Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Умерший рай (двадцать лет спустя)

ModernLib.Net / Современная проза / Виктор Улин / Умерший рай (двадцать лет спустя) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Виктор Улин
Жанр: Современная проза

 

 


Виктор Улин

Умерший рай

(Двадцать лет спустя)

Памяти генерал-лейтенанта авиации Андрея Николаевича Лёзина.

1.

«Но почему мы не находимся сами на островах Надежды и не спим с женщинами, которые пахнут корицей и чьи глаза становятся белыми, когда мы их оплодотворяем под Южным Крестом…»

(Эрих Мария Ремарк. «Черный обелиск»)

2.

«Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло.»

(Екклесиаст. 8:11)

3.

«…иллюзия есть главный питатель жизненных сил.»

(Виктор Улин. «Камни в пыли»)

4.

«Только ленивый не пишет сейчас о Гитлере.»

(Андрей Конюхов. Из частной беседы)

От автора

В 2002 году, вернувшись из турпоездки в Египет, я написал документальную повесть «Африканская луна» – это название упоминается, пожалуй, во всех моих публицистических произведениях.

Едва окончив египетские заметки, я вспомнил о другом путешествии за границу. Совершенном мною – если отсчитывать от того 2002 года – почти 20 лет назад. И подумал, что смогу создать нечто на том давнем материале.

Поделившись планами с литературным братом, бывшим сокурсником по Литинституту, а ныне преуспевающим Петербургским писателем Валерием Роньшиным, я встретил скепсис.

«Луну» Валера принял безоговорочно. Прежде всего благодаря свежести авторского восприятия. Узнав о дальнейших намерениях, он усомнился: удастся ли мне спустя двадцать лет создать вещь такого же объема, наполненную живыми и яркими ощущениями.

– «Не верю!», цитируя Станиславского, – писал мне друг.

Честно говоря, тогда я и сам не слишком верил.

По инерции, оставшейся после «Луны», написал несколько глав – и бросил.

Поскольку в самом деле материал двадцатилетней давности усох и поблек. Скроить из него нечто живое казалось принципиально невозможным.

В таком виде, брошенная – хотя не похороненная – эта повесть провалялась два года.

До тех пор, пока уже нынче я опять не съездил за границу. На сей раз в Турцию. По непонятным причинам поездка вызвала во мне всплеск писательской потенции, какого не было давно.

Я начал работать в начале июля – и писал, писал и писал…

Сделал документальную повесть о поездке в Турцию. Потом написал художественную вещь, эпизодическая завязка которой лежала на берегу Средиземного моря. Совершенно походя родился еще один небольшой, но крайне тяжелый и важный для меня очерк.

Все замыслы вроде бы претворились. Но инерция несла вперед. Делать было нечего, и я взялся за эти записки. Хотя вначале и сам не верил в успех.

Однако воспоминания захватили. И заставили писать до тех пор, пока я не выложил все, что само по себе рождалось в сознании.

Вопреки сомнениям Валеры Роньшина, вещь получилась в два раза объемнее легендарной «Луны».

Ну, а о свежести и искренности судить вам.

Тогда я был молодым

Однажды мы пили водку.

В самом факте не вижу ничего экстраординарного.

Особенно в нынешнем возрасте и состоянии.

Хотя этот случай относится к моей прошлой жизни – когда я преподавал в университете.

Так вот – мы пили тогда водку… И партнером моим (мне не нравится слово «собутыльник»; в нем присутствует уничижительный, оставшийся со времен борьбы с алкоголизмом оттенок, превращающий нормальных людей в заурядных пьяниц) – партнером моим был Семен Израилевич Спивак. Известный ученый, профессор математики, обладатель всех мыслимых в научном мире наград. А главное – умный человек. Один из умнейших, кого мне посчастливилось встретить на жизненном пути. Преклоняясь перед ним, я приватно называю его «ребе», что по-еврейски означает обращение к раввину, учителю или просто мудрому человеку.

И вот, пили мы любимую сорокаградусную – и разговор сошел на воспоминания о прежних временах. Мы медленно опустились в прошлое.

Как положено двум ностальгирующим собеседникам, вспоминали что-то хорошее. Бывшее реально, или только грезившееся – не важно; но оставшееся далеко позади.

Мне в тот момент было года сорок два; но тем не менее казалось, будто только прошлая жизнь осталась цветной, а настоящая сделалась черно-белой.

Приняв по очередной дозе, мы перешли к обсуждению этого феномена человеческого самовосприятия.

И тут Семен Израилевич сказал, что недавно читал очень любопытную книгу – мемуары некоей старой еврейки, жившей в Испании то ли в XVII, то ли даже в XVI веке. Не помню, кем она была и о чем писала – и это неважно. Время и место столь далеки от нас, что все это с тем же успехом могло происходить на Луне. Меня поразил первый абзац книги, который Спивак привел наизусть:

«В прежние времена жизнь протекала совершенно иначе.

Хотя бы потому, что тогда я была молодой…»

Эта грустная фраза неизвестной, давно умершей женщины запомнилась тогда и не дает мне покоя до сих пор.

Она настолько крепко вошла в меня, что я решил сделать ее названием первой главы.

Которая может считаться предисловием автора: так последний объясняет свой взгляд на это произведение.

Ведь я собираюсь описывать события, предметы и места двадцатилетней давности.

Страна, которой больше нет на карте

Не теряйтесь в догадках, чему я собрался посвятить три сотни страниц повествования.

Перед вами – отнюдь не мои мемуары.

Точнее, не совсем мемуары…

Принимаясь за эти записки, я решил рассказать о своей давней поездке за границу.

Настолько давней, что страны, куда я ездил, не найдется ни на одной карте. Равно как и той, откуда выехал и куда вернулся.

Потому что тогда я жил в СССР – а ездил в Германскую Демократическую Республику.

Столь эфемерными кажутся эти географические названия сейчас, что меня самого посещают сомнения в реальности того путешествия. Из всего прежнего мира неизменной сохранилась, пожалуй, одна лишь Польша. Которой суждено вечно оставаться утлой прослойкой – чем-то вроде коврика для вытирания ног – между Россией и Германией.

О Польше будет сказано несколько слов в нужном месте.

Сейчас же я хочу оправдаться перед вами за предлагаемые материалы.

Ведь если учесть обилие нынешней информации, равно как и свободную возможность каждого россиянина съездить за рубеж в любом направлении, то познавательное значение моей повести может показаться сомнительным.

Слишком уж большой промежуток времени отделяет события от момента их описания; да и мир изменился неузнаваемо.

Но, может, в том и ценность подобных воспоминаний, что являясь одновременно личными мемуарами, они позволяют видеть сквозь медленно мутнеющую толщу времени и предложить не только изложение реальных фактов, но взгляд на прошлое с позиции нынешних знаний…

«У нас была великая Эпоха»

Так назвал одну из наиболее удачных книг уважаемый мною писатель Эдуард Лимонов.

Он гораздо старше меня; его Эпоха представляла собой детство послевоенного мальчишки – время, в котором еще бродило эхо великой Войны, накладывая отпечаток на мысли и поступки.

Если абстрагироваться от положительных качеств, подсознательно приписываемых всему, что мы именуем великим или гениальным, то действительно та эпоха была наполнена величием. Правда, злом в не меньшей мере, чем добром, но отрицать ее грандиозность не станет никто.

Так же как никто не решится назвать великими наши дни. Грандиозные с точки зрения перемены образа жизни, но ассоциирующиеся лишь с мышиной суетой измельчившихся до непотребства политиков.

Моя Эпоха была существенно моложе. Можно ли ее именовать великой? Конечно, в сравнении с Лимоновской она проигрывает. Но сопоставляя с современностью, мы не можем отрицать некоторых ее монументальных черт.

То была эпоха великого абсурда и великой лжи. Мелкой и не особо опасной для тех, кто не собирался слишком высоко поднимать умную голову – но лжи всеобъемлющей, возведенной в ранг государственной политики.

Ведь отрочество мое и юность пришлись на период, который позднейшие историки поименовали застоем.

И действительно, нечто потрясающе стабильное присутствовало в те времена.

Когда ничто не менялось, застыв на годы в однажды принятом состоянии.

Когда человек шел на работу и получал мизерную зарплату. Но знал во-первых, что этой зарплаты хватит не умереть с голода (и ее действительно хватало ровно настолько; прочие блага просто отсутствовали), а во-вторых, что он не лишится ее до самой пенсии (которой хватало в общем на точно такую же жизнь).

