- А чего рассказывать? Мальчишка и мальчишка. Как все, так и он. А я вот про другое думаю. Значит, выбрал он. Приехал отсюда и так прямо и говорит: жена, мол. Ведь сколько вашей сестры было - не сосчитать. Бабы ему сильно на шею вешались. Всякие были, всяких навидались. И лауреаток видели.
У Саши остановилось сердце. Она не знала, как быть, но ей казалось непременно надо что-то сказать. Она лихорадочно перебирала в уме всякие безразличные слова, например: "да?" или "вот как?". Но неожиданно для самой себя сказала:
А... какие же они были?
Были, да сплыли, - сказала Анисья Матвеевна. Сказала, как отрезала.
Ночью Саша лежала без сна. Ну, в самом деле, - думала она, - что я о нем знаю? Ровно ничего. Я не знаю, как он жил до меня, кого любил. А зачем мне знать? Разве это что-нибудь изменит? Разве изменится от этого наша с ним встреча здесь, и то, что он говорил, и как мы прощались на вокзале? Зачем мне знать, что было когда-то?
...Я не буду, я ни за что больше не буду об этом думать...
Я буду думать о чем-нибудь очень хорошем. Как мы с Юлей и Лешей собирали грибы в Ильинском. Вот говорят, старшие сестры редко дружат со своими младшими братьями. А мы с Лешкой всегда дружили. И, наверно, ни одна сестра на свете не любит своего брата так, как я Лешку. Штурман... Лешка штурман. Даже поверить нельзя. Это он привез Митю в Ильинское. Митя долго тогда не ложился, все ходил по саду... и курил трубку. Уже был август. Да, август, потому что расцвели золотые шары. И рябина стояла красная. А потом мы с ним плыли через речку, и он сказал: "Обопритесь на меня, Саша". А потом он болел, и я его навещала. Зачем я не села тогда рядом с ним? Зачем не обняла? Я не хотела его любить. Ни за что не хотела...
...Сейчас я буду думать про Юлю. Вот кто меня действительно любит. Если бы мы с ней поссорились, я не знаю, как бы я жила на свете. Она не любила Митю - или мне только так казалось? Один раз она сказала: "Он киношник. А все киношники..."
Саша шепотом окликнула:
Анисья Матвеевна, вы спите?
- Чего тебе?
- Анисья Матвеевна, - сказала Саша, глубоко презирая себя, - а какие они были... ну, эти... - Саша почему-то не могла сказать "женщины" и сказала:
- ну, эти лауреатки?
- Лауреатки, и все! - ответила Анисья Матвеевна и повернулась на другой бок.
...А может, он не любил меня? И ему это просто показалось? Приехал, повидал - и понял, что это ему только показалось? Почему человек не может думать, о чем хочет? Почему я думаю о том, от чего мне больно? Я не хочу думать о нем. Но как же не думать? А если он ранен? Если погиб? Что я буду делать без него? Как буду жить? Дышать? А если он жив и здоров и просто забыл обо мне? Ну и пусть. Пусть только будет жив...
- Я ему говорю, - услышала она вдруг голос Анисьи Матвеевны, - неужто не нашел без ребенка? Столько тут толкалось всяких, а ты берешь с дитем? Ты не обижайся, я тебя тогда не видела, какая ты, - знать не знала, вот и спросила. А он говорит: будет тебе глупости болтать. Я, говорит, ее люблю. И дите люблю. Дите никогда не лишнее. Ну, а мне что? Любит так любит, значит, и я обязана. А девчонка что ж... Тощая она у тебя. Кормить надо.
Он жив, - думала Саша, засыпая. Он жив. Он вернется. Он помнит. И любит.
"Когда Анюта вернулась из больницы, она ходила за мной по пятам, а ночью протягивала руку, чтоб увериться, тут ли я.
Анисья Матвеевна разговаривает с ней так:
- Анна, не лезь! Эй, Анна, сейчас по затылку получишь! Анна, давай садись!
И Анюта ничего, не обижается. А я если строго погляжу - она сразу в слезы.
Ходила на донорский пункт. Но кровь у меня не взяли: "Что вы, мамаша!"
Я привыкла, что я "сестрица", а тут вдруг опять - "мамаша". Неужели правда? Как же мне быть?
