- Весело тебе было?
- С тобой веселее. - Аня крепко сжала Сашину руку.
- Хочешь, завтра опять придем сюда?
- Я хочу с тобой.
- Но ведь с детьми веселее, правда?
- Мне с тобой веселее.
- Но ведь меня целый день нету дома!
- А вечером ты приходишь.
- А кисель? - тихо спросила Саша. Аня ничего не ответила.
...Ночью Аня проснулась с плачем.
- Что с тобой? Ты испугалась? - спрашивала Саша, утирая мокрые Анины щеки. - Ну расскажи, что тебе снилось?
- Мне снилось... что ты меня отдала... Я не хочу... Я не хочу киселя.
Никуда я ее не отдам, - с отчаянием подумала Саша, - не смогу... Эх, я...
Скоро Саша променяла или продала на рынке все, что можно было. У них осталось одно полотенце, две простыни и две наволочки и то платье, которое было на Саше. По ночам Саша записывала в тетрадь, которую привезла из дому:
"Ночью Аня проснулась и спросила:
- Мама, а правда, я в Москве брала сахара, сколько хотела? И белого хлеба тоже?
Вчера хозяйка жарила пирожки. Аня долго молчала. А потом вдруг сказала, задумчиво так:
- Что она там делает?
- Пирожки жарит.
Аня еще помолчала. И потом:
- А наша бабушка тоже умеет пирожки? Я ей ответила:
- Наша бабушка все умеет.
- Мама, расскажи про пирожки.
Мне сильно не хотелось рассказывать про пирожки, и Аня принялась рассказывать сама:
- Жила-была девочка. У нее была бабушка. Она испекла пирожок. Большой-пребольшой. Он был с капустой. А сверху его посыпали сахаром. Девочка ела, ела. Дала своей маме. И Юре. И Сереже. И Дружку. Девочка была добрая. Не жадная. Она и правда не жадная. Она ничего не хочет есть без меня и без Дружка.
В Москве осадное положение, а я здесь, Калуга у немцев. Моя Калуга. Бои о районе Наро-Фоминска. А я здесь. Доктор Шевелева отдала своего сына в детский дом, а сама ушла на фронт. Я смотрю на Аню и понимаю: никуда я отдать ее не смогу. С мамой бы оставила, а с чужими - не могу. Но до чего же мне надо быть там, далеко отсюда...
Башмаки Ане стали совсем малы: пальцы упираются в носок. Что делать ума не приложу. Скоро зима. И кто это выдумал, что в Ташкенте тепло?"
И правда, кто это выдумал, будто в Ташкенте тепло? Дни стояли холодные, промозглые, и в комнате тоже было холодно. Часто, возвращаясь домой, Саша заставала Аню
Под одеялом вместе с Дружком. Они грели друг друга. Сердце у Саши сжималось. Она смотрела на похудевшее лицо девочки и думала: "Нет ничего хуже, когда не можешь накормить ребенка вволю". Но вскоре стало хуже, гораздо хуже.
- Анюта! - сказала Саша, вернувшись с работы. - А ну, вставай! Я принесла компоту!
- Не хочу, - ответила Аня. - Анюта, что ты! Компот!
- Не хочется, - повторила Аня.
Саша наклонилась над кроватью и прикоснулась к дочкиному лбу. Лоб был горячий. Она провела рукой по горячей щеке, по сухим губам.
- Болит горло, Анечка? Глотни. Болит?
- Болит.
Скарлатина, - холодея, подумала Саша. Скарлатина. Какая же я медсестра после этого? Ребенок рядом, а я и не заметила. Ведь она и вчера была такая тихая. Как же я не догадалась?
Саша посадила дочку к себе на колени. И Анина голова беспомощно свесилась. Саша сидела молча и тихо покачивалась. Равнодушная, вялая, Аня прислонилась к ее плечу.
