Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воля вольная

ModernLib.Net / Виктор Ремизов / Воля вольная - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Виктор Ремизов
Жанр:

 

 


– Моих попробуй, – предложил Жебровский.

– У тебя тоже без фильтра? – дядь Саша взял пачку в руки, понюхал, вытянул сигарету.

– С Кубы выписываю. Настоящий табак. Бери! – предложил и Кольке.

Закурили втроем.

– Ты давно уж не был у себя, Трофимыч! Тяжело будет! – Колька наливал себе пива в кружку. – Капканья заржавели, небось, взял бы кого в напарники.

Трофимыч не отвечал Поваренку. В нем не было той радостной, нетерпеливой лихорадки, что трепетала в Жебровском. В нем, казалось, вообще мало осталось эмоций, только хмурая решимость ехать. И мужики это чувствовали. Может, и не понимали – Трофимыч с виду все-таки слабоват был для охоты, – но и отговаривать не смели. Глядел дед колюче.

Помолчали.

– У тебя вещи дома? – спросил дядь Саша.

– Ну. Заедете, что ли?

– Заедем, чего же…

Лицо Трофимыча, худое, в глубоких морщинах, давно не бритое и обросшее белой щетиной, не изменилось, но вздохнул он облегченно, посмотрел на Жебровского:

– А ты на Сашкином месте? – спросил, будто маленько извинялся, что набился в попутчики.

– Да…

– Хороший участок, маловат только, а так Сашка-то рукастый, царствие небесное. Я бывал. Сходились иногда: Генка Милютин, Сашка, да я. – Дед вдруг ощерился малозубым ртом и заблестел глазом: – Раз дня три пьянствовали! Хороший год был. Мы пьем сидим, а у нас соболя ловятся – во как бывало! У Сашки бражки было две фляги, так всю уели, мать ее…

Дед замолчал. Потом стал подниматься.

– Ну ладно, пойду… кобеля проверю, чтоб не ушел куда, давайте… – Трофимыч подал всем руку, – а то я своих разогнал, не пускают, старуха с дочкой… ревут, мать их!

Трофимыч натянул шапку на уши и, застегивая ватник, вышел.

– За семьдесят уже, а тянет в тайгу… – Дядь Саша задумчиво глядел на дверь, закрывшуюся за Стариком. – Всю жизнь в лесу, а все равно…

– Привычка, видать… семьдесят два ему. – Колька сунул в рот очередную сигарету.

– Я ни разу не охотился… так чтоб вот. И не хотелось. Никакого простора. На море могу хоть месяц смотреть, а в лесу мне скучно. А Трофимыча в лес тянет. Я раньше думал, что человек к старости тупее как-то становится, – ни хрена. Так иной раз завернет, – дядь Саша развел руками, – ой-ёй-ёй! Аж башка кружится. В молодости не было такого.

– А с Полинкой у тебя тоже башка кружится?

Дядь Саша глянул на Поваренка, тот, похоже, не шутил.

– Такая херня бывает, Коля, думаешь, сейчас сердце захлебнется от кровяной волны и встанет. Особенно когда ее нет рядом. Дети же у меня, внуки… тоже вроде, но не так. – Дядь Саша замолк. – Меня до нее никто не любил. Нина-покойница? Жили нормально… Не ругались, а только не было такого, привыкли просто… Иногда проснусь ночью, гляжу на Полю и думаю, что это такое – я же в два раза старше. Думаю, может, просто мужиков молодых нет путних, да ведь есть же. За ней сколько народу ухлестывало. Вертолетчик этот из Николаевска. А? Как она со мной, почему?

– Да-а… – Колька забылся и достал сигарету из пачки, хотя его кубинская дымила в пепельнице. – Вот и Трофимыч, видно, так. Может, она ему тоже никогда не изменяла?

– Кто? – нахмурился дядь Саша.

– Тайга! Вот он от своей старухи и бежит к ней.