- Мама, у хозяйки голос, как у Бармалея. Я ее боюсь.
Понемногу оправляется от болезни. На улице все порыва стел попрыгать,. перескочить через какую-нибудь яму, арык. Иногда беспричинно смеется - без всякого повода, просто от полноты чувств. Очень любит Юру и Сережу. Анисья Матвеевна говорит, когда они приходят: "Ах, полено им в лоб!" Но всегда усаживает за стол и кормит.
Почему Анисья Матвеевна никогда не рассказывает о Мите? Вот папа так любит рассказывать, как мы с Лешкой были маленькие, а Анисья Матвеевна никогда ничего не расскажет. Но когда она говорит "он" - это всегда про Митю: "Он велел тебе валенки раздобыть" или: "Он наказал - научись в Ташкенте плов стряпать".
Шарафат говорит: "Сумасшедшая!" Наверно, она права. Но я хочу, чтоб он был - Митин сын.
Нынче Анюта сказала:
- Ты знаешь, мама, почему я положила голову к тебе на колени? Чтоб ты не плакала.
Почему она знает, что, дав себе волю, я заплачу? Ведь я не даю себе воли?"
Саша не давала себе воли. "Я не смею думать ни о чем плохом, потому что у меня есть Аня. И потому, что скоро у меня будет сын", - говорила она себе. Она старалась не думать о страшном, но оно стучалось ей в сердце. Война не хочет помнить о том, что Саша ожидает сына. Нет писем от Мити, нет писем ни от Леши, ни от Юли, умолкли и отец с матерью. Саша стоит на почте. Она уже слышала, что писем нет, но уйти не в силах. И вдруг за спиною раздался крик.
- Убили! Убили! - кричал кто-то.
Саша оглянулась. На полу билась женщина, теплый платок сполз ей на плечи, седые волосы растрепались. Закинув голову, старуха кричала: "Убили!" Вокруг теснились люди, все наперебой что-то советовали, женщины плакали.
- Пропустите! Я медсестра! - сказала Саша, пробиваясь через толпу.
Толпа расступилась, как всегда расступается, услышав спокойный, уверенный голос. Сняв с себя платок, Саша положила его старухе под голову, расстегнула ей пальто.
- Убили! - кричала старуха.
И вдруг она умолкла. Ее тело обмякло, голова скатилась набок и стукнулась бы об пол, если бы Саша не приняла эту седую голову в свои ладони.
Саша взяла руки старухи, поискала пульс, приподняла веки... Потом взяла с полу конверт с номером полевой почты и письмо: "Ваш сын... смертью храбрых..."
...И снова Саша шла по улице. "Убили!" - звучал у нее в ушах крик женщины. Перед глазами неотступно стояло смуглое лицо, искаженное болью, растрепанные седые волосы. Пуля, просвистевшая там, далеко, за тридевять земель, убила сразу двоих.
Голова кружилась. Саша оперлась о чей-то забор. "Я тут, - сказал ей сын и, видно, повернулся на другой бок. - Это я". Саша постояла, передохнула и побрела домой... "Тебе нужно счастье, - мысленно говорила она сыну. - Ты мне потом не простишь ни бессонных ночей, ни слез, ни того, что я держу тебя впроголодь. Я должна спать, не должна плакать. А как же мне не плакать?"
Голова кружилась от слабости, от пережитого волнения. Она боялась Анисьи Матвеевны, боялась, что та опять скажет: "Эх ты, хлипкая". Она заставила себя улыбнуться и переступила порог.
За столом сидела девушка-лейтенант. Анисья Матвеевна поила ее чаем. Увидев Сашу, девушка потянулась к ней, встала из-за стола, потом, чуть подумав, обняла Сашу за плечи.
Ты кто? - спросила Саша.
Как это кто? Я от Юли! - ответила девушка. - От Юли, от Юли, - говорила она, усаживая Сашу и снимая с нее пальто. - Да что это на тебе лица нет? Все хорошо! Да я же посылку! Погляди! Шоколад, сахар! Только масло недовезла, три недели ехала. Оно стало просачиваться. Эх, плохо вам на гражданке, мы сытней живем!
На столе лежали консервы, банка какао, плитка шоколада. Анисья Матвеевна собирала все это и, пользуясь общим замешательством, прятала в нижний ящик комода.