Так просидела она всю ночь, объятая страхом и одиночеством, крепко прижав к себе девочку. Она ни о чем не думала, ни о чем не вспоминала, никого не звала на помощь. Она только прижимала Аню к себе все крепче, словно могла этим оберечь, защитить, отнять у болезни.
Это была скарлатина. Скарлатинозный барак стоял на том же дворе, что и Сашин, только в сторонке. Никогда Саша не чувствовала себя такой далекой от дочки, даже когда Аня была на другом конце города. Сейчас она была рядом, но за тридевять земель. Иногда Саша выбегала во двор и смотрела в окошко Аниной палаты. Она стояла в толпе других матерей, но те были счастливее, их дети подходили к окнам, махали руками. Увидев Сашу, матери обступали ее.
- Сестричка, как там мой - Луков фамилие? Сестричка, уж вы поглядите, чтоб до времени на пол не соскакивал - осложнение будет.
Глубоко вздохнув, Саша возвращалась в свой барак. Хорошо, что было так много работы. Иногда в середине дня ей казалось, что в голове стучит молоток, что все это сон и она сейчас проснется. Нестерпимо было думать, что Аня там одна, зовет ее, плачет, а ее нет рядом. Шарафат, молоденькая медсестра, дежурившая в Аниной палате, очень жалела Сашу и всегда вызывала ее перед уходом или дожидалась, чтобы Саша вышла.
- Ничего, вот честное слово, ничего, - говорила она, не глядя Саше в глаза, - сегодня кашу поела. А так больше пьет.
Саша слушала молча и не расспрашивала. Она знала, что настоящей правды все равно не услышит. Да и кто знает настоящую правду? Скарлатина - болезнь коварная.
- Ларинголог сказал - компресс. Ну, а в случае чего... Саша сама знала, что будет в случае чего. И зачем она медсестра? Будь она просто мамой учительницей или бухгалтером, она не знала бы, как болят уши, как плачут ребята по ночам, не умея уснуть, не находя места на подушке. Она знала этот непрестанный осипший детский плач и отчетливо слышала, как плачет Аня. "Мы едем в темно", - вспомнила Саша. Она вспомнила, как они ехали в метро. Аню держал на руках Дмитрий Александрович. "Мы едем в темно?" - спросила Аня весело. Мы едем в темно, в темно, - думала Саша. И когда с перерывом в три дня в ее палате умерли двое детей, самые маленькие, безродные, Саша решила: умру, но Аню увижу. Она дежурила двое суток, получила отгул и, зная, что вернется в свою палату только через день, пошла в скарлатинозный барак.
В коридоре ее встретила Шарафат. Лицо ее вытянулось.
- Сумасшедшая ты. Кто позволил? А если обход сейчас придет, доктор придет? Что я скажу тогда? Или для тебя правила нет, закона нет?
- Нет, - ответила Саша и, как заколдованная, быстрым шагом пошла в палату.
Навстречу ей взметнулись Анины глаза. Аня глядела на мать, не веря, приоткрыв рот. Она не сказала: "Мама". Она застыла. Саша нагнулась и, всхлипнув, обняла Аню. Она
Держала ее на руках, гладила Анины босые ноги. Шея и остриженная голова забинтованы, маленькая рука с растопыренными пальцами гладит Сашину щеку и будто не верит, что Саша тут. Темно, душно, пахнет лекарством, кто-то стонет, слышится чей-то всхлип, а они счастливы. Лампочка тусклая, синий ночник, и личико у Ани синее, и бинты голубоватые, и белая кружка тоже отливает синевой, а они счастливы.
- Сильно болит? - говорит Саша.
- Ничего не болит, - отвечает Аня. - Я здоровая, я домой хочу.
Саша сует Ане леденец, и голубая Анина щека оттопыривается. До чего же Аня некрасивая, исхудалая, тощая.