Мужики сидели молча, думая о своем. Печка трещала сырыми листвяными поленьями, да Колька отстукивал по спичечному коробку.

– А у тебя… – поднял Поваренок взгляд на Илью, – что же жена твоя… отпускает тебя?

Жебровский внимательно их слушал и думал о чем-то, ответил не сразу:

– У меня жена почти ничего из того, что я люблю, не любит… Вот такую вот простую жизнь, имею в виду… – он покачал головой, – ей это кажется примитивным.

– Взял бы разок в лес с собой… не на сезон, а вот так… – Поваренок задумался, как можно взять с собой бабу в лес. – Ну, там… за грибами сходить, ухи наварить… на выходные, короче!

– И чего? – не понял дядь Саша.

– Чего… – Колька и сам не понял, чего хотел: чтобы та московская баба полюбила тайгу или наоборот… – А ты сам-то чего хочешь, чтобы она с тобой, что ли, ездила?

– Да нет, конечно… – Жебровский улыбнулся, – но… я же тоже с ней почти всю жизнь прожил. Меня в прошлом году не было почти четыре месяца, она вроде и соскучилась, а на другой день уже все. Как будто и не охотился. Не расспросила ничего… даже фотографии не посмотрела.

– Моя тоже никогда не спрашивает. Да и что ей рассказывать? Как вот мост, что ли, меняли? Или как невод таскали? Никогда это бабе не будет интересно, даже не думай. Уехал, все – привет, вернулся – слава Богу.

Дядь Саша, молча их слушавший, достал папиросу и подсел к печке:

– Поля меня обо всем расспрашивает, я даже иногда думаю, не ревнует ли? И всегда сама меня собирает. – Дядь Саша посмотрел на мужиков. В глазах было и удивление и мелкая похвальба. – Никогда Нина-покойница не собирала, она и не знала, где что у меня лежит. А эта все знает, никогда не забудет ничего! Сам-то всяко-разно забудешь, а Поля нет. И всегда меня ждет, вот что! Когда бы ни приехал, как будто знает, что буду. Все у нее готово, всегда рада.

– Ну ясно, одна-то сидит, ни детей, ничего, чего ей еще делать. А у моей – трое. – Не без ревности подытожил Колька.

– Тут дело в другом, моей жене совсем не интересно то, что интересно мне. Ей и себя хватает. Там, на материке, все уже чуть по-другому… – пояснил Жебровский.

– А где работает? – перебил Поваренок.

– Она искусствовед. – Жебровский сказал и глянул на Кольку.

– Да может, у нее есть кто? – то ли нахмурился, то ли улыбнулся Поваренок. – Воля, она и добрую жену портит… Дело житейское.

– Ну-у… – Жебровский взял кружку, заглянул в нее, – я не думаю…

– Думай, не думай, оно само собой заводится, на хер это дело, вернулся домой, все нормально? Значит, и хорошо. Ничего не надо думать. Уезжаешь на три месяца свои удовольствия справлять, а она что, сдохнуть должна?

Колька посмотрел на дядь Сашу, ища поддержки, но тут же понял, что не по адресу обратился, и все же он очень доволен этой своей смелой мысли был.

– Сами-то… – Повернулся к Жебровскому. – Не святые небось, что же бабы должны терпеть?

Жебровский пожал плечами. Дальше ему явно не хотелось говорить.

– Что-то ты, Поваренок раздухарился, искусствовед херов. Сдохнуть они должны… никто без этого еще не подох, – передразнил дядь Саша. – В прошлом году в бригаде каждый день со своей трещал. Две рации с собой взял, чтоб, не дай Бог не сломалось. Каждый день, утром и вечером, – Кивнул он Жебровскому.

– У меня Колька маленький тогда был… – подскочил Поваренок, – годика не было.

– Так, может, и Колька не твой? Тебя ж по полгода дома не бывает? – Дядь Саша хитро смотрел из-под лохматых бровей.

