ярких звездах. Это значило – погода установилась. Теперь дожди пойдут не скоро, а может быть, их не будет больше никогда.

Антон, надень ботинки!

В аэропорту ждал автобус. Елисеев влез со всей своей техникой и устроился на заднем сиденье. Закрыл глаза. В голове стоял гул, как будто толпа собралась на митинг. Общий гул, а поверх голоса. Никакого митинга на самом деле не было, просто пили до четырех утра. И в самолете тоже пили. И вот результат. Жена не любила, когда он уезжал. Она знала, что, оставшись без контроля, Елисеев оттянется на полную катушку. Заведет бабу и будет беспробудно пить. Дома он как-то держался в режиме. Боялся жену. А в командировках нажимал на кнопку и катапультировался в четвертое измерение. Улетал на крыльях ветра.

В автобус заходили участники киногруппы: актеры, гримеры, режиссер, кинооператор. Творцы, создающие ленту, и среднее звено, обслуживающее кинопроцесс.

Экспедиция предполагалась на пять дней. Мужчины брали с собой необходимое, все умещалось в дорожные сумки, даже в портфели. А женщины волокли такие чемоданы, будто переезжали в другое государство на постоянное жительство. Все-таки мужчины и женщины – это совершенно разные биологические особи. Елисеев больше любил женщин. Женщины его понимали. Он мог лежать пьяный, в соплях, а они говорили, что он изысканный, необыкновенный, хрупкий гений. Потом он их не мог вспомнить. Алкоголь стирал память, выпадали целые куски времени. Оставались только фотографии.

Елисеев – фотограф. Но фотограф фотографу рознь. Ему заказывали обложки ведущие западные журналы. И за одну обложку платили столько, сколько здесь за всю жизнь. Елисеев мог бы переехать Туда и быть богатым человеком. Но он не мог Туда и не хотел. Он работал здесь, почти бесплатно. Ему все равно, лишь бы хватало на еду и питье. И лишь бы работать. Останавливать мгновения, которые и в самом деле прекрасны.

Автобус тронулся. Елисеев открыл глаза и стал выбирать себе бабу. Не для мужских игр. Это не суть важно. Ему нужен был кто-то рядом, живой и теплый. Не страсть, а нежность и покой. Уткнуться бы в ее тепло, как в детстве. А она бы шептала: я тут, ничего не бойся… И в самом деле можно не бояться этих голосов. Пусть себе выкрикивают. Можно даже закрыть глаза и заснуть. Бессонница замучила. Женщина была нужна, чтобы заснуть рядом. Одному так жутко… Как перед расстрелом.

В холле гостиницы шло оформление. Селили по двое, но творцы получали отдельные номера.

Гримерша Лена Новожилова к творцам не относилась, но ей дали отдельный номер. Все знали ее ситуацию.

Три месяца назад у Лены умер муж Андрей Новожилов – художник-постановщик. Они прожили вместе почти двадцать лет. Последние пять лет он болел с переменным успехом, а заключительный год лежал в больнице, и она вместе с ним жила в больнице, и этот год превратился в кромешный ад. Андрей все не умирал и не жил. И она вместе с ним не жила и не умирала. И этому не было конца и края.

Потом он все-таки умер. Ждали каждый день, а когда это случилось – вроде внезапно. Лена тогда на метро поехала домой. Она вошла в дом, грохнулась на кровать и проспала тридцать шесть часов. А потом очнулась, надо бежать к Андрею.

А оказывается – уже не надо. И такая взяла тоска… Как угодно, но лучше бы он жил. А его нет. Лена стала погружаться в болотную жижу, состоящую из обрывков времени и воспоминаний. Она погружалась все глубже, тонула. Но позвонили со студии и пригласили на картину. Встала и пошла. И поехала в экспедицию. В Иркутск. Чтобы как-то передвигать руками и ногами. И вот сейчас сидит и ждет свой номер. Тоже занятие.

Подошел Елисеев. Его звали Королевич Елисей. За красоту. Красивый, хоть и пьяница. Пьяница и еврей. Неожиданное сочетание.

– Вам помочь? – спросил Елисей и взял ее чемодан.

Лена получила свой ключ на пятом этаже. Они вошли в кабину лифта. Ехали молча. Потом шли по коридору. Елисей приметил Лену еще в автобусе. У нее был ряд преимуществ, и главное то, что немолода. Такую легче осчастливить. За молодой надо ухаживать, говорить слова. У молодых большой выбор. Зачем нужен пьющий и женатый человек со слуховыми галлюцинациями? Он, правда, иногда хорошо говорит. Интересно. И голос красивый. Но такие радости, как голос и текст, ценились при тоталитаризме. Девочки были другие. А новые русские – другая нация. Так же, как старые русские девятнадцатого века, – другая нация. Декабристы в отличие от большевиков не хотели грабить награбленное. В этом дело. Они готовы были отдать свое.