- Красавица ты моя! - говорит Саша и тихо ступает по палате с Аней на руках. Она ходит между кроватями и укачивает Аню. И вдруг останавливается. В углу кроватка. Малыш лет двух стоит, крепко ухватясь за перекладину, и глядит на Аню и Сашу. Большие глаза на исхудалом лице. В этих глазах отчаяние. И покорность. У этой девочки есть мама. А у него - нет. Он глядит, не смея надеяться и не отрывая глаз. Его глаза ни о чем не просят, они знают: он один.
Саша подходит к нему и говорит:
- На, держи. Открой рот. Это вкусно. Ну, голубчик мой, ну!
- Это Шурка Терешкин, - говорит Аня и крепче сжимает мамину руку.
А Шурка, перехватив Сашин рукав, смотрит на нее снизу вверх и молчит. И вдруг несмело улыбается. Саша сжимает зубы и отходит. Потом поворачивает обратно. Шурка смотрит так же неотступно, молча и пристально, и чем ближе подходит Саша, укачивая на руках свою Аню, тем шире становятся глаза ребенка, и вдруг опять робкая улыбка, и чем ближе Саша подходит, тем улыбка шире. И опять Саша поворачивается и снова идет к дверям, зная, что в спину ей глядят Шуркины глаза.
Она укладывает уснувшую Аню, осторожно разжимает ее пальцы, освобождая руку, и идет к Шуркиной кровати.
Она берет малыша, всхлипывая, не смея заплакать, целует его тонкую шею, щеку.
- Ешь, - говорит она и сует ему в рот леденец.
- Эй! - слышит она позади свистящий шёпот. - Обход! Давай уходи скорее!
Это Шарафат. Она почти выталкивает Сашу из палаты.
Саша бежит с лестницы, потом по темной ташкентской улице и плачет. "Никогда, - говорит она себе, - ни за что, никогда. Чужих нет. Все мои. И как это я могла? Взяла Аню и хожу. Нет! Никогда! Ни за что!.."
И бессмысленное это бормотание - как клятва.
После слез спится крепко. Саша погрузилась в сон, утонула в нем, она спала, зная, что завтра выходной и на работу идти не надо. Ей ничего не снилось, но и во сне ее руки чуяли Аню. Ей казалось, что Аня рядом, и она боялась пошевельнуться, чтобы не разбудить дочку.
Она спала глубоко, самозабвенно, а рядом без снов продолжали кипеть память и мысль. Кажется, стало светать. Саша приоткрыла глаза, увидела посветлевшее окно и снова уснула. Но тут ей начали сниться сны. Ей снилось, что у стола сидит Дмитрий Александрович и держит на руках щенка. На полу рюкзак.
- А ты не можешь потише? - спросил Дмитрий Александрович.
Дружок в ответ только сладостно чавкал.
- Ты, брат, видно, наголодался, - шепотом сказал Дмитрий Александрович. "Еще бы!" - чавкая, ответил Дружок.
И Саша опять спала, и снова к ее руке прикоснулась родная рука... Щетина небритой щеки защекотала Сашину ладонь. Сашину руку осторожно поцеловали. Она открыла глаза и сказала:
- Митя...
- Спи! - ответил голос Дмитрия Александровича.
И Саша увидела его. Да, это был он. И не во сне. Наяву. Саша сонно сказала:
- Но ведь это не правда...
- Не правда! - легко согласился насмешливый голос. И, как бывает в минуты пробуждения, когда еще не все
Понимаешь, не все видишь и слышишь, не думаешь о том, как поступить, она прижалась головой к его груди и заплакала.
- Саша! Милая! - слышала она.
И он говорил ей слова, которые долго потом, когда его уже не было рядом, она повторяла себе, как повторяют молитву. А у нее слов не было, она только твердила: "Митя... Митя..." Только одно это слово всплыло из ее сонной памяти...
- Да. Уезжаю. Послезавтра, в Алма-Ату за оборудованием. А сюда, ты знаешь, сюда я попал против всяких правил, об этом, надеюсь, никто не узнает. Но подумай сама: проезжать мимо Ташкента и не видеть тебя. Ты не должна волноваться, если опять не будет писем. Я опять могу очутиться где-нибудь у партизан. Так ты ждала писем? Ну, расскажи по порядку. Ты подходила к окошку и давала паспорт. А потом? Так, от папы, от Нины Викторовны, даже от Леши, а от меня нет? Ты огорчалась? Правда, огорчалась? Ну подожди, ты же говорила, что не любишь меня?