– Вот собака, гад! – выругался Поваренок беззлобно и, повернувшись к Жебровскому и тыча пальцем в дядь Сашу, добавил: – Он моему Кольке крестный батька…

– А ты не заговаривайся. Ждет моя меня, и нормально. И я никуда не озираюсь! Никак по-другому и быть не должно. Тут все правильно устроено.

– Ну а если она маленько того… маленько «посмотрит» на кого, что, убудет от нее?

– Убудет, – сказал дядь Саша спокойно и внятно. – Он поднялся с корточек от печки, и Жебровский опять удивился, какой он крепкий. – Все это знают, Коля. И ты своей каждый день звонил, потому что она каждый день ждала. – Дядь Саша сел за стол. – Вот яблоко, – он взял в руки краснобокое яблоко, – красивое! Плотненькое, в нем жизни полно, пока оно целое… а ковырни его ногтем, чуть-чуть ковырни… Через два дня выбросишь!

Дядь Саша осторожно положил яблоко в миску.

– Все это знают, и все ковыряют, – философски заметил Колька.

– Почему ковыряют-то? Вот вопрос!

– Да себя, видно, любим, от этого всё… – Поваренок потянулся за бутылкой, – что-то не пьем ни хрена…

– Это понятно…

Разговоры о смысле жизни не способствуют пьянству. Мужики покурили, обсудили что-то незначащее на завтрашний день и, хотя собирались ночевать у Жебровского, разъехались. Дядь Саше что-то понадобилось дома, Поваренок… все равно, мол, мимо меня поедешь… и Жебровский остался один.

Он неторопливо убирал со стола, мыл посуду, думал о странной, непонятно на чем основанной уверенности дядь Саши, о его Полине, пытался представить их жизнь здесь, невольно представлял свою жену здесь в этом домике, и ему становилось непонятно и смутно на душе. Голова, как заглючивший компьютер, выдавала набор картинок: пустой лондонский дом, пустая почему-то московская улица с мелким дождичком, утреннее, зимнее парижское кафе… Везде было скучно, везде он был один, ничего не делал, и ему ничего не хотелось делать. Он хмурился, звал на помощь белое спокойствие своего участка, гор и тайги. Но почему-то и туда не хотелось.

5

Степан Кобяков был чуть выше среднего роста. Крепкий, большерукий, как все промысловики, и молчаливый с вечно не то угрюмым, не то внимательным, но недолгим взглядом из-под лохматых бровей. Лицо самое простое, неброское, нос небольшой картошкой, темно-русые волосы. Не было в нем ничего красивого или просто приятного. Во взгляде всегда одно и то же – ровное спокойствие, не допускающее ни соплей, ни ругани, ни лишних слов. Не понять по нему было – доволен он, нет ли. Когда ему было интересно, слушал внимательно, но вопросов не задавал, компаний ради компаний не признавал, и пьяным его никогда не видели. Всю жизнь, сначала с отцом, а с семнадцати лет один промышлял в тайге, на своем участке – все у него было свое, и все исправно работало. Он был закоренелый одиночка, и его невольно уважали, может, кто и недолюбливал за обособленность от людей, но уважали. В конце концов, плохо он никому не делал.

Может, такой вот матерый мужик и составлял когда-то основу русской породы, не могли же лодыри да пьяницы отломить, а потом еще и освоить полмира…

Больше всего Степан походил на портового грузчика, плечи и ноги которого будто созданы были для неторопливой, с покряхтыванием, тяжелой ноши. Такие люди обычно не очень ходоки, но Кобяков был легок на тропу. Под тяжелым рюкзаком и уставший – вторые сутки уже не спал – он ходко шел вдоль Рыбной. Пойма была широкая, где пять, а где и все десять километров, со многими рукавами, островами и большими галечными косами. Тальниками заросшая, на высоких местах старыми тополями. Хорошей тропы вдоль реки тут и быть не могло, Степан обходил заломы и перебредал рукава, но по дороге, которая в нескольких километрах отсюда тянулась открытой тундрой, идти ему было нельзя.

