Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любимая улица

ModernLib.Net / Вигдорова Фрида Абрамовна / Любимая улица - Чтение (стр. 4)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанр:

 

 


      - Ильф очень точно заметил: есть литераторы, которые бесславно погибают в борьбе со словом "который"...
      - Это, конечно, очень остроумно, но это не оправдывает ваших вечных нападок, которые...
      - Вот, вот! "Которые"! - Она засмеялась. - Попробуйте выпутаться из этой фразы!
      Ей лет тридцать, может быть тридцать пять. Темные волосы свернуты узлом на затылке. Лицо продолговатое, с большим красивым ртом - выразительным и умным. Она почти всегда курит, Поливанов, пожалуй, не помнит ее без папиросы. А папироса всегда в мундштуке, и от этого кажется очень длинной и тонкой.
      - А! - сказала она. - Вот кого я рада видеть. Здравствуйте, Дмитрий Александрович. Говорят, вы интересно съездили?
      "Интересно?" - подумал Поливанов. Кажется, это последнее слово, которым можно определить его поездку в Подгорек.
      - Да, - ответил он, - очень интересно.
      - Не могу ли я быть вам полезной?
      - Пока нет, благодарю вас.
      - Но, написав, надеюсь, покажете?
      - Конечно, если прежде не погибну в единоборстве со словом "который".
      - Ну-ну! - сказала она. - Желаю успеха!
      И вот он снова сидит за столом, и перед ним лист чистой бумаги. Дети спят. Тишина. Никто не мешает. Пиши. И он пишет: "В разделе третьем уголовного кодекса есть примечание, простое и ясное. Оно гласит..." Нет, не так. Сейчас, сейчас, что-то такое промелькнуло очень важное. Ах, да. Зачеркнув написанное, он складывает новую фразу: "Велика ответственность каждого человека перед теми, кто на фронте..."
      ***
      Нет, опять не то. Откуда берутся эти казенные слова? Ведь он никогда так не говорит. Почему же сейчас они опутали его, и он никак из этой паутины не вырвется: "дети фронтовиков", "великая ответственность", "примечание гласит"... Нет, дело не в словах, а в том, что он - бездарность. Ведь он знал, что ему не следует браться не за свое дело. Он был прав, когда сказал Леше, что не поедет в Подгорек. Надо было, чтоб туда поехала Лаврентьева. Или Голубинский. Или кто-нибудь еще. Он представил себе Голубинского в комнате у Кононовых, и эта картина ему не понравилась. А если Лаврентьева? Вот она вошла, поздоровалась с Верой Григорьевной. Нет, не то. Это он, Поливанов, был в доме на Любимой улице. Он, а не Голубинский, не Лаврентьева. Итак, была не была, начнем: "В суд поступило дело. Суть этого дела заключалась в том, что двое подростков..." Проклятье! Поливанов скрипнул зубами и отложил перо. И вдруг сзади его обняли за шею. Он прижался щекой к Сашиной руке.
      - Я не слышал, как ты вошла.
      - Я давно уж тут и смотрю, как ты маешься.
      - Только зря ездил. Мне не написать.
      - Не правда, напишешь. Вот послушай. Представь себе: ты приехал из Подгорска, а меня нет.
      - Где же ты? Я не люблю, когда тебя нет.
      - Я уехала на Северный полюс. Или в Ленинград. Или гуляю по Царской тропе в Крыму. Ты приезжаешь, а меня нет. Что ты делаешь?
      - Я сержусь.
      - Верно. Ну, а потом?
      - Потом я ору на всех подряд, расшвыриваю все, что попадает под руку. Дети плачут, а я проклинаю вселенную и все ее окрестности.
      - Все верно. Ну, а потом?
      - Потом я пытаюсь дозвониться тебе.
      - На Северный полюс? Нет, ты пишешь мне письмо. Ив письме рассказываешь обо всем, что было в Подгорске. Понимаешь? Ты должен написать не статью, не очерк, а письмо ко мне. "Дорогая Саша, я приехал в Подгорск поздним вечером. Темень. Где же здесь Любимая улица? Где дом Кононовых?" Ну, зачем мне сейчас повторять все, что ты нам рассказывал? Потом мы вычеркиваем "Дорогую Сашу" и "Целую тебя", и остается статья.
      - Ты предлагаешь игру, а мне надо написать серьезный очерк.
      - Митя, честное слово, я тебе дело советую. Вот попробуй. Ведь ты не станешь мне писать... - Она перегнулась через его плечо и прочитала:
      - "В суд поступило дело. Суть этого дела заключалась в том..."
      Поливанов прикрыл ладонью начатую страницу.
      - Ложись. Уже поздно, - сказал он хмуро. - А я еще поколдую.
      Он работал всю ночь. Он мысленно повторил весь путь от вокзала до города, снова едва не упал в овраг, снова услышал, как течет в темноте река и стук своих башмаков по булыжной мостовой. Он вспомнил, как женщина сказала: "А я было подумала..." А что она подумала? А вдруг... вдруг добрая весть. Вдруг то извещение было ошибкой. Вдруг...
      Он рассказал о заплеванной комнатке с низким потолком и о бухгалтере с его унылым носом, он написал про чистенький кабинет директора Промкооплеса и про Тихонова: "Вы на что намекаете? Вы хоть из Москвы, и пускай вы корреспондент, а должны отвечать за свои слова".
      Про бухгалтера, директора, Тихонова написалось легко. Про Сергея, про Колю писать было куда труднее. Опять все слова взбунтовались. Поливанову почудилось, что он пишет не чернилами, а патокой, сладким сиропом. Откуда-то выскочила "тонкая шейка" и даже "ясные ребячьи глаза". Брр!.. Он в бешенстве перечеркнул страницу и начал все сызнова. Хорошо ли, плохо ли, но он написал свой очерк. И даже примечание из третьего раздела уголовного кодекса нашло в очерке свое место: как оно и было, его помянула молоденькая защитница. И о том, как они с Колей ходили по городу, было сказано. Поливанов не говорил за бухгалтера, директора, Тихонова, они сами говорили - директор вкрадчиво ("Ах, товарищ, товарищ!"), Тихонов напористо, а бухгалтер будто читал протокол. И непреложно ясно было, кто вор.
      Под утро он разбудил Сашу и прочитал ей свою статью.
      - Спасибо, - сказала она. - Чудесное письмо.
      Это было, наверно, единственное в стране учреждение, где машинописным бюро заведовал мужчина. Ростом он не вышел и весь был очень маленький: маленькое личико, маленькие ручки и огромные круглые очки. Но маленькие ручки с бешеной быстротой стучали по клавишам, с ним не могла состязаться ни одна машинистка. Он печатал, не глядя на клавиши, и при этом еще делал замечания машинисткам, брал телефонную трубку, отругивался, объяснял, что у него все материалы срочные и он ни для кого не намерен делать исключения. Если ему диктовали, он то и дело вопил:
      - Быстрее! Еще быстрее! Быстрее, вам говорят! В редакции он назывался машинист. Все машинистки ненавидели его, боялись и уважали: он печатал не только с чудовищной, не правдоподобной быстротой, но безупречно грамотно. Отдавая перепечатанную статью, он обычно говорил автору несколько слов. Чаще всего это были неодобрительные слова:
      - Сложные периоды у Гоголя получались лучше, чем у вас, не скрою. Обратите внимание на последний абзац пока его читаешь, может пройти товарный состав в сорок вагонов.
      Или:
      - Что это у вас "распоряжение", "удивление", "разъяснение" - "ение"! Акафист какой-то, а не статья.
      Он терпеть не мог Голубинского ("Написано красиво, но смысла ни на грош") и любил Лаврентьеву ("В том, что она пишет, всегда есть зерно").
      Как ни странно, он хорошо относился к Поливанову. Он сам ему печатал. Не хвалил его фотоочерки, но и не ругал.
      Сейчас он взял очерк Поливанова, перелистал его, поднял брови:
      - Подвал? Гм... Ладно, приходите через час.
      Дверь приотворилась, и кто-то на ходу крикнул:
      - Поливанова в секретариат к Савицкому! Савицкий был ответственным секретарем редакции. Когда-то хороший журналист, он давно уже ничего не писал.
      - Давно не писал и уж наверно никогда ничего не напишу, - с грустью сказал он однажды Поливанову. - Секретариат съел меня со всеми потрохами. Но, - прибавил он, - если он мог меня съесть, то туда мне и дорога. Вот Марину не заставишь сидеть в редакции, ей нужны жизненные просторы - ездить, писать. А я... Так, видно, до конца буду протирать свой ширпотреб на этом окаянном месте. Но он любил это окаянное место. Любил редакцию, ревновал к каждой интересной статье в другой газете. Никто лучше него не учил практикантов, никто пристальней не приглядывался к новым людям, пришедшим в редакцию. И это он сказал Поливанову, когда тот принес в редакцию письмо, найденное в чемодане майора Кононова:
      - Вот вы и поедете. Давно пора. Не спорьте. Поедете. Зачем я ему понадобился? - думал Поливанов, отворяя дверь в кабинет Савицкого. Савицкий сидел над макетом полосы и что-то вымерял строчкомером. Он поднял усталые глаза и жестом пригласил Поливанова садиться.
      - Это не очерк, - сказал он Глебову, сотруднику отдела науки, - не очерк, а восемь страниц Нагорной проповеди. Понятно? Верни в отдел.
      Глебов проворно схватил какие-то гранки и умчался. Савицкий подпер щеку ладонью и сказал:
      - Поздравляю, дорогой друг, с боевым крещением. Что он мелет? Он ведь еще не читал статьи?
      - Я не о статье, - сказал Савицкий, словно угадав его мысли. - Я о другом. Поздравляю с первой анонимкой. В редакцию пришло письмо, в котором сообщается, что вы родственник Кононовых.
      - Очень интересно.
      - Да, конечно. Это правда, что вы остановились у них?
      - Правда.
      - Послушайте, но ведь это журналистская азбука нельзя останавливаться у людей, которых собираешься защищать.
      - А если собираюсь ругать?
      - Тоже нельзя. Гостиница - вот резиденция журналиста. Нейтральная зона. Независимость. Запомните это рази навсегда.
      - Есть запомнить.
      - Идите и больше не грешите.
      - Есть не грешить.
      - В письме говорится, что вы младшего Кононова таскали по городу на руках. Было дело?
      - Было.
      - А зачем, собственно?
      - Мальчишка устал. Почему не взять его на руки?
      - Да зачем он за вами поплелся?
      - Знаете что, Леонид Евгеньевич, вот скоро очерк придет с машинки, прочитаете и поймете. Или не поймете, это уж как выйдет. А объяснять я вам ничего не могу.
      ...Поливанов послонялся по коридорам, забрел в читальню, посмотрел свежие журналы. Ровно через час он заглянул с порога в машинописное бюро.
      - Десять страниц, - сказал главный машинист, - и доложу вам, очень толково написано. Зацепили.
      Поливанов взял очерк, отыскал пустую комнату и стал читать. То ему казалось: хорошо. То вдруг он непреложно понимал: из рук вон плохо. Одно только он знал твердо: может, нельзя журналисту останавливаться у людей, которых он хочет защищать, но если бы он зашел к Кононовым, чтоб, как говорят, "проверить факты", он ничего не мог бы написать. Надо было там пожить. И посидеть с ребятами у печки. И походить с Колей по городу. И поговорить с Сергеем в затихшей комнате. "Выручите?" - услышал он снова. "Выручу". Не будь всего этого, он не написал бы очерка, нет, не написал бы. А хороший вышел очерк или плохой, этого он не знал.
      Очерк напечатали. Держа в руках газету, Поливанов испытывал чувство, похожее на то, с каким впервые взял на руки новорожденную Катю: это мое? Неужели это незнакомое, непонятное - мое?
      На летучке его очень хвалили. Критиком был Голубинский, и он не пожалел слов: "талантливо... глубоко... живописно... видишь людей... слышишь страстный, заинтересованный голос публициста".
      - В редакции появился новый талантливый очеркист, надо помочь его росту.
      Все это было не очень приятно. Если тебе тридцать шесть, то неловко слушать, как говорят, что ты молодой, растущий и что тебе надо помочь. Но все это было забыто, когда в газете была опубликована маленькая заметка "По следам наших выступлений" и читатель узнал, что очерк сделал свое дело: ребята оправданы, судимость с них снята. Поливанов набрал домашний телефон:
      - Саша, ты видела?
      - Еще бы!
      - Ты рада?
      - Еще бы! Приходи пораньше.
      - Постараюсь.
      Поливанов стоял у окна. Далеко внизу сновали автомобили, трамваи, троллейбусы. Шли маленькие пешеходы - кружились, сталкивались, расходились: муравьи, да и только.
      Поливанов смотрел на все это и думал: оказывается, у счастья есть вкус, совсем незнакомый, прежде не испытанный.
      Разве он раньше не помогал людям? Помогал. Тебе нужны деньги? Бери, не жалко. Ночлег? Приходи, ночуй. Нянька, накорми! Совет? Нет, советов не даю. Советчику первая оплеуха. Приходилось ему вступаться за людей? Приходилось. Мог разнять драку, а заодно дать по морде кому следовало. Мог сцепиться с начальством, если начальство упражняло свою властность на ком-нибудь безответном. Ну что ж, вступался за людей. Так почему же... Он услышал, что в комнату кто-то вошел. Обернулся и увидел Лаврентьеву.
      - Хочу поздравить вас, - сказала она. - Не буду, как Голубинский, разливаться соловьем, но вы - молодец. И я очень хорошо понимаю, что вы сейчас чувствуете. "По следам" - это нашему брату журналисту самая лучшая награда. Не правда ли?
      - На вашу долю она, наверно, часто выпадала?
      - Случалось, не буду врать. А знаете, что самое главное в вашем очерке? Свое "я". Не безликое газетное "мы", а вот именно "я". Начинающие этого боятся, а вы сразу же, с первых слов загремели: "я думаю", "я видел", в полной уверенности, что это важно, - то, что вы думаете и видите. И верно: это важно. Очень важно. Теперь вот что: редакция "Вечного пера" попросила меня написать о вас. Хотят отметить ваш дебют. Как вы на это смотрите?
      "Вечное перо" - так называлась редакционная стенгазета. Гм... Ей поручено написать о нем. Превосходно!
      - Как я смотрю? Положительно. Как же еще можно на это смотреть? Это почетно, и я польщен.
      Она сидела на диване, он сел рядом и задумчиво сказал:
      - Мне хотелось бы, чтоб в вашей статье нашли отражение примерно следующие пункты. Первый: Дмитрий Поливанов - выразитель надежд и чаяний своего народа. Не смейтесь, это очень серьезно. Пункт второй - биография. Детство, родители. Первые литературные опыты - на заборе. И первые огорчения: порка. Шатания и сомнения. Выход из кризиса и новый творческий подъем в пятом классе. Пункт третий - тема нравственного обновления и богоискательство. Отвращение к точным наукам, равно как и к гуманитарным. Пункт четвертый: Дмитрий Поливанов - на стыке двух эпох.
      - Это все? - спросила она, закуривая.
      - Что вы? Конечно нет. Нужен еще пункт пятый - Дмитрий Поливанов и журналистика сороковых годов. Фотоочерк, очерк-портрет, очерк на моральную тему - излюбленные жанры Дмитрия Поливанова. Вот тот минимум, без которого не получится статья обо мне.
      - Иными словами, вы не хотите, чтобы о вас писали.
      - Не хочу.
      - Ну что ж, пожалуй, вы правы.
      - Митя! Какой ты веселый! - сказала Анюта, открывая ему дверь. - А я сделала все уроки, и очень чисто. Может, ты мне почитаешь?
      - Ладно, почитаю. Умоюсь, поем и почитаю. Мамы нет?
      - Митя, что ты! Она же сегодня работает во вторую смену. Митя, мама была в школе, у Зинаиды Петровны. Что было!
      - Что же? - спросил Митя, идя в ванную.
      Аня шла за ним с полотенцем и мыльницей. Катя толкалась тут же, держа в руках Митины домашние туфли.
      - Мама пришла в школу. Зинаида Петровна выходит и говорит: "Что вам, мамаша?" А мама отвечает, что дома я примеры решаю хорошо, только мне надо немножко подумать. А Зинаида Петровна говорит: "Все операции на сложение и вычитание в пределе десяти должны быть выучены. Зачем думать, когда можно выучить?" А мама говорит: "Но ведь это не беда, если она подумает немножко". А Зинаида Петровна говорит: "Вы не спорьте со мной, мамаша, у меня тридцатипятилетний стаж, и я знаю, что говорю".
      - Давай полотенце. Катя, поставь туфли на пол. Анюта, мама не звонила?
      - Нет, не звонила. Митя, она первая прочла про Сережу Кононова и что ты правильно все написал.
      - А что она сказала, когда прочла? - Она сказала: "Вот здорово!"
      - А еще что-нибудь говорила?
      - А еще сказала: "Вот это счастье!" Потом взяла Катьку за руки и кружилась по комнате. Митя, а ты веселый потому, что Сережу Кононова не будут больше судить? Мне дедушка прочитал, и я сама прочитала и Катьке прочитала, только она ничего не поняла.
      - Я все поняла! - с достоинством говорит Катя.
      Митя идет к столу, девочки за ним. Аня бледная, худенькая, передних зубов нет, ноги тонкие, как макароны. Катя - смуглая, черноглазая, и на лице у нее написано: "Я себе на уме".
      - Чем же кончилось у мамы с Зинаидой Петровной? - спрашивает Митя, подвигая к себе тарелку с грибным супом.
      - Поел бы, уж потом стал бы разговоры разговаривать! - замечает Анисья Матвеевна. - Анюта, помолчи.
      - Тетя Анисья, ведь Мите интересно. Я ему не мешаю, видишь, он уж почти съел первое. Митя, еще много чего было! Зинаида Петровна говорит маме: "Ваша Аня пишет цифру пять с завитушкой. Я требую, чтоб крышка у пятерки была прямая, поняли, мамаша?" А мама говорит, что в прописях она видела пятерку с завитушкой. Тихо так говорит. Несмело. А Зинаида Петровна отвечает: "У меня свой метод. Я требую, чтоб завитушек не было. Всегда так: начинается с завитушек, а кончается неизвестно чем".
      - Покажи завитушку! - говорит Катя.
      - И как ты все упомнила, - говорит Митя, - всю речь наизусть!
      - Митя, так ведь она каждый день говорит одно и тоже. Вы не верите, и ты не веришь, и дедушка, и бабушка, имама не верила, а вот сегодня небось поверила, раз сама услышала. Ты почитаешь мне, Митя? Ты обещал!
      - Раз обещал, значит, почитаю.
      Митя смотрит на часы. Саша будет еще не скоро.
      Митя очень хорошо представляет себе, как Зинаида Петровна наставляет Сашу: громко, размеренно, будто диктует: "Не спорьте, мамаша. Начинается с завитушек, а кончается неизвестно чем".
      А Саша стоит молча, и на лице у нее написано: "И кто это тебя такую выдумал?" Скорей бы она приходила. Он не любит, когда ее нет дома. Он долго роется в книгах, девчонки неотступно рядом. Молча смотрят они, как он перебирает книги, перелистывает, ставит обратно на полку. Наконец он выбрал: это "Майская ночь". Аня садится на правое колено, Катя на левое. Так уж повелось: левое - Катино, правое - Анино. Катя ничего не смыслит в том, что читают, но сидит она чинно, только изредка вставит слово.
      - Я не буду плеваться, - говорит она. - Я буду всех слушаться... Я хорошая, я пью лекарство! Я не бью Вадика!
      - Помалкивай! - говорит Митя и читает:
      - "О, ты мне не надоел, - молвила она, усмехнувшись. - Я тебя люблю, чернобровый казак! За то люблю, что у тебя карие очи, и как поглядишь ты ими - у меня как будто на душе усмехается: и весело и хорошо ей". - "О, моя милая девушка!" - воскликнул парубок, целуя и прижимая ее сильнее к груди своей"...
      Аня прерывает чтение.
      - Он был ей отец? - спрашивает она.
      - Все-таки это очень странно, что Анюта не любит ходить в школу, говорит Нина Викторовна. - Помнишь, Саша, как ты любила школу? И Леша тоже. Анюта, ну почему ты не любишь школу?
      - Я люблю, - отвечает Анюта неуверенно. Она знает: школу надо любить, школу полагается любить. И поэтому говорит, растягивая слова:
      - Почему это не люблю? Я люблю-у...
      Аня ходит в школу и возвращается домой одна. Но изредка Саше удается забежать за ней, и всякий раз, когда она видит в школьном коридоре притихшую, неприкаянную Анюту, ей становится не по себе.
      Стоит Анюте выйти из школы и взять Сашу за руку, она опять становится прежней Анютой - веселой и словоохотливой. Дома - у мамы, у Мити, у всех она может спросить обо всем, что ей придет в голову, и никто не пожмет плечами, не скажет: "Какая ты странная, Москвина! Вечно ты что-нибудь выдумаешь".
      Почему, если ты о чем-нибудь спрашиваешь, а в ответ пожимают плечами, становится так стыдно и неловко? Может, потому, что девочки смеются?
      - Москвина! Зачем ты смотришь в окно? Что ты там увидела?
      - Провода!
      - Ну и что?
      - На провода села птица.
      - Ну и что из этого?
      - А может, птица слышит, какие слова бегут по проводам?
      И вот тут-то Зинаида Петровна пожимает плечами. А девочки начинают смеяться. Если учительница пожимает плечами, это значит, ты сказала очень глупые слова. И девочки смеются: они хотят показать учительнице, что понимают, какая глупая и неразвитая эта Москвина. Вот потому-то Аня и не любит ходить в школу и любит возвращаться домой: дома она умная, и все понимает, и считает в уме, и стихи легко учит, и на любой вопрос ответит. А в школе - она глупая, нерасторопная, неповоротливая и почти ничего не понимает. И почему так получается - выучишь стих, и он тебе нравится:
      Люблю грозу в начале мая, Когда весенний первый гром, Как бы резвяся и играя, Грохочет в небе голубом.
      Его хочется читать громко, звонко, весело. Анюта его читала много раз, следом за ней даже Катя все запомнила, а в школе Зинаида Петровна стала спрашивать.
      - Кто скажет, какой гром грохочет в небе голубом?
      - Весенний! Первый! - говорят девочки.
      - Как он грохочет?
      - Как бы резвяся и играя, - отвечают девочки.
      - Девочки, кто объяснит, что такое "резвяся"? Москвина! Объясни.
      Только что Анюта понимала каждое слово в этом стихе, а вот теперь она стоит столбом, испуганно смотрит на учительницу и не может объяснить слово "резвяся".
      - Садись, Москвина! - со вздохом говорит Зинаида Петровна.
      Анюта садится и уже нисколько не любит стихотворение про грозу в начале мая. И не раз Анюта замечала: вопросы Зинаиды Петровны делали непонятным самое понятное. А стихи, после того как их объясняли, становились неинтересными.
      Под Новый год Дед Мороз положил Ане в чулок орехи, конфеты и маленькую голую куколку. Она принесла все это в школу.
      - Вот какие подарки мне подарил Дед Мороз! Зинаида Петровна очень рассердилась, ругала Аню и призывала девочек не быть такими глупыми, как эта Москвина: никакого Деда Мороза на свете нет и никогда не было!!
      Когда Аня дома рассказывает про школу, ей почти никто не верит, разве только мама.
      - Бабушка, - говорит Аня, - нельзя, нельзя белую ленточку в косу. Не разрешает Зинаида Петровна, надо черную или коричневую.
      - Аня, - отвечает бабушка. - Ты чего-нибудь не поняла. Ну почему непременно черную? Траур у вас, что ли?
      Вот всегда так: "Ты чего-нибудь не поняла!"
      - Бабушка, ну почем я знаю? Зинаида Петровна говорит: такой порядок.
      И никто не верит - ни дедушка, ни бабушка. Только мама верит, а иногда Митя. Мама вздыхает и говорит:
      - Ну, раз порядок, ничего не поделаешь. Отыщем коричневую ленточку, не горюй, Анюта.
      А она и не горюет. Чего ей горевать. Вот ей бы заболеть и не ходить в школу. Вот это бы - да! В Ташкенте, когда в этом не было никакой надобности, она болела часто. А здесь, в Москве, - редко. До чего жаль, если б кто знал! Когда всем прививали оспу, многие девочки от этого заболели. А она ничуть не заболела и как дура ходила в школу... Эх! Другие девочки ухитряются болеть чуть не каждую неделю, а она только раз: когда в больнице вырезали аппендицит. О, это была целая история! Она в больнице вела себя очень хорошо, и Митя ей все время говорил: "Молодец!"
      А Зинаида Петровна нипочем не скажет, что она молодец. Какой же толк стараться, если все равно ничего не получается? Сегодня, например, Зинаида Петровна на глазах у всего класса разорвала Анину тетрадь: за грязь. Ане очень хотелось плакать, но она не заплакала. Стояла и молчала. И все. А бывает, Зинаида Петровна говорит такое, что Анюта дома не рассказывает: совестно.
      Когда Зинаида Петровна посадила Аню на заднюю парту, Митя написал ей записку, очень хорошую: "Уважаемая Зинаида Петровна, я уезжаю в командировку и не могу зайти в школу, чтобы поговорить с вами лично. Если можно, посадите Аню поближе к доске, у нее после кори было осложнение на ухо, и она не очень хорошо слышит". Подписался он тоже очень красиво и вежливо: "Уважающий вас Д. Поливанов". Прочитав записку, Зинаида Петровна сказала Ане:
      - Пусть мать принесет справку от врача. Она не верит Мите! Надо же!
      Этого, Аня дома рассказывать не стала. Ей бы непременно сказали: "Ты чего-нибудь не поняла, Анюта!"
      А она все прекрасно поняла: Зинаида Петровна подумала, что Митя врет. Рассказывать об этом просто-напросто невозможно. И Митя бы обиделся. Нет, незачем было рассказывать. Она и не рассказала. И осталась сидеть на задней парте. А что такого? Все равно сколько ни старайся, а из троек не вылезешь...
      И еще Зинаида Петровна донимала Аню из-за Мити.
      - Кто это Митя?
      - Он мне вместо папы.
      - Тогда зови его папой.
      - Нет, моего папу убили на войне.
      - Тогда зови его дядей.
      - Он мне не дядя.
      - Кто же он?
      - Митя.
      Зинаида Петровна сказала: "Ну и ну!" - и пожала плечами. Она чуть что пожимает плечами. Но теперь всегда говорит: "Твой папа... Передай папе". Что ж, в общем, правильно. И вообще, на свете все-таки много хорошего. Первое хорошее: каникулы. Аня была на двух елках: у Мити в газете и в Доме пионеров. В Доме пионеров один мальчик очень чудно читал стихи: завывал и еще глаза закатывал. Мама даже отвернулась. От стеснения. Она не любит, когда так читают. Она говорит: стихи надо читать просто. Вот Аня читает просто.
      А у Мити на елке Аня была вместе с Катей. Катя себя хорошо вела, не задирала никого и все держала за руку чужого мальчика Мишу. А когда играли в каравай, этот мальчик выбрал Катю: "Я люблю, признаться всех, а вот эту больше всех". И Анюта видела - Мите приятно, что этот
      Мальчик выбрал Катю. Он смотрел и очень смеялся. Потом он подвел Аню и Катю к какой-то тетеньке и сказал: "Вот, знакомьтесь, Марина Алексеевна, это мои дочки".
      И она сказала: "Какая прелесть!" Она курила папиросу длинную-предлинную. Интересно, про кого она сказала "прелесть" - про них обеих или только про Катю? Нет, наверно, про обеих. Потому что, если бы только про Катю, она сказала бы: "Какая прелесть эта черноглазая девочка!"
      И еще был хороший день - Победы! Все были веселые, добрые, все целовались: война кончилась! Митя написал про этот день в газету - про Красную площадь. И про салют. А мама сказала:
      - Какой день! Какой счастливый и какой трудный! Анюта не стала спрашивать, почему трудный, она сама
      Поняла: трудный потому, что на войне многих убило. А Леша живой остался! Вот счастье!
      И еще один день был - ни плохой, ни хороший, так, середка на половину: Аню перевели во второй класс. Она очень обрадовалась, она не думала, что с тройками переводят. Она пришла домой веселая, но дедушка посмотрел отметки и сказал:
      - Да, невеселый табелек...А бабушка сказала:
      - Мамочка твоя училась только на "отлично".
      Ане сразу стало скучно. Потом пришли мама с Митей. Мама поцеловала Аню, поздравила, Митя тоже сказал:
      - Молодец, Анюта, перевалила через первый класс. Но веселье не возвращалось.
      - Что ж поздравлять, - сказала Аня, - когда одни тройки. - Подумала и прибавила:
      - Я все свое старание приберегла для второго класса.
      ...И снова настала осень. Осень сорок пятого года.
      - Послушай, Анюта, ты превратила мой диван в письменный стол. Что это? Клей, спички, да смотри, клей-то пролит! Вот лягу и приклеюсь. Почему ты за собой не убираешь?
      Митя говорил сердито. Он очень устал. Сегодня был трудный день - он ездил в Фили, снимал клубную самодеятельность. Снимки получились плохие, а подписи к ним еще хуже. Митя и сам хорошо это понимал. Но когда услышал из уст редактора: "Не пойдет!" - рассвирепел.
      Возвращаясь домой, он думал, что ляжет и постарается уснуть. "Проспись, - говорила Анисья Матвеевна, когда он злился, - сном все уходит и болезнь и злость". Злой и усталый, он сейчас собирался последовать ее совету, но, войдя в комнату, увидел на своем диване рассыпанный коробок спичек, лужицу клея, Анин альбом для рисования и Катю, которая тут же строила из кубиков дом.
      - Я сейчас уберу, Митя, - торопливо сказала Аня.
      - Ты страшная неряха, - сердито повторил Митя. - Я ведь тысячу раз тебе говорил...
      И в эту минуту раздался из-за двери голос Константина Артемьевича:
      - Как вы разговариваете с ребенком? Почему вы на нее кричите? Я долго терпел, но больше терпеть не намерен!
      В первую минуту Митя растерялся. Потом, плотно прикрыв двери своей комнаты, он вышел к тестю.
      - Что вы говорите? Да вы понимаете, что вы говорите? Да еще при Ане и Кате!
      - А при ком же? - спросил Константин Артемьевич.
      - Нет, все же... - сказала Нина Викторовна, - ведь ребенок сирота... Я тоже была мачехой, но... И если вы - отчим...
      - Что? - взревел Митя. - Что? Кто это - отчим? Что вы болтаете?
      - Да, - повторила Нина Викторовна, - я мачеха, ноя Саше никогда и слова не посмела сказать.
      - Оно и видно, - уже сам не слыша, что говорит, ответил Митя.
      - Что? Я плохо ее воспитала? - Нина Викторовна всплеснула руками. - Это я-то плохо воспитала? Да я ее в жизни пальцем не тронула! И как у вас только язык поворачивается?
      Дедушка, ну зачем ты сердишься? - появляясь в дверях, сказала Аня. - Я сама хочу, чтоб Митя на меня кричал! Пускай кричит!
      Поди отсюда! Не вмешивайся! - крикнул Митя, почти вытолкнул Аню из комнаты и, повернувшись к тестю, сказал сквозь зубы:
      - Ну вот что. Если я ей отчим - поступайте как знаете, мне дела нет. Пускай растет... - Он запнулся и поискал слова, в памяти мелькнула прекрасная строчка из какой-то статьи: "как сорная трава", но он сказал иначе:
      - Пускай растет, как беспризорница. А если я отец, то буду кричать. Буду требовать. А если надо - и выпорю!
      Немного спустя вернулась с работы Саша и увидела: Митя, сидя на диване, облитом клеем, зашнуровывает башмаки. У него было то выражение лица, которое Саша уже очень хорошо знала: сжатые губы, сведенные к переносице брови.
      - Что случилось? - спросила она.
      - Ничего, - ответил Митя, - пойду проветрюсь. Он вышел и, конечно, хлопнул дверью.
      - Папа сказал, что будет нас бить, - объяснила Катя.
      - Что такое? - спросила Саша.
      - Дай белого хлебушка! - на всякий случай сказала Катя. - А папа кричал: "Буду пороть!"
      - Аня, да что случилось?
      Дверь распахнулась, и вошел Константин Артемьевич.
      - Ты плохая мать, - сказал он. - Ты позволяешь чужому, в сущности, человеку...
      Что долго рассказывать - Константин Артемьевич глотал валерьянку, Нина Викторовна плакала, Катя ревела в голос, Аня, всхлипывая, повторяла:
      - А все из-за меня.
      Мити не было. Дожидаясь его, Саша слышала за дверями сдержанный шепот тети Маргариты:
      - Да... А казался таким деликатным...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19