- Я этого не говорила!
- То есть как не говорила? Ты только это и говорила: "Дмитрий Александрович, я к вам очень, очень хорошо отношусь..." Это что значит люблю?
- Не могла я так говорить. Я сказала, что буду скучать, а это значит... Ну неужели вы не понимали?
- Признаться, не понимал.
- Зачем же вы приехали?
- Отсутствие характера. Полное отсутствие самолюбия. Ну ладно, подожди. Вот ты не получала писем. Ты шла с телеграфа и думала. Ну о чем ты думала?
- Я думала: где он? что с ним? не могу я больше! А потом думала так: не любит он нас - ни меня, ни Анюту.
- Анюта меня вспоминала?
- Еще бы! Ее один раз побил мальчишка - ну тут, в тупике. И она ему сказала: "Подожди вот приедут Леша с Митей, они тебе зададут". Ну ладно, давайте немножко помолчим.
- Не хочу. Расскажи, как ты меня л
- Люблю - и все.
- Ну, пожалуйста.
Саша подумала, подумала и сказала:
- Ты - мой милый.
Что бы Саша ни делала нынче, она знала: он недалеко. Она выйдет из больницы, и он будет ждать ее. И пойдут рядом. И он возьмет ее за руку.
И, как ни странно, она могла не думать о том, что завтра он уезжает. Казалось, впереди - целая вечность.
- С вами что-то случилось? - сказал доктор Юсупов. - Как Аня?
Ане стало лучше, и скоро она возьмет ее домой. Сегодня все было хорошо, счастливо. Все было, как вчера, как третьего дня: она давала лекарства, делала уколы, а в ней звучало одно: сейчас я его увижу, увижу, увижу! Вот он уже идет сюда, и сейчас я его увижу!
Она не спускалась - летела по лестнице. Она открыла" входную дверь и все было так, как она ждала: казалось, про, водив ее сюда утром, он и не уходил, а так и стоял, ожидая минуты, когда она выйдет.
- Вы! Это вы! - сказала она. - Это ты.
- Ну, наконец! А мне так легко было сразу сказать тебе - "ты"!
- Ты со мной, - говорила она, не слушая, - теперь я все могу. Все снесу.
- Это тебя со мной не было.
И вдруг со всей беспощадностью она поняла, что он завтра уедет, и опять она будет одна, и на ее долю останется самое трудное, самое невыносимое: ждать. "Нет, сегодня я, не буду об этом думать. Сегодня я буду радоваться. Он рядом. Мы вместе. У нас впереди еще целые сутки". ...
- Я не тратил время попусту, - услышала она его голос. - Я разыскал тут своих знакомых и сейчас же сведу тебя туда, познакомлю. Мне нестерпимо думать, что ты тут совершенно одна.
- Я не одна. Я с Аней. И я дружу с Шарафат, нашей медсестрой. Я дружу с Мухамеджановыми. Я...
- Нет, нет. Должны быть люди, которые помогут в случае чего. Люди, которых я знаю. Мы не будем там сидеть, я просто покажу тебе дорогу, и я хочу, чтоб ты их увидела.
Она не спорила. Ей было все равно, только бы вместе, только бы рядом. И они поднимались по лестнице большого дома и звонили в высокую, обитую, клеенкой дверь. Им открыл мальчик лет семи, худенький, сероглазый. А рядом стоял двухлетний малыш с головой пушистой и белой, как одуванчик. Малыш раскинул руки, словно собирался обнять их, и улыбнулся. Саша навсегда запомнила это детское лицо, и светлые, легкие, как одуванчик, волосы, и синие глаза, и улыбку.
- Я - Боря, - сказал он.