- Подогреть чай, что ли? - спросила она. - Полно, Анна, полно, наелась и будет, это сало тебе сейчас ни к чему
- А письмо? - сказала Саша.
- Вот, успокойся! - и девушка подала конверт-треугольник.
"Сашенька, милый мой друг! - было сказано в том письме. - Посылаю тебе немного продуктов и деньги. Я знаю, как тебе трудно.
Мы с Володей поженились. Теперь мы вместе и никогда не расстанемся. Правда, он все время в полетах, а я переводчица. Но все равно мы вместе! Каково тебе там? Я знаю: не легко".
Да... Теперь об этом думать нечего. А ведь и они с Митей могли быть там вместе.
И снова жара. Ташкентский май - не весна, лето: жаркое, знойное, палящее. Солнцу ни до чего нет дела - ни до того, что у Шарафат месяц назад погиб жених, ни до того, что молодой доктор Юсупов подал четыре заявления, прося послать его на фронт или хотя бы перевести из детской больницы в госпиталь. Дни идут, идут, а известий от Мити по-прежнему нету...
От Юли пришли две посылки. Саша писала Юле, но что-то мешало сказать ей о Мите, о ребенке. Она не знала, что писать, - замужем она? Или опять вдова?
Однажды Саша решилась пойти к Светловым: может, они что-нибудь знают о Мите? Может, долетели до них вести от общих друзей? С минуту Валя глядела на нее в недоумении, будто припоминая.
- Наконец-то! Наконец-то! - воскликнула она, всплеснув руками. - Мы ведь не знали, где вас искать. "Вот моя Саша". А фамилия? Адрес? Или уж сказали бы, где работаете, я бы пошла спрашивать, нет ли у вас Саши? Перебрала бы всех Саш, сколько бы их там ни было. А то поди разыщи Сашу в целом Ташкенте! Вот это поручил! Вот это позаботился! А выто... Вон оно... Ну, что он пишет?
Нет, и они ничего не знали. Теперь Саша разглядела Валю: милая, кареглазая, с россыпью веселых золотых веснушек на носу и щеках.
- Костя пока еще дома, - сказала она тихо, - но со дня на день...
Она глядела мимо Саши в окно, а Саша держала на коленях Борю, как в тот день, в тот далекий счастливый день, которого, может, и не было? Это он тогда первый поздравил их, улыбнулся им. Он сидел у нее на коленях, доверчиво прислонясь головой к ее плечу, и внимательно слушал. Она перебирала его маленькие пальцы, приговаривая:
- Этот пальчик - молодец, этот пальчик - удалец...
И вдруг, как если бы ее позвали или толкнули, она подняла глаза и встретилась с Валиными глазами. И Валя не успела ни прикрыть их, ни отвернуться. Захваченные врасплох, ее глаза сказали - и Саша прочитала в них все с такой отчетливостью, как если бы это было написано черным по белому: "Ты пришла сюда полгода назад, молодая, счастливая, любимая. А теперь... Что с тобой сталось? Тебя нельзя узнать. Ты одна. Хуже, чем одна, ты не свободна. И зачем себя обманывать, мы обе понимаем, что означает это долгое молчание..." Они смотрели друг на друга какую-нибудь секунду, и обе разом отвели глаза. Саша осторожно спустила малыша с колен. Он поднял к ней маленькую руку с растопыренными пальцами: "Этот пальчик - удалец? спрашивал он. - А этот?"
А Саша шла к двери, и Валя что-то говорила ей вслед бодрое и утешительное, но никакие самые добрые слова не могли бы зачеркнуть того, что Саша прочитала в то короткое мгновенье, когда они молча смотрели друг другу в глаза.
Вот и Саша сидит на лавочке в тупике. Утро тут начинается криком: "Кисло-пресно молоко!" Выходят к колонке женщины, потом высыпают на улицу ребятишки. У Саши никогда не было времени здесь посидеть. Она всегда бегала - за водой к колонке или в поисках Ани: "Аня, Аня! Да куда же ты девалась?", или по дороге в больницу, или возвращаясь домой. Оказывается, если не мчишься, вытаращив глаза, а тихо сидишь на лавочке, тупик выглядит совсем иначе. Прежде мелькали колонка, ставни того дома, что напротив, деревцо, свесившее ветви через забор, какие-то ребятишки. Теперь все стоит на месте и будто говорит: погляди на нас. На одном доме висит одиннадцать, да, да, одиннадцать замков. Там, верно, живут запасливые, недоверчивые люди. Дерево ранней весной было свежее, веселое. Теперь оно пожухло, и ветки его утомленно свесились: ждут дождя. На дерево какой-то мальчишка из Подмосковья приладил скворечник и каждый день проверяет, не поселился ли там скворец. Но дом пустует, скворцам жарко в Ташкенте, а может, им просто не нравится Чеховский тупик. А вон идет по тупику Мухамеджанов со своей старухой, увидал Сашу, заулыбался, закивал:
- Так, так! Сидишь? Отдыхай, отдыхай. Хорошо!
Часто из-за поворота показывается Валя Светлова. Теперь она следит за своими глазами, они у нее всегда настороже - веселые, бодрые. И никогда Валя не приходит с пустыми руками - то принесет лепешек из сахарной свеклы, то бутылочку кунжутного масла (Костя - журналист, он ездил от газеты в командировку и привез).
Однажды Сашу проведал сам Костя. Он показался ей чем-то похожим на Митю: может, потому, что высокий, светловолосый, и взгляд пристальный, и губы насмешливые.
А вместе они никогда не приходили... И Саша знала почему. "Глупые они, глупые, - думала Саша, - думают, мне горько смотреть на их счастье, на то, что они еще вместе. Нет, мне не завидно. Мне просто очень страшно. Уж лучше бы не шла в отпуск, оставалась бы на работе. Там можно не думать, а здесь слишком много времени для мыслей. Не могу я думать, что его нет. Не могу я так думать. У Шарафат погиб жених, а она жива. И я тоже буду жива, если... Нет, нет, не хочу об этом..."
Саша подолгу сидит в тупике и ждет: она давно уже не ходит на почту, боится уйти далеко от дома. Письма приходят сюда, на этот адрес. Они и вправду приходят, как будто сжалились. Откликнулись Юля, Володя, Леша. "Здравствуй, сестра!" - сурово писал Леша и подписывался: "С фронтовым приветом". Анюте Леша писал: "Война скоро кончится, раз я вступил в дело. Надейся на меня, Анюта!"
Почтальон обычно выходит из-за угла в один и тот же час. Почтальон женщина, эвакуированная из Минска. Она добрая. Не задает лишних вопросов. Если писем нет, она только качает головой и опускает глаза, будто виновата в том, что Саше не пишут. Но вот уже неделя, как почтальон к Саше не подходит. Только издали приветливо машет длинной сухой рукой. И вдруг из-за того угла, откуда она скоро выйдет, появляются двое - высокая костистая старуха и девочка. Это Анисья Матвеевна и Аня. За ними трусит рысцой Дружок. Анисья Матвеевна не умеряет походку ради Анюты. Она идет крупным ровным шагом.
Саша медленно поднимается, идет им навстречу.
- Тетя Анися, а письмо? Чего ты не отдаешь маме письмо?
- Эх, язык твой длинный, да ум короткий, - отвечает Анисья Матвеевна.
- Письмо? Какое? Где?
- Все своим чередом - говорит Анисья Матвеевна, как почтальонша, не глядя Саше в глаза.
- Отдайте письмо - шепотом говорит Саша, голос у нее внезапно пропал, и ноги не держат. - Отдайте, я должна знать.
- Горе ты мое! отвечает Анисья Матвеевна и вынимает из-за пазухи большой конверт с адресом, напечатанным на машинке.
- Не могу, говорит Саша, крепко сжав на груди руки.
Анисья Матвеевна разрывает конверт, далеко отставляет от глаз листок и потом говорит буднично, спокойно:
- От Митрия... Ну, слава Богу, едет он. Слышишь? Сюда, к нам едет.
Митино письмо было скупое. В начале: "Дорогая Саша", в конце: "Целую тебя". И все... Больше ласковых слов не было. Но главным ласковым словом было "еду". Едет!
Утро. Как хорошо вставать ранним утром. Как хорошо сидеть на скамейке, как славно смотреть на людей, которые ходят вокруг. И до чего не важно, что там орет хозяйка Только думаешь иногда: и почему она никогда не говорит по-человечески, а всегда орет? Интересно, когда ей сказали "я тебя люблю" (а ведь это ей, наверно, сказали когда-то, раз у нее родилась дочь) что она ответила? Этого Саша даже представить себе не могла. Должно быть: "Знаем мы вас, таких". Потому что, даже когда она говорит своей дочке: "Зоечка! Моя сладенькая!", это звучит, как "черт тебя подери!".
А может она просто несчастная? Потому что счастливый человек не кричит, не сердится. Он умный и добрый. Да, все счастливые люди, которых знала Саша, были умные и добрые. "А может, и я поумнела?" - думает Саша.
- Глупа ты, мать, - говорила Анисья Матвеевна, глядя на Сашино невпопад веселое лицо.
По-прежнему приходила к Зое Сережина и Юрина бабушка. Зоя по-прежнему уныло играла Ганона и гаммы. Один раз, встретив Валентину Сергеевну у калитки - исхудалую и обтрепанную, с потускневшим лицом, Саша подошла и робко сказала:
- Валентина Сергеевна, сыграйте мне что-нибудь. Пожалуйста.
Валентина Сергеевна не удивилась. И ответила:
- Что же сыграть вам, голубчик? - Подумала и прибавила:
- Хорошо, я сыграю.
Саша осталась во дворе. Окна в доме были открыты, и оттуда было слышно все: и шаркающие шаги Анисьи Матвеевны, и скрип половицы, и стук тарелок, и то, как хозяйка с громом передвинула стул, - ее даже вещи боялись.
Потом были гаммы, потом Зоя играла "Сурка", потом "Осеннюю песню". А Саша все ждала, ждала терпеливо, но казалось - конца не будет фальшивым звукам, и она устала, а устав, перестала надеяться.
И тут оно пришло. От радости Саша крепко переплела пальцы, прижалась к стенке дома и слушала, слушала... "Я люблю тебя", - играла Валентина Сергеевна. "Я люблю тебя, я люблю тебя", - так говорили захлебывающиеся, нагоняющие друг друга звуки. Как вокруг хорошо. И черное небо, и звезды, и двор, и мусор, сметенный в углу двора. Покосившийся сарай, и уголек мангала, и чайник, пыхтящий на мангале. Смолкнув, музыка еще продолжала петь. Потом Валентина Сергеевна ушла, Саша вернулась домой, а ей все слышались те слова. Под их звук Саша уснула, но и во сне они ей слышались.
Среди ночи она проснулась. Окно было широко открыто. Уже стало светать. Босая, она подошла к окну. Было душно и не хватало воздуха. Ладонью она вытерла мокрый лоб/потом неслышно, чтобы не разбудить Аню и Анисью Матвеевну, стала бродить по комнате.
- Что, мать моя, одеваться, что ли? - раздался вдруг строгий голос Анисьи Матвеевны.
- Да нет, рано, - удивившись, ответила Саша.
Не говоря больше ни слова, старуха принялась одеваться,
- А ты что, босая, что ли, пойдешь? Одевайся!
- Да что вы, Анисья Матвеевна!
- Знаю, что говорю. Одевайся давай!
Неслышно, молча они вышли из дому. Переулок спал, небо было предрассветное, тусклое. Длинной казалась улица, брел вдалеке одинокий прохожий. Прошла какая-то женщина, - что подняло ее так рано? А вот идет солдат. Шинель серая, за плечами мешок, в руке чемодан. Идет медленно, будто насквозь пропыленный, будто ощупывая мостовую ногами в этот предрассветный час. Перешел улицу и зашагал им навстречу все той же усталой солдатской походкой. И вдруг, сама не зная, что говорит, Саша позвала:
- Митя!
Упал чемодан из рук, скользнул мешок с плеч. Митя бежал ей навстречу, и она ушла в тепло его рук, щека прижалась к шершавому сукну шинели.
- Ты? Ты! - говорил Митя. - Это ты!
Он отодвинул ее от себя, вгляделся в лицо, погладил пыльной рукой ее щеки. Потом, опомнившись, подошел к старухе, угрюмо стоявшей в стороне, обнял крепко, поцеловал.
- Иди. Спасибо. Я сам отведу ее. Пойдем, Сашенька...Новую девочку назвали Катей. Она родилась 20 сентября сорок второго года.
- Она тебе не нравится? - спросила Саша.
Митя стоял над корзиной, в которой спала Катя, и глядел на нее задумчиво и пристально.
- Она тебе не нравится? - повторила Саша.
- Мне жалко ее, - ответил Митя.
И правда, Катю было жалко: худая, тощая, смуглая до синевы и нисколько не красивая. Она бессмысленно ворочала глазами и шевелила слабыми ручками, похожими на куриные лапки. Она была куда спокойнее, чем Аня в ее возрасте, но, может, ей просто не хватало сил для крика.
Катя была истая местная уроженка: смуглая, черноглазая. Это понимали даже москиты. Они нещадно кусали всех, но Катю не трогали.
- Хорош девочка, наш, - говорил Мухамеджанов и добавлял, подмигивая:
- Мать на узбеков глядел, узбек и родился.
Катя вечно хотела спать. Молока не хватало, ее прикармливали молочной смесью, которую приносили из детской консультации. И Аня говорила:
- Мама, дай я тоже попробую.
- Тебе нравится твоя сестренка? - спрашивали Аню.
- Очень, - отвечала Аня. Она с удивлением и любопытством разглядывала Катины руки и ноги. Трогала голову, осторожно целовала в щеку. Запрещала Юре и Сереже дотрагиваться до Кати:
- Это моя сестра. Она маленькая.
У Анисьи Матвеевны появились слова, которых от нее прежде не слыхивали. Ее суровое лицо теплело только тогда, когда она глядела на Катю.
- Аиньки, мой маленький... - говорила она. - Аиньки, мой миленький.
- А я? - сейчас же спрашивала Аня.
- Да будет тебе! - отвечала Анисья Матвеевна. - В деревнях дети в твоих-то годах бывают за нянек, а ты все малый ребенок.
Катя стала главным обитателем этой маленькой комнаты - повсюду висели пеленки, распашонки. Корзина, в которой она спала, стояла на лучшем месте у окна.
- Когда я была маленькая, я тоже спала в корзинке? - спрашивала Аня. Когда я была маленькая, меня тоже так запеленывали, как Катю? - допытывалась она.
"Аня очень любит Катю, - записывала Саша в своем дневнике. - Радуется, когда та улыбается:
- Мама, мама, гляди!
Катя узнает Аню. Стоит Ане наклониться над ней, как она улыбается.
Но вообще-то Анюта в последнее время бунтует. То "не хочу", то "не буду", то "на кой мне", а прежде была такая покладистая. Чего-то я проглядела. Напоишь, накормишь, убежишь на целый день и вернешься, чтоб уложить".
И правда, Аня стала бунтовать.
- Вымой руки! - сказал Митя, когда Аня села за стол. Аня не отозвалась.
- Ты что, не слышишь? - переспросил Митя,
- Не буду! - ответила Аня спокойно.
- То есть как - не буду?
- А на кой?
- Ну что ж, не получишь арбуза! - сказал Митя. Аня не поверила и молча принялась за кашу. Совала ложку
В рот, не глядя, и все косилась на арбуз. Толстый зеленый арбуз стоял посреди стола на тарелке, светясь бледно-розовой сердцевиной и подмигивая светлыми коричневыми семечками.
- Все! - сказала Аня, отодвигая тарелку, и сладко вздохнула:
- Дай арбуза!
Не ответив, Митя спокойно разрезал арбуз, положил кусок на Сашину тарелку, другой - на свою. Аня ждала. Митя принялся за арбуз. Саша нерешительно взяла в руки свой ломоть.
- А мне? - удивленно спросила Аня, не в силах поверить тому, что случилось.
Саша робко подняла глаза на Митю. Он спокойно ел арбуз, и светло-коричневое плоское зернышко с осторожным стуком упало на его тарелку.
И вдруг комнату огласил пронзительный плач:
- Арбууза! Дайте арбууза! Мне - арбууза!
Аня зашлась, она размазывала слезы по лицу, они катились градом, все новые и новые. Саша привстала, но Митя взял ее за руку, и она снова села.
И вдруг плач оборвался.
Аня посмотрела на мать. В глазах, еще переполненных слезами, было не горе, даже не упрек, только безмерное удивление. Она будто пыталась что-то понять. И вдруг поняла, что бессильна перед жестокостью жизни, что одолеть ее нельзя ни слезами, ни горем, ни упреком. И плакать бесполезно.
Сраженная, длинно всхлипнув, Аня встала со стула и побрела во двор.
Саша молча подошла к окну. Она увидела Аню у сарая. Аня больше не плакала и спокойно, даже как-то тупо смотрела перед собой.
Саша стала молча убирать со стола. Митя читал газету. Лицо у него было строгое, но справедливое. Оно говорило: это жестоко, но необходимо. Я тут старший и не могу допустить, чтоб дети росли без воспитания, как сорная трава.
За стеной раздались гаммы - начался урок музыки. Доремифасоль... Все выше, выше. Потом ноты, спотыкаясь, бежали вниз: фамиредо...
Саша перемыла посуду и вышла в тупик. У колонки сидели трое: Аня, Юра и Сережа.
- Ох, а у нас сегодня арбуз был, - рассказывала Аня. - Хороший. Сладкий очень. Я три куска съела. Я косточек насушу. Хотите, я вам косточек дам? Пришли бы раньше, и вам бы арбуз достался.
Закусив губу, Саша снова вернулась в комнату. Митя читал все ту же статью. Они сидели молча. Это молчание было тяжелым, неловким, и никто не понимал, как его нарушить. И вдруг с шумом распахнулась дверь. Вошла Анисья Матвеевна.
- Дурачье! - сказала она. - Одно слово: дурачье, и все тут. Ты на голове ходил, а я тебе в киселе когда отказывала? Ты озорничал, как домовой, ты учителю иголку в стул подсунул, а я тебя, дурака, пальцем тронула? Верно говорят: до двадцати - не силен, до тридцати - не умен, до сорока - не богат, - стало быть, ждать нечего.
С этими словами она взяла нож, отхватила кусок арбуза, потом вернулась, отрезала еще два куска и вышла во двор.
- Прекрасно, - сказал Митя, не отрывая глаз от газеты, - воспитание по системе Макаренко: полная согласованность в действиях.
Иногда ей чудилось, что она его совсем не знает. Сперва она знала веселого, легкого, удачливого Дмитрия Александровича. "Посредством улыбки!" - говорил он. Потом был насмешливый, но очень добрый и терпеливый Дмитрий Александрович. Потом сюда, в Ташкент, приехал Митя, который просил: "Ну, расскажи, как ты меня любишь?"
Потом был тот Митя, о котором она думала непрестанно. Отец ее будущего ребенка. Тот, который был где-то там, на переднем крае, - солдат, герой. Потом, когда приехала Анисья Матвеевна, в ее редких словах - "а он, когда был мальчонкой..." - вдруг вставал перед Сашей веселый мальчик - сирота при матери и отце. "Цыган, в мать", - говорила Анисья Матвеевна. Потом был Митя из какого-то другого, чужого и незнакомого мира, о котором она старалась не думать, но думала часто ("и лауреатки были"). Но все это осталось там, далеко, за какой-то чертой. Сейчас перед ней был совсем другой человек.
Он не просто невесел. Он глубоко, даже угрюмо сосредоточен. Он подолгу молчит, барабаня пальцами по оконному стеклу, и ночью уходит курить во двор. И снова Саша видит в окошко огонек его трубки. Но до чего же сейчас все по-другому. Не ею светится трубка, не к ней обращен огонек, не о ней он думает, шагая по темному бесшумному двору.
"Где ты? Куда ты ушел?" - твердила она про себя, а вслух спрашивала иначе:
- О чем ты думаешь?
- О разном. О многом. Прежде, видишь ли, мне было недосуг задумываться. Дела, дела: съемка, поездка, друзья. Мало ли что. А сейчас времени свободного хоть отбавляй. Вот и думаю.
Один раз он сказал насмешливо:
- А я-то воображал, что люблю свою работу. Куда там! Только сейчас, когда я ее потерял...
- А разве ты ее потерял?
- Нет, - ответил он зло, - я ее приобрел. Усовершенствовался в ней. Контузия очень помогает в кинооператорском искусстве. Особенно если принять во внимание, что на одно ухо я попросту глух. А уж если учесть, что проклятая рука дрожит, как у пьяницы, - оператор хоть куда!
- Но это пройдет! Я говорила с врачом.
- Чушь. Он просто тебя утешает. С контузией никогда неизвестно, что будет дальше. Она страшнее, чем рана.
Страшнее прямого увечья. Да что говорить... Ты прости, что говорю так прямо. Но ты должна это знать.
- Я - сестра. Я знаю. И все-таки я говорю, что...
- Давай лучше помолчим, - ответил он зло и горько. И они стали молчать. Ну, конечно, она говорила:
- Суп готов, садись. И он говорил:
- Оденься потеплее, нынче холодно.
Иногда, вечерами, они вместе бродили по улицам, он брал ее под руку, клал ее руку к себе в карман. И все же они молчали.
Чем он жил? О чем думал? О чем вспоминал? Часами он сидел за книгой. Подолгу глядел на спящую Катю. Углы губ у него опускались, он сидел застыв, не шевелясь. Один раз он сказал:
- Кто бы думал? Вся жизнь, весь смысл вот в ней. И все.
У Саши оборвалось сердце. Она ничего не ответила. И долго ей слышались эти слова, они отдавались в ее ушах вновь и вновь. И ей все казалось, что она в чем-то виновата перед Митей, что она не сдержала тех обещаний, которые, не обещая, даешь тому, кто тебя любит и кого любишь ты. Счастье, едва переступив порог, будто вновь ушло из дому. А почему? Неужели потому, что тесно, неуютно, голодно, необжито? Но вот какие счастливые письма пишет Юля, а разве ей с Володей легче, чем им? Или человеку легче вынести внезапный удар, большую тревогу, а не под силу неотвязная, ежечасная?
Иногда Митя воспитывал Аню: "Аня, не шуми, Катя спит... Аня, не прыгай... Аня, не трогай книгу, она библиотечная". - "Отцепись от девки! говорила Анисья Матвеевна. - Принеси-ка лучше воды". Накинув шинель, он угрюмо шел с ведром к колонке и до тех пор ходил взад и вперед, пока не наполнял водой бочку, умывальник и все кастрюли.
Иногда по вечерам он мастерил Ане из газетной бумаги лодки, шлемы, самолеты. А однажды принес из библиотеки "Слона" Куприна и стал читать ей вслух. Саша смотрела на зачарованное Анино лицо, на ее полуоткрытый рот. Наверно, Аня не все понимала, но как же она была счастлива! Анина улыбка, благодарное выражение ее лица ударили Сашу в самое сердце. Это было сильнее и пронзительнее, чем любая Анина жалоба, чем ее слезы и обиды. "Что же я наделала?" - вдруг подумала Саша и испугалась. Испугалась больше всего остального.
- Ну вот что, - сказал однажды Митя с усмешкой, - чем на печи сидеть, пойду-ка я в "Окна ТАСС". Это мне Костя Светлов присоветовал. Что ни говори, а кинооператор может пригодиться и как фотограф.
Он пошел в "Окна ТАСС", которые помещались на Пушкинской улице, и вернулся оттуда еще злее прежнего.
- Видно, надо усвоить раз навсегда: со свиным рылом нечего лезть в калашный ряд. Даже не потрудились поговорить вежливо, расспросить. Сразу с места в карьер: своих фотографов не знаем куда девать. А я что - чужой? И еще: нам не столько фотографы, нам художники нужны. Ну и черт с ними.
Саша не знала, что ответить, как утешить, не задев еще больше. Прошло три дня. Он почистил свой рюкзак, закрепил ремни, сам зашил распоровшийся шов, проверил фотоаппарат, отрезал кусок хлеба.
- Итак, продолжим свои творческие искания, - сказал он. - Еду в Фергану. Поеду в колхоз, поснимаю, привезу рису или еще чего. Как-никак мужчина - семье опора.
Рано тебе еще путешествовать. И пропустишь массаж руки.
Пропущу! - легко согласился Митя. - Черт с ним, с массажем. Пока толку от него не видно.
Чего ж не попытать. Езжай, разомнись. И опять же - яиц, глядишь, крупки. Машем не брезгуй, хорошая крупа, - сказала Анисья Матвеевна.