У Манзурки чуть не столкнулся с мужиками. Те сидели под берегом на поваленном дереве и потихоньку выпивали. Костерок горел. Водитель по старинке клеил пробитое колесо. Степан взял собаку на поводок, вернулся и обошел лесом.

Как зверь инстинктивно сторонится неприятностей, так и он избегал людей, совсем, может, ему и безвредных, и уходил все дальше и дальше, отстаивая право на свободу. Не раздумывая, столкнул он тот уазик со своей дороги, и так же шел сейчас. Перед ним, впереди, была свобода, за ним же… Что было за ним, он не думал. Сто из ста гадали бы, что там теперь делается и каким боком вылезет, Степан же, как горбатый якутский сохатый, пер своим курсом. И этого было достаточно.

Он чувствовал свою правоту не только перед ссаным майором, который полез в тягач, но и перед ментами вообще. Он презирал их, думал о них, как о мышах, шуршащих ночью по зимовью. Взять они его не могли. Никак.

Что же касается государства, то тут Степанова совесть была совсем чиста. Государство действовало безнаказанно и о грехах своих никогда не помнило. Он знал за ним столько старых и новых преступлений, что не признавал его прав ни на себя, ни на природу, о которой это государство якобы заботилось. Он знал цену этой заботы.

Так, ни разу не поев, шел до вечера. Солнце час как село на якутскую сторону за Юдомский хребет, и сначала заиграло закатными красками, потом погасло, и цвета ушли к Степану за спину на восточный склон неба. Перебрел протоку, остановился на мысочке острова, заросшего лесом. Сбросил рюкзак и стал внимательно смотреть на окрестные вершины. Он прошел больше сорока километров. До ближайшего зимовья на его участке оставалось примерно так же. Надо было обойти деревню и потом… он думал, идти ли своей тропой, которую еще Степановы деды пробивали на участок, или… нельзя было идти этой дорогой. Ей пользовались деревенские. И через соседский участок – тоже нельзя, Генка Милютин обязательно поймет, что к чему. Степан решил идти верхами, так было дальше, но так его никто бы не вычислил.

Он действовал как старый зверь, уходящий из загона. Шкурой понимающий, что надо исчезнуть для охотников. Отстояться, выйти вбок или как-то еще, но нельзя попадаться им на глаза. Самым опасным будет первое время, недели две, не больше. Потом инстинкт погони слабеет. Вспомнив про Генку Милютина, Степан, может, первый раз в своей жизни подумал, как к нему теперь относятся мужики. Знают уж все, конечно, по рации обсудили.

Костер разгорался. Карам притащил с реки здорового зелено-малинового кижуча и с хрустом грыз его хрящеватую голову. Рыба, без мозгов уже, с перекушенным хребтом временами начинала колотить хвостом, стараясь уплыть. Степан, широко зевая, нехотя доел тушенку, бросил банку в костер и сел спиной к дереву, накрывшись спальником. На ногах были зимние «шептуны» на толстой войлочной подметке, под задницей варежки и росомашья ушанка, карабин стоял у бревна. Он еще притирался спиной к дереву, а нос уже начал издавать тихий сап.

Утром напился чаю и вышел по темну. Нехоженым, густо заросшим притоком направился в сторону от реки. Это был нелогичный и нелегкий путь, и крюк немалый, но он выспался, а медвежьи тропы за осень были хорошо натоптаны, и к обеду он поднимался уже невысоким отрогом. Изредка перекурить присаживался.

Настроение все же было так себе. Вчера, на бешенстве, а может и от усталости, он шел ни о чем не думая, теперь же в голову лезло всякое – то виделось, как у него во дворе делают обыск и допрашивают жену, то он с глазу на глаз, по-мужицки, решал этот вопрос с Тихим. Все это было перебором – жену не должны были тронуть, а с Тихим… вот это можно было бы… Степан шаг убавлял от этой мысли и тут же, упрямо мотнув головой, будто отряхиваясь от чего-то, шагал шире и тверже.