А в коридор уже вышли Валя и Костя Светловы, Митины друзья. И Митя говорил им: "Вот моя Саша..." и что-то еще. И Светловы что-то ласково отвечали и глядели снисходительно и добро, а Саша сидела на низкой скамейке и держала Борю на руках и не слышала, что они там говорили. Потому что только один человек ей был здесь важен, кроме Мити, - Боря, который первый на свете встретил их улыбкой и раскрыл руки для объятия.
- Не поручай меня больше никому, - сказала Саша на обратном пути. - Я буду считать, что ты поручил меня Боре. Нет, нет, я не пойду больше никуда только домой.
И был вечер, и была ночь, и снопа утро, день, вечер... Шел дождь. Шли минуты, и приближалась полночь. И не было расставанья, ведь они еще были вместе - сначала дома, потом на вокзале, под дождем.
Его лицо сквозь стекло вагона. И ее лицо сквозь стекло. Дождь хлестал и хлестал. Поезд тронулся под косой пеленой дождя, Саша позвала: "Митя-а!" - и побежала вслед за поездом. Поезд ответил стуком колес.
И вот она одна на вокзале, а вокруг - дождь, дождь, дождь... Он ударял о мостовые тихо, равномерно. Опустив голову, Саша шла по ташкентским улицам. Вот и дом. Блеснуло навстречу светлое окно. Они забыли погасить свет, когда уходили. Здесь, в этих стенах, еще слышится отзвук его шагов, его голоса. В блюдце лежат его окурки, на столе - забытая зажигалка.
И вот он настал - день, когда Аню должны были выписать из больницы. Вернувшись с работы, Саша вымыла полы. Она сбегала на рынок и купила четыре яйца и сто граммов русского масла. Посреди стола лежал шпиг, который привез Митя.
Дружок тоже ждал. Он был умыт и причесан. Выражение морды у него было самодовольное.
- Жди! Сейчас принесу хлеб - и за Аней! Саша побежала за хлебом.
Если уж человеку удача, так везет во всем. В булочной "выбросили" баранки. Серые, жесткие, но все-таки это были баранки!
- Баранок! На всю карточку! - сказала Саша и получила четыре больших бублика.
Она бежала домой, не чуя под собой ног. Вошла в комнату, положила баранки на стол и вдруг заметила: в комнате что-то не так. Поискала, пошарила глазами - как будто все на месте. Ничего не забыла. Надо идти. Она сложила в кошелку Анины вещи и сказала:
- Ну, давай жди! - но никто не отозвался. Дружка не было. - Дружок! позвала Саша.
Дружок не отзывался. Саша поискала в сарае, на дворе и вдруг в окне заметила хозяйку, которая наблюдала за ней, чуть скосив в ее сторону глаз. Что-то ударило Сашу в сердце.
- Ольга Ивановна, - сказала она, вбежав в дом, - где Дружок?
Сложив руки на груди, хозяйка заговорила величаво и грозно:
- Люди добрые, вы только послушайте! То - где ее девчонка, то - где ее паршивая собака! Да что я, нанималась в няньки вашей собаке? Да что же это за наказание Господне!
- Молчите! - сказала Саша.
- В своем доме - молчать? Сама молчи! Не нравится - пожалуйста, на все четыре стороны.
- Где Дружок? - бешено сказала Саша.
- Выбросила я твоего паршивого пса. Людям жить негде, а у меня дом, не собачья будка! И так заразу нанесли! Скарлатина! Да что я, не знаю, - не скарлатина, а сыпняк! Думает, я не знаю! Весь дом обовшивили, на стул сесть боишься!
У Саши похолодели руки и ноги.
- Вот что, - сказала она очень тихо и очень медленно. - Детей не пожалею, себя не пощажу, в тюрьму сяду, а тебя задушу!
Хозяйка задохнулась, открыла рот, побелела, и уже на улице Саша услышала, как та, выскочив следом, кричит:
- Люди добрые, да вы послушайте, чем грозится! Смертью грозится! Осиротить моего ребенка хочет!