Вошли в номер. Елисеев поставил чемодан. Снял с плеча дорожную сумку. Сгрузил с плеча свою технику. После чего разделся и повесил на вешалку свой плащ.

– Нас что, вместе поселили? – испугалась Лена.

– Нет. Что вы… Просто надо пойти позавтракать. Выпить кофе. Можно, я оставлю у вас свои вещи?

– Ну наверное… – Лена пожала плечами. Это было неудобство: оставить вещи, забрать вещи, она должна быть привязана к его вещам.

– Просто надо выпить кофе. Пойдемте?

Лена удивилась: что за срочность? Но с другой стороны, почему бы и не выпить кофе. Без кофе она не могла начать день.

Лена сняла кожаную куртку, вошла в ванную, чтобы помыть руки. Увидела себя в зеркале. Серая, как ком земли. Седые волосы пополам с темными. Запущенная. Неухоженная. Как сказала бы ее мама: «Как будто мяли в мялках». Что есть «мялки»? Сильные ладони жизни. Жизнь, которая зажимает в кулак.

Одета она была в униформу: джинсы и свитер. Как студентка. Студентка, пожилой курс. Лена хотела причесаться, но передумала. Это ничего бы не изменило.

В буфете сели за стол. Образовалась компания. Подходили ребята из группы. Оператор Володя был молодой, тридцати семи лет. Волосы забирал в хвостик. На нем была просторная рубаха и жилет. Режиссер Нора Бабаян – всегда тягостно озабоченная, как будто ей завтра идти на аборт. Очень талантливая. Володина ровесница. Почти все пребывали в одном возрасте: тридцать семь лет. И Елисеев с горечью ощутил, что он самый старый. Ему пятьдесят. Другое поколение. Он не чувствовал своего постарения и общался на равных. На том же языке с вкраплением матерного. Ему никто не намекал на возраст. Но что они, тридцатисемилетние, при этом думали – он не знал. Может быть, они думали: «Старый козел, а туда же…»

– Возьми пива, – сказал Елисееву оператор Володя.

– Вы будете пить? – спросил Елисеев у Лены.

– Нет-нет… – испугалась она. Не хотела, чтобы на нее тратили деньги.

Не хотелось вспоминать: сколько стоила болезнь, смерть, похороны и поминки. Леша Коновалов, лучший друг Андрея, сказал, уходя: «А на мои похороны вряд ли придет столько хороших людей…»

Говорят, сорок дней душа в доме. И только потом отрывается от всего земного и улетает на свое вечное поселение. Лена все сорок дней просидела в доме. Не хотела выходить, чтобы не расставаться с его душой. По ночам ей казалось, что скрипят половицы.

И сейчас, сидя в буфете, Лена не могла отвлечься на другую жизнь. А другая жизнь текла. Происходила. Пришел художник Лева с женой. Они всюду ездили вместе. Не расставались.

Лена пила кофе. Потом почистила себе апельсин. Никаким закускам она не доверяла. Кто их делал? Какими руками? А Елисеев ел и пил пиво из стакана.

Лена посмотрела на него глазами гримерши: что она исправила бы в его лице. Определяющей частью его лица был рот, хорошо подготовленный подбородком. И улыбка, подготовленная его сутью. Улыбка до конца. Зубы – чистые, породистые, волчьи. Хорошая улыбка. А с глазами непонятно. Под очками. Лена не могла поймать их выражения. Какая-то мерцательная аритмия. Глаза сумасшедшего. Хороший столб шеи. Размах рук. И рост. Под метр девяносто. Колени далеко уходили под стол. На таких коленях хорошо держать женщину и играть с ребенком.

– Я себе палец сломал. – Елисеев показал Лене безымянный палец левой руки. Ничего не было заметно.

– Когда? – спросила Лена.

– Месяц назад.

Она вгляделась и увидела небольшой отек.

– Ерунда, – сказала Лена.

– Ага… Ерунда, – обиделся Елисеев. – Болит. И некрасиво.

– Пройдет, – пообещала Лена.

– Когда?

– Ну, когда-нибудь. Так ведь не останется.

– В том-то и дело, что останется.

– А зачем вам этот палец? – спросила Лена. – Он не рабочий.

– Как это зачем? – он поразился вопросу и остановил на Лене глаза. Они перестали мерцать, и выяснилось, что глаза карие. – Как это зачем? – повторил он. Все, что составляло его тело, было священно и необходимо.

Разговор за столом был почти ни о чем. Так… Но смысл таких вот легких посиделок – не в содержании беседы. Не в смысловой нагрузке, а в касании душ. Просто посидеть друг возле друга. Не одному в казенном номере. А вместе. Услышать кожей чужую энергетику, погреться, подзарядиться друг от друга, убежать как можно дальше от одиночества смерти. Лена помалкивала. Не старалась блеснуть ни умом, ни чем другим. Она была одной ногой тут, другой ТАМ. Елисеев чем-то недоволен. И это тоже хорошо. Он недоволен и выражает это вслух. Идет в пространстве какое-то движение, натяжение. Жизнь.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4