Не менты блядские придумали свет белый, и ни им было распоряжаться этими реками и горами, и его мужицкой судьбой. Или этими вот ногами, давившими рыжую хвою тропы.

За спиной открывалась широкая тундряная долина Рыбной, а дальше начиналась горная страна с заснеженными вершинами и хребтами. Горы уходили в бесконечную даль, в синее марево неба. Подъем стал положе, лиственницы сыпали мягкую подстилку на присыпанную снегом тропу, на рюкзак, за шиворот. Впереди, сквозь лес временами белели вершины хребтов его участка. Степан шел и чувствовал, как тепло любви ко всему этому охватывает душу. В лесу он всегда становился мягче – улыбался, с собаками, деревьями и горами молча разговаривал. Он рад был, что кончилась эта беспутица вдоль реки, и под ногами было твердо, что солнце поднялось над бескрайнем простором моря и светит в спину, и что часа через три он вылезет на водораздел, на границу своего участка, и уже к вечеру будет чаевничать в избушке, в вершине Талой. И никакие менты не встанут у него на дороге. Эти поганцы так же его сейчас интересовали, как позавчерашний ветер.


Солнце грело щеку и левую руку на лямке. Правая мерзла. Стланики кончились, звериная тропа вышла на чистый склон и поднималась, становясь все круче, серо-коричневым сыпуном, который местами полз под ногами, скатывался с легким, глухим звоном, обнажая красноватую изнанку плитняка. Тропа уходила вверх зигзагами, сторонясь скал, то тут, то там торчащих по склону. Снег здесь всегда выдувало, и сейчас он рябыми пятнами лежал по укромным местам, сероватый, смешанный с пылью. Ветер к седловине становился все сильнее.

Он вышел почти на самый верх, снял рюкзак, отвязал и надел суконку. Карам отстал. Степан обернулся, посмотрел вниз, прислушиваясь сквозь шум ветра, не орет ли где, но услышал гул вертолета. Он взвалил на себя раскрытый рюкзак и заторопился обратно, вниз к ближайшим скалам. Вертушка шла со стороны его участка, ее не было видно, только гул нарастал, сбиваемый порывами ветра. Степан торопился, камни ползли под ногами, он бился коленками, резал руки. Он был уже в нескольких метрах от скальника, когда над белоснежным прогибом перевала вырвалась громкая оранжевая машина. Степан сел и замер. Вертушка прошла так близко, что ему показалось, что он слышит запах выхлопа. Это был Ледяхов, только он так низко летал в этих горах. Степан внимательно следил за вертушкой, понимая, что его не должны были заметить на рябом склоне. Машина удалялась, снижаясь к деревне.

Если Ледяхов высадил кого-то… Степан, недобро прищурившись, видел, как в его избушке хозяйничают менты. Он не боялся, за эту дорогу он твердо решил не отступать нигде. Что это значило, было понятно…

Он присел за скалку, лицом к солнышку, сбросил лямки и достал сигарету. Сидел, греясь и покуривая, пуская неторопливо синий дымок. Копченое солнцем и ветрами лицо заросло темно-пегой щетиной. С виду было оно спокойно, но покоя в нем не было.

Широкая долина Рыбной рыжела и голубовато туманилась под солнцем, перевальный ветерок налетал резвыми, не сильными порывами. Кедровки орали рядом внизу. Погода вставала самая охотничья.

Степан сел под лямки, подаваясь вперед и наваливая рюкзак на спину, встал, шатнувшись от тяжести, взял карабин и стал неторопливо подниматься к недалекому перевалу. За ним в вершинах Они и Талой начиналась его тайга. На перегибе остановился под скалой, достал из рюкзака небольшой бинокль и долго внимательно смотрел в сторону участка. Он искал дым над зимовьями – дыма не было. Почти по-зимнему все было укрыто снегами, стланики присыпаны и издали казались серыми.

Подбежал Карам, брякнулся рядом на снег, глядя на хозяина бело-черной мордой, но тут же вскочил и настроил уши вниз по склону. Степан схватил его за вздыбившийся загривок и с силой придавил к земле. Метрах в трехстах из мелких стлаников прямо к нему вывалился лось. Зверь был матерый, на снегу казался черным, он чуть забирал к перевалу, здоровые светлые лопаты колыхались и блестели на солнце. Степан надел Караму веревку на шею и выразительно на него посмотрел. Этого было достаточно, пес лег и положил виноватую морду на лапы. Руки сами собой привычно готовили карабин. Лось вел себя странно – шел торопливо и не тропой – спотыкался по камням, временами замирал и глядел назад. Уходит от кого-то, – понял Степан. Ни ментов, они все еще крутились у него в голове, ни охотников тут никак не могло быть… Может, в стланиках на мишку нарвался? Сохатый в начале охоты был делом не худым. Господь и тут был на стороне Степана.

Зверь остановился. Сверху, отрезая его от перевала, в седловинку спускался волк, из стлаников, откуда вышел лось, появился еще один – так же открыто бежал неторопливо. Загоняют, – понял Степан. К скалам гонят. Или на крутяк. Степан проверил Карама, машинально погладил-придавил умную собачью голову к земле, достал бинокль и, черпая снег в рукава, пополз между камней. Выглянул осторожно. Отсюда вся покать была как на ладони. Ниже его в камнях, прижавшись к земле, лежали два волка. До них было метров сорок. Не поднимая голов, одними глазами наблюдали за сохатым. Еще ниже, загораживая выход в стланики по ручью, лежал еще один, этого Степан видел плохо – только задняя часть торчала на фоне снега. Вот сучьё, пятеро на одного… нехорошо… меня вы не посчитали, конечно… В другой раз он не особенно и размышлял бы, но тут – прямо интересно стало – уйдет сохатый от волков или что?

Бык, видно, был тертый и знал это место не хуже серых, постояв немного, он не пошел, куда его гнали, а выбрался на тропу и направился вниз и вбок, намереваясь перевалить в соседний ключ. Степан смотрел в бинокль и соображал, что делать, как в поле зрения возник еще один волчара. Он стоял на высоком камне в сотне метрах впереди сохатого. От, суки, сколько же вас! Степан и раньше видывал, как волки загоняют, но чтобы так вот…

За здорово живешь сохатый не дастся, волки это понимали, и теперь уравнивали силы, загоняя его в камни. Степану выгодно было, если бы зверь шел к нему, но он неожиданно для себя прошептал: молодец, не надо, никогда не надо идти туда, куда тебя гонят. Ты же не баран.

Лось шел уверенно, будто не замечая того, на камне, он удалялся от охотника, и Степан, очнувшись, уже начал пристраивать карабин, но зверь вдруг опять остановился. Впереди сохатого было уже два волка. Они сошлись и неторопливо семенили ему навстречу. Рогач, не выдержав, снова развернулся вверх.

Раз, два… четыре… семь – считал Степан. Круг сужался. В засаде оставались трое, остальные открыто выгоняли быка с осыпи в большие камни под Степаном. В этих камнях лось был не боец. Ближний, что бежал с перевала, исчез за перегибом и уже не мог увидеть охотника. Степан осторожно подложил шапку под цевье, удобнее растопырил локти, приложился и снял предохранитель.

Сохатый был уже метрах в пятидесяти, слышно было, как он хрипло выдыхает и гремит копытами, перешагивая и спотыкаясь по камням. Задние перешли на бег, а те, что лежали, приготовились. Уши торчали. Они очень хорошо лежали, один закрывал другого. Раздвоенный силуэт темнел на фоне снега. Степан прицелился чуть выше лопатки первого, второму должно было прийтись по месту. Господи, пособи… После выстрела один так и остался лежать, второй подпрыгнул вверх, упал на бок и безжизненно поехал по снегу. Лось стал, как вкопанный, волки замерли, не понимая, что произошло. Степан лежал, не шевелясь, – эхо, отражаясь от гор, могло обмануть серых. Ближнего легко можно было расстрелять, он развернулся и бросился своим следом на перевал, за ним другой и потом нижние, обтекая лося, полетели вверх. Это было неплохо. Степан выцелил дальнего, только зацепил, волк завизжал, заскулил, как собака, задок у него не работал, он споткнулся и покатился вниз, гребя передними лапами. Потом тупо ткнулся в склон бежавший впереди него. Степан развернулся на самого правого, тот был почти на перевале – промазал, передернул, еще раз промазал – пуля взрыла под волком, и наконец попал. Два зверя скрывались в ручье, Степан дважды выстрелил им в угон, наудачу, но, кажется, не попал, надо было идти, смотреть. Только тут вспомнил про лося. Тот уходил в соседний ключ. Патроны еще были. Степан вскинулся, далековато было, взял выше – по качающимся рогам – и опустил оружие. Глупая, не охотничья мысль прямо мешала ему – как будто по тому, кого он только что спас, сам же и стреляет. Кобяков сел, переводя дыхание, по привычке ткнул сигарету в рот, отстегнул магазин и стал набивать патроны.

Он добил подранков и, снимая шкуры, проморгал вертолет. Тот выскочил из седловины, Степан как раз снимал неудобное место с задней ноги, сустав выламывал, замер, недобро провожая взглядом машину и вытирая о снег руки. Вертушка сбросила скорость и стала подворачивать. Степан еще раз теранул руки о штаны, спустил рукава и встал с карабином в руках в полный рост, Карам сидел возле рюкзака и тоже смотрел на вертолет.

Вертушка выправилась и, взяв прежний курс, начала удаляться. Не за мной, – понял Степан и сел на снег. Посмотрели на волков и дальше пошли. Не менты. Но меня видели.

В зимовье ввалился за полночь. Уставший и злой. Он все делал не по уму. Как будто не сам. Он спустился до середины Талой, там у него было кострище, напилены дрова и неплохой чумик из корья, и собрался было ночевать, но не остался. Наскоро пивнул чаю и ночью уже пошел через хребтик в зимовье. Сапог, штаны и суконку порвал, как без глаза не остался… У этого зимовья была вертолетная площадка, и хотелось посмотреть, не садились ли на нее.

Никого не было. Степан осмотрел все с фонариком – снег у избушки был нетронутый, только дятел накрошил коры с листвяка.

Печка-полубочка трещала вовсю и светилась малиновым боком. Степан спал, привалившись к холодным бревнам и не погасив лампы. В большой чугунной сковородке застыла недоеденная тушенка.

Утром он долго стоял без шапки, глядя, как занимается рассвет. Так он молился. В двух зимовьях были у него старинные, доставшиеся от дедов иконы с едва различимыми ликами – Николы Чудотворца и Спасителя – но молился Степан всегда на восход солнца. И только единому и всемогущему Создателю. Зимой, когда солнце всходило поздно, он стоял, глядя на ночной восток, и думал о хорошем, о чем-то, что вызывало спокойную внутреннюю радость. И благодарил Господа, и просил, чтобы день грядущий был наполнен силой и работой. В Богородицу Степан почему-то не верил. Может быть потому, что она, женщина и Мать, не могла наказать…

И теперь он стоял, прочитав «Отче Наш», пытался думать о чем-нибудь хорошем, а в башку лезла дрянь последних дней. Он чувствовал вину, но не мелкую, не перед ментами. Перед жизнью, перед его горами и этим вот обледеневшим ручьем… даже мужики поселковые вспоминались, и он думал, что нехорошо вышло. Менты по злобе, особенно если икру найдут, а они ее, конечно, найдут, могут поприжать таких, как он. Ярость, остывшая уже, поднималась в нем… Не получалась сегодня молитва.