Крепко держа в руке кошелку с Аниными вещами, Саша, не оглядываясь, шагала по улице, а ей вслед летел истошный крик. Саша завернула за угол, и крик оборвался. И вдруг за спиной она услышала топот чьих-то ног. Хозяйка? Побежит за нею до больницы, испугает Аню. Что же делать? Саша обернулась. За нею бежала хозяйская дочка Зоя. Пятнадцатилетняя девочка, которую Саша прежде почти не замечала.
- А вы ничего, ничего, вы, пожалуйста... - бормотала девочка. - Все знают, она такая. И вы не плачьте. Я поищу. Я весь тупик обегаю. Я тут все места знаю.
Саша шла молча, опустив голову. Девочка отстала, шаги ее затихли.
...Через два часа Саша вернулась, держа на руках Аню.
- Мама, тупик! Мама, колонка, мама, калитка! - говорила Аня, протягивая руку.
Саша давно перестала замечать все это, а теперь видела: все радуется в ответ Ане - и тупик, и колонка, и калитка.
Саша опустила девочку на землю и выпрямилась.
- Дружок! - закричала Аня.
Он полз, прижимаясь брюхом к земле, не скулил, не лаял и даже не вилял хвостом. Он замер от счастья и вдруг, опомнившись, завизжал и запрыгал, как мячик. Потом опрокинулся на спину, задрал кверху лапы и вновь вскочил, залаял, завилял хвостом.
- Пришел! - сказала Саша. - Пришел мой милый, пришел дорогой!
- Мама, ты чего плачешь?
- От радости, - ответила Саша. - Ты дома! Мы дома! И семья вошла в комнату - Саша, Аня и Дружок.
Зима. Не белая, не пушистая. Темная, сырая. От Мити пришла одна телеграмма - из Алма-Аты, и письмо из дому, он написал его перед отъездом на фронт. И одно письмо с фронта. Она помнила каждую букву в этом письме, оно постоянно было с нею. Сколько раз она читала и перечитывала его: и в больнице, и дома, и "на улице. Читала снова и снова, читала наизусть, уже не вынимая из конверта.
Она не могла сказать, часто ли она вспоминала Митю. Она думала о нем неотступно, не расставалась с ним ни на минуту. Прежде все ташкентские улицы были для нее одинаковы. Теперь стало не так. Улицы ожили, он населил их. И первое время после его отъезда все радостно напоминало: вот :здесь, на этом углу, мы остановились, и он сказал: "Посмотри на меня". Почему это было так важно? "Посмотри на меня..." Я посмотрела. И он сказал: "Моя..."
А вот тут у почты мы простились, я пошла в больницу. Он сказал: "Целый день без тебя. Длинный пустой день". Потом он пришел за мной: "Саша, какой подарок - мы освободили Клин и Ясную Поляну!" И еще он сказал: "Вот мы и опять вместе". Я сказала: "Теперь время помчится вскачь". А он ответил: "Завтра я уеду..." И уехал.
Потом, вскоре после его отъезда, освободили Калугу. Саша написала туда - и вот пришло письмо от Николая Петровича. Письмо скупое: "жив, надеюсь еще увидеть вас и Аннушку". И Саша вспомнила: когда перед самой войной она ездила в Калугу, Николай Петрович сказал ей: "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое..."
Неужели он тогда понял то, чего она сама еще не понимала? "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое..." Да, видно, это случилось с ней еще тогда... Только она этого не знала. Теперь знает. И думает об этом неотступно. Она писала Мите каждый день. Писать - значило говорить с ним. Ей казалось, она забыла слова, от которых падает сердце. Она больше не хотела знать их, не вспоминала, не повторяла. Но, забытые, они жили в ней.
Саша писала Мите каждый день, но ответных писем не было. И когда потянулись месяцы без писем, без вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длинными, дорога в больницу - небывало тяжелой.