Когда в самом обществе установки не менялись, а делались лишь все более нелепыми.

Тогда было достаточно прочитать одну книгу, написанную Генеральным секретарем ЦК КПСС Леонидом Ильичом Брежневым, чтобы потом не иметь проблем с общественными науками.

Вот собственный пример. Прочитав только «Малую Землю», я с ее помощью успешно сдал семь экзаменов за семь лет: школьное сочинение, затем по очереди предметы общественного курса в университете, потом экзамен по истории КПСС при поступлении в аспирантуру – и получал только отличные оценки. А с кандидатским минимумом по философии мне страшно не повезло: Брежнев некстати умер, не дав мне пройти с «Малой Землей» до конца; философию пришлось сдавать по другим материалам, и впервые в жизни я получил «четыре»…

Сейчас это кажется смешным и жалким. И тогда мы тоже откровенно смеялись над своим «Леней». И анекдотов про Брежнева ходило не меньше, чем про Чапаева.

Но…

Но при всем том я отчетливо помню осенние дни 1982 года, когда Брежнев умер. Нам, советским людям, совершенно реально думалось, что должен наступить конец света. Ведь Леонид Ильич, возглавляющий трибуну Политбюро ЦК КПСС, был вечным. Не как скала и даже не как Солнце, а как Вселенная. Он просто не мог взять и умереть, подобно простым смертным.

Брежнев казался для нас чем-то незыблемым, вроде легендарного австрийского императора Франца-Иосифа, правившего страной на протяжении почти семи десятилетий, периода существования целого поколения – за это время уставшего от жизни, своей страны и королевского трона. Однако Леонид Ильич возглавлял ЦК КПСС – то есть Советский союз, что в те годы было эквивалентным – всего 18 лет. Поистине время в эпоху застоя тянулось в десять раз медленнее, чем на самом деле. И в с Брежневым мы действительно прожили целую жизнь. Хотя она и напоминала летаргический сон.

В какой-то мере те события происходили как некий слабый отсвет поистине страшных и трагических Событий прежней эпохи. Смерть Брежнева не сокрушала все сущее, как смерть Сталина – но для своего периода это было аналогичное явление.

Помню, как в день, когда его хоронили, я шел по Невскому проспекту мимо Гостиного двора. В момент, когда гроб вождя опускали в глубокую могилу у Кремлевской стены, из Москвы был подан сигнал. И на всех улицах остановилось движение. И все машины загудели. Вразнобой, но как-то жутко и безысходно. Этот вой, к которому примешивался рев каких-то далеких заводских гудков, наполнял душу сумраком и ожиданием конца. Конца чего-то привычного, устоявшегося и в общем родного.

Как оказалось потом, предчувствие не обмануло. Случившееся в самом деле стало началом конца Эпохи.

(Странно и парадоксально с объективной точки зрения. Смерть настоящего могучего тирана, образец которого представлял Генералиссимус, в общем не подломила существующего строя. А кончина опереточного маразматика, каким стал к концу жизни бравый полковник Брежнев, в самом деле знаменовала собой переход к агонии системы.)

Но тогда мы совершенно искренне думали: что же теперь будет с нами, привыкшими к неизменности бытия?…

Поверит ли в это человек, не успевший пожить в годы застоя? Сомневаюсь. Но все происходило и ощущалось именно так.

Поэтому я и решился на эти записки.

Ведь никто, кроме живших тогда и сохранивших память, не способен восстановить детали недавнего прошлого.

Например, помните ли вы,

Что такое ДЕМОНСТРАЦИЯ

Демонстрировали не новые фасоны одежды и даже не образцы вооружения – как может показаться кому-то, видевшему по телевизору отрывки парадов на Красной площади.

Демонстрировалось согласие населения с существующим общественным строем.

Это событие происходило два раза в год и знаменовало собой наиболее серьезные коммунистические праздники – 7 ноября и 1 мая (красные даты которых, по иронии судьбы, сохранились до сих пор).

Демонстрации вспоминаются в общем по-доброму. При хорошей погоде казалось неплохо пройтись по городу пестрой могучей колонной, прокричать несколько речевок под трибунами, с которых махали руками Верховные вожди, а потом мирно разойтись по домам. С чувством выполненного долга и усталости от многокилометровых пробежек сесть за действительно праздничный стол.

Но все-таки на демонстрации народ сгоняли. Потому что любителей прогуляться в выходной недоставало, а правящая партия требовала определенной массовости ликующего народа.

И, кроме того, в этом шествии приходилось не только идти, но еще и нести портреты умерших и живых вождей (фанерки на длинных ручках, напоминающие лопаты для уборки снега) или лозунги – изречения «Слава КПСС» или «Миру мир», написанные на длинных полосах фанеры, снабженных двумя ручками по краям; на такие требовалось целых два человека.

С интеллигенцией проблем не имелось: райком давил на партком, а тот с помощью комсомола и администрации выгонял на площадь всех, кто мог ходить. Ведь любой рссийский интеллигент при прежнем режиме всегда дрожал в страхе потерять место.

Хуже обстояло с рабочим классом. Похмельный гегемон своим местом он не дорожил и вообще ничего не боялся. Поэтому для портретов и лозунгов на заводах применялся принцип материального стимулирования.

Вы наверняка не знаете размер и порядок оплаты портретов на демонстрации в Ленинграде.

Утром перед построением со специальной машины, которой предстояло возглавлять колонну завода, раздавали предметы наглядной агитации тем, кого уговорили их нести. Пройдя Дворцовую площадь, колонны демонстрантов рассыпались. Свободные уходили домой. А носители портретов спешили к головной машине. Там по сдаче товарно-материальной ценности ждало вознаграждение: каждому, кто нес портрет, наливали стакан водки. Паре, сдавшей лозунг, выдавали бутылку на двоих.

Получалось, что нести лозунг выгоднее, чем портрет. Но лозунгов было несколько, портретов – в несколько раз больше. Кто не успевал скооперироваться с напарником, довольствовался стаканом. Но и двести граммов водки за прогулку с партийной физиономией тоже казались неплохой наградой…

Вспоминать забавные и грустные детали застойных времен можно без конца.

Пожалуй, мне пора заканчивать вступление, где слишком часто упоминается водка.

И попытаться перейти собственно к теме – к Германии.

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин

Я уже хотел начать, но не смог удержаться от того, чтобы нарисовать перед тобой, возлюбленный читатель, картину моего бытия…

Вчера я отправил жену в Турцию.

У нее длинный отпуск. Точнее нормальный для человека, работающего по востребованной специальности. В этом году мы уже успели побывать в Турции, потом она съездила на пять дней в местный убогий пансионат. И теперь, третьим заходом – опять уехала на Средиземное море.

Оставив меня при полной свободе действий… Которая для меня есть совсем не то, о чем вы подумали. Скажу больше: вы лучшего мнения обо мне, нежели я того заслуживаю.

Для меня свобода – это возможность заниматься любимыми делами. Возиться с машиной, писать, играть на компе. Заниматься чем угодно – спокойным и необременительным делом.

Но вечером обязательно напиться водки. Не очень много, но до состояния, когда, говоря словами старого Хэма, «все становится почти таким как прежде».

А сегодня я не просто напился.

Я вышел на рэмблер и заказал в поиске свою любимую песню про танкистов. И нашел целый сайт с некупированными словами о Сталине.

Об Иосифе Виссарионовиче в этой повести я писать по возможности не буду. Слишком сложна и широка тема.

Но я счастлив от пьянства и иллюзии смысла жизни. И компьютер мой грозно ревет:

Гремя огнем, сверкая блеском стали,

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин

И первый маршал в бой нас поведет…

И убей меня бога – отрежь мне часть смысла жизни, поруби ее на пятаки и скорми бродячим псам – если эти слова не имеют отношения к Германии…

Но пора и к ней.

Страна мечты

В школе я учил английский язык.

Ведь я пошел в первый класс в 1966 году, когда даже из-за порядком поржавевшего железного занавеса было ясным, что это – язык будущего. Грядущее интернациональное средство общения, каким ученые придурки мечтали видеть выморочное эсперанто.

Впрочем, в упоре на английский можно видеть и не заботу о будущем, а политику. Ведь в стране социализма, вынужденной жесткого обороняться от бесчисленных противников, всегда учили язык потенциального врага.

