Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нам нужно общение (сборник)

ModernLib.Net / Виктория Токарева / Нам нужно общение (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Виктория Токарева
Жанр:

 

 


Виктория Токарева

Нам нужно общение (сборник)

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Террор любовью

Повесть

Мы носимся по двору. Играем в лапту. Моя сестра Ленка – приземистая и прочная, как табуретка, в желтом сарафане с желтыми волосами. Она быстро бегает, ловко уворачивается, метко бьет. Очень ценный член команды.

Я – иссиня черноволосая, с узкими глазами, похожа на китайчонка. Я способна победить любого врага, но при условии: чтобы все это видели. Мне нужна слава. Просто победа для себя мне неинтересна. Тщеславие заложено в мой компьютер.

Третья в нашей команде – Нонна, дочка тети Тоси. Мы все живем в одной коммуналке. Нонна отличается ото всех детей во дворе. В ее косички вплетены бусинки, у нее сложное платьице с кружевными вставками. Она – как сувенирная кукла, хорошенькая, изящная, и при этом – сообразительная. Нонна умеет предугадывать ходы противника. В ней есть качества, необходимые для победы.

Мы носимся, заряженные детством, азартом, жаждой победы. А во дворе меж тем послевоенный сорок шестой год. Поговаривают, что в седьмом подъезде из людей варят мыло. Сначала, естественно, убивают, а потом уж варят и продают на рынке. Правда это или нет – неизвестно.

Во время блокады практиковалось людоедство. Люди – продукт. Их можно есть и варить на мыло.

Однажды мы с сестрой шли мимо третьего подъезда, и какая-то нестарая женщина попросила нас подняться на пятый этаж и спросить: увезли ли больного в больницу.

– Я бы сама поднялась, – сказала женщина. – Но у меня нога болит.

Мы с сестрой отправились вверх по лестнице, но где-то в районе третьего этажа нам надоело. Сестра предложила:

– Давай скажем, что увезли…

Мы вернулись обратно и сказали женщине:

– Увезли.

И пошли себе. Мне показалось: она удивилась.

Скорее всего она удивилась тому, как быстро мы обернулись. Но вдруг она послала нас на мыло… Я до сих пор помню ее удивленное лицо.


Мы носимся, играем. Мы почти побеждаем. Еще чуть-чуть…

В окнах одновременно возникают лица наших матерей.

– Нонна! Обедать! – кричит тетя Тося.

– Девочки, домой! – кричит наша мама.

У тети Тоси лицо бледное и вытянутое, как огурец. А у нашей мамы круглое и яркое, как помидор. Обе они – тридцатилетние, красивые и безмужние.

Мой отец погиб на войне, а у Нонны умер вскоре после войны от тяжелого ранения. «Мы не от старости умрем, от старых ран умрем…» Эти стихи Семена Гудзенко я прочитала много позже. А тогда… тогда моя мама любила повторять: «Я вдова с двумя ребятами…» Так оно и было.

Мы не хотим идти домой. У нас игра в разгаре. Но с нашей мамой шутки плохи. Она лупила нас рукой. Рука была как доска.

Мы понуро плетемся домой. Садимся за стол.

Мама приготовила нам воздушное пюре с котлетой. Прошло почти полвека, а я до сих пор помню эту смуглую котлету с блестками жира и с запахом душистого перца. Я много раз в течение жизни пыталась повторить эту котлету и не смогла. Так же, как другие художники не смогли повторить «Сикстинскую Мадонну», например.

Я думаю, моя мама была талантливым человеком. А талант проявляется в любых мелочах, и в котлетах в том числе.


Мама работала в ателье вышивальщицей. Вышивала карманы на детские платья. Ее никто не учил. Просто одаренность выплескивалась наружу. Мама брала работу на дом и в течение дня делала три кармана: земляничку с листочком, белый гриб на толстой ножке и мозаику. Мозаика – это разноцветные треугольнички и квадратики, расположенные произвольно. Если долго на них смотреть, кажется, что они сдвигаются и кружатся. Каждый карман – это замысел и воплощение. Творческий процесс. Цена этого творчества невелика. За каждый карман маме платили рубль. И когда мама что-то покупала в магазине, то мысленно переводила цену на карманы. Например, килограмм колбасы – три кармана. День работы.

Однажды мы с сестрой вернулись из театра на такси. Мы были уже девушки: пятнадцать и восемнадцать лет. Мать увидела, как мы вылезаем из машины. Такси – это два дня работы, двенадцать часов непрерывного труда. Мать не могла вытерпеть такого транжирства, но и сделать ничего не могла. Мы уже вылезли. Уже расплатились. Тогда она распахнула окно настежь и заорала громко, как в итальянском кино:

– Посмотрите! Миллионерки приехали!

Все начали оглядываться по сторонам. Мы с сестрой стояли, как на раскаленной сковороде.

И еще мы знали, что получим по шее или по морде, что особенно больно, потому что рука как доска.

Но это было позже. А тогда мы – маленькие девочки, шести и девяти лет в послевоенном Ленинграде. Мы едим котлету, а наши мысли во дворе: удар лаптой, мяч летит, Ленка бежит, Нонна на изготовке…


Иногда Нонна затевала театр.

Мы выбирали пьесу, разучивали роли и давали представление. Кулисами служила ширма. То, что за ширмой, – это гримерная. То, что перед ширмой, – сцена.

Мамы и соседи усаживались на стулья, добросовестно смотрели и хлопали.

Билеты, кстати, были платные, по двадцать копеек за билет. Я помню, как выходила на сцену, произносила свой текст и купалась в лучах славы. Слава невелика, семь человек плохо одетой публики, но лучи – настоящие. Я помню свое состояние: вот я перед всеми и впереди всех, на меня все смотрят и внемлют каждому слову. Я – первая.

Откуда это желание первенства? Наверное, преодоление страха смерти, инстинкт самосохранения. Выделиться любой ценой и тем самым сохраниться. Нет! Весь я не умру… А иначе не понятно: почему все хотят быть первыми. Не все ли равно…

Спектакль идет. Наши мамы незаметно плачут. Им жалко своих девочек – сироток, растущих без отцов. И себя жалко, брошенных на произвол судьбы. Мужья на том свете, им теперь все равно. А мамам надо барахтаться, и карабкаться, и преодолевать каждый день.

Мы ели однообразную пищу, но никогда не голодали. Мы росли без отцов, но не испытывали сиротства. Наши матери были далеки от педагогики, но они любили нас всей душой. А мы любили их. Не знаю, были ли мы счастливы. Но несчастными мы не были – это точно.

А вот наши мамы…

Папа погиб где-то далеко. Написали: смертью храбрых. Может быть, это какая-то особенная, приятная смерть…

Папин брат дядя Леня прислал маме траурную открытку: черное дерево с обрубленными ветками и одинокая пустая лодка, приткнувшаяся к дереву. И надпись: «Любовная лодка разбилась о быт…» Мама смотрела на открытку и плакала. Дерево с обрезанными ветками – это папина жизнь, прекратившаяся так рано. А одинокая лодка – это мама. Быт – ни при чем. Любовная лодка разбилась о Великую Отечественную войну.

Мама плакала, глядя на открытку. В этот момент вошла моя сестра Ленка, постояла и пошла себе, при этом запела своим бесслухим голосом. Точнее сказать – загудела на одной ноте.

Мама отвлеклась от открытки и сказала с упреком:

– Наш папочка погиб, а ты поёшь…

Ночью я проснулась оттого, что горел свет. Мама и Ленка плакали вместе, обнявшись.

Это было два года назад, в эвакуации. Я помню деревянную избу, и вой волков, и веселый огонь в печке.


Дядя Павел, муж тети Тоси, вернулся с войны живым, но после тяжелого ранения. У него оторвало то место, о котором не принято говорить, и он не мог выполнять супружеские обязанности.

Тетя Тося не мирилась с положением вещей: вдова при живом муже. Она устраивала дяде Павлу скандалы, как будто он был виноват, и все кончилось тем, что тетя Тося стала приводить в дом мужчину, а дядя Павел и Нонна сидели в это время на кухне. Он держал перед глазами газету, но не читал.

А потом дядя Павел слег. Мы бегали в аптеку за кислородной подушкой. Ничего не помогло. Он умер. Умер он тихо. Стеснялся причинить беспокойство.

Тетя Тося поняла запоздало: какой это был хороший человек в отличие от ее ухажеров, имеющихся в наличии.

Дядя Павел больше жизни любил свою дочь Нонну, и не просто любил – обожествлял. И в этом они совпадали с тетей Тосей. А для всех остальных ухажеров Нонна была пустым местом, и даже хуже, поскольку мешала.


После смерти дяди Павла тетя Тося пошла работать крановщицей. Однажды ей понадобилось подписать какой-то документ. Она вошла в цех и отправилась в кабинет к начальнице.

Кабинет располагался в углу цеха, – это была фанерная выгородка, над фанерой стекло, чтобы проникал свет.

Тетя Тося постучала в дверь. Ей не открыли, хотя она чувствовала: за дверью кто-то есть. Тишина бывает разная. Это была тишина притаившихся живых существ. Насыщенная тишина.

Тетя Тося снова постучала. Послушала, затаив дыхание. Но похоже, что и там затаили дыхание.

Тетя Тося подтащила к фанерной выгородке стол, на стол воздвигла стул и полезла, как на баррикаду. Ее глаза оказались вровень со стеклом. А за стеклом происходило что-то совершенно непонятное.

Тетя Тося обескураженно смотрела и считала количество ног. Вообще-то ног было четыре штуки, по две на человека. Но тете Тосе показалось, что их гораздо больше, а посреди всего этого переплетения – голый зад.

– Жопа, – определила она и крикнула: – Зин!

Подошла ее сменщица Зина.

– Чего тебе? – спросила Зина.

– Там жопа.

– Чья?

– Не знаю…

Зина полезла на стол, привстала на цыпочки. Ее роста хватило, чтобы заглянуть в стекло.

– Это Колька, – узнала Зина.

– Колька худой. Он туберкулезник. А этот упитанный… – не поверила тетя Тося.

Возле фанерной выгородки стали собираться люди. Народ всегда собирается там, где что-то происходит.

Позже начальница цеха Клава Шевелева скажет тете Тосе:

– Какая же ты сволочь, Тося…

– Это почему? – искренне не поняла тетя Тося.

– Ты тоже молодая и без мужа. Могла бы сочувствие поиметь.

– А зачем на работе? Что, нет другого места?

– Значит, нет.

Тетя Тося подумала и сказала:

– Я за правду…

Правда тети Тоси состояла в том, что она пришла подписать документ, ей не открыли. Она заглянула и увидела жопу. Вот и вся правда. И это действительно так. А такие понятия, как деликатность, сочувствие, – это оттенки, не имеющие к правде никакого отношения.

Вернувшись с работы, тетя Тося рассказала эту животрепещущую историю моей маме.

Разговор происходил на коммунальной кухне. Мама варила перловый суп – нежный и перламутровый. Мамины супы были не только вкусны. Они были красивы.

– А если бы ты оказалась на ее месте? – спросила мама, пробуя суп с ложки.

– С Колькой? – удивилась тетя Тося.

– И твое имя полоскали бы на каждом углу?

– Плевать! – Тетя Тося даже сплюнула для наглядности. – Пусть говорят что хотят. За себя я не расстраиваюсь. Но за Нон…

– Дай луковичку, – перебила мама.

Тетя Тося достала из кухонного шкафчика и протянула маме круглую золотую луковицу.

– Но за Нон… – продолжила она начатую мысль.

– Дай перчику, – снова перебила мама.

Для мамы был важен супчик, а для тети Тоси – любовь к дочери. Нонна – это святое.

– Но за Нон… – попыталась тетя Тося в очередной раз.

– Дай соли, – перебила мама.

Тетя Тося схватила свою солонку и вывернула ее в мамин суп.

Мама обомлела. Дети ждали обед. И что теперь?

Мама вцепилась в волосы лучшей подруги. Тетя Тося отбивалась как могла. Соседка Софья Моисеевна делала вид, что ничего не происходит. Держала нейтралитет. Она знала, что через час эти гойки помирятся и будут пить крепленое вино.

Так оно и было.

* * *

В квартире водились крысы. Их пытались извести, но крысы оказались не глупее, чем люди.

Однажды в крысоловку все же попалась молодая сильная крыса. Я стояла и рассматривала ее. Мордочка, как у белки, но хвост… У белки хвост нарядный, пушистый, завершающий образ. А у крысы – голый, длинный, вызывающий омерзение.

Крыса нервничала в крысоловке, не ожидая от людей ничего хорошего.

И была права.

Моя мама поставила крысоловку в ведро и стала лить в ведро воду. Она решила крысу утопить.

До сих пор не понимаю, почему мама не выпроводила меня из кухни, не освободила от этого зрелища. Прошло полвека, а я до сих пор вижу перед собой розовые промытые пальчики крысы, которыми она хваталась за прутья крысоловки, взбираясь как можно выше. Как в тонущем корабле…


Моя мама жила как получалось. Без особой программы.

К ее берегу прибило двух женихов, оба Яшки. Одного мы звали «Яшка толстый», а другого «Яшка здохлый».

Толстый заведовал мебельным магазином. Мама решила воспользоваться случаем и обновить мебель в нашей квартире. Яшка помог, но скоро выяснилось, что он помог в свою пользу. Мама была обескуражена. Ходила и пожимала плечами. Обмануть – это понятно. Торгаш есть торгаш. Но обмануть любимую женщину, почти невесту, вдову с двумя ребятами…

Яшка-толстый получил отставку.

Второй Яшка был болезненно худой. Но основной его недостаток – десятилетний сын. Чужой мальчик, которого мама не хотела полюбить. Она умела любить только своих и не скрывала этого.

Второй Яшка растворился во времени. Скорее всего мать не любила Яшек, ни одного, ни другого. Настоящее чувство пришло к ней позже. Это был Федор – брат тети Тоси, капитан в военной форме. Федор – молодой, тридцатилетний, рослый, с зелеными глазами на смуглом лице. Такие были тогда в моде. О таких говорили: «душка военный». Статная фигура, прямая спина, брюки галифе, погоны на кителе.

Сейчас в моде совсем другие мужчины, и совсем другие аксессуары сопровождают секс-символ. Например, «мерседес»… А тогда…

Зеленые глаза и крупные руки свели нашу маму с ума. В доме постоянно звучал патефон, сладкий тенор выводил: «Мне бесконечно жаль твоих несбывшихся желаний…»

По вечерам мать куда-то исчезала. Мы с сестрой оставались одни.

Однажды мы собрались лечь спать и вдруг увидели, как под одеялом катится ком. Мы поняли, что это крыса. Как же мы ляжем в кровать, где крыса… Мы стали кидать на кровать стулья, книги – все, что попадалось под руку. Ком остановился. Крыса затихла. Может, мы ее оглушили или даже убили.

Мы смотрели на кровать и тихо выли. Нам было страшно от двустороннего зла: зла, идущего от хищной крысы и от содеянного нами.

Вошла тетя Тося. Увидела несчастных плачущих детей и стала нас утешать, обнимать, смешить. И даже принесла нам хлеб со сгущенкой на блюдечке. Это и сейчас довольно вкусно. А тогда… Мы забыли про крысу и про свой страх.

Тетя Тося откинула одеяло. Бедный полуобморочный зверек сполз на пол и тут же растворился. Видимо, под кроватью у крысы был свой лаз, своя нора с детьми и мужем, красивым, как дядя Федор.


Мамина любовь продолжалась год. Целый год она была веселая и счастливая. А потом вдруг Федор женился. И привел свою новую слегка беременную жену к тете Тосе. Познакомить. Все-таки родня.

Тетя Тося накрыла стол и позвала маму, непонятно зачем.

Все уселись за один стол. Федор прилюдно обнимал свою молодую жену и пространно высказывался, что лучше иметь одного своего ребенка, чем двоих чужих. И все хором соглашались, а тетя Тося громче всех.

Мама сидела опустив голову, как будто была виновата в том, что у нее дети и она не годится такому шикарному Федору.

Мама встала и вышла из-за стола. Ушла в коридор, а оттуда на лестничную площадку. Она стояла и плакала, припав головой к стене. Этот подлый Федор прирос к ней, а его отдирали, и невидимая кровь текла рекой.

На другой день мама сказала тете Тосе:

– Какая же ты сволочь!

– Так я же сестра, – спокойно возразила тетя Тося.

Сестра всегда на стороне брата, и родные племянники лучше, чем приемные. Это правда. А такие мелочи, как дружба, сострадание, – это оттенки, не имеющие к правде никакого отношения.

* * *

У тети Тоси тоже ничего не получалось с личной жизнью. Короткое счастье заканчивалось подпольным абортом. Аборты были запрещены. Их делали на дому под покровом ночи.

Нонна притворялась, что спит. Но она все слышала: железное позвякивание пыточных инструментов, тяжелые вздохи, сдавленные стоны…

А где-то далеко-далеко текла совсем другая жизнь. Где-то у кого-то были родные папы, отдельные квартиры и шоколадные конфеты. Можно было есть конфеты и нюхать обертки. О! Как пахнут обертки от шоколадных конфет!


В пятьдесят третьем году умер Сталин. Мы втроем собрались ехать в Москву: я, Ленка и Нонна. Мы собрались проводить вождя и учителя в последний путь, но наша мама вмешалась, как обычно. Мы все получили по увесистой оплеухе! И Нонна в том числе. Оплеуха решила дело.

Мы никуда не поехали и довольно быстро успокоились. Умер и умер. Что же теперь, не жить?

Мы забежали в трамвай – радостные и легкомысленные. Люди сидели и смотрели на нас молча и отстраненно. Стояла тяжелая тишина, как будто горе случилось не где-то на даче Сталина, а у каждого в доме. Смерть вождя воспринималась как личная трагедия.

Нонна хохотала над каким-то пустяком, я даже помню над каким: Ленка простодушно пукнула. Мы покатились со смеху. А народ в трамвае смотрел на нас без осуждения, скорее с состраданием. Вся страна осталась без поводыря, и куда мы забредем в ночи?

* * *

Время в этом возрасте тянется долго. Каждый день – целая маленькая жизнь. И казалось, что мы никогда не вырастем и наши мамы никогда не постареют. Все всегда будет так, как сейчас.

Я училась без особого удовольствия, но все же выполняла свои школьные обязанности. Если надо, значит, надо. Я не представляла, как можно прийти на урок, не сделав домашнего задания.

Моя сестра Ленка делала только то, что ей нравилось. Она садилась заниматься, клала на стол учебник, а на колени интересную книгу. Могла сидеть не двигаясь по три-четыре часа. Мама думала, что Ленка грызет гранит науки, а она просто читала «Сестру Керри». В результате Ленка получала двойку в четверти. Мама бежала в школу, двойку меняли на тройку. Считалось, что Ленка «не тянет». Но Ленка не была глупее других. Просто она научилась перекладывать свои проблемы на чужие плечи. И у нее это хорошо получалось. Мама бегает, учителя машут руками, общий переполох. А Ленка стоит рядом с сонным выражением лица и точно знает: все обойдется. Поставят тройку, и переведут в другой класс, и выдадут аттестат зрелости. И при этом не надо уродоваться, зубрить, запоминать то, что никогда потом не пригодится, типа «а плюс б в квадрате равно а квадрат плюс два аб, плюс б квадрат…».

Нонна училась с блеском. Тетя Тося тихо торжествовала. Иногда она изрекала в никуда: «Из картошки ананаса не вырастет…» Получалось, что наша мама картошка, а тетя Тося – ананас.

Соперничество между мамой и тетей Тосей было скрытым, но постоянным, как субфебрильная температура.

Мы жили лучше, потому что мама больше крутилась. Она работала в ателье и брала работу на дом, имела частные заказы. Сколько я ее помню, она всегда сидела у окна, опустив голову, с высокой холкой, как медведица. И ее рука ходила вслед за иголкой, вернее, иголка вслед за рукой.

Однажды я проснулась в шесть утра, мать уже сидела у окна, делая свои челночные движения рукой. Она жила, не разгибая спины, не поднимая головы, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год…

А тетя Тося просто шла на свою малооплачиваемую работу и просто возвращалась домой. Она не пыталась искать другое место, не искала дополнительного заработка. Тетя Тося кляла эту жизнь, но не боролась. Как идет, так идет.

И результат давал себя знать. Мы ели сытнее, одевались более добротно. Иногда мама делала внушительные покупки: телевизор с линзой, например. Тетю Тосю это царапало. Она поносила маму за глаза, называя кулачкой и хабалкой. Соседи доносили маме. Происходило короткое замыкание, и вспыхивал пожар большого скандала. И выдранные волосы – желтые мамины и темно-русые тети Тосины – летели плавно по всему коридору.

Соседи не вмешивались. Они знали, что летняя гроза прошумит и к вечеру выглянет промытое солнышко. И просветлевшие соседки будут пить крепленое вино. И в самом деле: что им делить? У них была общая участь послевоенных женщин. Молодая жизнь уходила, как дым, в трубу.


В двенадцать лет я заболела ревмокардитом и по нескольку месяцев лежала в больнице. В результате я полюбила медицину и мечтала стать врачом.

Ленка не мечтала ни о чем. Жила себе и жила, как собака-дворняга. Хотя у собак всегда есть идея: любовь и преданность своему хозяину. Значит, Ленка – не собака. Другой зверь. Может быть, медведь – спокойный и сильный с длительной зимней спячкой.

Нонна мечтала только об одном – быть артисткой. Ее манило перевоплощение, возможность прожить много жизней внутри одной жизни; изысканно развратная дама с камелиями, ни в чем не повинная Дездемона, идейная Любовь Яровая и так далее – нескончаемый ряд. Невидимый талант стучался в ней, как ребенок во чреве. Но больше всего она хотела сменить среду обитания. Туда, где отдельные квартиры, яркие чувства, возвышенные разговоры. Туда, где слава, любовь и богатство. И благородство. Ну кто же этого не хочет?

Нонна самостоятельно нарыла какой-то драматический кружок и ездила туда на трамвае. А к вечеру возвращалась. Ее провожал намертво влюбленный черноволосый мальчик Андрюша.

Помню картинку, которая впечаталась в мою память: Нонна приближается к дому, ей в лицо дует сильный ветер, оттягивает волосы. Платье подробно облепляет ее тело – бедра, ноги и устье, где ноги сливаются, как две реки. Ничего лишнего, только симметрия, законченность и изящество. Маленький шедевр. Устье – как точка. Создатель поставил точку.

Нонна шла и щурилась от ветра. Ее ресницы дрожали.

Андрюша – пригожий и грустный. Он как будто предчувствует, что Нонна скоро улетит. У нее другие горизонты. Ей нечего делать в этом заводском районе, среди простых и недалеких людей. Она – ананас и должна расцветать среди ананасов – изысканных и благоуханных.

* * *

Нонна получила аттестат зрелости, уехала в Москву и поступила в театральное училище. Она сразу и резко оторвалась от нас, как журавль от курицы. Журавль – в облаках, а курица только и может, что подпрыгнуть и долететь до забора.

Тетя Тося проговорилась, что в Нонну влюбился декан – профессор по фамилии Царенков.

Наша мама тихо плакала от зависти и от горького осознания: одним все, а другим ничего. Почему такая несправедливость?

Я была искренне рада за Нонну. Если ей выпало такое счастье, значит, оно существует в природе. Счастье – это не миф, а реальность. А реальность доступна каждому, и мне в том числе.

Ленка не обнаружила ни радости, ни зависти. Ей было все равно.

Ленка поступила в педагогический институт, я собиралась в медицинский. Мы готовились пополнять ряды советской интеллигенции.

У меня было одновременно два кавалера. Один – Гарик, веселый и страшнючий, готовый на все. Другой – красивый, но ускользающий, не идущий в руки. Его мама говорила: «Она затаскает тебя по комиссионным. А тебе надо писать диссертацию…»

Ленкина личная жизнь стояла на месте. У нее было по-прежнему сонное выражение лица, никакой заинтересованности. Любовь шла мимо нее, не заглядывая в Ленкину гавань.

Мой первый кавалер Гарик постоянно приходил в наш дом. Не заставал меня и садился ждать. Ленка его развлекала как умела, показывала альбом со своими рисунками. Ее рисунки были однотипны: испанский идальго с высоким трубчатым воротником, в большой шляпе и с усами. Лена рисовала только карандашом и только испанцев. Откуда эта фантазия? Я предполагаю, что в одной из прошлых жизней она была одним из них, жила в Испании, и генетическая память подсовывала эти образы.

Мой первый кавалер Гарик оказался настойчивым. Все ходил и ходил. А меня все не было и не было. И вот однажды я заявилась домой в полночь, распахнула дверь в комнату. Ленка и Гарик разлетелись в разные стороны дивана. «Целовались», – поняла я. Ну и пусть.

Потом нас обокрали. Какая-то пара попросилась переночевать. Они представились как знакомые знакомых. Простодушная мама, ничего не подозревая, пустила людей на одну ночь. Утром мама уехала на работу. Мы разбрелись по институтам.

А сладкая парочка все упаковала и вывезла.

Вечером пришли оперативники и увидели на подоконнике маленький топорик. Они показали его маме. Топорик предназначался мне или Ленке, если бы мы вернулись не вовремя.

Мама поняла, что легко отделалась, и обрадовалась. Однако все, что было нажито: пальто, зимние и осенние, обувь, постельное белье… Сколько карманов надо вышить, сколько сидеть, сгорбившись, чтобы восстановить утраченное.

Мама плакала, но недолго. Моя мама, как кошка, могла упасть с любой высоты и приземлиться на все четыре лапы.

Каким-то образом она сосредоточилась, сгруппировалась, выпросила на работе пособие и сшила нам новые пальто. Ленке фиолетовое. Мне – цвета морской волны. Ленкино пальто прямого покроя шло мне больше, чем мое, расклешенное. Я шантажировала сестру. Я говорила:

– Дай мне надеть твое пальто, иначе я пойду с Гариком на свидание.

Ленка уходила, через минуту возвращалась, неся драгоценное пальто на руке, кидала им в меня и говорила:

– Бери, сволочь…

Я наряжалась и уходила. Действительно, сволочь…


В ту пору я постоянно смотрела на свое отражение в зеркале нашего шкафа. Я постоянно ходила с вывернутой шеей и не могла отвести от себя глаз. Я и сейчас помню себя, отраженную в зеркале в югославской кофте и маленькой бархатной шляпке. Цветущая юность, наивность и ожидание любви.

Любовь тем временем полыхала в Ленкиной душе. Она так же разговаривала, как Гарик, так же поворачивала голову. Она в него перевоплощалась. Это называется «идентификация Я». Ленкино «Я» и Гарика слилось в одно общее «Я».

Он входил в наш дом, и дом тут же наполнялся радостью. Гарик воспринимал жизнь как праздник, карнавал и сам был участником карнавала и заставлял веселиться всех вокруг. Я забыла сказать: он был не только страшнючий, он еще был талантливый, умный, яркий начинающий ученый.

Почему я отдала его Ленке? Но слава Богу, отдала не в чужие руки, а родной сестре.

Однажды Гарик отрезал от своей рубашки две пуговицы, потом разжевал немножко хлеба и, как на клей, налепил пуговицы на глаза гипсового Ломоносова. Этот Ломоносов стоял у нас в виде украшения.

Гарик ничего не сказал и ушел. А вечером мы увидели. Я помню радостное изумление, которое обдало нас, как теплым ветром. Ленка смеялась. И мама смеялась. В ее жизни было так мало веселых сюрпризов…

Я навсегда запомнила эту минуту, хотя что там особенного…


Гарик был творческий парень. Он помог сочинить мне мой самый первый рассказ. Мы просто сидели, болтали, и он выстроил мне схему, конструкцию, сюжет. Писала я, конечно, сама, одна. Но без четкой конструкции все бы рассыпалось.

Нижняя челюсть Гарика немножко выдавалась вперед. В народе это называлось «собачий прикус». Вот, оказывается, в чем дело… Челюсть меня не устраивала. А Ленка не замечала собачьего прикуса. Вернее, замечала, но со знаком плюс. Гарик казался ей законченным красавцем. У него были глубокие умные бархатные глаза с искорками смеха. И выражение лица такое, будто он что-то знает, да не скажет. И, глядя на него, я всегда что-то ждала. Ждала, что он хлопнет в ладоши, крикнет «Ап!» – и все затанцуют и запрыгают, как дети. По поводу чего? А это совершенно не важно. Просто выплескивается радость жизни. Причина – жизнь.


Ленка вышла за Гарика замуж.

Я помню, как наутро после свадьбы Ленка поставила перед ним яичницу из трех яиц. На желтках – белые точки. Оказывается, она перепутала соль с сахаром и посахарила яичницу, что противоестественно. Гарик ничего не сказал. Не сделал замечания. Задумчиво ел сладкую яичницу. Гадость, между прочим…

* * *

Царенков сделал Нонне предложение.

Тетя Тося ликовала. Нонна официально перешла в сословие ананасов, при том что мы оставались картошкой.

Царенков, по кличке Царь, принадлежал к творческой элите. А Гарик просто инженер. Этих инженеров, как собак. Палкой кинешь, в инженера попадешь.

В моей маме заметались зависть и радость. Зависть – понятно, ничто так не огорчает, как успех подруги. А радость – тоже понятно. Все-таки мама любила тетю Тосю. Было очевидно, что Нонна окрепнет материально и сможет помочь своей матери. И почему бы тете Тосе не отдохнуть на склоне лет.

Предстояла свадьба. Царю пришлось развестись, что не просто. Он оставил жену и десятилетнюю дочь и ушел на зов любви. Однако любовь – это нечто виртуальное, а дочь – физическое лицо с руками, ногами, и прозрачными слезами, и постоянными вопросами. У Царя был тяжелый период, замешанный на счастье и несчастье. Он строил свое счастье на несчастье близких и дорогих людей. Но по-другому не бывает.

Тетя Тося прикатила на свадьбу.

Царь ей не понравился. Во-первых, старый, старше на двадцать лет. Папашка. Упитанный зад, как у бабы. Все волосы назад, как у Сталина.

Царь был красив в стиле того времени. Тогда все мужчины носили волосы назад, были упитанные, холеные. Что касается зада – какой есть.

Царь разговаривал красивым поставленным баритоном и, как показалось тете Тосе, знал очень много слов. Зачем столько? Слова сыпались из него, как из дырявого ведра. Надо было все переварить. У тети Тоси болела голова. А Нонна понимала каждое слово, задыхалась от восторга и смотрела на Царя светящимися глазами.

Речевое окружение ее детства было убогое, приблизительное, как блеяние овец. А тут – целый симфонический оркестр, гармония и высокая мысль. «За что мне такое счастье?» – не верила Нонна.

Царь, в свою очередь, смотрел на Нонну – хрупкую, как ландыш, доверчивую, как дитя, – и думал: «Неужели это правда?» К нему явилась девушка из низов, мисс Дулитл, не знающая своих возможностей, неограненный бриллиант, похожий на пыльную стекляшку. Царь возьмет этот бриллиант, отчистит, сделает огранку, и драгоценный камень загорится и засверкает всеми огнями. И все только ахнут…

Но у Пигмалиона не было тещи. А у Царенкова – была.

Тетя Тося приглядывалась к будущему зятю своими прищуренными глазами. Что-то ее настораживало. Она решила проверить свои подозрения.

Для этого тетя Тося взяла телефонную книжку Царенкова, нашла телефон его предыдущей жены. Позвонила и назначила встречу.

Тете Тосе хотелось знать правду: в какие руки попадает ее любимая и единственная дочь. А такие мелочи, как беспардонное внедрение в личную жизнь, – это оттенки.

Прошлую жену звали Вита. Вита согласилась прийти.

Разговор состоялся в метро, на станции «Маяковская». Возле одной из колонн. Вита смотрела на тетю Тосю и видела, что баба совсем простая, с шестимесячной завивкой. Значит, дочка не принцесса Уэльская. Ну да ладно…

А тетя Тося видела, что прошлая жена вся крашеная-перекрашеная, яркая и броская, однако рядом с Нонной ей нечего делать. Вита – моложавая, а Нонна – молодая.

– Что вас интересует? – спросила Вита, хотя прекрасно понимала, что именно интересует новую тещу.

– Характеристика, – сказала тетя Тося.

Она была дитя своего времени и знала, что при поступлении на работу нужна характеристика.

– Он бабник и болтун, – коротко сказала Вита.

Тетя Тося даже вздрогнула. Она именно это и подозревала. Ее подозрения подтвердились. Что значит интуиция…

– Есть выражение «Пусти козла в огород…», – продолжила Вита. – Его огород – это его студентки. В артистки идут самые красивые. Так что ему и искать не надо. Все под рукой и всегда готовы. Как пионерки.

– Моя дочь не пионерка, – заступилась тетя Тося.

– Значит, просто очередная жертва. Я вам очень сочувствую и ей тоже.

– А вы артистка? – спросила тетя Тося.

– Это не важно, – не ответила Вита.

– Но может быть, он станет другой… Все-таки у них любовь.

– Он не изменится. В сорок лет люди не меняются. Извините, что я вам это говорю. Но я не хочу притворяться.

Они посмотрели друг на друга.

– А как же вы теперь? – сочувственно спросила тетя Тося.

– В каком смысле? – не поняла Вита.

– Одна… Я знаю, что это такое.

– Я была одна. С ним, – жестко возразила Вита. – Надо было выгнать его пять лет назад. Я жалею, что не сделала этого раньше.

– А если бы вы его не выгнали, он бы не ушел? – уточнила тетя Тося.

– Зачем ему уходить? Все так бы и продолжалось. Ему так удобно.

Тетя Тося моргала глазами. С одной стороны, хорошо, что выгнала. Ее дочь теперь официально выйдет замуж. А с другой стороны, Вита отгрузила неудобного мужа, спихнула Нонне лежалый товар.

К Вите приблизился высокий носатый мужик.

– Сейчас, – сказала ему Вита.

«Любовник, – догадалась тетя Тося. – Во живут…»

В тети Тосиной жизни так давно не было ничего личного. Иначе бы она тут не стояла, не путалась бы под ногами у дочери.

– До свидания, – попрощалась Вита. – Желаю вам всего хорошего…

Тетя Тося мелко закивала, потупившись. Что может быть хорошего с козлом в огороде?


Домой она вернулась убитая.

– Он бабник и болтун, – заявила тетя Тося с порога. – Мне его жена сказала.

– Ты что, встречалась с его женой? – с ужасом спросила Нонна. – Зачем?

– Захотела и встретилась. А что, нельзя?

Нонна заплакала. Ее острые плечики тряслись. Тете Тосе стало жалко свою страдающую птичку. Но ведь и она тоже страдала по-матерински, и ее никто не жалел. Она подошла и обняла Нонну.

– Не плачь. Ты не одна. Я есть у тебя…

– Да при чем тут ты? – Нонна скинула ее руки. – Я люблю своего мужа. А он любит меня. У нас все будет по-другому…

– Из картошки ананаса не вырастет, – упрямо напомнила тетя Тося.

– Зачем ты портишь мою жизнь? У нас счастье… Так нет, тебе обязательно надо подлить говнеца… Не можешь, чтобы все было хорошо…

– Так я за правду…

– А где она, правда? Ты знаешь?

– И ты не знаешь.

– Правда в том, что я его люблю. И все!

Раздался звонок в дверь. Это вернулся Царь. Он был радостный, благостный и голодный.

Нонна со всех ног кинулась обслуживать Царя. Подала ему закуску, первое и второе. Салатов было два: оливье и витаминный. На десерт – шарлотка и кисель из мороженой вишни. Царь ел с аппетитом. Тетя Тося с ужасом наблюдала: сколько он жрет. За один раз он поглощал дневной рацион взрослого человека. «Боится, что жопа похудеет», – думала тетя Тося. Она не понимала: почему в него влюбляются студентки? Что в нем такого? Лично ей он был почти противен: гладкий, обкатанный, скользкий, как камешек на морском берегу.

Было бы у тети Тоси трое детей, она бы воевала сейчас на другом фронте. А так приходится уйти в запас. А еще столько сил и желаний…

Нонна живо помнила свое детство, коммуналку, скандалы, когда низменные страсти, как вонь от жареной корюшки, поднимались до потолка и наполняли ее жизнь. Как она рвалась оттуда к другим берегам. И вот она ступила на новый берег. И что же? Тетя Тося догнала ее, настигла и принесла с собой все то, от чего Нонна убегала. Значит, от этого никуда не деться?

– Ты когда обратно поедешь? – спросила Нонна.

– А что? – встрепенулась тетя Тося.

– Да ничего. Просто так. Надо же билет купить заранее…

– Свадьбу отыграем, и поедет, – распорядился Царь. – Я заказал ресторан на пятницу.

– Никаких ресторанов! – распорядилась тетя Тося. – Я сама все сделаю.

– Зачем вам уродоваться? – удивился Царь.

– У меня одна дочь. Можно и поуродоваться. Зато какая экономия средств…

– Но… – хотел возразить Царь.

– Не связывайся! – приказала Нонна.

– Ну ладно, – согласился Царь. – Как хотите…


Тетя Тося накрыла стол на сорок человек. Столы стояли сдвинутыми в двух маленьких смежных комнатах и занимали все пространство. Гости могли только сидеть, но они и не хотели ничего другого.

Столы ломились от яств. Здесь были золотые гуси с кисло-сладкой тушеной капустой, прозрачный холодец с кружками яиц и звездочками морковки, остро пахнущий чесноком. Самодельная буженина, запеченная баранья нога, темно-коричневая от специй. Паштеты – селедочный и печеночный. Пироги с мясом и капустой. Торт «Наполеон», который не надо было жевать. Он сам растворялся во рту.

Каждое блюдо было сложнопостановочным, требовало времени, усилий и таланта.

Тетя Тося все делала сама, никого не подпускала. Но когда дело было сделано – она потребовала внимания. Уселась в самом центре застолья, говорила тосты, всех перебивала и напилась довольно быстро.

В какую-то минуту у нее перехватили инициативу. Столом завладел театральный критик Понаровский. К нему подключился актер Чиквадзе и с мастерством опытного тамады повел стол, как корабль, разворачивая руль в нужном направлении.

Тетя Тося обиделась, ушла на кухню и стала плакать. Сначала она плакала тихо, потом вспомнила всю свою безрадостную жизнь и прибавила звук. Далее она вспомнила свой разговор с Витой и завыла в полную силу легких. Гости с испуганными лицами стали появляться на кухне.

Нонна приблизилась к тете Тосе и спросила:

– Что случилось?

Но она уже знала, что случалось. Ее мама совершила героический поступок, создала гастрономические шедевры, сэкономила кучу денег, устала, как бурлак. И теперь требовала адекватного вознаграждения: все должны были валяться у нее в ногах и целовать эти ноги. Или хотя бы сказать отдельное витиеватое спасибо. А никто ничего не говорил, как будто так и должно быть. Сели, пожрали – и уйдут, оставив гору грязной посуды. А кто будет мыть?

– Я так и знала, – мрачно сказала Нонна. – Сначала будешь надрываться, а потом выдрючиваться.

И это единственные слова, которые она нашла для матери. Нонну устроило бы, если бы ее мать была глухонемая. Все делала и молчала.

В кухню вошел Царь. Обнял тещу за плечи.

– Не расстраивайтесь, – сказал он. – Я понимаю, что трудно расставаться. Но когда-то это происходит с каждым. Ребенок вырастает и вылетает из гнезда. Закон жизни…

Царь еще не вник в особенности характера новой тещи и рассуждал философски, со своей колокольни.

Тетю Тосю уложили спать у соседей. Свадьба продолжалась.

Нонна верила и не верила. Неужели это правда? Неужели она – девчонка с рабочей окраины – жена великого маэстро и сама – будущая звезда? А впереди – длинная жизнь об руку с любимым и единственным. Только он. Только она. Вместе и навсегда. Как Орлова и Александров. А прошлое, вместе с людьми, потонет в пучине памяти, как корабль в пучине волн. И в эту пучину попадали я, и Ленка, и наша мама, и вся коммуналка с соседями, и дядя Федор – ее дядька, и прочие родственники. Все без исключения.

Нонна начинала новую жизнь, входила в новое пространство и вытирала у порога ноги, снимая грязь с подошв.


В нашем доме тоже происходили события. Лена ходила беременная. Гарик, будущий папаша, все время радовался жизни. Ему нравилось все: и хорошая погода и плохая, и наличие денег и отсутствие. Он всегда находил повод чему-то обрадоваться. У него была манера: он смеялся, как будто немножко давился. Так он и стоит у меня перед глазами, давящийся от смеха. И только иногда он становился суровым, когда смотрел на фотокарточку своего отца. Крупный, красивый, со светлым лицом, отец смотрел перед собой спокойным взором.

Гарик скупо поведал, что в 37-м году отца посадили и в тюрьме пытали. Он знал как: ему раздавили яйца. Потом отдали домой умирать. Ночью на носилках его тащили на пятый этаж без лифта.

– А за что? – наивно спросила я.

– Он как специалист ездил в Германию, – ответил Гарик.

– И что? – не поняла я.

– Посадили как шпиона.

– А он по собственной инициативе ездил в эту Германию?

– Почему? Его послали по работе.

– Тогда почему посадили?

Я не понимала особенностей нашей страны и ее истории.

Не понимать – в этом было наше спасение. Потому что если понять – во весь рост встанет победа Дьявола, победа ЗЛА над здравым смыслом.

Мою семью не коснулись репрессии. Мои родители были слишком маленькие сошки. Их просто не заметили.

Я не обращала внимания на победу ЗЛА. Я, конечно, слышала: где-то, у кого-то… Но меня это не касалось. Я жила легко. Училась в музыкальном училище и крутила одновременно два романа.

Мой главный роман буксовал, как тяжелый грузовик. Колеса проворачивались, а с места не сдвигались. Его мама была против, а он не хотел огорчать маму. Он был Мамсик. Но меня он любил всей силой своей неокрепшей души.

Мне надоело. Я вышла замуж за мальчика из Москвы. Вся история заняла неделю. Амур выпустил стрелу. Несколько дней я бегала, схватившись за сердце. И загс. Запись актов гражданского состояния.

Я заметила, что когда складывается – складывается сразу. Или не складывается никогда. Если колеса буксуют – не жди. Иди в другую сторону. Значит, небо не хочет.

Я переехала в Москву. Моя мамочка тоже приехала в Москву на свадьбу. И тоже накрыла стол. Правда, ресторанов никто не предлагал. Все делалось своими силами. Те же гуси, тот же «Наполеон». И похожие смежные комнаты по четырнадцать метров. Вернее, одна, разделенная перегородкой пополам.

Родители моего мужа – комсомольцы тридцатых годов. Чистые люди, одураченные идеологией. Как слепые шли за поводырем. Замечено, что историей правят Злодеи. И в личной жизни тоже выигрывают сволочи. Наверное, у сволочей и злодеев более сильный мотор.

Я запомнила, что во время свадьбы отец мужа, мой свекор, сидел на стуле перед магнитофоном и громко пел вместе с Трошиным «Подмосковные вечера». Трошин на магнитофонной ленте, а свекор – вживую.

Моя мамочка тихонько сидела на свадьбе и не высовывалась. Она осознавала, что попала в профессорскую семью и должна знать свое место. «Унижение – паче гордости».

Унижение – это тоже гордость на самом деле.

Для того чтобы сделать достойный подарок жениху, моя бедная мамочка спорола со своего зимнего пальто норковый воротник. И продала кому-то из соседей. Этих денег хватило на позолоченные запонки.

Пальто без воротника выглядело сиротливо, и мама связала воротник крючком из толстой шерсти. Вязаный воротник унижал пальто, но мама беспечно сказала:

– Какая разница… Все равно никто не смотрит. Раньше наденешь любую тряпку, все оборачиваются. А сейчас посмотрят и подумают: «Аккуратненькая старушка…»

Это выражение запомнилось.

…Сейчас, примеряя очередную обновку, я смотрю на себя в зеркало. Старости нет. Но и сверкания юности тоже нет. Я мысленно говорю себе: совсем не плохо, аккуратненькая старушка…


Свадьба прошла весело и благостно. Свекровь напилась и громко хохотала. Под конец друг моего мужа заснул в уборной, и туда никто не мог попасть. Кажется, ломали дверь.


Мамсика я встретила через год в московском метро. Я даже не поверила своим глазам. Что он тут делает?

Он увидел меня, подлетел и с ходу стал рассказывать: зачем он в Москве. Он искал правду в вышестоящих инстанциях. В чем состояла эта правда, я не вникала.

На его верхней губе искрились капельки пота. Он волновался, ему было очень важно рассказать.

Подошел мой поезд, и я, не попрощавшись, шмыгнула в вагон. Я торопилась.

Поезд тронулся. Моя первая любовь ошарашенно провожала глазами бегущие вагоны. Я продемонстрировала полное равнодушие, невнимание и даже хамство. Но я ничего не демонстрировала. Я торопилась. У меня была своя жизнь. И все, что связано с этим человеком, перестало быть интересным.

Ужас! Куда уходит вещество любви? А ведь была любовь, и какая… Всеобъемлющая. Одухотворенная. И где она?

Наверное, все имеет свой конец. Даже жизнь. А тем более чувство…


У нас с мужем нет жилья. Мы снимаем комнату в двухэтажном доме возле Белорусского вокзала. Вокруг много таких домов барачного типа.

Живем вместе с хозяйкой, вдовой-генеральшей. Я подозреваю, ее муж был не выше капитана, иначе у них было бы другое жилье. Но ей хочется называть себя генеральшей, а мне все равно.

Она почти лысая. Череп просвечивает сквозь легкие светлые волосы. Зубы – пародонтозные, вылезшие из своих гнезд, цвета старой кости.

Фигура – вся в кучу, сиськи у колен, жопа на спине.

Я смотрю на нее с брезгливым ужасом: неужели не стыдно существовать в таком виде? Это даже невежливо. Неуважение к окружающим. Но я молчу.

Старики бывают красивыми, но это редко. Природа не заботится о человеке. Он нужен природе до тех пор, пока репродуцирует, то есть рожает. А потом природа отодвигает его рукой и говорит: «Пошел на фиг». И старик идет на фиг, трудно передвигаясь на своих изношенных суставах, со своими ржавыми сосудами, увядшим ртом, стянутым, как кисет.

Я смотрю на старую генеральшу и думаю: со мной это случится не скоро. Или не случится никогда. Люди что-нибудь придумают, прервут фактор старения, и я навсегда останусь такой, как сейчас: бездна энергии, легкое тело, новенькая кожа, манящее излучение…

Вместе с нами живет собака овчарка. Это собака старухи – злобная, строгая зверюга. Она обожает моего мужа. Она признала в нем хозяина. И если мой муж ходит по комнате из угла в угол, собака следует за ним след в след.

Меня она презирает. Я для нее что-то вроде кошки, которую можно не учитывать, а желательно порвать. Я слышу неприязнь собаки и боюсь ее.

Я веду хор в общеобразовательной школе. Дети меня не слушаются. В грош не ставят. Как говорит одна знакомая: «Ты не умеешь себя поставить». И это правда.

И сейчас, будучи раскрученным писателем, которого читают даже в Китае, я по-прежнему не умею себя поставить. Меня ценят только те, кто меня не знает. Читатели домысливают мой образ. А близкие не ставят ни в грош. Наверное, это какой-то дефект воли.

На моих занятиях творится черт знает что. Я возвращаюсь домой удрученная. Мой синеглазый муж встречает меня на автобусной остановке. Он смотрит мне в лицо и все понимает. Он говорит:

– Не обращай внимания, я у тебя есть, и все…

И это правда. Он у меня есть. Но этого мало. Надо, чтобы я тоже была у себя. А меня у меня нет.

Это была эпоха перед большим взрывом. Существует гипотеза возникновения Вселенной в результате большого взрыва. Взрыв – и сразу возникло все: и Земля, и жизнь, и Космос, и Бог.

По этой схеме выстроилась и моя жизнь. Публикация первого рассказа – и сразу все. Меня приняли в Союз писателей, кинематографистов, выпустили книгу, заказали фильм, выдали славу и деньги, а главное – меня саму. Мне предоставили меня.

Когда что-то складывается, складывается сразу. Или никогда…


Мы с мужем идем в театр. Я помыла голову непосредственно перед спектаклем. И тут же похорошела. Я удивительно хорошею после мытья головы. Кожа на лице становится нежная и прозрачная, как у японки. Прическа – «бабетта», под Брижит Бардо. Тогда все так носили.

Позже появится прическа «колдунья», под Марину Влади. Прямые белые волосы и челка.

Ни одна наша отечественная актриса не оказала такого влияния на моду, как Брижит Бардо.

Она сочетала в себе детскую беззащитность и рафинированный разврат. Испорченное дитя. Именно тот образ, который сотрясает мужские сердца. А Марина Влади звала за собой на подвиг и преступление. Любой мужчина готов был все бросить и пойти за ней босиком по снегу. Включалось бессознательное.

Наши актрисы были не менее красивы, но за ними стояло словосочетание «положительный образ». А это убивало бессознательное.

Итак, я начесала «бабетту», и мы с мужем отправились в театр.

Атмосфера театра в те времена была другой, чем сегодня. Раньше в театр наряжались, брали с собой сменную обувь. Ходили людей посмотреть и себя показать. Себя показать в лучшем виде – это обязательно. Во время антрактов чинно прогуливались.

Сегодня в театр никто не наряжается. Приходят глотнуть духовности. И если вдруг появится девица в декольте и на каблуках, то воспринимается как дура. Зимой, в декольте…

Мы с мужем, принаряженные, прогуливались в фойе по кругу, и вдруг я увидела Нонну. Она шла целеустремленно, деловым шагом, – хозяйка театра. Может быть, она направлялась за кулисы.

Увидев подругу детства, я метнулась в ее сторону, чтобы внезапно возникнуть, удивить, завизжать от радости и крепко обняться.

Я почти добежала и вдруг резко затормозила. Нонна увидела меня, узнала и протянула руку лодочкой, дескать, «Здравствуй». Она определила дистанцию в полметра, на расстояние вытянутой руки, и мне ничего не осталось, как остановиться и пожать ее протянутые пальцы.

Я наткнулась на ее официальное лицо, холодный кивок. Дескать: помню, помню, но не более того.

Я хотела что-то спросить, но все вопросы вылетели из головы. У меня было чувство, будто мне плюнули в рожу. В общем, так оно и было. Нонна плюнула в наше детство, в наши игры и юные мечты. Она все перечеркнула и похерила! Похерить – это значит перечеркнуть страницу крест-накрест.

Я вернулась в зал на свое место. Мой муж не понимал: отчего у меня вдруг испортилось настроение. В чем он виноват?

А он был виноват в том, что он не профессор, не народный, не заслуженный и не козырный туз. Просто карта в колоде, один из многих.

Он был, конечно, честен, порядочен, хорош собой, умел держать свое слово, красиво ел, красиво любил, свободно ориентировался в профессии. От него всегда хорошо пахло, и рядом с ним я была спокойна и счастлива.

Тогда мне казалось, что это не достоинства. Достоинство – это публичность. Чтобы все узнавали и замирали в восторге. А когда муж никто и я – никто, то мы как песчинки устремляемся в потоке времени и летим в НИКУДА. Время нас смоет, не оставив следа. Тогда зачем ВСЕ?

Спектакль шел себе. Кажется, это была пьеса Горького «На дне». Замечательный текст. Горький – великий драматург. Напрасно вернулся с Капри. Там было весело, тепло и безопасно.

Я сидела, поникшая, поскольку я была безликая песчинка, просто листочек на дереве, один среди многих.

Потом со временем понимаешь: как хорошо быть листочком на хорошем дереве, шелестеть среди себе подобных. Жизнь шире, чем театр и чем литература. А публичность – не что иное, как суета сует.

А шелестеть под небом, быть среди других и при этом – сам по себе, ни от кого не зависим, – вот оно, подлинное счастье.

Но это я понимаю теперь.


Тетя Тося скучала без своей Нонны и постоянно наезжала в Москву. Моя мамочка попросила ее однажды передать для меня платье.

Тетя Тося согласилась. Приехав в Москву, она позвонила мне и сообщила свой адрес. Я поехала за платьем.

Я долго искала этот Лялин переулок и наконец нашла. Я поднималась по мрачной лестнице. Звонила три звонка.

Дверь открыла тетя Тося и провела меня в свои апартаменты.

Царенкову и Нонне принадлежали две смежные комнаты в малонаселенной коммуналке.

Я ступила на порог и ослепла от роскоши. Две собственные комнаты: спальня и гостиная. Ни тебе старух, ни собак. Чистота и уют, статуэтки – фарфоровые дамы и кавалеры в фарфоровых кружевах. В спальне – широкая кровать, а над ней портрет Нонны, где она с голыми плечами, взгляд из-под бровей…

Тетя Тося вручила мне платье. Я его тут же надела. Это было немецкое платье – красное, в черную клетку. Юбка широкая, под жесткий пояс. Верх узкий, застегнутый на крупные пуговицы, обтянутые этим же материалом.

Тетя Тося посмотрела и сказала:

– Влитое, как на тебя.

А Нонна даже не посмотрела. Она куда-то собиралась, и тетя Тося что-то подшивала прямо на ней. Тетя Тося поворачивала свою дочку за талию. Нонна вертелась под ее руками. Я стояла и слышала, как тетя Тося ее любит. Эта любовь поднималась над ними горячей волной, как восходящий поток. И Нонна могла бы воспарить под потолок, раскинув руки. И не упала бы. Так и парила.

А я стояла и смотрела на них в глубокой тоске – одинокая и сиротливая, хоть и в новом платье. Мамино платье – это тоже часть ее любви и заботы. Но что такое мое платье рядом с достижениями Нонны.

Царенкова не было дома, но он незримо присутствовал. Нонна хлопотала над своей красотой для своего Царя, а челядь (тетя Тося) преданно служила и ползала у ее ног, выравнивая подол юбки.

Я вернулась домой и легла. К вечеру у меня поднялась температура до 39 градусов. При этом я не была простужена. У меня не было вируса. Ничего не болело.

Вызвали врача. Он ничего не нашел. Никто не мог понять, кроме меня. Я поняла. Это зависть. Организм реагировал на стресс, вызванный острой завистью.

Ночью я проснулась совершенно здоровой. На потолке висела паутина. По ней шел паук, доделывал свою работу. Я не боюсь пауков, они милые и изящные, талантливо придуманные. Я смотрела на паука и мысленно поклялась: у меня тоже будет своя комната в коммуналке. И даже две. Об отдельной квартире я не смела мечтать. Это слишком. Надо ставить реальные задачи, итак, две комнаты в коммуналке, собственная собака, которая будет считать меня хозяйкой. А еще я брошу свою общеобразовательную школу и уйду навстречу всем ветрам. Навстречу славе… Я, как чеховская Нина Заречная, бредила о славе и готова была заплатить за нее любую цену.


Возле моего дома в десяти минутах ходьбы стоял Литературный институт. Это было старое красивое здание со своей историей. Меня туда пускали. Почему? Непонятно.

Я ходила на семинар Льва Кассиля. Он разрешал мне присутствовать. Я садилась в уголочек и слушала.

Это был семинар прозы. Студенты обсуждали рассказы друг друга. Кто-то один читал рассказ, на это уходило двадцать минут. А остальные двадцать пять минут тратились на обсуждение. Каждый высказывал свое мнение.

Мне казалось, что автор рассказа по окончании обсуждения должен достать револьвер и застрелиться. Или перестрелять обидчиков. Но нет…

Обсуждение заканчивалось, и все тут же о нем забывали, как будто переключали кнопку на другую программу.

Однажды я попросила разрешения прочитать свой рассказ. Мне разрешили. Рассказ назывался «Про гусей». О том, как гусенок случайно выбрался из своего загона и попал в большой мир.

Слушали терпеливо. В конце все молчали. Стояла насыщенная тишина. Лев Кассиль сказал:

– Что-то есть…

Все согласились. Чего-то не хватает, но что-то есть. И то, что ЕСТЬ, гораздо перевешивает то, чего не хватает.

Я шла по литературе на ощупь. Искала себя. «А кто ищет, тот всегда найдет», – так пелось в песне. А еще там пелось: «Кто хочет, тот добьется».

Какой был бы ужас, если бы я не принесла клятву пауку и навсегда осталась преподавателем хора: сопрано, альты, басы, терции, кварты, квинты, чистый унисон! Боже мой, неужели это кому-то может нравиться…


Царенков ставил со студентами «Чайку», и его интересовал Чехов как человек. Он высаживался перед аудиторией, помещал ногу на ногу и начинал размышлять вслух:

– Чехов по повышенной требовательности к себе напоминал собою англичанина. Но это не мешало ему быть насквозь русским, и даже более русским, чем большинство русских. Большинство – неряхи, лентяи, кисляи и воображают даже, что это-то и есть наша национальная черта. А это – сущий вздор. В неряшестве расползается всякий стиль. «Авось» и «как-нибудь» – это значит отсутствие всякой физиономии. Повышенная же требовательность есть повышенная индивидуальность. Чехов – прообраз будущего русского человека. Вот какими будут русские, когда они окончательно сделаются европейцами… Не утрачивая милой легкости славянской души, они доведут ее до изящества. Не потеряв добродушия и юмора, они сбросят только цинизм. Не расставаясь со своей природой, они только очистят ее. Русский европеец – я его представляю себе существом трезвым, воспитанным, изящным, добрым и в то же время много и превосходно работающим…

– Как вы, – вставила красивая Маргошка Черникова.

– А что? – Царенков не понял: это поддержка или насмешка?

– Ничего, – ответила Марго. – У нас что, мало воспитанных и талантливых?

– Мало, – заметил Царенков. – Если талант, то обязательно пьющий. Русскому характеру нужно пространство во все стороны. И в сторону подвига, и в сторону безобразий. Водка раздвигает границы пространства, делает их безграничными.

Ему хотелось домой. Он скучал по своей Нонне. И даже дома, сидя с ней рядом на диване, он скучал по ней. Какие-то тропы в ее душе и теле оставались непознанными.


Царенкову нравилось брать жену на руки и носить из угла в угол. Нонна боялась, что он ее уронит, и крепко держалась за шею. Он чувствовал в руках ее живую теплую тяжесть. Приговаривал:

– Не бойся… Я тебя не уроню, и не брошу, и не потеряю…

– Боюсь… – шептала Нонна. – Уронишь, бросишь, потеряешь…

Это было лучшее время их жизни.


В Ленинграде все шло своим чередом. Гарик защитил кандидатскую диссертацию, мама накрывала стол. Ресторан отменили из экономии средств. Главная еда – холодец с хреном и рыба в томате. Рыба – треска. Все ели и пили, а потом пели и плясали.

Пьяный Гарик настойчиво ухаживал за Ленкиной школьной подругой Флорой. Ленка сидела беременная, с торчащим животом, насупившись. Ей было неудобно одергивать мужа при всех, а муж вел себя как последний прохвост, хоть и кандидат.

Моя мама смотрела-смотрела, да и вышибла Флору из дома. Мама вызвала ее в прихожую, вручила ей пальто и открыла входную дверь.

– А я при чем? – обиделась Флора. – Это он…

– А ты ни при чем, да?

Гарик обиделся за Флору и побежал за ней следом. Ленка громко зарыдала басом. Вечер был испорчен.

На другой день состоялось объяснение сторон.

Гарик спросил у тещи:

– Мамаша, что вы лезете не в свои дела?

– Моя дочь – это мои дела, – ответила мама.

– Ваша дочь выросла и сама уже мать. Не лезьте в нашу жизнь.

Ленка молчала. Она любила мужа и боялась мать.

– Делайте что хотите, – постановила мама. – Но не на моих глазах.

Через несколько дней Лена и Гарик переехали к его матери. Ленка оказалась в одном доме со свекровью.

У свекрови оказался однотонный голос, как гудок. И она гудела и гудела с утра до вечера. Текст был вполне нормальный, не глупый, но голос… Лена запиралась в ванной комнате и сидела там, глядя в стену.

А Флора испарилась, будто ее и не было.

Гарик был снова весел. Он любил жизнь саму по себе и не тратил времени на сомнения, на уныния и на плохое настроение.

Он купил Ленке шляпку, похожую на маленький церковный купол. Ему нравилась Ленка в шляпке, и он бубнил, потирая руки:

– «Корову сию не продам никому, такая скотина нужна самому…»

И все вокруг смеялись – не потому что фраза смешна, а потому что смех был заложен в самом Гарике. Он был носитель радости. С вкраплением свинства. Всякая палка имеет два конца. И если на одном конце – радость, то на другом – горе. И так всегда. Или почти всегда.

* * *

Нонна окончила театральное училище. Ее пригласили сниматься в кино. Роль не главная, но вторая.

Впереди сияла блестящая карьера, однако произошла отсрочка. Нонна забеременела. Жизнь в корне менялась. Два года вылетали, как птицы.

Встал вопрос о няньке. Страшно доверять беспомощное дитя чужому человеку. На первый план выплыла кандидатура тети Тоси. Кто ж еще?

Нонна задумалась. Замаячили дурные предчувствия. Но что может быть важнее ребенка?

Начался размен. И завершился размен. Тетя Тося получила комнату в двенадцать квадратных метров вместо своей двадцатиметровой. Потеря площади. Но ведь и Москва не Ленинград. Все-таки столица…

Тетя Тося переселилась в Лялин переулок.

В роддом она не поехала, было много дел по дому. Когда раздался звонок в дверь, она ринулась открывать. И на пороге встретила своего внука, имя было заготовлено заранее: Антошка.

У Царенкова это был второй ребенок. У Веты осталась тринадцатилетняя дочь. А у Нонны и тети Тоси – первый и единственный сын и внук. И они на пару сошли с ума от всеобъемлющего чувства.

Царенков отошел на второй план. Он уже воспринимался не как Царь, а как источник грязи и инфекции. Угроза для Антошки.

Ему выделили отдельную ложку и кружку, как заразному больному, и заставляли принимать ванну по три раза в день.

Царенков подчинился, но вскоре утомился. Он, конечно, любил наследника, но еще больше он любил свою профессию, себя в профессии и профессию в себе. Короче, себя во всех вариантах.

Он любил садиться в кресло и громко разглагольствовать, положив ногу на ногу.

Последнее время его интересовала связь искусства с политикой.

– Когда Хрущев разрешил критику Сталина, возникла традиция: противопоставлять серого Сталина образованному Ленину, предпочитавшему не вмешиваться в сферы искусства. А все как раз наоборот.

– Разве? – удивлялась Нонна, сцеживая лишнее молоко. У нее болели соски, но она понимала, что мужу нужен собеседник.

– Сталин, будучи культурным неофитом, на всю жизнь сохранил уважение к высокой культуре и ее творцам. У Ленина же подобный пиетет отсутствовал наглухо.

Появлялась тетя Тося и говорила:

– Прибей полочку…

– Ленин писал Луначарскому: «Все театры советую положить в гроб». Он их терпеть не мог, не высиживал ни одного спектакля до конца. Опера и балет были для него помещичьей культурой. Для Сталина же посещение опер и балетов было одним из главных жизненных удовольствий.

– Прибей полочку, пока ребенок не спит, – торопила тетя Тося.

– А вам не интересно то, что я говорю? – спрашивал Царенков.

Тете Тосе были не интересны вожди, которые умерли. Ей важен был взрастающий внук. Вот кто настоящий царь.

– Если Антошка заснет, молотком не постучишь, – объясняла тетя Тося.

– Но я не умею вешать полочку.

– Ты просто забей гвоздь. Я сама повешу.

– Но я не умею забивать гвозди. Я их никогда не забивал.

– Да что тут уметь… Дал два раза молотком по шляпке, и все дела.

– Вот и дайте сами. Или позовите кого-нибудь, кто умеет…

– Какой же ты мужик? – удивлялась тетя Тося. – Языком звенишь, как в колокол, а гвоздя забить не можешь.

– Мама, – вмешивалась Нонна. – Лева – профессор. Зачем ему гвозди забивать?

Тетя Тося звала соседа, который за стакан водки забивал два гвоздя и вешал полочку.

– Ну что? – спрашивал Царенков. – Вышли из положения?

– А что бы с тобой случилось, если бы прибил?

Нонна выводила мать на лестничную площадку и сжимала руки перед грудью.

– Мамочка, оставь Леву в покое. Он личность. Мы все должны его уважать.

– А я кто? – вопрошала тетя Тося. – Говно на лопате?

– Он работает. Он всех нас содержит.

– А я не работаю? Верчусь с утра до вечера как белка в колесе. И хоть бы кто спасибо сказал.

– Хочешь, уезжай на выходные к себе в комнату. Отдохни. И мы отдохнем.

Тетя Тося выдерживала паузу, глядя на дочь бессмысленным взором, а потом начинала громко рыдать, выкрикивая упреки.

Из соседних квартир выглядывали соседи. Нонна готова была провалиться сквозь землю.

Выходил Царенков. Строго спрашивая:

– В чем дело?

Нонна торопливо уходила в дом, бросив мать на лестнице. Царенков уходил следом за Нонной.

Им обоим не приходило в голову, что такие конфликты легко разрешаются лаской. Надо было просто обнять тетю Тосю за плечи и сказать теплые слова, типа «труженица ты наша, пчелка полосатая…».

Тетя Тося трудилась как пчелка и жужжала и жалила как пчела. Но она созидала. И хотела поощрения своему труду, хотя бы словесного. Но Нонна была занята только мужем. Царенков – только собой. И бедной тете Тосе только и оставалось выть на лестнице, взывать к сочувствию.

Она и выла. Нонна говорила:

– Я пойду за ней.

Царенков запрещал.

– Пусть останется за дверью. Ей скоро надоест.

Он воспитывал тещу, как ребенка. А ее надо было просто любить.


Любить тетю Тосю было трудно.

Она часто звонила мне по утрам и делилась впечатлениями.

– Представляешь? Я вчера туалет полдня драила. А сегодня смотрю: в унитазе жирное пятно. Он что, в жопу свечи вставляет?

– Тетя Тося, – строго одергивала я. – Ну что вы такое говорите? Царенков – известная в Москве фигура. Жить рядом с выдающимся человеком и замечать только унитаз…

– Брось! – одергивала меня тетя Тося. – Вот у тебя муж… Мне бы такого зятя, был бы мне сыночек…

Мой муж был ей понятен. А Царенков – чужд.

– Я ему не верю, – жаловалась тетя Тося. – Он как фальшивый рубль. Вроде деньги, а ничего не купишь.

– Но ведь Нонна его любит, – выкидывала я основной козырь.

– Любит… Потому что дура.

– Не дура. Царенков – блестящий человек.

– Не все то золото, что блестит.

Тетя Тося не понимала: как можно любить Царенкова – болтуна и бабника, фальшивую монету.

– Да ладно, тетя Тося, у других еще хуже, – примиряюще говорила я.

Чужие беды действовали на тетю Тосю благотворно. Они примиряли ее с действительностью.


Моя сестра Ленка жила у свекрови, но это оказалось еще хуже, чем у матери. Она вернулась обратно. Ее муж Гарик остался дома со своей мамой. Все разошлись по своим мамам. Ленка и Гарик еще не выросли, и это не зависит от возраста. Можно не вырасти никогда.


Жизненные успехи Нонны не давали мне покоя, и я тоже решила поступить в театральную студию и стать артисткой. Тем более что у меня в этом мире образовалось весомое знакомство: Царенков.

Я попросила Царенкова меня послушать. Нонна дала мне время: среда, одиннадцать утра, аудитория номер семь.

– Только не опаздывай, – строго приказала Нонна. – Ему к двенадцати надо быть у врача.

– А что с ним? – участливо спросила я.

– Не важно, – отмахнулась Нонна, и я догадалась: геморрой.

Но это не мое дело, а тети Тосино. Ровно в одиннадцать утра я была на месте, в аудитории номер семь. Чтобы понравиться Царенкову, я надела шапку из рыси. Мех увеличивал голову, я была похожа на татарина.

– Что ты будешь читать? – спросил Царенков.

– Монолог Сони из «Дяди Вани». Антон Павлович Чехов, – уточнила я.

– Это понятно.

Царенков приготовился слушать.

Я была вполне кокетливая девица, но с ним не кокетничала. Я его не чувствовала. Холеный, но не обаятельный.

– Он ничего не сказал мне, – начала я. – Его душа и сердце все еще скрыты от меня. Но отчего я чувствую себя такою счастливою?..

Я сделала паузу, как будто слушала свое счастье.

– Ах, как жаль, что я не красива!.. – с тоской воскликнула я.

Эти слова принадлежали Соне, а не мне. Я-то знала про себя, что я вполне красива и более того. Я – неисчерпаема. И поэтому было особенно сладко произносить: «Ах, как жаль, что я не красива…»

Я стискивала руки, и легкий мех рыси вздрагивал над моим лбом.

Царенков выслушал от начала до конца. Встал со стула. Прошелся из угла в угол. Потом обернулся ко мне и сказал:

– Ваши способности равны нулю с тенденцией к минус единице. Поищите себя на другом поприще.

Я спокойно выслушала и не поверила. Я чувствовала, что во мне что-то есть. Я заподозрила, что это Нонна накрутила мужа против часовой стрелки, не захотела конкуренции! И второй вариант: он ничего не понимает. Мало ли профессоров, которые ничего не понимают. Фальшивый рубль.

Я убралась восвояси.

Я решила пойти другим путем: поступить во ВГИК на сценарный факультет. Стать сценаристом и самой написать себе роль.

Я именно так и поступила. Подала документы во ВГИК. Стала поступать. Мой муж нервничал. Он не хотел, чтобы я шла в кино, где вольные нравы и большие соблазны. Он хотел, чтобы я была только его, а он – только мой. Лучше жить в сторонке от ярких ламп, от славы и денег, которые, как известно, портят человека.

Но мне хотелось именно яркого освещения, яркого существования, славы и денег, которые ходят парой.

У нас с мужем были разные ценности. Его мама, моя свекровь, переживала за своего сына. Она понимала, что, выпустив меня из загона, как гусенка, он меня потом не поймает. Но она понимала и меня. И держала мою сторону. Она умела подняться над родовыми интересами и этим очень сильно отличалась от тети Тоси.


Я провалилась во ВГИКе. После провала я вернулась домой. Вместо сумки у меня был красный чемоданчик, аналог современного кейса. Я вошла в комнату. Вся семья обедала за столом. Они перестали жевать и остановили на мне вопрошающий взор.

Я должна была сказать: «Я провалилась. Можете радоваться».

Или без «радоваться». Просто провалилась. Но я не могла это выговорить.

Я бросила свой красный чемоданчик о стену и взвыла. И упала на кровать лицом в подушку. И выла в подушку, приглушенно, но душераздирающе.

Мой муж и его семья: папа, мама и сестра – молча переглянулись, тихо поднялись и стали надо мной, как маленькая стая над поверженной птицей.

Они искренне сострадали моему горю и отдали бы все, только чтобы я не выла так горько.

Вечером свекровь привела соседку, которая хорошо гадала на картах.

Соседка раскинула карты и сказала:

– Сначала ты не поступишь. Вон черная карта. Это удар. Но потом благородный король будет иметь разговор, и тебя примут. Вот король. Вот исполнение желаний.

Все с надеждой смотрели на гадалку. Всем хотелось, чтобы ее слова сбылись. И они сбылись.

Я действительно обратилась к благородному королю, он имел беседу с ректором ВГИКа, и меня взяли. Я поступила в институт кинематографии.

Сейчас я понимаю: институт ничему не мог меня научить. Невозможно научить таланту. Но институт очертил мой круг. Этот круг говорил: «Пойдешь туда, знаешь куда. Принесешь то, знаешь что…»

И я пошла.

Мой муж был рад за меня. Он переступил через себя. И свекровь тоже была рада. Она понимала: никого не надо подчинять и переделывать. Свобода – это составная часть счастья.

Впоследствии свекровь мне говорила:

– Ты сама себя сделала…

Она не преувеличивала мои победы, но и не преуменьшала. Она сама по себе была очень неординарным человеком. А «чем интереснее человек, тем больше интересных умов видит он вокруг себя». Чья это мысль? Не помню. Но не все ли равно?

* * *

– Представляешь? – Голос тети Тоси в трубке был хрипловатым и мстительным. – Я сегодня вижу, он стоит перед зеркальным шкафом и смотрит на себя во весь рост.

– Голый? – не поняла я.

– Почему голый? В костюме. На работу собрался. Волосы причесал мокрой расческой. А в расческе вата.

– Зачем?

– Чтобы перхоть снять.

– Ну так хорошо, – говорю.

– Расчесал. Стоит, смотрит. Я думаю: чего это он смотрит? А он расстегнул ширинку и переложил яйца с одной ноги на другую.

– Какие яйца? – не поняла я.

– Ну какие у мужиков яйца?

– О Боже! – догадалась я. – Куда вы смотрите?

– А потом взял и положил обратно. Как было, – продолжала тетя Тося.

– А зачем?

– Ну, чтоб красивше было.

– Человек выступает перед аудиторией, перед молодыми студентками. Он не должен упустить ни одной мелочи. Что тут особенного? – заступилась я.

– Скажи, зачем женатому человеку перекладывать яйца с места на место? Кому он хочет нравиться? Поверь моему слову: он бабник. Он бросит мою Нонну. Стряхнет, как сопли с пальцев. Вот увидишь!

Я содрогнулась от такой участи.

– Во-первых, не бросит, – возразила я. – А если и бросит, то из-за вас. Вы устраиваете из их жизни гадючник.

– Я? – искренне изумляется тетя Тося. – Да я кружусь, как цирковая лошадь. Все на мне. Что бы они без меня делали? Засрались бы по уши.

– Вот если бы вы все делали и при этом молчали бы, – помечтала я.

– Ну да… бессловесная тварь…

Я понимала: тетя Тося видит мир через закопченное стекло. Такое у нее видение. И еще – потребность конфликта. Конфликт создает драматургию. А без драматургии жизнь пресна, неподвижна, как стоячее болото.

– Как Антошка? – переводила я стрелку.

Голос тут же менялся. Тетя Тося уже не говорила, а пела, выпевала гимн своему маленькому божеству.

– Я ему говорю: «Антошечка…» А он смотрит на меня и: «Баба-зяба…»

– А что это такое?

– Баба-жаба, – переводит тетя Тося. – Умница. Представляешь, так сказать…

От внука тетя Тося готова слышать все, что угодно. Ее сердце полно любви, счастья и смысла.


Дом со старухой пошел на слом, и мы вернулись к родителям мужа. Я училась во ВГИКе, работала, преподавала два дня в неделю. У меня было пятнадцать учеников, они шли один за другим. Я не успевала поесть.

Я возвращалась домой уставшая, просто никакая. Произносила одно только слово «жрать!» и падала на стул.

Моя свекровь тут же начинала метать на стол тарелки. А мой свекор садился напротив и смотрел, как я ем. Это был театр.

Я поглощала еду, как пылесос, втягивая в себя все, что стояло на столе. Я ела вдохновенно и страстно, наслаждаясь процессом. И через еду открывалась моя суть – простодушная, страстная и первобытная.

Отец моего мужа искренне радовался за меня: была голодная, стала сытая. Отвалилась. Счастье.

А свекровь видела больше других. Она понимала, что я беру на себя больше, чем могу поднять. Я учусь, работаю, зарабатываю. Она знала мне цену, и цена эта была высока. Я чувствовала ее отношение и любила в ответ.

Они стали моей семьей.


Время шло. Царенков получил отдельную трехкомнатную квартиру в центре.

У тети Тоси образовалась своя комната. У Нонны и Царенкова – своя спальня. И большая комната – зала, как называла ее тетя Тося.

В зале стоял телевизор, обеденный стол. Сюда набивались гости.

В дни приемов тетя Тося жарила блины, и уже к блинам все остальное: селедка, водка, квашеная капуста, и даже салаты заворачивали в блины. Это было неизменно вкусно и дешево, хотя утомительно. Тетя Тося становилась красная и задыхалась.

Гости хвалили угощение, благодарили тетю Тосю. Она расцветала, хоть и задыхалась. Ей было необходимо признание и поощрение.

Царенков по-прежнему заводил свою бодягу, на этот раз по поводу Максима Горького. А точнее, по поводу Вассы Железновой в исполнении Пашенной.

Пашенной на вид лет шестьдесят – семьдесят. А у Вассы дети – юные девушки, до двадцати лет. Значит, Вассе – максимум сорок. Вопрос: что делает на сцене широкая, как шкаф, старуха Пашенная?

Все слушали Царя и прозревали: в самом деле, как далеко продвинулось время, оставив за бортом прошлых кумиров: Пашенную, Книппер, Тарасову. Тарасова сегодня – просто тетка с сиськами и фальшивым картонным голосом. Мечта боевого генерала.

Тетя Тося не могла терпеть такого святотатства. Фотокарточка Тарасовой, купленная в газетном киоске, стояла у нее на комоде рядом с фотокарточкой родной матери.

– Зато они почитали заповеди, – возразила тетя Тося. – Бога боялись. А вы, современные и модные, нарушаете заповеди все до одной.

– Какие, например? – заинтересовался критик Понаровский.

– Почитай отца и мать своих – раз. – Тетя Тося загнула палец. – Не сотвори себе кумира – два.

Нонна догадалась, что она имеет в виду ее и Царенкова.

– Не пожелай жены ближнего – три, – продолжала тетя Тося. – Не суди, да не судим будешь – четыре.

– Не лжесвидетельствуй – пять, – подсказал Царенков.

– Уныние – это грех – шесть, – подхватили за столом.

– Короче, не сплетничай, не ври и не трахайся, – подытожил Понаровский.

– Но без этого не интересно. Пресно. И вообще невозможно.

– На то и заповеди. Для преодоления соблазнов.

– А как насчет не убий и не укради?

– Это легче всего, – сказала тетя Тося. – Не убить легче, чем убить. И красть неприятно, если не привык.

Из кухни повалил дым. Это сгорел блин на сковороде. Тетя Тося метнулась на кухню.

– А бабка права, – заметил Понаровский.

– Кто бабка? – обиделась Нонна. – Ей всего пятьдесят. На двадцать лет моложе Пашенной…


По воскресеньям к Царенкову приходила его дочь, тринадцатилетняя Ксения.

Ксения – вылитый отец, но то, что красиво для мужчины, не годится для девочки. Высокий рост, тучность… Мальчики в школе не обращали на нее внимания, более того – дразнили обидным словом «дюдя». Ксения переживала.

Царенков любил свою дочь, но не мог общаться более двадцати минут. Он не знал, о чем с ней говорить. Ему становилось скучно, и он отсылал ее к Нонне, а сам заваливался на кровать для дневного сна.

У Нонны своих дел по горло: ребенок, роль, тренировка дикции.

Тетя Тося забирала девочку на кухню, учила ее готовить. Они вместе делали витаминные салатики.

Тетя Тося чистила ей морковочку. Ксения грызла.

Тетя Тося искоса смотрела на ребенка, испытывала угрызения совести. Отобрали отца. Ранили. Девочка – подранок. Тетя Тося знала: такие раны не зарубцовываются. Они на всю жизнь. И чем некрасивее была Ксения, тем ее больше жалко.

Царенков не в состоянии был думать ни о ком, кроме себя. Но у него тоже был комплекс вины. Чтобы пригасить комплекс, он дарил Ксении подарки – бессмысленно дорогие, например, плюшевого медведя величиной с человека.

– Зачем? – спрашивала тетя Тося. – Пыль собирать?

– Молчи, – умоляла Нонна. – Пусть что хочет, то и делает.

– Это моя дочь и мои деньги, – обрывал Царенков.

Тетя Тося надувала губы. «Мои деньги» казались ей намеком.

– Я тоже свою пенсию вкладываю, – напоминала тетя Тося.

– Что такое ваша пенсия? «Копеечки сиротские, слезами облитые…» – Это были слова из какой-то пьесы. Но тетя Тося пьес не читала. Она кидала ложки об пол и уходила в свою комнату. И через несколько секунд оттуда выплывал волчий вой.

– Я не могу. Пусть она уедет, – умолял Царенков.

– А как же Антошка? – терялась Нонна.

– Как все дети. Отдадим его в ясли.

– В яслях он заболеет и умрет.

– Тогда пусть забирает его с собой.

– Куда? В коммуналку?

Нонну начинало трясти. Каждый ее нерв был напряжен, как струна, готовая лопнуть.

– Тогда я не знаю, – сдавался Царенков. – Мне уже домой идти неохота. Понимаешь?

Нонне захотелось сказать: не ходи. Но она сдержалась. Дернула углом рта.

Последнее время Царенков стал замечать, что мать и дочь похожи друг на друга: одна и та же ныряющая походка, головой вперед. (Как будто можно ходить головой назад.) Одна и та же косая улыбка: правый угол рта выше левого… Когда-то ему нравились и улыбка, и походка, но сходство все убивало.

Мать Царенкова была латышка. В доме культивировались труд, дисциплина и сдержанность. Он так рос. Он так привык.

Мать говорила: когда близкие люди всегда рядом, так легко распуститься… Поэтому в семье особенно важно сохранять «цирлих-манирлих»…

– Может, няньку возьмем? – размышляла Нонна.

– Я не выношу чужих в доме, – сознался Царенков.

Он не хотел терпеть тещу, не хотел чужих в доме. Значит, Нонна должна была все бросить и превратиться в няньку, в домрабу. А ее мечты? А высокое искусство?

Нонна начинала плакать. Царенков воспринимал ее слезы как давление.

Одевался и уходил.


Однажды ночью у тети Тоси разболелась голова. Видимо, поднялось давление. Она вспомнила, что лекарство лежит на тумбочке возле кровати Царенкова.

Тетя Тося натянула халат. Вошла в спальню и зажгла свет. Царенков лежал на спине, развалившись, как барин, а ее несчастная дочь копошилась где-то в ногах.

Тетя Тося ничего не поняла. Потом сообразила: это действо называлось «французская любовь». Французы чего хочешь придумают…

Тетя Тося замерла как соляной столб.

Царенков открыл глаза, увидел тетю Тосю в натуральную величину и дернул на себя одеяло. Бедная Нонна осталась под одеялом без воздуха и в темноте.

– Вон! – приказал Царенков.

– Я за таблетками, – объяснила тетя Тося, подошла к тумбочке и взяла лекарство. – Ни стыда ни совести, – прокомментировала тетя Тося, выходя за дверь. Она не могла уйти молча.

Тетя Тося удалилась. Нонна выбралась из-под одеяла.

Царенков тяжело молчал. Это было гораздо хуже скандала. Лучше бы он закричал, выпустил наружу свой протест. Но он молчал. Протест оставался в нем и распирал его грудь и сердце.


Царенков набрал новый курс.

Курс оказался очень интересным и перспективным. Особенно девушка из Харькова с дурацкой фамилией Лобода.

Харьков – мистический город. Он рождал в своих недрах много ярких талантов и поставлял в столицу.

Лобода ни с кем не дружила, не тусовалась. Была сама по себе. И не хотела нравиться, что противоестественно для актрисы. Актрисы хотят нравиться всем без исключения. Привычный образ молодой актрисы: глазки, реснички – хлоп-хлоп, фигурка, ножки, пошлость молодости. Молодость упоена собой. В молодости кажется, что до них ничего не существовало.

Лобода разбивала привычный стереотип. Она не наряжалась и не красилась. Царенков никогда не помнил, что было на ней надето. Ему это нравилось. Человек должен выступать из одежды, а не наоборот.

Для нее не было авторитетов. Она сама себе авторитет. Это была рано созревшая личность. Царенков ловил себя на том, что он ее стесняется.

Однажды на занятиях по мастерству Царенков предложил приспособление: если надо держать паузу, можно глядеть в лицо партнера и считать реснички вокруг его глаз. Сохраняется напряжение.

Царенков преподавал давно, у него были заготовки на все случаи актерского мастерства. Не будет же он каждый раз придумывать что-то новое. Все давно придумано.

Студенты обрадовались и принялись отрабатывать прием, считать реснички.

Лобода стояла в стороне.

– Вы не согласны? – спросил Царенков.

– Для меня сцена – это алтарь, а не конюшня.

– Первые пять лет – алтарь. А потом – конюшня. А вы – лошадь или конюх. Это не только искусство, но и ремесло.

Лобода не ответила. Но было ясно, что она презирает такую концепцию.

Царенкова задевало непослушание учеников. Он привык к своему безусловному авторитету.

В учебном спектакле Царенков дал Лободе характерную роль, откровенно комедийную. Лобода играла совершенно серьезно, с личным участием. Никого не смешила специально, проживала каждую секунду.

Царенков понимал, что в пространство театра приходит большой талант. Звезда. Он умел это распознать. У него был талант – услышать другой талант.

Лобода не клевала на похвалы. Она и сама все про себя знала. Она была взрослой сразу.


Я училась на втором курсе института и написала сюжет для «Фитиля». Две страницы.

Сюжет приняли. Я получила деньги и купила телевизор. Но это не все. Я показала эти две страницы одному замечательному писателю. Он прочитал тут же, при мне и сказал: «Ваша сила в подробностях. Пишите подробно».

Я уже рассказывала эту историю и рискую быть занудной, повторяясь. Но из песни слова не выкинешь. Как было, так было.

Я пришла домой со своими двумя страницами, села к обеденному столу, письменного у меня не было, и переписала две страницы подробно. Получилось – сорок две.

Далее я пригласила машинистку – не помню откуда, но помню ее имя: Кира Наполеоновна.

Я диктовала ей свои сорок две страницы и время от времени громко хохотала над текстом. Кира Наполеоновна скромно улыбалась – не тексту, а тому, как я смеюсь.

В середине дня мы с ней обедали. Обед я называла: крестьянский завтрак. Картошка, зеленый горошек, кусочки колбасы, сладкий перец – все это кидалось на сковородку, а сверху заливалось яйцами. Главное – не пересушить.

Мы ели эту нехитрую еду с видимым наслаждением, потому что главное в трапезе – своевременность. Есть тогда, когда хочется есть.

Своевременность – великая сила.

Своевременно полюбить – не рано и не поздно. Своевременно умереть. Своевременно прославиться…

Рассказ я отнесла в толстый журнал, и его напечатали. Критика обратила внимание. В журнале «Вопросы литературы» вышла большая статья, где разбирались самые значимые имена: Аксенов, Шукшин, Горенштейн, и я в такой высокозначимой компании. Это называется: куда конь с копытом, туда рак с клешней. Кто они – и кто я? Девочка с Выборгской стороны. Хотя если разобраться, деревня Сростки, в которой возрос Шукшин, – намного дальше и намного глуше, чем моя Лесная улица.

Моя мама позвонила и спросила:

– Кто за тебя пишет?

Ей в голову не могло прийти, что я сама на что-то способна. Нет пророка в своем отечестве.

Все, что произошло потом, выглядит как цепь случайностей.

Едет поезд откуда-то с юга, «стучат колеса, да поезд мчится»… В купе – двое актеров: мужчина и женщина. Оба молоды и красивы. Они не любовники. Просто снимаются в одном фильме на Одесской студии.

На длинной остановке актер выскочил из поезда, купил ведро яблок и журнал с моим рассказом. Он продавался в газетном киоске.

Далее актер вернулся в купе, залез на верхнюю полку и от нечего делать прочитал рассказ. Потом протянул журнал актрисе и сказал:

– Прочитай.

Актриса вытерла полотенцем яблоко, села удобно в уголочек, возле окошка и прочитала рассказ. И положила журнал в свою сумку.

Дома она сказала мужу:

– Прочитай… – И вытащила из сумки журнал.

Перед сном муж зажег верхний свет, начал читать, прочитал до конца и тут же позвонил своему директору объединения. Муж был не просто так, а художественный руководитель объединения на киностудии «Мосфильм». Большой человек.

Он сказал директору – пожилому и хитрому армянину:

– Позвоните автору и заключите договор.

Далее было объяснено, какому автору, и назван мой рассказ.

Армянин посмотрел на часы, было два часа ночи.

– А завтра ты не мог позвонить? – упрекнул директор.

– Завтра поздно. Ее перекупят…

В девять часов утра в моей квартире раздался звонок. Звонил редактор объединения и елейным голосом приглашал приехать на киностудию к одиннадцати часам, третий этаж, десятый кабинет.

Мне не надо было повторять два раза. Киностудия – фабрика грез. Моих грез. Как часто я мечтала о той минуте, когда меня пригласят на киностудию, заключат со мной договор, и моя слава, как пожар в лесу – вспыхнет и разгорится. И я буду не просто «я», а «я» плюс еще кто-то, поцелованный Богом в самую макушку.

В одиннадцать утра я стояла перед главным редактором. Рядом околачивался хитрый армянин и задумчиво смотрел вдаль.

Я думала: он обдумывает концепцию фильма, но позже поняла – он считал, на сколько можно надуть меня в деньгах.

Редактор достал договор.

– У вас паспорт при себе? – спросил он.

– Нет. Я его потеряла.

– А как же вы прошли на студию?

– По студенческому билету.

Редактор посмотрел на директора.

– А наизусть вы помните? – спросил хитрый армянин.

– Билет? – не поняла я.

– Паспорт…

– Помню.

– Ну и все.

Со мной заключили договор, потому что боялись: если я выйду в коридор, меня тут же перекупят.

Было лето. Мы жили на даче, снимали какую-то халупу.

Я пришла в халупу и сказала мужу:

– Я хочу помыть голову. Полей мне над тазом.

Муж нагрел воду в ведре. И стал лить на мои волосы. Я стояла, склонив голову, и дрожала. Это был стресс.

Оказывается, счастье – тоже стресс, и организм реагирует перенапряжением.

Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Я себя нашла, и МЕНЯ нашли.


Был еще один самый счастливый день.

…Меня положили в больницу с подозрением на внематочную беременность. Впереди маячила операция – боль и страх. А в дальнейшем – возможная потеря материнства. Я должна была пройти через пытки и остаться бесплодной на всю жизнь.

Я паниковала, плакала, гневила судьбу.

Вокруг меня лежали женщины с туберкулезом костей, это была специализированная больница. Они были хромые и кривые – каждая на свой лад, но мужественно несли свой крест. Они презирали меня за трусость и за то, что я была молодая, целая, без видимых дефектов.

Лечащий врач Ефим Абрамович тоже не испытывал ко мне сочувствия и, когда я лезла к нему с вопросами, отмахивался, как от пчелы.

Однажды я нарушила правила внутреннего распорядка. Ко мне приехал муж, и мы ушли с ним гулять по территории. Я опоздала на ужин.

На другой день, вернее, утро, меня с треском выгнали из больницы.

Ефим Абрамович сказал:

– Мы не держим тех, кто не считается с нашим режимом.

– А как же моя труба? – удивилась я.

Я знала, что плод развивается в трубе и это смертельно опасно.

– Какая еще труба, – отмахнулся врач. – Беременность восемь недель…

Судьба повернулась на сто восемьдесят градусов: никакой операции, и через семь месяцев – ребенок, желанный и долгожданный.

Спрашивается: зачем меня выгонять? Просто выписали бы, и все.

Я захотела спросить у врача: «Тогда зачем мне ваша сраная больница?»

Но это было бы невежливо, и я попросила:

– Можно от вас позвонить? Пусть муж вещи привезет.

– Звоните. Только быстро. Два слова.

Я произнесла три слова:

– Меня выписывают. Приезжай.

– А как же… – не понял муж.

– Все нормально, – добавила я еще два слова.

Муж приехал. Привез вещи. Я стояла в какой-то комнате с окном и одевалась. Я скинула все казенно-больничное и оделась в свое, индивидуальное. Сейчас мы с мужем покинем юдоль страданий и уйдем отсюда в другую жизнь. Мы будем вместе ждать ребенка, придумывать ему имя, покупать на базаре морковку и яблоки – антоновку, чтобы ребенок развивался в благоприятных витаминах.

Мой муж стоял рядом и улыбался. Улыбка у него была детская. Он, наверное, так же улыбался в детском саду.

Мы взялись за руки и пошли. Как мы шли… На десять сантиметров выше земли. Мы парили.

А вокруг – такая обыкновенная, городская, грязная весна, с пятнами солнца на тающем снегу.

Тетка в белом халате продавала капусту. Мы остановились и купили один вилок. Она взяла у нас деньги и вернула сдачу, и мы пошли дальше. Муж нес капусту, как приз.

Это был второй самый счастливый день. Я выиграла свое бессмертие. У моей дочери – такие же глаза. А у внучки – такой же смех и форма ногтей. Каждый несет в пространстве часть меня. И получается: «Нет, весь я не умру…»

Я отпраздновала свои два счастливых дня без фанфар. Первый раз – вымыла голову. Другой раз – купила вилок капусты.


Нонна работала в театре. Получала роли – не первые, но и не последние.

Царенков был царь на уровне школы-студии. А дальше его власть кончалась. А просить он не умел и не хотел. У него были свои представления о достоинстве. Его ученики пробивались как могли. Кому-то везло, кому-то нет.

Нонна могла рассчитывать только на себя. Она так и делала.

Ей дали роль в пьесе о сталинских лагерях.

Нонна решила почитать соответствующую литературу. Чтобы понять героиню, надо иметь представление о времени, в котором варился данный характер.

Нонна отправилась к Понаровскому, у которого была хорошая библиотека. Там можно было найти все.

Перед тем как отправиться, она позвонила ему по телефону. Телефон оказался глухо занят. Значит, Понаровский дома. Быстрее доехать, чем дозвониться.

Тетя Тося передала для Понаровского пирожки с капустой. Нонна положила пакетик в сумку, а сумку через плечо – и так было легко и весело выбежать из дома в красивый зимний день. Заскочить в автобус, потом соскочить с автобуса. А потом подняться к Понаровскому на шестой этаж без лифта. А потом поговорить о роли, поискать нужную книгу, попить чай с пирожками… А потом играть роль и замирать, глядя в притихший зал, протягивать им сердце на вытянутых руках и напитываться энергией зала. Умирать и воскресать и после этого становиться всесильной и бессмертной. Хорошо…

Нонна позвонила в круглый звонок.

Понаровский открыл дверь, стоял смущенный и растерянный, будто обкакался. И не приглашал пройти.

– Я ненадолго. Можно? – смутилась Нонна.

Понаровский слегка пожал плечом.

– Может, мне уйти? – предложила Нонна.

Из комнаты вышла Лобода и сказала:

– Нет, нет, раз пришли – останьтесь. Нам давно пора поговорить.

Нонна сообразила, что Лобода – любовница Понаровского. Разница в возрасте 30 лет, но ничего. У Чаплина – разница в пятьдесят лет. Понаровский – не Чаплин, однако вдовец с трехкомнатной квартирой. А Лобода – из Харькова, ни прописки, ни кола ни двора, ни кожи ни рожи, один гонор.

– О чем говорить? – не поняла Нонна.

– Раньше вы были беременная, потом кормящая, вас нельзя было травмировать. А теперь ваш ребенок подрос, пора все поставить на свои места.

– При чем тут мой ребенок? – не поняла Нонна.

– При том, что я и Лева, мы любим друг друга. Мы – одно целое. А вы с вашей мамашей только терзаете его и уничтожаете. Он страдает. Отпустите его. Иначе он просто погибнет.

Нонна растерянно взглянула на Понаровского.

– Они здесь встречаются? – спросила она.

– Я здесь живу, – уточнила Лобода.

Значит, Понаровский пригрел бездомную парочку. Как когда-то он пригревал ее с Царенковым. Это его функция – дать приют бедным влюбленным. Вернее, бедному влюбленному Царенкову. Он был друг Царенкова. А Нонна наивно полагала, что он и ее друг тоже.

Нонна достала из сумки пирожки. Протянула Понаровскому.

– Вот, – сказала она. – Мама передала…

Понаровский взял пакет, пахнущий свежей выпечкой. Проговорил:

– Спасибо…

Ему было мучительно неловко.

Нонна повернулась и пошла прочь, потом побежала с шестого этажа на пятый, с пятого на четвертый. Она бежала, будто за ней гнались.

Понаровский выскочил на площадку, смотрел сверху, как она бежит. Весь лестничный пролет как будто наполнился ужасом. Понаровский боялся, что она сейчас перемахнет через перила и разобьется. Но ничего не случилось. Хлопнула дверь, ведущая на улицу.

– Она бросится под грузовик, – мрачно сказал Понаровский.

– Не бросится, – ответила Лобода.

– Ты жестокая.

– Мне надоело, как партизану, прятаться и ждать, когда придут и повесят.


Нонна не помнила, как добралась до дома. Мать открыла дверь. Увидела дочь без лица.

– Что случилось? – обмерла тетя Тося.

– Мама, ты была права, – почти спокойно сказала Нонна. – Он болтун и бабник. Но это не все. Он подлец. У него уже три года постоянная любовница. Он живет с ней у Понаровского, которого мы считали нашим другом.

В прихожую вышел Царенков. Он был дома. Он понял все и сразу.

Тетя Тося тоже поняла все и сразу. Ее как будто ударили по ногам. Она упала на пол и стала стучать головой об пол, как будто хотела выбить из головы эту жуткую весть.

Одно дело, когда она сама придиралась к Царенкову. И совсем другое дело, когда это материализуется, становится реальностью. Измена, сплетни, радость врагов. Люди завистливы, и им становится хорошо, когда другим плохо. Но это не все. Нищета. Как они проживут на тети Тосину пенсию и зарплату артистки? Вот уж действительно «копеечки сиротские, слезами облитые…».

Тетя Тося все стучала и стучала головой об пол. И это было страшно.

Снизу постучали по батарее. Это соседи протестовали против шума.

Нонна стояла бледная, как луна. И такая же безмолвная.

Царенков просто не знал – что ему делать. Он подбежал к тете Тосе и хотел поднять ее с пола, но тетя Тося укусила его за руку. Впилась зубами, как собака бультерьер.

Боль вывела Царенкова из оцепенения. Он стал действовать. Позвонил своему другу-врачу, описал картину и спросил: что делать?

– Вызывай машину, везите в психушку, – посоветовал друг. – Вы сами не справитесь.

Друг продиктовал нужный телефон.

Царенков набрал номер.

Приехали два здоровых бугая, один – врач, другой – санитар. Видимо, туда нанимали только физически мощных людей.

Тетю Тосю оторвали от пола, уложили на носилки и увезли неведомо куда.

Нонна не сдвинулась с места. На нее напал ступор.

Царенков удалился в комнату, сел в кресло и стал читать газету. Возможно, он просто смотрел в листки. Но это не имело значения.

– Ты нас бросишь? – спокойно спросила Нонна.

– И не подумаю, – сказал Царенков. – Я что, дурак?

– Но Лобода сказала…

– Мало ли что она тебе сказала, – перебил Царенков и перелистнул газетный лист.

Он сидел в доме и ото всего отпирался. Значит, Лобода приняла желаемое за действительное. Она ведь не знала, что имеет дело с бабником и болтуном. И все же выплыло неоспоримое: он изменяет ей уже три года и, оставшись наедине, поносит свою семью. Это предательство. Дом перестал быть крепостью. Это уже не крепость, а проходной двор.

Нонна пошла к ребенку. Он сидел на полу и складывал кубики.

Завтра с утра репетиция. Куда девать ребенка? Куда увезли маму? Куда ушла любовь?

Они были созданы друг для друга. А он взял и все разломал своими руками. И теперь сидит как ни в чем не бывало.


Утром Нонна узнала адрес психушки и поехала по адресу.

И попала в ад.

Палаты были без дверей, все на обозрении. Вонь. Нищета. И серые тени бродят и вскрикивают.

Нонне казалось, что пахнет серой, как в аду.

И вдруг сквозь это адское пространство Нонна увидела лицо своей мамы, худое, как у овечки.

Тетя Тося лежала тихонькая, смиренная, испуганная, как ребенок. И не моргала.

Это лицо вошло иглой в сердце Нонны. Она поняла, что не оставит здесь свою мать ни при каких обстоятельствах. Она заберет ее сию же секунду. А если не отдадут – выкрадет.

Состоялся разговор с лечащим врачом. Выяснилось, что забрать больного из психушки очень трудно. Практически невозможно. Надо подключать дополнительные силы.

Врач был похож на красивого орла. И имя клокочущее: Глеб.

Он объяснял Нонне, что грань между нормой и болезнью очень зыбкая. Нижняя грань нормы почти смыкается с началом «не нормы».

Тетю Тосю можно было признать и здоровой, и психопаткой.

Нонна слушала и понимала: от Глеба зависит – в какую сторону он развернет диагноз.

В заключение Глеб сказал, что хорошо бы иметь ходатайство, бумагу на бланке, подписанную авторитетными лицами.

Глеб страховал себя на всякий случай.


Нонна достала такую бумагу у себя в театре. В ней было сказано, что Нонна – штатная артистка театра и подает большие надежды. Про тетю Тосю ни слова, но дальнейшее подразумевалось само собой. У тех, кто подает большие надежды, родственники должны быть в полном порядке, а не валяться по психушкам.

Нонна позвонила в больницу.

Глеб был любезен. Его голос плыл. Нонна поняла, что одним ходатайством не обойтись, придется приплачивать натурой. Цель оправдывала средство. Ради матери она была готова на все. Да и чем дорожить? Это раньше ее тело было – сокровище, клад, хранилище любви и верности. А сейчас… Какой смысл хранить верность, которая не нужна.


Глеб назначил свидание у себя дома. Нонна приехала.

Все произошло спокойно, по-деловому.

Глеб оказался сорокалетний, смуглый, чистый, совершенно не вонючий, с очень красивым смуглым членом. Просто произведение искусства. Хоть бери и рисуй.

Нонне не было противно. Она быстро разделась. И потом так же быстро оделась.

– Ты прямо как пожарник, – заметил Глеб.

– А что тянуть?

Глебу хотелось именно потянуть. Ему хотелось романтики, которой так мало было в его жизни. В его жизни были только сумасшедшие и их родственники с вытаращенными глазами и нескончаемыми вопросами.


Нонна вернулась домой, подавленная изменой. Это случилось с ней в первый раз и было равносильно потере девственности.

По дому фланировали студенты, новый курс. Царенков лихо приспособил их на хозяйстве. Одна студентка гуляла с ребенком. Другая стояла у плиты и жарила картошку. Трое парней слушали лекцию Царенкова. Он восседал нога на ногу и вещал на тему: художник и власть.

– Борис Годунов пожалел юродивого. По этим же законам Сталин пощадил Шостаковича. Не стал добивать. Тиранам тоже хочется побаловать себя милосердием. Так кошка иногда отпускает мышь…

– Сытая кошка… – заметил студент.

Нонна ушла в спальню. У нее болела голова, душа, совесть. Болело все, что может болеть. Она была как мышь, побывавшая в зубах кошки.


Чувство вины немного примирило Нонну с Царенковым. Она смотрела на него глазами равного – без растерянности, без страха и без желания угодить любой ценой.

– Завтра я забираю маму, – сообщила Нонна.

Царенков промолчал. Потом сказал:

– Ты должна сделать выбор: мать или я. Вместе мы несовместны. Ты это знаешь. Я не могу жить и дышать постоянным хамством.

– Но она все делает. Хамство – это же мелочь.

– Мелочи разрушают большое. Маленький древесный жук может сожрать концертный рояль.

Нонна испугалась, что Царенков пустится в долгие рассуждения, но он был краток.

– Если твоя мать сюда вернется, я уйду.

– К Лободе?

– Тебя это уже не будет касаться.

Нонна помолчала, потом сказала:

– Ты мне нужнее, чем мама. Но ты сильный, с профессией, тебя любит много людей. У тебя есть всё. А мама… Она беспомощная, глупая и старая. У нее есть только я и внук. И больше ничего.

– Таких много по стране… Оглянись. Вся страна в маргинальных сиротках. И ничего. Живут.

– Но они мне никто. А моя мама – это моя мама.

– Как хочешь. Я сказал.


Нонна привезла тетю Тосю домой.

Царенков сложил чемодан и ушел. Нонна отдала ему ключи от тети Тосиного жилья. Но Царенков не пошел в коммуналку. Он переехал к своему другу Понаровскому. Оттуда было близко до работы.

Понаровский чувствовал себя виноватым перед Нонной. Решил ее как-то утешить. Он позвонил и сказал:

– Не трать время на человека, которому ты неинтересна.

Значит, она неинтересна, а Лобода интересна.

Утешил.


В театральной студии стало известно, что Царенков ушел к своей студентке, и в театре тоже стало известно. Общественность бурлила, как котел. Одни ругали Царя, называли его «пожиратель чужой молодости» и жалели Нонну. Другие тихо радовались и хихикали в кулак. Но через неделю страсти утихли, а через месяц все забыли. Не такое забывается.

Больше всего тетя Тося опасалась, чтобы не узнала моя мама. Она не хотела, чтобы в Ленинграде стало известно про фиаско Нонны.

Но не такое уж и фиаско. Нонна – профессиональная актриса, живет в центре Москвы в потрясающей квартире с потрясающим сыном и материнской любовью, тоже потрясающей. Налицо успехи в работе и здоровье. Разве мало?

В этот период она играла особенно хорошо. Все время что-то кому-то доказывала. Двигалась по сцене с вызовом: вот я! Я все могу…

На спектакль приходил Глеб и приносил цветы. Темный костюм ему шел больше, чем белый халат. Но все-таки лучше всего он выглядел голым.

Нонна кланялась на сцене и улыбалась, держа цветы у лица. Однако внутри у нее все было обожжено, как будто хлебнула соляной кислоты.

Жить было больно. Но надо.


В Москву приехала моя мама.

К этому времени у меня была отдельная трехкомнатная квартира, но не в центре, а на выселках из Москвы. Практически в Подмосковье.

Место незастроенное. От автобуса надо было пробираться полем.

Мама пригласила в гости тетю Тосю, и они приехали всей семьей, с Нонной и Антошкой.

Нонна, привыкшая к центру, надела туфельки. А здесь – зима и Арктика. Нонна шла, проваливаясь по щиколотку в мокрый снег, продуваемая всеми ветрами. Ребенка несли на руках.

Они появились в дверях моего дома, как беженцы из горячей точки. Антошка выглядывал из тети Тосиной подмышки, как воробышек.

Сели за стол. Выпили. Стали вспоминать прошлую жизнь. Из настоящего та жизнь казалась милой и ясной, как солнечный день. Это, конечно, оптический обман памяти. Та, отъехавшая, послевоенная жизнь была тяжелой, убогой и безрадостной. Но наши мамы были молоды. Если перевести их возраст на время суток – это был именно солнечный день. Солнце – непосредственно над головой. А сейчас нашим мамам было за пятьдесят. Это примерно шесть часов вечера. Не темно, но уже сумерки. И скоро стемнеет вовсе.

Объективно мы многого достигли. Нонна – актриса. Я – писатель. Творческая интеллигенция. Разве мы смели мечтать о таких горних высях тогда, среди крыс и картофельных очисток…

Но и на горних высях свои крысы и свои картофельные очистки.

– А где сейчас Царенков? – простодушно спросила моя мама.

Нонна напряглась, потемнела лицом.

– Чтоб он сдох, – пожелала тетя Тося.

– Ни в коем случае! – запретила мама. – Пусть работает и зарабатывает. И помогает.

– Пусть сдохнет в страшных мучениях! – настаивала тетя Тося.

– Не надо так говорить. Все-таки он отец ребенка. Это грех, – заступилась мама.

– Тебе хорошо говорить. У тебя вон какой сыночек. – Тетя Тося кивнула в сторону моего мужа.

– Вот именно что сыночек, – скептически отозвалась мама.

Тут я напряглась и потемнела лицом.

В тот период я зарабатывала больше мужа в восемь раз. И маму это заедало. А меня нет. Какая разница – от кого приходят деньги. Главное – что они есть.

А мама считала: если муж не зарабатывает, то непонятно – зачем он нужен вообще.

Большую часть своей жизни мама прошла одна и привыкла к полной свободе.

Мой муж поднялся и вышел из-за стола.

Я поняла, что, если мама завтра же не уедет, мы разойдемся.

– Тебе все понятно? – спросила я Нонну.

– Мне все понятно, – ответила Нонна.


Мы обе страдали от наших мам. Они считали, что их любовь к своим детям дает им право на любой террор. Террор любовью. А мы сидели в заложниках.

Они тормозили и уродовали нашу взрослую жизнь, и никуда не денешься.

Мое преимущество перед Нонной было в том, что мама приезжала на время. Когда она уезжала через месяц, я плакала. Не знаю почему. Мне было жаль ее и себя.

А мой муж облегченно вздыхал и расправлял плечи, как будто скинул тигра со спины.


Царенков жил с Лободой, но с Нонной не разводился. Чего-то выжидал.

Лобода набирала обороты. Ее карьера раскручивалась. Ее статус начал превышать статус Царенкова. Он всего лишь тренер, а она – чемпион. От Царенкова Лобода никак не зависела. Это было ему непривычно. И неприятно. Он привык быть хозяином положения.

Зима была затяжной, в апреле шел снег. Казалось, что весна не наступит никогда. Но вдруг небо очистилось, выкатилось солнце. Стало жарко. Как будто у весны кончилось терпение и она выгнала зиму каленой метлой.

Царенков поехал в Киев набирать новый курс. Приходилось прослушивать по тридцать человек в день. Он уставал. Все казались ему на одно лицо. Украинские парни – сентиментальные, как девушки, а потому глуповатые. А девушки с таким хохлацким акцентом, который все убивал.

Гостиница – душная. Блочные стены не дышали. Пыльные окна наглухо закрыты. А если открыть – грохот.

Царенков позвонил в Москву. Подошла тетя Тося. Он положил трубку. Вышел из номера, поднялся на этаж выше. Буфет работал.

Царенков съел свиные сардельки и выпил чашку кофе, сваренного в большой кастрюле. Кофе пахло сардельками.

Он снова спустился в номер и лег спать. Болело горло, но он знал, что это сердце.

Царенков заснул, и ему приснилось море – теплое и мелкое. Должно быть, Азовское – понял Царенков и пошел вперед, коленями раздвигая воду.

Навстречу ему шла Нонна в ночной рубашке.

– У тебя что, купальника нет? – удивился Царенков.

– У меня нет актерского таланта, – ответила Нонна и протянула к нему руки. – Я умею только любить тебя, а больше я ничего не умею.

– А больше ничего и не надо, – сказал Царенков. И вдруг провалился. Вода накрыла его с головой. Царенков задвигал руками и ногами, хотел всплыть. Не получалось. Вода его душила.

Сердце тяжело сдвинулось с места и полетело куда-то.

Царенков полетел за своим сердцем. И умер.


Вскрытие показало, что у Царенкова не было инфаркта. Просто сердечный спазм. Если бы он выпил обыкновенное сосудорасширяющее, остался бы жив. И жил бы еще долго – любил и заблуждался. И учил. Это был широкообразованный, просвещенный человек. Настоящий мастер. Таких сейчас не делают.

«Незаменимых людей нет». Кто это сказал? Кажется, Сталин. Он ошибался. Никого и никем нельзя заменить. Каждый человек уникален. А тем более Царенков, по прозвищу Царь.


После смерти Царенкова Нонна осознала, что больше в ее жизни не будет ничего. И никого.

Тетя Тося оказалась частично права в оценке Царенкова, но эта ее правда никому не нужна. Нонна любила своего мужа первой и нерассуждающей любовью. Правда – это он, его лицо, голос, его сияние. Вот и вся правда – любовь.

Тетя Тося притихла. Ходила пришибленная. То ли сказывалось лекарство, которое приносил Глеб, то ли мучило чувство вины.

Однажды она позвонила мне среди ночи.

– Как ты думаешь, Лева умер из-за меня?

– При чем тут вы? – не поняла я.

– Я его проклинала. Бог услышал.

– Ему больше делать нечего, как слушать ваши глупости…

– Да? – В голосе тети Тоси прорезалась надежда.

Может, действительно она ни при чем. Будет Всевышний, занятый своими планетарными делами, прислушиваться к одной-единственной старой дуре…


Прошло двадцать лет. Наши мамы постарели. Наши дети выросли. Мы остались примерно такими же, просто раньше мы были в начале своей молодости, а теперь в конце.

Моя сестра Ленка вышла замуж второй раз. За своего непосредственного начальника. Номенклатурного работника. Она его подкараулила, выследила и скакнула. На какое-то время сонное выражение сошло с ее лица. Глаза превратились в энергетический сгусток, как у рыси на охоте.

Начальник не сопротивлялся. Оформил брак. И они зажили – ровно и умиротворенно. И сонное выражение вернулось на Ленкино лицо. Она как будто копила силы для следующего рывка.

Гарик затерялся в людской толчее. Ленка за ним не следила. Вернее, так: ничем не интересовалась, но все знала: Гарик не состоялся. Он обещал больше, чем осуществил.

Мамочка растолстела и обозлилась. Злоба – оружие слабых. Она и была слабая и одинокая, никакого здоровья, никакой любви.

Верующие заполняют вакуум верой. А моя мама ни во что не верила, кроме себя.

Время наших мам – уже не сумерки. Темнота. Впереди – ночь.

Но ведь после ночи наступает утро. Значит, смерть – это не точка, а запятая.


Нонна попала в полосу дождя. В театре ее занимали мало. Режиссер ее «не видел».

Единственная радость – сын Антон. Он вобрал в себя все лучшие качества рода. Красота – от Нонны. Яркость – от Царенкова. Скромность – от своего дедушки, тети Тосиного мужа. Такой же спокойный, рукастый, покладистый. В девять лет мог починить телевизор и наладить перегоревший утюг. У него был явный талант к технике.

От тети Тоси Антону передались преданность и трудолюбие. Ни секунды не мог посидеть без дела. И еще – любовь к ближнему: к матери и бабке. Это тоже он получил от тети Тоси. Значит, любовь к Нонне у тети Тоси была в крови.

Нонна никогда не хвалила сына. Боялась сглазить. А тетя Тося звенела, как колокол, и прогудела мне всю голову.

Антон самостоятельно поступил на мехмат. Нырнул с головой в компьютер. Быстро полысел, что естественно. Все здоровье уходило в мозги, на волосы не хватало.

Когда Антон садился обедать, тетя Тося и Нонна устраивались напротив и смотрели, как он жует, и не было пленительнее зрелища, чем жующий юный божок. А когда он глотал, тетя Тося невольно повторяла за ним глотательное движение и ее кадык прокатывался по ее горлу. Со стороны было смешно на это смотреть, но они не видели себя со стороны.

Антон не любил тусовки и спорт. Он любил только процесс познания.

Он учился с наслаждением, и другие наслаждения молодости оставляли его равнодушным. Нонну это настораживало.

Тетя Тося планировала познакомить Антона с моей дочерью. Но однажды он вернулся домой под ручку с какой-то Диной из Сочи.

– Это моя невеста, – объявил Антон. – Она будет у нас жить.


– Представляешь? – кричала тетя Тося по телефону. – Встает в час дня и начинает ногти на ногах красить. Я ее спрашиваю: «Кто твои ногти видит?» А она отвечает: «Мне Антуан ножки целует. Каждый пальчик…» Проститутка, и больше никто!

– Ну почему сразу проститутка? – заступилась я.

– Пинжак, говорит. Шкап.

– А как надо?

– ПиДжак. ШкаФ.

– Подумаешь, – говорю, – поправьте. Всего одна буква.

– Знаешь, кто она? – торжественно вопрошает тетя Тося.

– Ну?

– Деребздяйка.

– А что это такое?

– Деребздяйка. И все. Порядочным людям всегда сволочи попадаются.

Тетя Тося начинает плакать. Оплакивает свою судьбу. Ее личная жизнь не сложилась. Все надежды на Нонну. Но дочери попался бабник и болтун. И предатель. И даже смерть Царенкова тетя Тося считала предательством. Скрылся, чтобы не платить. Все надежды перешли на Антошку. И что? В доме командует проститутка и деребздяйка.

– Вот ты писатель. Объясни мне: почему все складывается не так, как хочешь? Хочешь одно, а получаешь другое.

– А не надо хотеть, – советую я. – Надо принимать жизнь такой, как она есть.

– Значит, и проститутку принимать?

– Надо ее посмотреть, – предложила я. – Может, все не так страшно…


Я поменяла район, и добираться ко мне было просто. Я знала, что моя нынешняя квартира – окончательное пристанище, и вкладывала в нее душу.

Дину привезли на смотрины. Вернее, на экспертизу. Я должна была дать свое профессиональное писательское заключение.

Дина была похожа на мою маму в молодости. Лоб блестел, и тугие щеки тоже блестели, как мытые яблоки. Глаза – очи черные, очи жгучие – смотрели доверчиво и простодушно. Она мне понравилась.

– Как у вас красиво, – мечтательно проговорила Дина.

– Ничего особенного, – скромно отреагировала я, хотя мне было очень приятно услышать похвалу моему жилищу.

– Для нее везде лучше, чем дома, – сказала тетя Тося. – Для нее дома как говном намазано…

– Мама… – низким голосом одернула Нонна.

– А что я сказала? Я правду сказала…

Когда тетя Тося злилась, ее нос удлинялся и становился бледным, почти белым.

Нонна возмужала, ей было уже за сорок. С нее сошла юношеская размытость, лицо стало четким. Она нравилась мне не меньше, чем раньше. Страдания украсили ее, как ни странно. Нонна не озлобилась, а просто погрустнела и посерьезнела.

Мы сидели за накрытым столом. Мой муж взгромоздил руки на скатерть, как школьник на парту, и ничего не ел. Он боялся, что не хватит остальным, хотя еды было навалом. Просто осталась привычка с молодости, когда мы были бедными и еды в обрез.

Мой муж всегда был деликатным – и в бедности, и в достатке. Эта его черта проступала на лицо, на улыбку, на выражение глаз. Он из жизни ничего не выдирал. Не напрягался. Не унижался. За это его и любила тетя Тося. Она слышала людей внутренними локаторами, как летучая мышь.

Мы сидели, вспоминали прошлое. Помнишь то, помнишь это… Дина слушала с неподдельным интересом: то брови поднимет, то рот раскроет от изумления, то засмеется – рассыплет свой молодой звон.

– Что тут смешного? – грозно одергивала тетя Тося.

Дина пугалась и захлопывала рот. Она боялась тетю Тосю, и это была ее ошибка. Тетя Тося распускалась от вседозволенности.

Мне хотелось вывести Дину на кухню и дать ей совет: построить тетю Тосю. Пусть шагает по команде и выполняет приказы: напра-во! Нале-во! Но я все-таки была в команде тети Тоси и не имела права предавать интересы клана.

Антошке стало скучно. Он выбрался из-за стола, включил телевизор и стал его настраивать. Телевизор стал показывать четко, как никогда прежде.

Потом Антошка отправился на кухню и починил кран.

Кран тек последние пять лет. Мне даже показалось, что кран как-то связан с моей жизнью. Какая-то фатальная хроническая поломка.

Антошка нашел старую резиновую игрушку, вырезал из нее прокладку и вставил в кран. Кран замолчал. Исчезли падающие капли, которые меня изводили.

– Боже! – Я не верила своим глазам и ушам. – Мне бы такого зятя…

– Да уж… – выразительно отозвалась тетя Тося.

Женить Антошку на моей дочери – это была ее голубая мечта.

Дина опустила голову, смотрела себе в колени. Ей напоминали, что она «села не в свои сани».

Но я видела, что она села как раз в свои сани. Судьба распорядилась правильно, и даже умно. Антон – не от мира сего. А Дина прочно стоит на земле. Сочетание моих родителей было именно таким.

Отец не удержался на земле. И мама, оставшись одна, не пропала. Дала детям образование и просто выкормила в голодные военные и послевоенные годы. Не дала пропасть.

Дина вышла из-за стола и направилась в кухню, к своему Антошке. Мы остались одни.

– Представляешь? Они все время трахаются, – стремительно зашептала Нонна. – Антошка уже похудел на четыре килограмма. Она из него все соки тянет.

У Нонны вытянулся и побелел нос.

«Гены, – подумала я. – Жизнь никого и ничему не учит».


Время шло. Моя дочь уже бегала на свидание с каким-то студентом. У студента было всегда плохое настроение, он замечал в жизни только темные стороны. Тетя Тося называла таких «говножуй».

Дина продолжала жить в их доме, но обстановка напоминала атомную электростанцию перед взрывом. Все шло вразнос.

– Антон приходит с работы и моет посуду, а эта деребздяйка не хочет на кухню выходить. Получается, Антон работает в две смены, на работе и дома. Он везде, а она нигде.

Тетя Тося буквально кипела и клокотала.

– А почему она не хочет на кухню выходить? – задавала я наводящий вопрос.

– Потому что проститутка. Я ей так и говорю. А правда никому не нравится. Я говорю правду!

– А слушать правду вы любите? – спросила я.

– Какую? – Тетя Тося насторожилась.

– Вы уже сжевали жизнь своего мужа и своей дочери. Теперь за внука принялись. Тетя Тося, вы – людоед!

– Так что же мне делать? Умереть? – неожиданно спокойно спросила тетя Тося.

– Не лезть в чужой огород.

– Но я не могу.

Это – правда. Террор – он и есть террор. Без правил. И без снисхождения.


События развивались логично и последовательно.

Дина забеременела, чего и следовало ожидать. Антон принял решение: расписаться. Официально оформить брак. В доме навис густой траур.

В те годы (не знаю, как сейчас) для актеров существовал элитный дом престарелых, с полноценным питанием и медицинским обслуживанием. Каждому предоставлялась отдельная комната. Окна выходили в обширный парк, перетекающий в лес.

В обмен на это великолепие надо было сдать имеющуюся площадь. Глеб посоветовал отдать тети Тосину комнату, от которой ни холодно, ни жарко. А тетю Тосю поселить в доме престарелых, где за ней будет полноценный уход: четырехразовое питание, медицинская сестра круглосуточно – смерить давление, сделать укол. Плюс общение с себе подобными, что тоже очень важно.

– А навещать можно? – спросила Нонна.

– Хоть каждый день, – разрешил Глеб. – Вход свободен.

Нонна задумалась.

Глеб стал собирать необходимые документы.

Тете Тосе ничего не говорили. Нонна решила поставить ее перед фактом. Так было короче и легче. Дина особой радости не выказывала. Ей было жалко тетю Тосю, ядовитую сколопендру.

Все шло своим чередом, хоть и туго. Руководство элитной богадельни предпочитало получать в свой фонд отдельные квартиры, а не комнаты. Но были учтены заслуги Царенкова. Тетя Тося по закону оставалась тещей заслуженного деятеля культуры. Тогда как у Лободы не было никаких прав. Просто Лобода – и все.

Сопротивление руководства удалось сломать. Тете Тосе дали место на первом этаже, без лоджии. Комната номер девять.

Нонна решила поехать и посмотреть своими глазами. Глеб вызвался сопровождать, но Нонна отказалась. Там могли оказаться знакомые. Одно дело – яркий Царенков, и совсем другое дело – заурядный Глеб.

– Живая собака лучше дохлого льва, – говорила тетя Тося.

– Лев – всегда лев, даже бывший, – возражала Нонна.

Нонна не хотела принадлежать Глебу целиком. И не могла без него обходиться. Поэтому она выбрала промежуточный вариант: вместе и врозь. Они существовали на разных территориях.

Нонна поехала в интернат. Автобус подвез ее к самому входу. Нонна отметила, что добираться удобно.

Внешне интернат не выглядел позорно. Вполне респектабельное строение.

Внутри сидела консьержка, отслеживала входящих. Перед ней стояла старуха и рассказывала свою жизнь. Консьержка не слушала, но кивала. Ждала, когда старуха отойдет.

Нонна разделась в гардеробе. Часы показывали половину четвертого. Значит, конец обеда.

Из столовой выплывали старики и старухи. Старух больше. Должно быть, они дольше живут. Женщины долговечнее.

Старость была представлена во всем многообразии: толстые и сухие, седые и крашенные хной. Увядшие рты, дряблые шеи, равнодушие во взоре. Природа загодя готовит человека к уходу.

Из столовой выходили молодые кинематографисты. Они покупали сюда путевки, как в дом творчества. Поработают – и снова в город, в гущу событий.

Молодые широко шагали, обгоняя стариков. Не толкали, но не замечали. Для молодого глаза их не существовало. Глаза молодых останавливаются на красивом и на съедобном. Чтобы можно было употребить себе во благо.

Старики ковыляли во мгле по тускло освещенному коридору. А молодые гулко топали, торопились размножаться. У поколений были разные задачи и разные скорости.

Нонна постучала в комнату номер девять. Комната была заперта. Следовало идти, выяснять, просить ключ. Нонна подумала и постучала в соседнюю дверь под номером восемь. Какая разница…

Дверь открылась.

Восьмую комнату занимала звезда звукового кино 30-х годов. Сейчас о ее звездности все забыли. Да если бы и помнили. Трудно совместить ТУ и ЭТУ.

Нонна вгляделась и совместила. Что-то неизменное осталось: смелость во взоре. Старуха бесстрашно смотрела в свое будущее.

– Здравствуйте, – сказала Нонна.

– Вы ко мне? – удивилась старуха.

– Я хотела посмотреть вашу комнату. Мы будем ваши соседи.

– Вы? – не поняла старуха.

– Не совсем. Дело в том, что я… – Нонна замолчала. У нее язык не поворачивался закончить предложение.

– Пожалуйста… – Звезда сделала приглашающий жест.

– Я оформляю родственника, – нашлась Нонна.

– Слава Богу. А я уж думала: молодые пришли сдаваться. Вам еще трахаться и трахаться, милочка…

– Долго? – спросила Нонна, и это был не пустой вопрос. Она боялась стареть.

– Сколько угодно. Старости нет. Есть болезни.

Нонна оглядела комнату. Стены были увешаны фотографиями прошлой жизни. Она жила прошлым.

Мебель – убогая, безличная, полированная. Эта комната пропустила через себя многие жизни, и комнате было все равно, кто следующий.

– Как вам здесь живется? – спросила Нонна.

– Со всеми удобствами и без перспектив, – ответила Звезда. – Время течет только в одну сторону.

– А дома – в противоположную?

– Дома об этом не думаешь. Просто живешь, и все.

Нонна постояла и сказала:

– Спасибо большое. Я пойду… Вам что-нибудь нужно?

– Книги, если можно. Маяковского и Корнея Чуковского. – Звезда помолчала и добавила: – У меня с ними был роман.

– С обоими? – удивилась Нонна.

– Не одновременно. С Корнеем позже.

– При живой жене?

– Вы странная, – удивилась Звезда. – При чем тут жена? Я говорю о любви, а не о семье.

– А разве не бывает любви в семье?

– Любовь – скоропортящийся продукт. Знаете, что убивает любовь? Привычка. Время.

– Ну, время и людей убивает, – заметила Нонна.

– Ничего подобного. У нас тут женятся. Находят себе пару.

– А зачем?

– Боятся помереть в одиночку. Надо, чтобы кто-нибудь проводил. Держал за руку.

Нонна помолчала и спросила:

– А Маяковский был красивый?

– У него был корытообразный рот.

– Это хорошо или плохо? – не поняла Нонна.

– Рот как корыто. Мне не нравилось. Хотя, конечно, он был законченный красавец.

– Вы бы хотели, чтобы открылась дверь и он вошел? – спросила Нонна.

– Я сама скоро к нему приду… – Она помолчала и добавила: – «Но жаль, только в мире ином друг друга уж мы не узнаем»…

– Узнаем, – сказала Нонна. Она была в этом уверена.

– Хотите чаю? – спохватилась Звезда. – У меня есть хорошее печенье.

– Нет-нет, спасибо. Мы еще увидимся.

Нонна попрощалась и ушла.

В гардеробе сидел крупный старик и разглагольствовал хорошо поставленным голосом. Ему внимала сухонькая старушка с прямой спиной.

– Сейчас время бессовестных людей! – провозгласил старик. – Все старые ценности не работают. А новые ценности не придумали. Сейчас одна ценность – деньги!

– Но это вполне старая ценность, – отреагировала старушка.


Нонна вышла из интерната.

Всюду лежал снег, гулял холодный ветер. А вверху небо было синим и молодым. И деревья застыли в ожидании счастья, как девушки на танцах.

Нонна села в автобус. Ей досталось место у окошка. Хорошо долго ехать, смотреть в окно и ничего не менять.

«Дома об этом не думаешь. Живешь – и все», – сказала Звезда. И это самое главное.

Тетя Тося занята с утра до вечера очень важным делом. Она обеспечивает жизненный процесс. Утром – завтрак. Никаких бутербродов. Только каши (это полезно) и к ним витамины: тертое яблочко, мед, сухофрукты.

Далее – поход в магазин. В магазине все продавщицы подружки. Она знает все про всех. В овощном отделе у Зины случилась беда: на сына наехала машина. Не насмерть, слава Богу, но с тяжелыми травмами. За рулем сидела молодая баба, не пьяная. Просто было темно, ни одного фонаря. Баба пришла к Зине на другой день, принесла доллары в целлофановом пакете. Дескать, заберите заявление из милиции. Зина вся в сомнениях: брать, не брать… С одной стороны: хорошо бы посадить, чтобы жизнь не казалась медом. А с другой стороны: она же не нарочно… «Еще бы не хватало, чтобы нарочно», – реагировала тетя Тося.

Магазин раскололся на два лагеря.

– Если их не наказывать, они нас всех передавят! – митинговал винно-водочный отдел. – Пусть сидит!

Бакалея не соглашалась:

– Она все равно откупится. Только деньги судье пойдут. Лучше уж Зине…

Тетя Тося возвращалась из магазина полная впечатлений. Этих впечатлений хватало на неделю.

Обед – не рутина. Творческий процесс. Например: куриные грудки – легко поджарить с овощами, и в самом конце – внимание! – консервированный ананас. Получается кисло-сладкое китайское блюдо. Ешь и замираешь от счастья. А тетя Тося стоит рядом и получает отраженное удовольствие. Она счастлива твоим счастьем.

В жизни тети Тоси, если подумать, больше ничего и не было. Только любовь к своей дочери, которая заменила ей все остальные любови. А дочь в ответ – комнату номер девять, где жизнь течет только в одну сторону.

Автобус подошел к дому, Нонна вышла. Подняла голову.

Тетя Тося маячила в окне своим бледным козьим ликом. Она ничего не знала и не узнает. Нонна ей ничего не скажет и от себя не отпустит. Она пройдет с матерью всю дорогу и в конце подаст ей руку. А там, как знать, может быть, смерть – это не точка, а запятая…

Нонна помахала матери рукой. Тетя Тося обрадовалась, и даже сквозь двойную раму было видно, как она засветилась лицом, замахала несуществующим хвостом, как собака, завидевшая хозяина.

Пусть зло придет в мир, но не через меня.

Чья это мысль? Да не все ли равно. Какая разница…

Сальто-мортале

Рассказ

Александра Петровна перлась с двумя продуктовыми сумками на пятый этаж. Отдыхала после каждого лестничного марша.

Дом был старый, построенный в тридцатых годах. Без лифта, хотя место для лифта было – широкий колодец. Туда даже бросилась однажды молодая женщина. Сначала бросилась, потом одумалась, а уже поздно. Установили бы лифт, заняли бы место, и некуда кидаться вниз головой.

Александра Петровна поставила свои сумки на втором этаже. Отдышалась. Сердце тянуло плохо, мотор износился. Раньше она не замечала своего сердца, не знала даже, в какой оно стороне – слева или справа. Ее молодое сердце успевало все: и любить, и страдать, и гонять кровь по всему организму. А сейчас – ни первое, ни второе. Она устала страдать. Ей было лень жить. Жила по привычке.

Александра Петровна – начинающая старуха. Пятьдесят пять лет – юность старости. Она преподавала музыкальную грамоту в училище при консерватории. Посещала концерты. Следила за музыкальным процессом в стране. Процесс, как ни странно, не прерывался. Советский Союз рухнул, а музыка витала и парила, как бессмертная душа. Появлялись новые музыканты, ничем не хуже старых.

Интересное наблюдение: в тридцатые годы жили плохо, а строили хорошо. Дом до сих пор стоит, как крепость, – добротный и красивый.

В девяностые годы люди живут, «под собою не чуя страны», а искусства расцветают, рождаются вундеркинды. Как это понимать? Значит, одно не зависит от другого. Талант не зависит от бытия.


Александра Петровна подняла сумки и двинулась дальше. Прошагала еще два марша. Снова передых. Она подняла голову, посмотрела вверх. В доме было пять этажей. Последнее время многие квартиры раскупили новые русские. Дом был с толстыми стенами, как крепость. Таких сейчас не строят. Экономят. И конечно – местоположение в самом центре, в тихом переулке. Лучшего места не бывает. Тихо и ото всего близко.

Квартиру получил муж. Он преподавал в военной академии. Без пяти минут генерал.

Муж был на двадцать лет старше. Ровесник матери. Между ними шла постоянная война. Борьба за власть. Причина военных действий – Шура.

Мать привыкла быть главной и единственной в жизни Шуры, а муж – военный, почти генерал. Привык командовать и подчинять. В армии подчиняются беспрекословно. Не спрашивают, вопросов не задают. «Есть» – и руку под козырек.

Теща – безграмотная, шумная и деятельная – захотела взять верх над полковником, почти генералом. Это же смешно.

Полковник был прямолинейный, как бревно. Никакой дипломатии, никаких компромиссов. Это пусть интеллигенция крутится, как уж на сковороде. А у него только: «выполнять» или «отставить».

Шура металась между ними, пыталась соединить несоединимое.

Все кончилось тем, что полковник перестал замечать свою тещу. Смотрел сквозь. Вроде – это не человек, а пустое место. После ужина не говорил «спасибо». Молча ел, вставал и уходил.

Это было ужасно. Шурина мама корячилась у плиты на больных ногах, изображала обед из трех блюд. Тратила не менее трех часов. А этот солдафон садился за стол, за десять минут съедал все утро, все силы и кулинарный талант и уходил с неподвижным лицом.

Даже официанту в ресторане говорят «спасибо», хотя там все оплачено.

С другой стороны: муж – это муж. Защита, держатель денег, отец ребенка. И красавец, между прочим. Штирлиц один к одному. Только Штирлиц – шатен, а этот русый. Он тоже был важен и необходим. Все настоящее и будущее было связано с ним. Когда теща отлучалась из дома (в санаторий, например), когда им никто не мешал и не путался под ногами – наступало тихое счастье. Как жара в августе.

Но мать – это мать. Плюс жилищная проблема. Приходилось мириться с существующим положением вещей.

Выбор был невозможен, однако мать постоянно ставила проблему выбора. Накручивала Шуру против мужа. Ни минуты покоя. У Шуры уже дергался глаз и развилась тахикардия. Сердце лупило в два раза быстрее.

Шуре казалось, что она умрет скорее, чем они. Но ошиблась.

* * *

Шура прошла еще два марша. Остановилась. Лестница была старая, пологая, удобная. С дубовыми перилами, отполированными многими ладонями. Как много с ней связано. По ней волокла вниз и вверх коляску маленькой дочери. По ней вела полковника в больницу. Ему было семьдесят лет. Не мало. Но и не так уж много. Еще десять лет вполне мог бы прихватить.

Шуре было тогда пятьдесят. Выглядела на тридцать. Молодость, как тяжелый товарный поезд, все катила по инерции. Не могла остановиться. Длинный тормозной путь.

Шура ярко красила губы и была похожа на переспелую земляничку, особенно сладкую и душистую. Ее хотелось съесть.

Лечащий врач, тоже полковник, пригласил Шуру в ординаторскую. Налил ей стакан водки и сказал, что у «Штирлица» рак легкого в последней стадии.

– Сколько ему осталось? – спросила Шура.

– Нисколько, – ответил врач.

– У него же сердце… – растерянно не поверила Шура. Муж всегда жаловался на сердце и пил лекарства от давления.

– Там это все рядом, – сказал врач.

У него было сизое лицо, и Шура догадалась, что врач – пьющий.

Шура выпила еще один стакан водки, чтобы как-то заглушить новость. Но стало еще хуже. Полная муть и мрак.

Она вернулась к мужу и спросила:

– Хочешь что-нибудь съесть? Хочешь яблочко?

– Ты мое яблочко, – сказал полковник.

Это было наивысшее проявление благодарности и любви. Без пяти минут генерал был сдержан и аскетичен в проявлении чувств.

Он умер через неделю у нее на руках. Шура встретила его последний взгляд. В нем стоял ужас. Он успел проговорить:

– Это конец…

Значит, конец страшен. Может быть, страшна разлука? Человек уходит в ничто. В ночь. И все эти разговоры о бессмертии души – только разговоры.

Шура вернулась домой и сказала матери:

– Павел умер.

Мать закричала так громко и отчаянно, что стая ворон поднялась с крыши дома напротив. Шура увидела, как они взлетели, вспугнутые криком.

Мать рыдала, причитая:

– Как нам теперь будет пло-охо…

Шура в глубине души не понимала мать. Умер ее не враг, конечно, но обидчик. Почему она так страдает?

Потом поняла. Противостояние характеров создавало напряжение, которое ее питало. Мать получала адреналин, которого так не хватало в ее однообразной старушечьей жизни. Мать не была старухой. Она была молодая, просто долго жила. За неимением впечатлений, мать питалась противостоянием и по-своему любила Павла. Как собака хозяина. Она чувствовала в нем лидера.

Если бы полковник слышал, как теща будет его оплакивать. Как тосковать…

Дочь Шуры уехала с мужем в Австралию. Что они там забыли?..

Дочь уехала. Павел умер. Шура и мать остались вдвоем, в просторной генеральской квартире.

Мать умерла через год. Видимо, полковник ее позвал. Ему было там скучно одному. Не с кем меряться силами.

Мать заснула и не проснулась. Может быть, не заметила, что умерла. Легкая смерть была ей подарена за тяжелую жизнь.


Шура осталась одна. Пробовала завести кота, но кот сбежал. Надо было кастрировать, а жаль. Зачем уродовать животное в своих человеческих интересах…

Как трудно жить одной, когда не с кем слова перемолвить. Единственная отдушина – телевизор. Щура подсела на телевизор, как наркоман на иглу. Прямо тянуло. Но и в телевизоре – жуть и муть. Воруют, убивают из-за денег. Получается, что деньги дороже жизни. Деньги стали национальной идеей. Раньше шли на смерть за веру, царя и отечество. А теперь – за горсть алмазов, за нефтяную скважину. Нацию перекосило. Все продается, и все покупается, включая честь и совесть. А депутаты рассматривают власть как личный бизнес. До страны никому нет дела.

Шура любила советские фильмы семидесятых годов. И тосковала по семидесятым годам. Там была молодость, мама, Павел, который был тогда старший лейтенант, сокращенно старлей. Он ухаживал, приходил в дом. И мама готовила грибной суп из белых сухих грибов. Какой стоял аромат! У матери были вкусные руки. В ней был запрятан кулинарный и человеческий талант. И все, что она ни делала, – все было так ярко, необычно. И звездочки всегда горели в ее карих глазах. Глаза были острые, жаркие, яркие. Ах, мама…


Шура влезла на свой пятый этаж. Возле батареи притулился седой мужик, похожий на инженера семидесятых годов, в искусственной дубленке.

Вообще-то инженер – не негр, обычный человек, и никаких особых примет у инженера не бывает. Тем не менее скромность, покорность судьбе, невозможность изменить что-либо – все это читалось в глазах сидящего человека.

– А что вы здесь делаете? – спросила Шура.

– Греюсь, – просто сказал инженер.

– А почему здесь?

– Последний этаж, – пояснил инженер.

– Ну и что? – не поняла Шура.

– Меньше народа. Не выгонят.

– А вы что, бездомный?

– В каком-то смысле, – ответил инженер и добавил: – Не гоните меня…

– Да ладно, сидите, – смутилась Шура.

Подумала про себя: чего только не бывает, приличный мужик, сидит, как бомж… Может быть, его кинули с квартирой? Стал жертвой аферистов…

Шура открыла ключом свою дверь.

Вошла в квартиру. Разделась. Разобрала сумки. Вытащила бутылку шампанского. Шампанское она пила безо всякого повода. Там был углекислый газ. Он благотворно действовал на сердце.

Шура предвкушала, как вечером сядет перед телевизором, достанет хрустальный фужер на высокой ножке, и – вот он, желанный покой, вот оно, блаженное одиночество. Оказывается, покой и одиночество – это два конца одной палки. А абсолютный покой и абсолютное одиночество – это небытие. То, чего достигли мама и Павел – самые близкие, самые драгоценные люди.

Шура разложила продукты по местам: что-то в морозильную камеру. Что-то в холодильник. Крупы – в буфет.

Инженер не шел из головы. Как это он сидит на лестнице? Все-таки человек. Не собака.

Шура вышла на площадку. Инженер читал газету.

– Простите, вы голодный? – спросила Шура.

Инженер опустил газету. Молчал.

– Вы когда ели в последний раз? – уточнила Шура.

– Вчера.

– Дать вам супу?

Инженер молчал. Ему одинаково трудно было согласиться и отказаться.

– Заходите, – пригласила Шура.

Он поднялся. На нем были черные джинсы, дорогие ботинки. Бомжи так не одеваются. Инженер был похож на породистую собаку, потерявшую хозяина. На лице глубокие морщины, нос чуть-чуть лежал на щеках, как у актера Бельмондо. Лицо мужественное, а улыбка детская и большие синие глаза. Его было совершенно не страшно пригласить в дом. Лицо – как документ, очень многое сообщает о человеке. И видящий да увидит.

Муж Павел, например, обладал лицом, по которому сразу становилось ясно: честный, порядочный человек. А какие лица у сегодняшних политиков? Себе на уме. Именно себе. Фармазоны и хитрованы.

Инженер вошел. Снял ботинки.

Шура достала ему тапки – не Павла, нет. Гостевые, страшненькие.

Инженер прошел в кухню. Сел к столу.

Шура достала водку. Поставила рюмку в виде хрустального сапожка. Налила полную глубокую тарелку супа харчо. Там рис, баранина, чеснок. Энергетический запас супа довольно мощный. На день хватит.

Инженер опустил голову и начал есть. Шура села напротив, с вопросами не приставала, но и удержаться не могла.

– Вы приезжий? – спросила она.

– Нет. Я москвич.

– А чем вы занимаетесь?

– Бомжую, – просто сказал инженер.

– А почему?

– Так вышло.

Он закончил тарелку. Откинулся на стуле.

– Моя жена умерла. Дочь влюбилась в бандита. Привела его в дом. А бандит меня выгнал. «Уходи, – говорит, – а то убью». Ну, я и ушел.

– Куда?

– В никуда.

– Давно?

– Десять дней.

– А где же вы спите?

– На вокзале.

– А у вас что, нет друзей?

– Есть. Но мне неудобно.

– Что «неудобно»?

– Того, что Таня привела бандита. Но Таня и сама не знает. Он ей врет.

– А вы почему не сказали?

– Таня беременна, ей нельзя волноваться.

– А вы в милицию не обращались?

– Тане он сейчас нужнее, чем я. Она его любит. И он ее тоже.

– Какая может быть любовь у бандита?

– Такая же, как у всех остальных. Они тоже люди.

– Они – плохие люди, – поправила Шура.

– Они – другие.

– Вы странный… – сказала Шура. – Вас выгнали из дома, а вы пытаетесь его понять. Толстовец какой-то…

– Если бы у меня были деньги, я бы снял квартиру. Но все деньги ушли на болезнь жены. В смысле, на лечение. А зарплата у меня – стыдно сказать.

– Вы не старый. Могли бы поменять работу.

– Он отобрал у меня паспорт. Я полностью выпал из учета.

– Какое безобразие! – возмутилась Шура и даже ударила рукой по столу. – Хотите, я с ним поговорю?

– С кем? – не понял инженер.

– С бандитом.

– И что вы ему скажете?

– Скажу, что он… не прав.

– Это серьезный аргумент. – Инженер улыбнулся. Встал. – Большое спасибо.

– Подождите. Хотите еще? Впрок…

– Я впрок не ем. Я как собака.

Инженер вышел в прихожую. Надел свои ботинки.

Шуре стало его жалко. Куда он сейчас пойдет, выкинутый и бездомный…

– А вы не врете? – неожиданно спросила она.

– Нет. А почему вы спросили?

– Все это так неправдоподобно…

– Да, – согласился инженер. – Жизнь иногда предлагает такие сюжеты, что никакому писателю-фантасту не придумать.

Инженер надел свою дубленку. Стоял с шапкой в руке.

От него исходила спокойная мирная энергия. И это было странно. Человек в стрессовой ситуации ведет себя совершенно адекватно, как будто все происходит не с ним, а с кем-то. А он – только свидетель.

А как бы повел себя Павел на его месте? Прежде всего он никогда не оказался бы на его месте. Однако поди знай…

– Заходите завтра, – неожиданно пригласила Шура.

– Во сколько?

– Так же, как сегодня. В шесть часов вечера. Я сварю вам борщ на мясном бульоне. Вы должны есть горячее хотя бы раз в день.

– Спасибо, – сдержанно отозвался инженер. В его глазах стояла благодарность, но без подобострастия. – Я приду.

Он ушел. Шура не могла понять: почему она его не задержала? Пусть бы переночевал. У нее есть свободная комната и диван. Поспал бы нормально… Но Шура была из первой половины прошлого века. Можно считать, из мезозоя. Их поколение было воспитано иначе, чем перестроечное.

Инженер – тоже из мезозоя, и может статься, что он больше не появится. Постесняется.

Шура решила не думать, чтобы не расстраиваться, но борщ сварила, на всякий случай. Положила в кастрюлю большой кусок мяса с сахарной косточкой, а дальше все – как мама: лимон, чеснок, зелень и ложку сахара. Сахар – это главное, он выявляет спрятанный вкус. Такой борщ невозможно есть одной. Просто кощунственно. Это все равно, что сидеть одной в зале и слушать божественную музыку. Нужно объединить со-переживание. Со-чувствие. Одиночество – это отсутствие «СО»…

* * *

Инженер явился ровно в шесть часов. В его руках была веточка вербы. Сорвал по дороге.

Шура поставила веточку в бутылку из-под кефира. Через несколько дней почки набухнут, и вылупятся пушистые комочки. Это лучше, чем формальные гвоздики.

Инженер стеснялся, но меньше, чем в прошлый раз. Он не был так скован. Потрогал розетки. Заметил, что одна из них греется. Это опасно. Он проверил проводку. Потом попросил отвертку и укрепил розетки, чтобы прилегали плотно.

– Где вы ночевали? – спросила Шура.

– В приемном покое, – ответил инженер.

Неподалеку находился роддом. Может быть, там решили, что он чей-то папаша или дедушка.

«Как изменилось время, – подумала Шура. – Приличные люди бомжуют, а бандиты живут в их домах». Раньше криминалитет не смешивался с интеллигенцией. Существовали на разных территориях, в разных человеческих слоях.

А сейчас все смешалось. Бардак, да и только. И непонятно – как этому противостоять. Никак. Если только объединиться.

– Послушайте, – сказала Шура. – Так продолжаться не может. Вы должны обратиться в милицию. Пусть его арестуют.

– И моя дочь останется одна, – продолжил инженер.

– Но вы имеете право на свой угол в доме. Вы должны прийти и остаться.

– И он меня убьет…

– Но ваша дочь… Как она это терпит?

– Она не знает. Хорошо, что моя жена умерла. Не дожила до этого позора. Она у меня была с идеалами. Секретарь партийной организации.

– А вы?

– Я никогда в партии не состоял.

– А где вы работали?

– В НИИ. Главный инженер проекта. Сейчас этого НИИ больше нет.

– А инженеров куда?

– Кто куда. Некоторые уехали. Некоторые ушли из профессии. Квартиры ремонтируют. Чипсами торгуют.

Позвонили в дверь.

Шура открыла и увидела свою соседку Римму Коробову.

– У тебя ликер есть? – спросила Римма.

– Нет. Шампанское есть.

– Мне ликер нужен. В пирог добавить.

Шура задумалась.

– А бальзам подойдет? У меня есть мордовский бальзам.

– Надо попробовать.

– Проходи, – пригласила Шура.

Римма прошла в дом. Увидела инженера.

– Здрасьте, – удивилась Римма. Она не предполагала мужчин в доме Шуры.

– Это мой родственник, – представила Шура. – Из Украины. Познакомьтесь.

– Римма…

– Олег Петрович. Алик…

«Внука ждет, а все Алик… – подумала Шура. – Инфантильное поколение…»

Римме было сорок лет. Год назад ее бросил муж Володька. Разбогател и бросил. Наши мужчины дуреют от денег. Считают, что им все можно.

Володька и раньше прихватывал на стороне, но все-таки имел совесть. А последнее время гулял напропалую, думал, что Римма все будет хавать за его деньги. Но Римма не стала хавать. Сказала:

– Пошел вон.

И Володька пошел вон.

Римма не ожидала, что он воспользуется. Думала, что все-таки одумается. Но Володька брызнул как таракан. Его уже поджидала какая-то старшая школьница, на двадцать пять лет моложе. Сейчас это модно. У современных мужиков проблема с потенцией, и наличие рядом молоденькой телки как бы отрицало эту проблему. Молодая подружка была чем-то вроде значка, вернее, знака качества.

Римма вся почернела, обуглилась, как будто выпила соляной кислоты и все в себе сожгла. Шура ее жалела, но скрывала свою жалость. Римма не терпела сочувствия. Гордость не позволяла. Но постепенно лицо ее светлело. Римма выживала.

– Садись с нами, – предложила Шура.

Римма села. Спина у Риммы была прямая. Шея высокая. Головка маленькая, засыпанная чистыми душистыми светлыми волосами. Непонятно, что надо было этому Володьке с короткими ногами и оттопыренной задницей. И ходил, приседая, будто в штаны наложил.

Шура не любила этого предателя Володьку, но помалкивала. Римме было одинаково неприятно, когда ругали или хвалили ее бывшего мужа.

Ругали – значит, обесценивали ее прошлое. Хвалили – значит, крупная рыба соскочила с крючка. Шура помалкивала. Она знала, что все канет в прошлое. Не сразу, но канет. Целая жизнь имеет конец, не то что какой-то Володька…

Шура достала шампанское. Алик ловко открыл. Разлил по фужерам.

– Это мой родственник, – еще раз сказала Шура. – С Украины приехал. Работу ищет.

– С Украины? – удивилась Римма. – А я думала: вы еврей.

– Одно другому не мешает, – сказал Алик. – На Украине много евреев. Они всегда селятся там, где тепло.

– Их автономная республика Биробиджан, – возразила Римма. – Там холодно.

– Так там их и нет. Может быть, один или два.

– А вы какую работу ищете? – спросила Римма.

Алик растерянно посмотрел на Шуру. Он не умел врать.

– Ремонт, – нашлась Шура.

– А обои можете переклеить?

– Легко, – сказал Алик.

– А напарник у вас есть?

– А зачем напарник? – спросила Шура. – Лишние деньги бросать. Сами поможем.

– А вы машину водите? – спросила Римма.

– А зачем тебе? – поинтересовалась Шура.

– Кольку в школу возить. Я не в состоянии просыпаться в полседьмого.

– Я вожу машину, – сказал Алик. – Но у меня ее нет.

– У меня есть. У меня есть все: квартира, машина и деньги.

– Только счастья нет, – вставила Шура, хотя ее не просили.

– А я и не хочу, – спокойно сказала Римма. – Там, где счастье, там – предательство.

Алик задумался. Дочь получила счастье и предала отца, хоть и невольно. Счастье – товар самый ценный и самый нестойкий.

– А где вы будете жить? – Римма смотрела на Алика.

– У меня, – торопливо ответила Шура.

– А вы можете иногда у меня ночевать? Я поздно прихожу. Колька боится один оставаться.

– Переночую, – согласился Алик.

– А утром – в школу отвезти. Потом из школы забрать. Ну, и уроки с ним выучить.

– А ты что будешь делать? – спросила Шура.

– Работать. Жить. Вовка выплачивает денежное пособие, а сам свободен, как ветер. А я тоже хочу быть свободна и не смотреть на часы. Мне надо жизнь выстраивать с нуля.

– Значит, Алик – усатый нянь? – спросила Шура.

– А что особенного? Мальчику нужен мужчина.

– Соглашайтесь! – постановила Шура.

– Питание, проживание и зарплата, – перечислила Римма.

Алик моргал глазами. Его судьба подпрыгнула, перевернулась, сделала сальто-мортале. И встала на ноги.

– Можно попробовать… – неуверенно согласился он.

Шура разлила шампанское по бокалам. Включила магнитофон. Потекла музыка. Танго.

– Белый танец! – объявила Шура.

Римма встала и пригласила Алика. И тут случилось маленькое чудо. Алик танцевал очень хорошо и заковыристо. Он ловко опрокидывал Римму на руку, и его рука под спиной была сильная, устойчивая. Потом он слегка подкидывал Римму и припечатывал ее к своему плечу. И плечо тоже было твердое, как литое. На такое плечо не страшно опереться.

Жизнь вставала на рельсы. Худо-бедно, да вывезет. А может, и не худо-бедно. Главное – объединиться и противостоять.


Вечером Римма привела Кольку и куда-то смылась. Алик, Шура и мальчик остались втроем. Смотрели телевизор. Обменивались впечатлениями. «СО» вернулось в дом после долгого отсутствия. И казалось, что это не трое сирот: вдова, брошенный ребенок и король Лир, а полноценная семья – встретились и воссоединились после долгой разлуки.

Хэппи энд

Всю субботу пекли пироги, а все воскресенье их ели. Пироги были с мясом, с капустой, с яблоками, с вишнями, с картошкой. И вот эти, с картошкой, пока горячие, – были особенно вкусными. Эля съедала четыре штуки, желудок растягивался до того, что болела диафрагма, и вся она казалась себе переполненной, неповоротливой, как беременная бегемотиха.

Эля с ужасом и каким-то этнографическим интересом смотрела на стариков – родителей мужа. Они втягивали еду, как пылесосы. Потом, отвалившись, в прямом смысле слова, – откинувшись на стульях, начинали кричать песню. Пели три поколения: старые Кислюки, сын и внук Кирюшка. И были окончательно счастливы. Особенно старуха. Да и как не радоваться? Время досталось лихое, попробовали и холодного, и горячего. Когда выходила замуж в тридцатом году, у нее не было нижнего белья. Рубаху и трусы сшила из плаката. На трусах – белые буквы масляной краской. Потом краска смылась, а буквы все равно остались. Что-то там «да здравствовало». Нищета, голод, только и радости, что молодые. Но молодость никак не чувствуешь, а голод подпирает до зелени в глазах. В тридцатые годы Украина голодала. В войну тоже голодали. И после войны, в сорок шестом, пришла большая засуха. Научились есть впрок: а вдруг завтра не будет.

Время для жизни выпало крутое, но чем труднее живется, тем ярче мечтается. И когда мечтали о светлом будущем, то мечта выглядела в виде стола, заваленного пирогами.

И вот они пришли, эти самые светлые дни, и вот пироги – с мясом, с вишнями, с картошкой. Сын Толик вырос, получил высшее образование и теперь на шахте – юрист, сидит наверху, дышит свежим воздухом, не то что старый Кислюк – всю жизнь под землей, как крот, все легкие угольной пылью забиты. Внучок Кирюшка – красавчик и умник, ни у кого нет таких детей. Правда, на невестку похож, тощенький, как беговой кролик. Ну да все равно на кого похож, хоть на Гитлера. Главное, чтобы не отобрали. С появлением внучонка дом помолодел, живи себе и умирать не надо. Так-то старости вроде и не чувствуешь, но времени впереди осталось мало. Раньше, бывало, время торопили, чтобы скорей прошло. А теперь дни летят один за другим и за хвост не схватишь. Только что была зима, а уже лето. Раньше было: понедельник, вторник, среда, четверг, а теперь: весна, лето, осень, зима. Ложишься спать и не знаешь, проснешься или нет. Однако две жизни не проживешь, выше себя не прыгнешь. Живое думает о живом. У Кислюков свой сад и огород – живые витамины круглый год. Откармливали свинью, держали индюков. Целый день забит с утра до вечера, успевай поворачиваться. Как потопаешь, так и полопаешь. Покрутился – взрастил. Взрастил – продал. Продал – заработал. Заработал – трать. Потратил – радуйся. И все сначала. И все в жизни понятно. Сам живешь и детям помощь, слава Богу, в карман к сыну не заглядывают.

Невестка все равно недовольна, сидит, будто репей в заднем месте. А чего недовольна, спрашивается? Из каких таких господ? Лучше бы еще тройку детей родила, пока не выстарилась. Но Кислючиха не вмешивается, с советами не лезет. Сын сам выбрал, сам пусть живет. А то еще разведутся, ребенка отберут, не приведи Господи. Пусть все как есть, не было бы хуже.

Эля закурила.

– Не кури, – приказала Кислючиха. – Здесь ребенок, для него это пассивное курение.

– Да ладно, – вступился Толик.

Толик изо всех сил старался, чтобы Эле было хорошо у стариков, но у них был разный гонор. Мать все время упирала на слово «даром». Эле не нужны были ни пироги, ни старики, ни упреки. А Толику необходимы были и Эля, и родители, и он крутился между ними, вибрировал душой и уставал от вибрации.

– Что значит «ладно»! Ты отец или не отец?

Эля поднялась, вышла из избы.

Смеркалось. Во дворе стоял стол. В столе – большая дыра для ствола старого дуба, и дуб как будто прорастал сквозь стол, раскинув над ним свою богатую крону. Возле стола, как холм из сала, дыбилась свинья. Эле казалось, что еще немного и она превратится в такую же хрюкающую субстанцию с глазами, повернутыми внутрь чрева.

Все началось с того, что мать вышла замуж за Илью и привела его в дом. Эля была уже студенткой второго курса текстильного института и привыкла быть у матери главной. А теперь стало двое главных – двоевластие и, соответственно, борьба за власть. Эта борьба не выражалась открыто, но существовала как фон. Повышенная радиация. На этом фоне Илья передвигался по квартире, ел, пил, спал. У него была манера ходить голым по пояс в пижамных штанах. Из-под мышек торчали жесткие кусты ржавых волос. А на груди и животе волосы были с проседью и курчавились. Илья шумно скреб живот ногтями, и если не смотреть, а только слушать, то можно подумать: корова чешется о забор. При этом Илья громко вопрошал:

– Жена, ты меня любишь?

Мать всхохатывала и двигалась по квартире с неуклюжей грацией, как цирковая лошадь, и при этом норовила случиться на пути Ильи, попасть ему под руку. Илья снисходительно брал двумя пальцами ее щеку и тряс. Это была ласка. Двадцатилетняя Эля считала, что любовь существует только для двадцатилетних, в крайнем случае для тридцатилетних. Но в пятьдесят… В пятьдесят это противоестественно и очень стыдно, и если уж такое случается, надо прятать, скрывать, ходить опустив глаза долу, а не ржать победно, как лошади-ветераны.

Эля в знак протеста стала покупать себе отдельную еду. Илья простодушно у нее подворовывал, а когда Эля заставала – шастал из кухни, как крыса, жуя на ходу.

И это в пятьдесят-то лет. В первый юбилей. Эля разговаривать с ним не желала, писала ему записки. Он тоже отвечал ей письменно. Мать разрывалась между своими двумя любовями. Кончилось тем, что Эля ушла жить в студенческое общежитие.

В общежитии койки стояли тесно, как в больнице. Учились вяло, через отвращение. Думали и разговаривали только об одном. А Милка Никашина, кровать которой стояла у стены, – купила в комиссионном японскую ширму и практически вышла замуж. И всем было мучительно неловко, когда за ширмой воцарялась напряженная живая тишина. Эля уходила из комнаты. Домой идти не хотелось. Податься было некуда, и она без цели бродила по улицам, заходила в кинотеатр «Аре». В кино тоже показывали про любовь, и Эле казалось, что все живое только и норовит притиснуться друг к дружке, и даже мухи, которые чертили в воздухе фашистские знаки, и те успевали совокупиться, не переставая при этом чертить. Мир сошел с ума.

Однажды в кинотеатре Эля познакомилась с Толиком Кислюком. Он продал ей лишний билет. Толик оказался иногородним студентом с юридического и тоже жил в общежитии. Внешне он был похож на несчастного немца: белесенький, голубоглазый, голова яичком, ничего особенного. Замечательным в Толике было то, что он не лез. Приходил как братик. Смирно сидел. Потом вместе отправлялись гулять. Эля любила прогулки, у нее была потребность в движении. Особенно не разговаривали, больше помалкивали, но возле Толика было тепло и надежно, как дома до прихода Ильи. Однажды они поцеловались, и Толик заплакал от невыносимости чувств. Потом стали целоваться постоянно, и, поскольку не было ничего лучшего, Эля его полюбила. Любовь имела снисходительный оттенок, но все же это была любовь. Толик был совсем ее. Сидел в Эле по самую макушку и не хотел вылезать. А свое отдавать жалко в чужие руки, и Эля вышла за него замуж.

Сначала сняли комнату, потом угол. Нищета замучила. А тут еще Кирюшка родился. Мать звала к себе, рисковала личным счастьем. Но Кирюшка был такой тощий и синий, что Бог с ним, со счастьем, лишь бы выжил. Эля жертвы не приняла, и все кончилось тем, что бросила институт и укатила в город Летичев. Одно название, что город. Его, наверное, и на военных картах не обозначают. Куры ходят по дороге. Один универмаг, один кинотеатр. Это была родина Толика. Здесь жили его старики. А Толик – человек стабильный, все имел в одном экземпляре: одна любовь, одна родина, одна жизнь…

Эля выбросила сигарету. Сигарета попала на свинью. Свинья колыхнула груду жира и хрюкнула. Воскресенье было на исходе.

Завтра понедельник. Потом вторник. Среда – середина недели, и скоро пронесутся четверг и пятница. В субботу печь пироги, в воскресенье их есть. И это все. И больше ничего не покажут… Вышел Толик, остановился за спиной.

– Хочешь, Кирюшку к себе заберем, а то мальчик от нас отвыкнет? – виновато спросил Толик.

– Отвыкнет, потом привыкнет, опять отвыкнет. У него вся жизнь впереди…

Эля стояла чужая, жесткая. Толик испугался, прижал ее двумя руками, чтобы приблизить. Он прижимал ее и трясся, как цуцик на морозе. Эле стало его жалко. Она его любила. Правда, любовь постепенно принимала крен ненависти, но все же это была любовь.

Свинью накрыло сумерками. Воздух был напоен близким лесом и рекой. В мире покой и нежность, и хорошо знать, что так будет завтра, и невыносимо знать, что так будет завтра. Сердце рвалось на части. А все Илья. Не было бы Ильи – не случилось бы ни Толика, ни Летичева.

В понедельник Эля отправлялась на работу. Она шла по единственной в городе, а потому главной, улице и знала, что во всех окнах прилипли носами к стеклам, рассматривают, во что она одета, и подсчитывают, сколько стоит каждая вещь.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6