Заботы шли рядом, как тень.
Аня... Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет... Хорошо еще, что рядом Дружок.
Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.
Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг...
Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: "Береги себя и Аню, - писал отец. - А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогал и ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может".
Да, тетя Марго была верна себе. "Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? - писала она. - Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория".
Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум - замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.
Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: "Чего не клал, того не бери!"; "Не сдвигай крышку, все равно замечу".
Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.
Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос:
- Посыпьте мне сахаром!
Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то женщина в платке, в широкой деревенской юбке.
- А шпиг это тоже нам? И консервы?
- Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и наказал:
- Анну по весу приму. Не раздобреет - на глаза не показывайся.
- Здравствуйте! - растерянно говорит Саша.
- Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой руки и садись.
- А... простите, конечно... А кто вы? Откуда?
- То есть как это - откуда? Из Москвы. Вот уж с месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл, так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена, говорит...Гм... Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что? Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. Зашла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я - Димитриева нянька, неужто не рассказывал?
- Ну как же! Анисья Матвеевна? Я очень знаю! Сядьте, отдохните с дороги!
- Да уж ты меня не усаживай. Насиделась! Пей чай, простынет.
- А Митя? Где же Митя?
- Митя! Где положено, там и есть. Нас с тобой не спрашивали, когда посылали.
- Но письма? Письма?
- Да ты что? Делов у них там других нет - письма писать! Небось не на печи лежит, дело делает. Какие письма!
Саша умолкла. Ей вдруг показалось, что она куда-то проваливается, плывет, в ушах зазвенело. Когда очнулась, увидела над собой серьезное, почти злое, морщинистое лицо Анисьи Матвеевны и услышала рядом Анин плач.
- Помолчи, видишь, матери не до тебя, - сказала Анисья Матвеевна и добавила неодобрительно, обращаясь к Саше:
- Эх ты, хлипкая, как я погляжу. Да это что - другие в такие годы кули на плечах таскают, а она, смотри, сразу сомлела.
Говоря так, она дала Саше воды, утерла Ане лицо, смахнула со стола крошки, потом принялась развязывать большой мешок.
- Иждивенческая карточка, она что же. Я отоварила, да толку мало. Конфетки девчонке. Вот яичный порошок, яичница что твоя подметка выходит. А от матери - сахар, крупа - рис, бутылка водки и три пачки чая. Отец твой наказывал, чтоб не продешевила: тут, в Ташкенте вашем, чай, говорят, уважают. Отец твой меня и до поезда проводил. Ну, мать, стало быть, простынь еще пару прислала. Платьишко. Гляди, варежки. Это я надумала, хоть и тепло, а, говорю, пригодятся. Ну, вот и все. Да нет, вот еще, на донышке - башмаки. Хорошие, цельные, ненадеванные. Гляди!
И она поставила на табуретку детские ботиночки. Красные, они стояли на табуретке и горели, как огоньки. У них были тупые носы и красные шнурки с желтыми металлическими наконечниками.
- Мама, мама! - закричала Аня. - Да ты погляди - красные башмачки!
И вдруг Саша заплакала. Дальнее пламя обожгло ее и перевернуло ей душу.
- Мама, почему ты плачешь? Тебе не нравятся башмачки?
- Это... это тебе подарок от папы! Это... это когда ты только что родилась... Дядя Володя... и тетя Юля... и папа...
Старуха сидела за столом, строгая, уважительная. Она глядела в окно на темную улицу и молчала. Аня тоже примолкла. Она села на пол, взяла на колени красные башмачки и осторожно перебирала пальцами шнурки.
И только когда Дружок стал тыкаться носом ей в колени, Аня сказала:
- Не смей. Это мне от папы. Подарок.
Да, теперь легче, куда легче! Просто легко. В доме стало тепло и гораздо сытнее. Уходя в больницу, Саша не думала больше о том, накормлена ли Аня, умыта ли, не обидела ли ее хозяйка. Саша знала: сыта, умыта, не обижена.