6

Поселок Рыбачий был центром большого таежного района одной из российских областей. Согласно большой красной надписи в местном музейчике, созданном еще при советской власти каким-то чудаком-пенсионером, сколько-то Швейцарий в нем помещалось, кажется, четыре. И вот в этих четырех Швейцариях жили четыре тысячи человек в самом райцентре, и еще пара тысяч были разбросаны по нескольким поселкам и редким рыбацким бригадам вдоль моря. До перестройки, до развала Союза или еще Бог знает до каких-то там дел на материке, народу в районе было в семь раз больше. Жизнь тогда была… то ли хуже, то ли лучше, пусть это скажет, кто знает, что такое хорошая жизнь, но во всяком случае – яснее. В рыбацких поселочках, большинство которых жили без названий, а просто под номерами, ловили и насмерть, будто не для еды, а на вечное хранение, солили красную рыбу и селедку. Был порт с рыболовецкими и всякими другими ржавыми и облезлыми судами. Коопзверопромхоз принимал у охотников белку, соболя, выдру, оленину и сохатину. Эвены пасли стада оленей – был и такой колхоз для националов.

Все это работало убыточно, продукцию или не давало совсем, или давало, но совсем негодную, но зарплаты платились, интернаты, детсады и ясли с горем пополам работали, теплотрассы, пусть и не вовремя, а чинились. Киномеханик раз в неделю летал в областной центр за картинами. Телевизор брал первую и вторую программы. Вторая, правда, показывала плохо.

Большая часть еды и тепла добывалась на собственных огородах, на речках и в лесу, и люди чувствовали себя более-менее уверенно. Им казалось, что так будет всегда. Если бы их спросили, то они сказали б, что пусть так оно и будет. То есть у людей в Рыбачьем было вполне сносное будущее. По старинке еще относительно вольное, то есть такое, когда рассчитывать надо на самого себя и что поперек этих расчетов никто особенно не встанет.

Но жизнь странно зависит от воли людской, непрямо, а иногда кажется, что и не зависит вовсе. И указам, даже самым высоким, не особенно подчиняется. Сначала по телевизору стало интереснее, потом и в жизни – зарплату перестали платить, предприятия начали закрываться. Исчезали суда из порта, почти не осталось рыбацких бригад по берегу. Люди уезжали – кому было куда ехать и кому было все равно, где жить. Но были и другие. Эти терпели, поругивали, конечно, начальство, далекие московские власти, но… что делать. Люди, близкие природе, а поселок был к ней ближе некуда, хорошо знали, что жизнь, как и большая своевольная речка, на которой они жили, свое возьмет. Что ее нельзя ни остановить, ни тем более повернуть вспять. И, как в случае с речкой, надо было переждать.

Сноски

1

Ястык – икра в пленочном мешочке, размером в ладонь, как она есть в рыбе.

2

Улово – место у берега с обратным течением.

3

Аргыз или лох – отметавший икру и подохший (или почти подохший) морской лосось.

4

Путик – тропа, вдоль которой охотник ставит капканы или ловушки.

5

Гадык – лесная протока, часто место нереста лососей, где они гибнут, разлагаются и гадко пахнут.

6

Курум или курумник – россыпь крупных камней. Обычно на склоне, часто в виде каменной реки или каменного потока. Бывают и каменные озера.

7

Биркан – временный лабаз от зверья. К деревьям на высоте роста привязывают две поперечины. На них стелют сучья и кладут мясо.

8

Профессиональный охотник – руководитель охотой и помощник охотника на африканских сафари.

9

Тоня – место ловли рыбы неводом. Притонение – заведение и вытягивание невода.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4