Поэтому в тридцатые годы в школах царил немецкий.

Когда холодная война показала себя во весь рост, то миру стало ясно, что ни игрушечно милитаристская Германия, ни напомаженная Франция, ни трудолюбивая Япония не являются оппонентами коммунизму. Предстоит война двух титанов, двух империй зла, как они именовали друг друга: СССР и США. Вот тогда определилось, что воевать предстоит с англоговорящим противником.

Планы советских милитаристов рухнули – равно как и американских. Советский союз оказался тем, кого предугадывал Адольф Гитлер еще сорок лет назад: колоссом на глиняных ногах. От страны ничего не осталось, исчезли и перспективы войны.

Но английский прочно вошел во все сферы деятельности.

Знание языка – это, пожалуй, единственное, что дала мне школа. Потому что – как я уже говорил – историю мы учили по одной книге, географию игнорировали из-за ее бесполезности для непутешествующего советского человека, литература в школе казалась нудной и серой, как Чернышевские сны Веры Павловны… и так далее. Эти предметы вроде были призваны расширять кругозор, но воинствующий социализм сужал последний до размеров смотровой щели танка.

Однако свободное владение языком до сих пор служит мне важным инструментом.

Но уча английский, я мечтал о немецком.

Сам не знаю, почему. Просто Германия с детства казалась мне страной мечты.

Меня не привлекала холодная и очевидно неуютная Англия, бесконечные красоты которой мы расписывали на уроках устной речи.

Равнодушен был я и к Франции – стране трех «п» (поваров, портных и проституток), какой она всегда мне казалась.

Но Германия

Об этой стране стоило думать всерьез.

Главной причиной моего поклонения этой стране явилась моя ранняя и яростная страсть к авиации. Точнее, к пластмассовым моделям самолетов.

Сейчас при наличии средств можно за полчаса купить всю историю мирового авиастроения в любом исполнении.

Тогда же существовали только грубые – словно вытесанные топором – советские модели-болванки. Которые ужасали: без колес и винтов, отштампованные из пластмассы красного или синего цвета. И лишь в недосягаемом городе мечты (каким она грезилась тогда любому советскому человеку) – в бесконечно далекой Москве – продавались модели немецкого производства.

На самом деле тоже довольно грубые с точки зрения современной техники европейского моделирования.

Но по сравнению с отечественными казавшиеся чудом, которое страшно брать в руки. У них всегда все оказывалось на месте; винты и колеса крутились и имели положенный черный цвет, в фюзеляж вклеивались прозрачные полоски иллюминаторов. И весь самолет можно было украсить переводными картинками, довершающими облик точной копии.

Так выросло уважение в стране-изготовителю.

(Были в то время, вероятно, и какие-то добротные немецкие вещи; однако к тряпкам я не питал интереса и безразличен к ним до сих пор, поэтому судить с этой точки зрения не берусь.)

Потом я стал собирать модель железной дороги, тоже немецкого производства. Эта игрушка для взрослых была поистине верхом совершенства. Думаю, что сейчас за деньги, которыми располагает средний россиянин, уже нельзя купить ничего подобного. У меня собрался огромный подвижной состав, многие метры рельсов, целые городки строений: сначала привезенное из Москвы, потом накупаемое самостоятельно во время учебы в Ленинграде.

Кроме того, конце средней школы я начал собирать марки Германской империи.

Марки тогда собирали поголовно все, однако большинство заканчивало свое увлечение через месяц-другой, скопив небольшой альбом разномастных картинок. Или переходили к тематическому коллекционированию: копили бабочек, живопись или спорт.

Я, разумеется, начал с авиационной темы.

Но незаметно и прочно сполз на так называемую «хронологию» – то есть собирательство марок определенного государства.

Само собой получилось, что коллекционировал я именно Германскую империю. В самый интересный период ее существования: с шестидесятых годов девятнадцатого века, когда существовали отдельные немецкие княжества, выпускавшие свои марки – до тысяча девятьсот сорок седьмого. После которого утряслись оккупационные зоны разбитого третьего Рейха и на одной земле возникли два непримиримых родственника. Огромная ФРГ и маленькая ГДР. Собирать которые было в равной степени скучно.

Интерес к Германии, родившийся случайно, постепенно вырос в подлинную филателистическую страсть.

Ведь ни одна из стран в период новой истории – то есть во время, когда существовала регулярная почта и выпускались марки – с такой яростью не вступала в передел мира.

А любые изменения государственного статуса территорий влекли выпуск новых знаков почтовой оплаты – равных которым в наше время и не представить.

Собирал я не как бог на душу положит, а по точному каталогу фирмы «Михель». Мое сокровище представляло десяток кляссеров (то есть альбомов с прозрачными полосками, под которых вставлялись драгоценные экземпляры), где в четкой последовательности, с отдельными разновидностями, располагались марки собственно Германии, княжеств, оккупированных ею областей Бельгии, России, Украины, Чехословакии, потом оккупационные серии самой Германии, выпускаемые Советским союзом, Англией и Америкой…

По некоторым направлениям у меня выстроилась почти полная хронология. В моей коллекции имелись марки, которые в каталоге помечались как весьма редкие и оценивались суммами с несколькими нулями на конце.

Собирать их было в общем нетрудно: ведь тогда я жил в Ленинграде. Городе фронтовой полосы, где находилось огромное множество семей, куда отцы, мужья и сыновья привезли когда-то Германские трофеи. И, как мне думается, немало альбомов с немецкими марками: ведь перед войной филателия в СССР имела практически государственный характер.

Недаром председателем ВОФ (Всесоюзного общества филателистов, членом которого лет двадцать числился и я) состоял долгое время не кто иной, как действительно уважаемый и очень мужественный человек, прославленный полярник Эрнст Кренкель.

Упоминавшийся в известной песне про Сталинский стяг, поднятый у края Земли:

– Туда, где над полюсом ветер шумит,

Где солнца немеркнущий диск,

Отряд свой вели Водопьянов и Шмидт,

И Кренкель – отважный радист!

Небольшое отступление

Я привел этот, естественно легший в текст, куплет из довоенной песни, и подумал вот о чем.

Для кого я пишу свои публицистические произведения?

С художественными ясно; там практически любого читателя увлечет интрига.

А публицистику, которая приобретает у меня симбиоз путевых заметок, личных мемуаров и разрозненных мыслей?

Ее – для кого?

Подозреваю, что о Кренкеле современный читатель впервые только что узнал от меня; фамилию Шмидт, возможно, слышал – а уж о том, кем был Водопьянов, не имеет малейшего понятия.

Прошла эра энциклопедистов, миновала эпоха просто образованных людей, настало царство невежд с коровьим интеллектом.

Именно парнокопытным, самым примитивным в мире млекопитающих. Нынешняя молодежь не интересуется ни чем, кроме секса, пива и спорта, да еще – по мере острейшей необходимости – своей специальности в институте.

Между тем именно любопытство есть биологический индикатор интеллекта.

Кошка, целый день разглядывающая свой двор из окна девятого этажа, и тупой взор жующей коровы – вот две противоположности интеллектуального развития.

В мое время казалось необходимым интересоваться еще чем-то помимо профессии. Мои сверстники разбирались в музыке и искусствах, знали военную историю, и еще бог знает какую массу бесполезных в жизни, но расцвечивающих ее унылое течение вещей.

Впрочем, тому было объяснение: мы росли в эпоху информационного голода и жадно хватали всякое доступное знание.

Сейчас все переменилось.

Открылась любая информация – разложенная ли в Интернете, или вложенная в рот по телевизору. Но так или иначе пережеванная кем-то посторонним.

В результате мой современник перестал интересоваться чем-либо вообще.

И не только потому, что жесткие темпы не оставляют времени для познания бесполезного.

Просто наш век – эра информационного потребительства. Когда обыватель человек потребляет лишь то необходимое, что ему дают.

И абсолютно инертен в самостоятельном познании нового.

Констатируя этот факт, я думаю о бессмысленности своего труда.

Ведь основа даже этой книги – как фактологическая, так и эмоциональная – давно пересказана и переписана в письмах редким друзьям-сверстникам, понимающим мой мир. Причем с использованием мощного потока нецензурных выражений, придающих произведению особую экспрессию.

Пережитое живет во мне, а когда умрет со мною, мне будет все равно.

Так для чего же я излагаю это, делая достоянием широкой публики? Для кого ?

Неужели только для себя – и зачем тогда, если самому это не очень нужно?

Конечно же, нет.

Мои произведения висят в Интернете и их кто-то читает.

Мой конкретный виртуальный друг, бородатый и патлатый и невероятно симпатичный мне Борис Гольдштейн из Иерусалима, получив от меня по мэйлу очередную вещь, распечатывает ее, сшивает в тетрадочку и пускает по рукам таких же, как он, русских евреев. Для которых каждая моя повесть – источник ностальгических воспоминаний о чем-то личном.

И кроме того, как ни странно, я точно знаю, что есть совершенно молодые – даже юные – читатели, ждущие моих произведений.

Например, семнадцатилетняя девочка по имени Лера, дочь моего лучшего реально существующего в моей окрестности друга Андрея Конюхова.

(Чье высказывание стало четвертым эпиграфом к этой повести.)

Она выросла на моих руках: когда-то вставала на табуретку, чтобы увидеть в глазок меня, пришедшего к Андрею за электродрелью или с предложением выпить водки. И незаметно превратилась в маленькую женщину.

Наделенную всеми худшими чертами своего поколения, воспитанного на полифонии для дебильников и рекламе клинского пива. Которому дурацкие безделки: телефоны со встроенными фотокамерами и играми для кретинов, беспредметные разговоры, подбор новых тряпок, еженедельно перекрашиваемые волосы и прочая дребедень – составляют не фон, но сам смысл жизни.

Однако – и это поразило меня до глубины души – недавно я узнал от ее мамы Светланы…

Что девочка из чужого поколения является моим читателем. Не пропуская даже те вещи, которые ей по возрасту не должны быть интересны. И даже спрашивает – «мама, узнай у дяди Виктора, не написал ли он чего-нибудь нового?»

Эта новость наполнила мою душу осознанием силы.

Я знаю не только виртуальных, но и реальных читателей. Значит, не зря провожу часы, перенося эфир сознания на физический носитель.

И мысли оказываются непустыми, коль ими заинтересовалось даже молодое существо, устроенное иначе и живущее иными заботами.

И хочется писать дальше. В надежде открыть именно таким читателям нечто новое. Поскольку ни одно знание не бесполезно: оно возвышает знающего над профанами.

Вот и я пишу эти мемуары…

И Кренкель, отважный радист…

…Итак, на чем я прервался?

На Кренкеле.

Точнее, не на нем, а на моем увлечении филателией.

Еще точнее – на собрании марок Германии.

Как я уже говорил, моя коллекция была огромна и полна; на рубеже семидесятых среди филателистических развалов Ленинграда имелись совершенно потрясающие вещи.

Только теперь я пониманию, что тогда текло одно из счастливейших времен моей жизни.

Придя домой с очередного похода на филателистическую распродажу, я отдавался самому приятному из всех тогда известных мне удовольствий. Прежде, чем любовно отмочить, отпарить и обработать новые марки, я аккуратно отмечал точками закрытые позиции в каталоге. И вспоминал изречение Гете о том, что коллекционеры – счастливые люди.

Возможно, не рухни империя СССР, не произойди развал всего, что казалось жизнью, я бы до сих пор понемногу – именно понемногу, ведь мне не хватало лишь самые дорогих и редких экземпляров – добирал свою коллекцию.

Но время переменилось. Переменился мир. И с ним я сам.

По скромным оценкам, сделанным согласно западному каталогу, моя Германия тянула тысяч на десять долларов. Но одно дело Запад, а другое Россия, тем более худшая ее часть – Башкирия. Кому тут нужен Deutsches Reich с зонами и протекторатами…

Коллекция марок – равно как и модель железной дороги – были проданы по случаю за совершенный бесценок. На вырученные деньги я купил простенькую видеокамеру и сотовый телефон. Пластмассовое одноразовое, постоянно дешевеющее барахло, которое нельзя даже мысленно поставить в один ряд с тем дыханием Истории, каким являлось мое филателистическое собрание.

Но, как ни странно, я не жалею ни о чем.

То было прошлым.

И тянуло бы меня, нынешнего, назад.

Мешая трудному процессу выплывания в современность.

Марки ушли.

Навсегда.

Как юность, романтика, вера в людей и в свою потенцию.

Но они сделали свое дело: приблизили ко мне Германию.

Тайна Третьего Рейха

Любопытно, что Германия всегда ассоциировалась у меня с Гитлером.

И в мыслях я называл ее не иначе, как именно III Рейх.

Сейчас все это забыто; новых военных фильмов не снимают, а старые почти никто не смотрит. И фразы типа «это было началом конца Третьего Рейха» уже не вызывают вопроса – а почему именно третьего?

Коротко поясню.

Первым Рейхом («Священной империей немецкой расы») гитлеровская идеология считала государство, созданное немецким королем Оттоном (не помню каким по номеру) и объединявшим в своих границах территории практически всех современных цивилизованных европейских государств. Я, правда, не помню, откуда взялось слово «римская»..

И вряд ли вообще предки нынешних макаронников итальянцев считались арийцами.

Первый Рейх и Древний Рим вообще практически никак не связаны.

Однако фюрер очень уважал именно Древний Рим. Его привлекала прежде всего имперская идеальность последнего.

Государство, превращенное в огромное захватническое войско. Железный порядок. Лаконичные орлы римских легионов – которые, судя по всему, дали основу столь же совершенной нацистской эмблеме. И даже вскинутая рука в знак приветствия императора хорошо легла к словам «Хайль Гитлер».

Для забывших – точнее никогда не знавших – историю, поясняю, что слово «хайль» не несет мистического смысла. Это всего лишь повелительное наклонение от немецкого глагола heilen, то есть «благоденствовать».

Звериный рык толпы означал элементарное пожелание здоровья фюреру.

«Да здравствует Гитлер», – вот точный русский эквивалент.

Также не кроется ничего символического и в выкрике «зиг хайль», который многими воспринимается как усиление привычного «хайль Гитлер».

«Зиг» по-немецки означает «победа».

Нацистский вербальный ритуал предусматривал обмен осмысленными повелительными репликами:

– Хайль Гитлер!

– Зиг хайль!

То есть славили одновременно Гитлера и победу. Только и всего.

Ну ладно, о Гитлере пока хватит…

С Первым Рейхом разобрались.

Когда же был следующий?

Если не ошибаюсь, Второй Рейх связывался с деятельностью германского канцлера Отто фон Бисмарка, сумевшего наконец собрать разрозненную Германию воедино и придать ей мировое величие. О каком за пивной кружкой и куском поджаренной сосиски втайне мечтает любой уважающий себя немец.

Поэтому когда австрийский ефрейтор с карикатурной внешностью опереточного фигляра предпринял очередную попытку объединить немецкий дух, то его империя официально считалась третьей.

С расцветом экономики нацизма Третий Рейх переименовался в Тысячелетний. С намеком, что господство немецкой расы на нужном пространстве будет установлено раз и навсегда.

Адольф Алоисович Гитлер немного просчитался. Ошибся на два порядка. Если точно, в восемьдесят три целых и одну третью часть раза.

Путь в Рейх

Все написанное в предыдущей главе – лишь малая и, возможно, уже потерявшая точность часть моих прежних знаний о Германии.

На самом деле, в молодости я знал о Германии практически все. Имея в виду наиболее интересный для меня исторический период между мировыми войнами.

Более того, практически не зная языка (выучив несколько фраз и запомнив отдельные термины, встречавшиеся в филателистических каталогах), я разбирал тексты, напечатанные острой готической фрактурой. Пойдя дальше, узнал и выучил рукописный готический шрифт. Его, конечно, я уже не помню. Осталось лишь ощущение чего-то странного, но удивительно легкого, струящегося по бумаге вперед руки. И еще, насколько запомнилось, некоторые буквы в готической скорописи были практически неотличимы в написании без контекста. «e» и «n», кажется, и еще какие-то. Доводя свои знания до предела, я овладел даже руническим письмом. Которое, конечно, не являлось истинной древней грамотой, где каждая руна означала целый символ, а представляло лишь перевод немецкого алфавита на рунические знаки тевтонов. Из которых, кстати, в фашистской Германии возникли «молнии» на петлицах эсэсовцев, которые были просто буквами «SS», записанными с помощью возрожденных Гиммлером рун.

Однако все эти знания оказывались бесполезными и разбивались о скалу коммунистического порядка, стоило лишь реально подумать о возможности посетить Германию.

В те времена мы не знали слова «турагентство».

Имелись путевки, но они распространялись по предприятиям, где их раздавали по каким-то внутренним принципам: цена их была невысокой даже для низких зарплат того времени. Правда, предлагались только страны соцлагеря: Болгария, ГДР, Польша, Чехословакия (тогда еще не поделившаяся на непримиримые Чехию и Словакию). Выезд в Югославию, не до конца смирившуюся с коммунистами, представлял достаточную трудность. Я уже не говорю о Франции или Голландии. А Израиль вообще как бы не существовал: СССР находился с еврейской страной в состоянии молчаливой войны и не поддерживал официальных дипломатических отношений.

Впрочем, попасть куда угодно было неимоверно трудно.

Ведь списки желающих утверждались парткомами предприятий. Группы формировались в строгом порядке, и в каждой имелся человек, посланный КГБ (тогдашней службой безопасности) для слежки за согражданами и пресечения «шпионских» контактов.

Тогда это казалось абсурдом. Теперь очевидно, что при невыездном для большинства граждан советском режиме, единственным способом эмигрировать за рубеж была именно безобидная турпоездка с последующим «отставанием» от группы.

Современному человеку не поверится, но граждане СССР не имели права иметь загранпаспорт.

Оформленный при необходимости, он выдавался перед пересечением границы. По возращении на Родину тут же изымался. И – вероятно, в целях экономии бумаги на случай, если человеку повезло и он попал на работу с загранкомандировками – хранился в органах внутренних дел ровно год. После чего уничтожался. и для повторного получения требовалось заново пройти сложную процедуру, рассказ о которой впереди.

Однако покажется сказкой и то, что дорогие европейские страны, куда кататься сейчас не по карману большинству из нас, были столь же дешевы как страны содружества. Поскольку официальный обменный курс для выезжающих искусственно поддерживался на уровне семьдесят с чем-то копеек за доллар. Зато о Турциях, Грециях и Египтах никто не смел мечтать как о невероятно дорогой экзотике.

Мой путь в Рейх был, пожалуй, не менее трудным, чем внедрение советского разведчика.

Моя борьба

Вообще-то так переводится название фашисткой библии – сочиненной Гитлером книги «Mein Kampf».

(В моем сознании перефразируется Маяковский: «Фюрер и Германия – близнецы-братья; кто более матери-истории ценен?…»)

Гитлер для меня есть эквивалент Германии. То есть неотъемлемый ее атрибут. Каким бы чудовищным он ни был.

Вот и пришли эти слова, стоило вспомнить, с каким трудом я добивался возможности съездить туда.

Поскольку тогда я еще был студентом, обычная турпоездка мне не светила.

Зато я мог стать бойцом интернационального студенческого строительного отряда. Тем более, что Ленинград и Дрезден считались городами-побратимами, и каждое лето в Германию выезжал интеротряд.

Существовала еще одна возможность: более простая, более дорогостоящая и, на мой взгляд, менее интересная. Так называемая «обменная группа» по комсомольской линии. Сначала в течение какого-то времени – кажется, двух недель – приходилось принимать в Ленинграде, кормить, поить и возить по экскурсиям группу немцев, потом ту же услугу оказывали нам.

Но мне хотелось именно в интеротряд.

Во-первых, он уезжал на целый месяц.

А во-вторых, уже тогда мне подсознательно хотелось узнать страну не по экскурсиям, а изнутри. Дворцы меня не тянули; я вообще равнодушен к пышным архитектурным памятникам. Меня интересовало, как живут там люди.

Попасть в члены факультетского интеротряда было так же сложно, как в отряд космонавтов: он состоял из двух бригад, то есть со всего университета набиралось не больше двадцати человек. Каждый факультет посылал за границу одного, максимум двух человек в год.

(Я оговариваюсь; меня влекла Германия, но имелись еще Югославия, Польша и, кажется, Болгария. Тоже с неимоверно строгим отбором.)

Поездка в интеротряд расценивалась комитетом комсомола как своего рода поощрение за учебу и общественную работу. Для нее требовалось хорошо учиться и побывать в двух местных студенческих строительных отрядах.

Поэтому после первого своего стройотряда я за границу не попал.

Заветные двери открылись в аспирантуре. Тогда я фактически побывал даже не бойцом, а командиром одного локального отряда. Возглавлял общественную приемную комиссию факультета – проделал адскую работу технического обеспечения летней вступительной кампании.

После этого я мог претендовать на поездку в Рейх.

Впрочем, тогда я уже был большим человеком: занимал пост заместителя секретаря комитета комсомола факультета, имея в подчинении более тысячи членов ВЛКСМ – больше, чем в ином райкоме маленького городка.

Чувствую, как вытянулись лица у некоторых читателей – видящих во всем, отдаленно связанным с коммунизмом, отрыжку прошлого, в принадлежности к которому стыдно признаваться.

Но я не стыжусь.

Наоборот, хочу сказать о комсомоле несколько слов.

Темное пятно в моей биографии

Для большинства нынешних читателей – особенно молодежи, оторванной от истории и воспринимающей ее по ублюдочным интернетским сайтам – Коммунистическая партия представляет абсолютное зло.

Это и так, и не так.

Попытаюсь объяснить.

Любая корпоративность людей, стоящих у власти, действительно есть абсолютное зло для граждан, над которыми они властвуют. Ибо верх и низ всегда враги, находящиеся в конфронтации; что хорошо для одной стороны, то убийственно для другой.

Поэтому рядовому гражданину по сути все равно, кто сидит на вершине. Коммунистическая партия, государственная религия, выборка из националистического большинства – или просто голый капитализм, выросший из разворованных государственных заводов и нефти.

Любая власть антинародна по своей сути.

Стоит понять этот элементарный – хоть и познающийся лишь в определенном возрасте – факт, как все становится на свои места.

Разумеется, антинародной была и верхушка КПСС.

Но среди рядовых коммунистов встречались в большинстве настоящие, порядочные, действительно лучшие люди. Потому что – я не говорю об уже тогда стопроцентно коррумпированных госструктурах – кандидаты проходили жесточайший фильтр мнений своих же товарищей на общем собрании.

У меня самого при слове «коммунисты» всегда всплывают в памяти строки Александра Межирова:

– И без кожуха из Сталинградских квартир

Бил «Максим». И Родимцев ощупывал лед…

И тогда еле слышно сказал командир:

«Коммунисты, вперед! Коммунисты – вперед!»

Этот лозунг был не пустым.

На фронте в самом деле коммунисты шли вперед. И поэтому погибали первыми.

В итоге после войны партия сильно поредела. Причем потеряв своих лучших членов. Остался мусор.

То же самое творилось в комсомоле как малом образе партии. Естественно, что крупные комсомольские деятели московского уровня были такими же негодяями, как и коммунисты кремлевских трибун.

(Впрочем, позволю себе высказывание о том, что именно в Кремле находились прежде, находятся сегодня и будут находиться во веки веков именно самые отпетые негодяи).

Но комитеты комсомола на местах вели тяжелую работу среди молодежи.

Сейчас кажется, что они были заняты лишь разрезанием узких брюк (а потом ушиванием широких), стрижкой, сниманием цепей, запретом на прослушивание «голосов», чтение иностранных журналов, и так далее.

Да, конечно. Любая правящая группировка всегда опирается на идеологию, утверждаемую в массах. Все равно, какую: религию, национализм или коммунизм.

И у комсомола основной задачей стояла, конечно, идеологическая.

Но не менее важной была деятельность студенческих комитетов комсомола, по организации учебного процесса, нормального быта и досуга студентов.

(Увлекшись погружением в прошлое, я незаметно заговорил принятыми когда-то комсомольскими штампами; привычка – вторая натура).

Нынешняя борьба наркоманами, ведись комсомольскими методами, привела бы к иному результату, нежели та видимость, которую создает продажная милиция.

Ну ладно, насчет наркомании ста процентов не дам, но готов поклясться, что в институте от комсомола польза имелась.

Войдя аспирантом в факультетский комитет, я три года был заместителем секретаря по академической работе.

Третьим согласно табели о рангах. Потому что первым считался сам секретарь, освобожденный и получавший зарплату, а вторым – идеолог.

Но по важности мое направление было главным. Комсомол следил за учебой студентов. Подгонял «хвостистов», устраивал проверки на лекциях, обсуждал возможности улучшить процесс.

Сейчас преподаватели поставлены лицом к лицу к студентам. И каждый вынужден проделывать всякие трюки, чтобы заставить учить свой предмет.

В мое время этой проблемы не существовало.

Существовала система академсоветов – курсовых и факультетских – где жестко отслеживалась успеваемость. Каждый отстающий попадал под контроль – и надо сказать, косвенные меры воздействия имели успех.

С комсомолом расставались в двадцать восемь лет. Этот рубеж пришелся на пору моей работы в Башкирском филиале академии наук СССР. Где в самом деле комсомольская работа казалась пародией на деятельность. Впрочем, сама система уже умирала.

Потом я перешел в Башкирский государственный университет и стал преподавателем.

То были годы отречения от прошлого. И я сам забыл, как руководил самым факультетским академсоветом, заставляя бездельников учиться.

Вспомнил, начав читать лекции на коммерческом отделении одного из факультетов. Когда в начале сентября ко мне приблизилась большая группа студентов, из которой отделился самый смелый. И, глядя мне в лицо, спокойно спросил: сколько надо заплатить прямо сейчас, чтобы получить экзамены и зачеты за четыре семестра вперед и забыть о существовании моего предмета.

Вот тогда-то я подумал, что старые методы воздействия на нежелающих учиться разрушены, а новых не создано. Да их и не может быть в современных условиях.

Так или иначе, я горжусь своим комсомольским прошлым. Поскольку твердо знаю, что личными усилиями заставил дотянуть университет не один десяток слабовольных людей.

Признаюсь вам даже в еще более страшном грехе.

Я всегда мечтал вступить в КПСС. Потому что, как всякий нормальный молодой мужчина, хотел сделать карьеру и отдавал себе отчет в том, что без партии это невозможно.

Погубил меня факт, что в Ленинграде, где сияли вершины моей комсомольской деятельности, я был иногородним, то есть не имел постоянной прописки. Поскольку гегемоном считался рабочий класс, а интеллигенция именовалась прослойкой, то и партийных мест в институты «выдавалось» – в прямом смысле выдавалось, то есть спускалось из ближайшего райкома – ограниченное количество. Получить место по партийной разнарядке иногороднему студенТУ было практически невозможно. Ведь студентКА могла выйти замуж и остаться в Ленинграде. А парень наверняка собирался уехать обратно в свой город. Увезя с собой и вожделенное партийное место.

Так я не попал в партию, пока туда стремился.

Вернувшись после аспирантуры в Уфу, я мгновенно и необратимо сгнил в местном болоте. Об этом даже не хочется вспоминать.

Возможно, то было своего рода точкой перехода всей моей судьбы.

Пробейся я в партию в нужный период жизни: пока оставался истинно молодым, не растратившим обаяния, энергии и веры в свои силы – и еще неизвестно, какой В.В. сидел бы сейчас в Кремле…

(Он, кстати, учился в том же Ленинградском университете, что и я, только лет на семь раньше).

И уж если бы я стал одним из кремлевских негодяев, то сейчас показал бы вам всем кузькину мать – помяни, господи царя Давида и всю кротость его…

Узнали бы вы у меня и новый транспортный налог, и пенсионный фонд, и цену на энергоносители…

При моей общей нелюбви к человечеству как биологическому виду правителем бы я был абсолютно негуманным.

Увы, все это – лишь замки на зыбучем песке времени…

Кроме того, все написанное в этой главе отнюдь не мешает мне свободно крыть в бога душу и богородицу партию, комсомол и все отродье большевистского режима…

Но я не устаю повторять слова, которые приведу здесь и сейчас:

«Нет ничего более бессмысленного, нежели искать логику в словах и поступках художника.»

Моя первая женщина

Не подумай, читатель, что воспоминания о поездке в Германию перетекли в сексуальные мемуары.

(Хотя, если честно, и в подобных записках – если бы я решился предать их гласности – нашлось бы кое-что интересное.)

Просто так совпало, что 1983 – год счастливой поездки в Германию – ознаменовался для меня и познанием Величайшей Тайны бытия.

Причем произошло это за несколько недель до отбытия в Рейх.

И в памяти моей, где далекой, но до сих пор счастливой звездой вспыхивает тот год, все крепко соединилось воедино – моя Германия, моя первая женщина…

Мое приобщение к миру.

Из-за этого совпадения, я предчувствую, мои Германские мемуары – где того потребует фактура, а фактура предстоит богатая… – будут подернуты легким чувственно-эротическим флером.

В чем я не вижу ничего плохого: человек живет, пока он способен к сексуальным переживаниям.

Почему все-таки я вспомнил сейчас о своей первой женщине? да не вспомнил я о ней вовсе; я помню ее всю жизнь.

Общеизвестно, сколь важное значение имеет для женщины первый мужчина.

Одно дело, если это торопливый ровесник с потными руками, думающий лишь о своем удовольствии и оставивший после себя боль и опустошение. Другое, когда им окажется взрослый мужчина – опытный и понимающий великое таинство введения девочки во взрослую жизнь. От самого первого, по сути случайного акта может зависеть вся женская судьба.

Не меньшее значение играет и первая женщина в жизни мужчины.

Может быть, даже большее.

Ведь от девочки в первый раз требуется, чтобы она расслабилась и не думала о плохом. А мальчишке надо действовать. Но как действовать, если все в первый раз и он ничего не знает. И тычась в смутных догадках, может вызвать презрительную усмешку на устах партнерши. Или даже обидные слова – которые пристанут, как клеймо, и отравят многие последующие годы.

Ведь, как ни странно, с точки зрения внутренней психологии мужчина устроен гораздо тоньше женщины. Любого из нас можно уничтожить несколькими словами, превратив в бессильное существо.

Недаром на старой Руси в мудрых семействах матери специально нанимали взрослеющим сыновьям опытных партнерш: служанок, кухарок и даже проституток – чтобы первый сексуальный опыт, полученный юношей, не вбил в землю, а дал толчок вперед.

Обо мне, конечно, никто к не заботился.

Кроме судьбы, которой я благодарен.

И с первой женщиной мне повезло настолько, что вся моя последующая мужская жизнь освещена лучом первой встречи…

Но прежде, чем рассказывать о том, сочту нужным напомнить, что

В СССР не было секса

Да, все обстояло именно так, сколь бы парадоксальным это ни звучало.

Стране требовался новый народ, сама Сталинская эпоха, основанная на рабском труде, постоянно нуждалась в новой рабочей силе – но процесс воспроизводства человечества практически находился под запретом. Ну то есть не совсем так, но рассматривался как нечто терпимое лишь из крайней необходимости. А в целом постыдное, недостойное – во всяком случае требующее замалчивания.

(В частности, после гражданской вакханалии первых лет социализма, был возвращен в точности взятый из христианства институт нерасторжимого брака: коммунист мог поставить крест на своей карьере, если решался поменять законную супругу. А извещения о разводах, как ни дико это звучит сейчас, публиковали в газетах.

Вообще не я первый отметил, что преследуя христианство, большевики полностью заимствовали его внешнюю атрибутику. Начиная от портретов вождей, заменивших иконы в красном углу. Заканчивая шествиями-демонстрациями, на которых в первые годы советской власти даже коммунистические знамена своей формой повторяли церковные хоругви. То есть полотнища не крепились к древку, а подвешивались на поперечинах, как прямые паруса.)

Мы жили под гнетом чудовищной, ханжеской социалистической морали, где любая половая связь вне брака подвергалась общественному порицанию.

Я говорю не об адюльтере (супружеской измене), а имею в виду просто интимную связь двух свободных, но не оформивших свои отношения людей.

В нашей стране не существовало Секса, являющегося главной составляющей счастливого человеческого существования. То, что имелось, трудно назвать даже суррогатом: это было какое-то тайное, вороватое, стыдливое перепихивание. Причем неважно, где оно происходило. На скрипучей ли койке общежития, за занавешенными окнами старой дачи или даже в законной супружеской спальне.

С раннего детства меня воспитывали – как стало ясным теперь – в полнейшей сексуальной дикости: преподавалось как обязательная норма, чтобы первый в жизни половой акт я совершил со своей супругой после регистрации брака.

Вероятность элементарного физиологического дискомфорта из-за несоразмерности половых органов супругов не принималась во внимание. Попробовать прежде, чем жениться, считалось предосудительным и постыдным. Это лежало за пределами Морального кодекса строителя коммунизма.

Наверняка многие молодые люди, будучи не так задавлены воспитанием, решали свои сексуальные проблемы.

Однако я поддался.

И первый неудачный свой брак заключил именно по принципам морального кодекса.

Что вышло, показала моя жизнь.

Отсутствие секса в СССР было подкреплено тем, что существовал фактический запрет на эротику.

Запрет на эротику

Сейчас при полной доступности всего, что пожелает тело, в это трудно поверить.

Но в пору моей молодости не имелось возможности удовлетворить даже эстетические потребности.

Журналы типа «Плейбой» – невиннейшие издания, считавшиеся тогда порнографическими – появлялись окольными путями. Хочется склонить голову перед мужеством людей, провозивших эту архизапрещенную литературу из загранкомандировок. Но за просмотр такого журнала можно было вылететь из комсомола и института.

По телевизору… Там по обоим (в больших городах – по трем) каналам демонстрировались только патриотические фильмы и бесконечные речи со съездов, конференций и пленумов партии.

Стремясь визуально познать противоположный пол, мы ходили в музеи, которые почти ничего не давали. Слишком далекими от реальности оказывались лишенные сосков убогие Евы начала Возрождения, равно как и раскормленные самки Рубенса. Более приятными казались женщины художников нашего времени, но их вывешивалось мало.

На каждой фотовыставке по небольшой толпе всегда можно было определить местоположение одной из немногих работ в жанре «ню».

Существовали подпольно распространяемые материалы, за которые грозила просто статья – я видел однажды игральные карты с отвратительными кустарными изображениями каких-то пьяных шлюх.

Сейчас, когда за полчаса интернет-серфинга можно скачать снимки на любой вкус: от невинных голеньких малолеток до грязного порно, где толстая негритянка пихает в себя совокупительный орган верблюда – вам смешно читать эти абзацы.

Но нам было далеко не до смеха.

В жизни действовали два взаимоисключающих фактора. С одной стороны, не было доступа к эротике.

А с другой, уверенное в завтрашнем дне существование способствовало неимоверной мощи либидо, то есть полового влечения. Того, которое сейчас убивается работой, недосыпанием, пивом и еще бог знает чем. А прежде всего стрессом, который рождает жизнь, постоянно висящая на волоске потери работы, денег и так далее.

Сегодня, выжатый досуха, я уже редко испытываю приливы настоящего желания. Причем обычно – в самый неподходящий момент, когда его невозможно удовлетворить.

А тогда я был полон сил, но не имел даже эстетической отдушины.

Думаю, что не я один страдал от невозможности удовлетворить эротическую потребность.

И – стыдно и смешно признаться – мы по несколько раз ходили смотреть зауряднейший советский фильм, где единственным моментом оказывалась десятисекундная демонстрация обнаженной груди настоящей женщины – какой-нибудь актрисы второго плана вроде Людмилы Сенчиной, любимицы ленинградского партийного царя Григория Романова.

А когда в центральных кинотеатрах шли «недели» иностранных фильмов, где можно было заметить не только соски, но даже островок волос в низу женского живота… Очереди тянулись на квартал. И предприимчивые спекулянты продавали билеты по пяти-семикратной цене.

Вот так я жил в те годы.

И впервые абсолютно голую женщину увидел, когда мне исполнилось двадцать три.

(Хотя это не предел; в одном из тематических телешоу, хлынувших на экран с мутной волной перестройки, один зрелый мужик гордо объявлял на всю страну: «Я женат тридцать лет, но ни разу не видел своей жены голой!»)

Живя в Ленинграде совершенно один, будучи здоровым нормальным юношей, я за тысячу семьсот километров от Уфы ощущал моральный гнет семьи. Где любая связь до брака считалась запретной. Я долгие годы не мог освободиться от внутренних кандалов. И не приобщался к мужскому миру.

Хотя имел массу возможностей как в университете, так и просто со знакомыми женщинами, которые у меня имелись.

В конце концов, мог бы воспользоваться услугами проститутки: в те поистине золотые годы СПИДа еще не существовало, а венерические болезни были уже изведены в борьбе партии за чистоту интимных мест…

Но, к стыду своему, я потерял невинность только летом золотого восемьдесят третьего, про которое веду рассказ.

Оглядываясь назад, я понимаю, что под натиском семейных устоев я не просто потерял – вычеркнул из жизни как минимум пять лет, в течение которых мог наслаждаться сексом. Лучшую пору молодости, когда я был энергичен и не имел настоящих проблем, а организм требовал регулярной половой жизни.

Пять лет – больше десяти процентов моего нынешнего возраста. Их стоит просто стереть.

Старая дева есть язва на теле человечества.

А мужчина-девственник – ошибка природы, которой не должно существовать, будь он хоть Иммануилом Кантом.

Я слишком поздно исправил эту ошибку.

Вернуть бы назад те годы и начать все иначе…

Но увы. Даже в одну реку не войти дважды. Тем более не переделать свою жизнь – каким бы полновластным ее хозяином ни казаться себе…

Я и противоположный пол

Несмотря на уже сделанное признание о потере девственности в недопустимо зрелом возрасте, женщины – точнее сказать, противоположный пол – едва ли не с рождения занимали важнейшее место в моей жизни.

Я был неимоверно чувствительным и романтичным. И до определенного возраста постоянно находился в состоянии влюбленности в ту или иную девочку, девушку, женщину…

Детсадовских любовей у меня не имелось, поскольку я не ходил в само заведение.

Но едва переступив порог школы и оказавшись среди девочек, я сразу начал влюбляться. Причем в кого попало.

В первом классе я влюбился в соседку по парте, девочку с большим серыми глазами по имени Люда. Мы называли друг друга женихом и невестой и целовались невинно по-детски – как могут целоваться лишь совершенно непорочные души, не подозревающие о том, что губы суть не единственные части тела, соединяемые при взаимной любви.

Спустя лет десять после окончания школы я узнал, что она умерла от порока сердца.

Во втором классе я сидел за другой партой. И влюбился в другую соседку – светловолосую девочку Свету. Мы тоже признавались друг другу в любви, однако уже не целовались. Вероятно, год, прожитый в коллективе, уже наложил какие-то смутные табу на осязательные контакты между разными полами.

Спустя десять лет после окончания школы я узнал, что она умерла от внематочной беременности.

В третьем классе меня опять пересадили. И я влюбился в свою соседку, серьезную и строгую отличницу с аккуратно заплетенными косичками.

Спустя…

Не сжимайтесь от ужаса, читатель.

Лишь первые две оказались нежизнеспособными. Все остальные живы, здоровы и в меру упитаны. Чего нельзя сказать про меня.

Потом я уехал учиться в Ленинград.

И на первом курсе влюбился в одногруппницу. Причем не больше ни меньше, как коренную ленинградку и генеральскую дочь.

Правда, генерал оказался замечательным человеком. Душевным, добрым, очень простым – каких даже среди гражданских встретишь нечасто. Промахнувшись, но сделавшись другом, я бывал у них в доме и ценил глубокую человечность их семьи. А когда спустя невероятно количество времени я приехал в Ленинград на двадцатилетний юбилей выпуска, то позвонил по оставшемуся в старой книжке телефону. Который, как ни странно, за эти годы не изменился. С моей неудачной избранницей – которая, подобно мне находилась во втором браке – я поговорил одну минуту. А потом мы полтора часа болтали с генералом, который меня прекрасно помнил. У нас нашлось неимоверное количество тем, и беседа бы наша затянулась до бесконечности. Если бы заботливая тетя Мила, у которой я остановился на два дня, не оторвала меня от телефона, чтобы накормить обедом.

На втором курсе я шагнул еще выше.

(Хотя выше вроде бы было уже некуда.)

Влюбился в свою преподавательницу по философии. Которая окончила наш университет годом раньше, имела мужа и была слегка беременна.

А потом произошло уже просто непоправимое.

Я влюбился в свою первую жену. Впоролся в нее, как в стоящий вертикально бордюрный камень или плохо опиленный пень. Недостаточно высокий, чтобы увидеть в зеркальце. Но вполне пригодный, чтобы сдавая задом, смять бампер или даже распороть бензобак.

И должен признаться, что первая женщина, которую я увидел, была именно она.

Но первой познал я все-таки другую.

Итак, она звалась Татьяной…

Нет, это Пушкин написал, а не я.

Ее звали Тамарой – из уважения и благодарности к той женщине я привожу подлинное имя.

Наша связь канула в прошлое, но если по невероятной случайности она натолкнется на эти строки, ей будет приятно узнать, что я помню всё.

Звалась она Тамарой. И познакомились мы на танцах.

Я ведь тогда почти профессионально занимался бальными танцами – единственным спортом, кроме пулевой стрельбы, который признаю.

Случилось это в огромном и длинном, напоминающем одноименный крейсер, Дворце культуры имени Кирова на Среднем проспекте Васильевского острова.

Крейсер «Киров»

– Домов затемненных громады

В зловещем подобии сна.

В железных ночах Ленинграда —

Блокадной поры тишина.

Но тишь разрывается воем,

Сирены зовут на посты —

И бомбы свистят над Невой,

Огнем обжигая мосты.

Под грохот полночных снарядов,

В полночный воздушный налет

В железных ночах Ленинграда

По городу Киров идет.

В шинели короткой походной,

Как будто полков впереди,

Идет той походкой свободной,

Которой в сраженья ходил.

Звезда на фуражке алеет,

Горит его взор огневой.

Идет, ленинградцев жалея,

Гордясь их красой боевой.

Стоит часовой над водою:

Моряк Ленинград сторожит.

И это лицо молодое

О многом ему говорит

И он вспоминает матросов

С Каспийских своих кораблей,

С кем дрался на волжских откосах,

Среди Астраханских полей…

…Прожектор из сумрака вырыл

Его бескозырку в огне.

Название грозное: «КИРОВ»

Грозой полыхнуло на ней…

И в ярости злой канонады

Немецкую гробить орду

В железных ночах Ленинграда

На бой ленинградцы идут.

И красное знамя над ними,

Как знамя победы встает.

И Кирова грозное имя

Полки ленинградцев ведет!..

Не думай, читатель, что я перескакиваю с темы на тему, решив потомить тебя ожиданием рассказа о своих сексуальных подвигах – которого ты ждешь с нетерпением, какого бы пола ты ни был и сколько бы лет ни имел за плечами!

Просто я вспомнил дворец культуры, повторявший очертаниями военный корабль – и в памяти возник настоящий крейсер «Киров».

И сами пришли строчки из поэмы Николая Тихонова «Киров с нами» – которые я цитировал по памяти и поэтому заранее извиняюсь за неточности. Я очень люблю эту поэму; я всегда чувствую, как с нею к горлу подступают слезы, а кулаки сами собой сжимаются.

Потому что несмотря на течение времени и смещение ценностей, все связанное с Ленинградом и войной задевает нечто в моей душе.

Ведь я наполовину ленинградец.

Мама моя родилась в этом городе, а я оказался уроженцем трижды поганой Уфы лишь по стечению обстоятельств – точнее, волей все той же войны. Мой дед Василий Иванович Улин, крупный партийный работник, руководил эвакуацией и разворачиванием производства на одном из прежних Ленинградских оборонных заводов. Мама с бабушкой успели относительно спокойно уехать на восток летом сорок первого. Прадедушка умер в самую страшную блокадную зиму, в феврале сорок второго. (Та зима 41/42 годов была точь-в-точь как нынешняя, 2004/2005: неимоверно снежная, метельная и морозная.) А прабабушку вывезли по Дороге жизни, и она еще несколько лет прожила в Уфе. Так получилось, что после войны семья в Ленинград не вернулась. И я родился не там, где мог.

И должен был родиться…

Поэтому отношение мое к теме блокады такое же, как у любого ленинградца – больное и острое. Это можно загнать глубоко, но никогда нельзя стереть насовсем.

Крейсер «Киров» всю войну участвовал в обороне Ленинграда. И громил фашистов тяжелыми снарядами 180-мм орудий.

В семьдесят четвертом году легендарный корабль был списан из флота и равнодушно разрезан на металлолом.

Но мне повезло. В семьдесят третьем году на празднике Военно-морского флота я успел увидеть этот корабль в боевом строю около набережной Крузенштерна.

Крейсер внушал уважение: серая броня, мощные орудия, угрожающе наклоненные широкие трубы.

Этот старый корабль, подойдя к Уфе по реке Белой, наверняка мог бы одним залпом трех своих башен снести с лица земли весь Башкирский государственный университет, отнявший у меня пятнадцать лет жизни.

Почему я мысленно связал ураганный огонь семидюймовых корабельных орудий с именем Башкирского государственного университета? Ведь в Уфе существует масса других зданий, которые я разрушил с таким же удовольствием. Вероятно, к общему недостатку человеколюбия, который я стал ощущать в себе последние годы, прибавляется и крайнее неуважение к упомянутому заведению.

(Правда, Семена Израилевича Спивака, с которым начал эту книгу, я предупредил бы о налете и подождал бы давать команду на открытие огня, пока он удалится на безопасное расстояние).

Вот и все, что я хотел сказать в этой главке.

А теперь, читатель, можно устраиваться поудобнее.

Я возвращаюсь к сексуальным мемуарам.

Тамара

Итак, мы познакомились во дворце культуры имени Кирова и танцевали. И – как понимаю я теперь сильно поумневшим сознанием – я сразу понравился Тамаре как мужчина. Впрочем, ничего странного в том нет; я был тогда высок, строен и почти красив, имел буйную шевелюру, носил модный галстук-бабочку и хорошо танцевал танго.

Я еще не стал безразличен сам себе, и поэтому мною интересовались окружающие люди.

И как-то само получилось – она вела разговор по-женски искусно, и мне казалось, будто инициатива исходит от меня – что я пригласил ее в гости. Не в этот вечер, а в субботу, когда соседи уезжают на дачу.

Я жил на квартире, потому что по некоторым причинам общежитие в Ленинградском университете давали не всем. И, желая испробовать все виды искусств, в то время занимался живописью; стены моей девятиметровой комнатки-трамвайчика были увешаны рисунками, акварелями и даже масляными этюдами.

(Отвлекаясь, скажу, что моя жена, чьему чутью я очень верю, до сих пор утверждает, что максимального успеха я мог бы добиться именно на поприще живописца… Но ничего уже не вернуть. Из пальцев давно ушло чувство линии, которое позволяет избежать страха перед чистым листом картона.)

Благовидным предлогом визита значился именно осмотр моих картин.

С тем мы расстались на одной из узловых станций метро – я слегка проводил ее после танцев – назначив встречу на определенный день в определенном месте.

Лет Тамаре было…

Я сразу увидел, что она старше меня. Но тогда не разбирался в женских возрастах, и мне, двадцатичетырехлетнему идиотику, казалось, что ей лет тридцать. Как понимаю теперь, она была чуть моложе моего нынешнего возраста. То есть находилась в том счастливом женском периоде, когда хочется всегда и в любом состоянии.

По мере приближения к назначенному дню я толчками вспоминал горячую руку Тамары на своем плече во время вальса. И думал, краснея от постыдности самих мыслей: а что, если…

И тут же гнал надежды прочь.

Сам себя я в общем никогда не любил и считал себя некрасивым. Мне не представлялось возможным, чтобы женщина сама захотела заниматься со мною сексом.

Ведь в подсознании жила ханжеская истина: это нужно лишь мужчине, а женщина просто уступает домогательствам.

Вот какой глупостью забивались тогда мозги в приличных семьях!

В день встречи я уже сомневался в серьезности разговоров и, приближаясь к назначенному выходу метро, был почти уверен, что она не придет…

Однако я ошибся.

Рекорд, оставшийся навсегда

С первых минут визита чувствовалась наэлектризованность самого воздуха между нами.

Но я все еще отказывался верить, что вот сейчас, в этой комнате, произойдет великое чудо, которое много лет снилось в неприличных снах и казалось нереальным.

Мы смотрели картины, пили кофе; я играл на гитаре…

(Что до сих пор осталось одним из моих неумерших талантов.)

Тамара подсаживалась все ближе, а я ни на что не решался. Мгновенно лишившись смелости. И даже просто уверенности в своей состоятельности.

Поцелуи, правда, были мне знакомы. Но во время этого занятия она провела рукой по моей одежде – незнакомым, но понятым жестом опытной женщины, проверяющей готовность партнера.

Но я – сто хренов мне в глотку на том свете! – продолжал бездействовать.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3