- Зарплату нынче получила? - строго спрашивала старуха.
- Да, вот. Пожалуйста, возьмите, Анисья Матвеевна.
- И возьму, - говорила Анисья Матвеевна и забирала все деньги до последней копейки.
Она быстро освоилась с городом, знала, в каком магазине что дают. Хлеб и чай на рынке меняла сама - Саше и во сне не снилось, что за буханку хлеба можно получить пятьдесят граммов масла и пяток яиц. Анисья Матвеевна была немногословна, однако у нее завелись знакомые, и когда вечерами она выходила в тупик посидеть на лавочке, к ней подсаживался старик Мухамеджанов.
"Кум!" - говорила ему Анисья Матвеевна. И он говорил ей также: "Кум!"
- А скажи, кум, вот эта крупка ваша зеленая - маш, что ли? Вы ее как готовите? Вот оно что... С бараниной, значит. Ну, ну.
Потом покупала или выменивала на рынке крупу маш и готовила ее так, будто век жила в Узбекистане.
- Хорошо, кум, хорошо, - говорил старик Мухамеджанов. - Так сварил, верно сварил. В другой раз перцу положи, совсем хорошо будет.
Анисья Матвеевна умела шить. Она перекроила какой-то свой фартук - и у Ани появилась новая юбка с бретельками. Она починила всю одежду и из двух рваных простынь сделала одну новую.
Кроме всего прочего, Анисья Матвеевна прибрала к рукам хозяйку.
- Что это вы понавесили бумажек? - сказала она. -Кому это нужна ваша капуста? Я ее, хоть просите, есть не стану, приплатите - и то не стану!
- Да уж будто я не замечаю! Крышка сдвинута. Я тут такой гвоздочек для заметки поставила, смотрю, гвоздочек...
- Да подите вы со своим гвоздочком. Я вашей поганой капусты и в рот не возьму и ребенку не дам. И не орите вы. У меня от вашего ору в ушах звенит.
Вечером, собирая на стол, она сказала задумчиво:
- И вот гомозится, и вот гомозится. И чего людям надо? То капусту ее тронули, то будто ты ей смертью грозилась. А я говорю: да кто вам поверит? И правда, зачем врет? Эх, люди, люди...
Саша смотрела на Анисью Матвеевну и думала: "Да, теперь можно уехать. Ане и без меня будет хорошо. Это мне без нее будет плохо. Но я должна быть там. Я давно должна была быть там. Аня уже привыкла к ней. Им будет хорошо вдвоем".
- Анисья Матвеевна, - сказала она, - я давно уже думаю... Я подала заявление... на фронт.
Анисья Матвеевна с сердцем хлопнула тряпкой по столу.
- Ну как же... Разве без тебя с немцем управятся? Где уж! Брось молоть чепуху. На меня, конечно, девчонку оставить можно. Да вот тебе там делать нечего.
- Я медсестра!
- А ты скажи мне, почему ты тот раз сомлела? Нет, подожди, поглядим сперва, что к чему, а там уж и немцев бить пойдем.
Не понимает она, - думала Саша. Ей это только смешно. А вот Митя бы понял. Теперь бы понял. Где он сейчас? Почему молчит? Он сказал: не беспокойся, если не будет писем. Легко сказать - "не беспокойся".
И еще она думала, глядя на Анисью Матвеевну: "Митина няня. Она знала его мальчиком - это она повела его в школу. Она провожала его во все путешествия, она стояла на пороге, когда он возвращался. Она ухаживала за ним, когда он болел. Она знала каждую минуту его жизни. А что знаю о нем я? Ничего".
И однажды, собрав все свое мужество, Саша попросила:
- Анисья Матвеевна... расскажите... расскажите про Митю. Ну, какой он был? Ну, когда маленький еще...
Старуха ответила быстрым, пронзительным взглядом и продолжала молча перетирать посуду. Когда Саша потеряла уже всякую надежду на ответ, Анисья Матвеевна вдруг заговорила: