- Глупости все это, глупая, черная ерунда, - в тоске говорит Саша.
- Откуда ты можешь знать? А в родильном доме на Соколе всем мальчишкам, что родились, смерть вспрыснули. Это тоже, скажешь, ерунда? И помалкивай ты за ради Христа перед девчонками.
- Когда я буду учительницей, - говорит Аня, - я никогда не буду врать детям! Нет, я всегда буду говорить им правду, о чем бы они ни спросили!
Она отодвигает тетради. Катя, застыв с красным карандашом в руках, не мигая глядит на сестру.
- Я так буду ребят воспитывать, - говорит Аня, - чтобы они ничего не боялись! Чтоб никого не боялись! Что своего добивались!
На столе, покрытом зеленым сукном, стоит графин. И стакан... За столом сидят доктор Темкин, доктор Федоровская, доктор Аверин. Он председательствует, а сестра Левашова ведет протокол.
На повестке дня - состояние политмассовой работы в третьем хирургическом отделении. С докладом выступает старшая сестра Алевтина Федоровна Прохорова. Да, она уже не ночная, она старшая.
Саша сидит почти в углу небольшого зала, в котором обычно устраиваются собрания. Рядом окно, за окном черный сентябрьский вечер. Саша смотрит на Прохорову. У нее белое, плоское как блин, непреклонное, непоколебимое лицо. Оно, пожалуй, вдохновенное, это лицо, глаза блестят, и рука поднята.
- Мы потеряли бдительность, рядом с нами орудовал враг, а мы его не разглядели. А разглядеть при бдительности было нетрудно. Доктор Королев унижал все наше, все советское. Он жил с оглядкой на заграницу. Он говорил, что в Копенгагене больницы лучше, чем в Москве. Все это слышали. А кто дал ему отпор?
Прохорова делает паузу. Из глубины зала раздается чей-то голос:
- Только вы, Алевтина Федоровна.
- Я не о себе говорю. Я говорю про весь наш коллектив - мы были недостаточно бдительны. Операционная сестра Ветлугина сможет подтвердить, что Королев в некоторых, нужных для него случаях давал ей не правильные указания. Например, в конце этого года во время резекции легкого...
За окном урчит гром, вспыхивают молнии - беснуется поздняя осенняя гроза.
- Я предпочел бы обойтись без этих дешевых световых эффектов, - говорит за спиной Саши молодой доктор Коля Великанов.
Правда. Как в плохой пьесе: глухой гром, стремительные голубые молнии. В зале полутемно, в бедной люстре под потолком из шести лампочек горят только три. Ветер вдруг изо всех сил толкает окно. Оно распахивается, повалив на пол цветочные горшки с бегонией и кактуса ми. Высокий лимон в маленьком, не но брался было рухнуть, покачнулся, но раздумал и остался на месте. Саша хочет закрыть окно и долго не может справиться: рамы рвутся у нее из рук. Встает Коля Великанов и на своих длинных ногах идет на помощь. Он обуздал окно, но уронил горшок с лимоном - на подоконнике и на полу у окна целое побоище.
- Так плохо дело, что хоть пляши, - говорит он шепотом.
Да, плохо. Так плохо, что хоть пляши.
- На трибуну должны выйти товарищи и прямо, честно признаться в своих ошибках, признаться в своей слепоте и попустительстве. Сестра Поливанова всегда потакала Королеву, пускай она перед всем коллективом скажет без утайки, как она помогала ему...
За окном творится нечто несусветное. Дождь хлещет изо всех сил. Переведет дух и снова потоками обрушивается на землю. Кажется, он хлещет по всей земле.
- Господи, - с отчаянием говорит доктор Филиппова, - а я без калош и без плаща. Только-только вылезла из гриппа.
Перед Сашей сидит доктор Ткач. Отличный хирург. Ему лет шестьдесят, наверно. Втянув голову в плечи, он слушает Прохорову.
- А, вот:
- Доктор Ткач, а вы что скажете? Вы работали рядом с Королевым, почему вы не сигнализировали?
Что мне делать? - думает Саша и смотрит в окно, за которым буйствуют световые и шумовые эффекты. Что мне делать? Лучше всего промолчать. Но промолчать не дадут. Вызовут к трибуне и потребуют: говори. Надо придумать, что сказать. Думай не думай, тут выбора нет... И будет ночь. В дверь позвонят, и войдут двое военных, тех самых, что она видела у Королева. Аня проснется, сядет на кровати, взглянет с ужасом. А они скинут на пол книги, выбросят из шкафа белье. Нет, ты этого не увидишь, тебя уведут. И Катька будет цепляться за твое платье и реветь в голос, ничего не понимая. Так. Что же она скажет? Что бы она ни сказала, Дмитрий Иванович ее не осудит. Он поймет, что она делает это ради детей. Но она, как она будет жить после этого? "Говори, что знаешь, делай, что должно, а там будь что будет". А что должно?
Говори, что знаешь...
Тяжелой поступью идет через зал доктор Ткач. Он идет, шумно и страшно задыхаясь, как тот старик из Сухуми. Следом идет тишина: все знают, что Королев спас его внучку. Случай был почти безнадежный. У Ткача дрожали руки, он не мог оперировать. Дмитрий Иванович взял нож у него из рук и сменил Бориса Львовича у операционного стола. Девочка выжила. Доктор Ткач долго стоит, не говоря ни слова.
- Мы ждем. Вы что, онемели? - спрашивает Прохорова.
- Я уверен... что суд разберется... и вынесет справедливый приговор... Надеюсь, что...
- Это не ответ, а уловка! - повышает голос Прохорова.
- Вы заодно с врагом! - кричит Ветлугина.
Как Дмитрий Иванович говорил о Прохоровой? "Она любит начальство и всегда лает в указанном направлении". Но о сестре Ветлугиной он говорил иначе: "Когда на операции нет моего друга Марии Петровны, я как без рук. Быстрота, находчивость, четкость - ну, прелесть!"
- Вы заодно с врагом! - повторяет Ветлугина. У нее красные, воспаленные веки, и губы пересохли.
- Я надеюсь... что суд... разберется, - говорит доктор Ткач.
Слово найдено, - в тоске думает Саша, - "суд разберется". Я надеюсь, что суд разберется. Она скажет: "Я согласна с Борисом Львовичем. Мы должны подождать, суд разберется". Ах, как бы хорошо вдруг открыть глаза и понять, что все это был сон. А если уйти? Вот встать и уйти, и все.
- Даже зонтика не захватила, - говорит доктор Филиппова. - Дождь прямо как из ведра.
Тяжело опираясь на палку, встает Аверин. Он был с Королевым на фронте. Он знает его, как себя. "Мы с Авериным пуд соли съели", - говорил Дмитрий Иванович.
Сейчас Аверин скажет что-нибудь такое, от чего все придут в себя. Очнутся. Вот сейчас он скажет: "Мы вместе воевали..."
- Я должен признать, что виноват перед своими товарищами, - говорит Аверин. - Это я вызвал Королева в нашу больницу. Я верил ему, как другу, а он оказался врагом...
Как бы хорошо проснуться, - в тоске думает Саша. Как бы хорошо проснуться и понять, что ничего этого не было. Вчера больная из третьей палаты сказала ей:
- Что вы такая скучная? Давно вижу: горюешь. А тыне горюй. Помни: это все облака... Вспомни, что было десять лет назад, - ведь прошло? И пять лет назад, и два года... Прошло. Проплыло. Говорю тебе: облака...
Да, и это пройдет. Проплывет, забудется. Облака... Нет, не забудется, не растает...
- Сестра Поливанова! Мы ждем, мы хотим услышать, что вы скажете.
Что она скажет? Что она скажет? Что бы она ни сказала, Дмитрий Иванович ее не осудит, простит. "Суд разберется", - скажет она, больше ей ничего не остается...
Саша встает. Зачем-то проводит рукой по грязному подоконнику. Поднимает голову, встречается глазами с Авериным, с Прохоровой и говорит:
- Он не виноват. Я работала с ним и видела, как он с больными, как он с людьми. Я знаю: он ни в чем не виноват...
- Что ты делаешь, Саша?
- Как видишь: укладываю чемодан.
- Что это значит?
- Это значит, что я уезжаю. Меня уволили.
- То есть как уволили?
- Обыкновенно: взяли да и уволили. Предложили по
Дать заявление об уходе. Я, конечно, не подала. Зачем мне подавать? Я ни в чем не виновата. Ну вот. Тогда взяли и уволили.
Он не стал спрашивать, почему она ничего ему об этом не сказала. Он только спросил:
- Ну хорошо, все это очень горько, не спорю. Но причем же здесь чемодан?
- А при том, что в Москве мне теперь работы не найти. А раз так - я нашла ее на периферии. Мне помог Андрей Николаевич. Списался с одним своим товарищем. Он фельдшер на селе, и ему нужна медсестра. Я к нему и еду. Белоруссия. Село Ручьевка... Вот таким путем...
- Ты с ума сошла! - сказал он твердо. - Ты просто сошла с ума. Тебе помог Андрей Николаевич! Прекрасно. А я, дети - как ты собираешься поступить с нами?
- Очень просто. Дети пока будут здесь, с Анисьей Матвеевной. А Федю я возьму с собой, раз она не хочет, чтоб он оставался. Ну, а ты... Ты, я надеюсь, без меня не пропадешь...
- Саша, позволь. Нельзя же так... Это безумие, это глупость, ребячество!
Саша чуть отодвинула чемодан, положила руки на колени. Лицо ее не выражало ничего, кроме глубокой усталости.
- Ты сейчас сказал, Митя, что мы не дети. Это верно .И моя ошибка только в том, что я сразу не дала тебе свободы... Это так, кажется, называется: свобода. Разве дело в том, что мы продолжаем жить под одной крышей? Ты, наверно, делаешь это для детей. А разве им хорошо сейчас? Ты сам видишь, что тебе объяснять. Так вот, теперь ты свободен. А потом... Потом я заберу девочек.
- Прикажешь подавать заявление в "Вечерку"?
- Я об этом не думала. Но ты прав - все надо додумывать до конца. Вот именно: в "Вечерку"...
- Ты с ума сошла! Постарайся понять. Я давно уже знаю: я без тебя не могу. Что бы ни было, я не могу без тебя. В ту ночь, когда мы с Аней бегали по улицам, я думал - умру. Ты слышишь? Ты понимаешь? Я давно хочу с тобой поговорить, но ты стала как каменная, ты стала глухая. Я не могу без тебя. Ты слышишь?
Еще так недавно эти слова исцелили бы ее. Тогда боль была острой, и от этих слов, наверно, утихла бы. Сейчас она была тупой, постоянной, и ничто не могло ее излечить, даже эти слова. Может, он прав, и это нелепость, ребячество, что она уезжает. Может быть...
- Ты понимаешь? - снова донеслось до нее.
- Я понимаю только одно: без тебя мне легче. Вот это одно я только понимаю, и, может, это к лучшему, что меня уволили. Хочешь не хочешь, надо уезжать.
- Но мне так невозможно. Я без тебя не могу!
- А я могу...
Голос ее звучал устало, руки были опущены, и угасший взгляд устало повторял: "А я могу. Без тебя. Без любви. Без всего".
"Мои дорогие!
Ну вот я и устроилась на новом месте. И сейчас расскажу вам, как все было. От Гомеля до Чернолесья мы с Федей ехали на автобусе, в Чернолесье нас встретил заведующий медпунктом фельдшер Стеклов и отвез в Ручьевку. Забегая вперед, скажу, что мне повезло. Он очень умный человек, очень настойчивый и свое дело знает хорошо. Мне есть чему у него поучиться. Тут говорят, что, если Ручьевка чего добивается для своего медпункта, так только потому, что Сергей Антонович не дает начальству ни отдыха ни срока и спуску никому не дает. Недавно сельсовет решил занять баню под молочный пункт: он поднял шум, дошел до обкома, а баню отстоял.
Сергей Антонович рос с Андреем Николаевичем в одном детском доме. Он все говорил, чтоб мы с Федей остановились у него. Но я попросила отвести меня в правление колхоза. Председатель здесь очень хороший. Он здесь вырос, здесь окончил школу. Отсюда ушел на фронт, сюда вернулся, отвоевавшись. У него нет одной руки, потерял на фронте...
И вот мы сидим с Федей на чемодане, а председатель и Сергей Антонович раздумывают, у кого бы нас поселить. И тут вошла Варя Ганюк. Лицо открытое, лоб большой, как я люблю. Говорит быстро, приветливо. Так вот, зашла она в правление, посмотрела на нас с Федей. Выспросила - откуда? Почему из дому уехала? (Я не стала говорить про увольнение, я просто сказала - так уж получилось.) А Федя кто - сын? Я сказала: племянник. И вдруг она говорит: "Пойдем ко мне жить. Будешь платить полторы сотни. За еду платить отдельно, если вы, конечно, согласны кушать с нами".
С этой минуты я боялась только одного: как бы она не раздумала. Но Варя тут же подхватила чемодан, я вскинула на плечи рюкзак, Федю мы взяли с двух сторон за руки. И пошли на край села в Барину избу. У Вари муж тихий, покладистый, зовут Николай. Он становится словоохотлив, только когда выпьет. Тогда он начинает командовать, покрикивать на Варю и дочку, а Варя его слушает и, посмеиваясь, делает, как он велит... Барина дочка Оля - очень хорошая, в мать: ласковая и быстрая. Она тоже зеленоглазая и светловолосая. Тут все светлоглазые и светловолосые, недаром белорусы. Оле десять лет. Ты бы с ней подружилась, Катенька. Оля учится во вторую смену. Когда она уходит, Федя остается дома один. Он привык: рисует, строит дома из кубиков. А то выйдет к калитке и ждет, ждет, пока кто-нибудь не вернется домой.
Иногда по вечерам мы поем: Варя с Олей свои песни, а мы с Федей свои, городские. Я очень скучаю по вас. Так скучаю, что и рассказать не могу. Пишите нам, почаще пишите нам.
Мы с Федей".
Вышла Митина книга, та, что они писали вместе с Мариной. Казалось, еще так недавно они получили рукопись с машинки. Потом были гранки. Верстка. Сверка. И вот их книга лежит перед ними на письменном столе.
Книга... Признак того, что он не утерял себя, как боялся когда-то. Она тихо лежала на столе и как бы говорила: неуверенность, колебания - позади. Но с книгой случилось то же самое, что с той давней полосой: из нее что-то ушло. Как вода сквозь пальцы. Горечь ушла. То одно убрали, то другое: это слишком темно, это чересчур остро. Как он со
Гласился на это? по ведь все, все, что они писали в своей книге, правда: и замечательный рекорд рабочего, и открытие ученого, и прекрасный талант артиста - ведь все это тоже правда, все это тоже есть в жизни.
И ни он, ни Марина не соврали, написав о колхозе-миллионере. Они просто умолчали о другом. Нет, молчание - тоже вранье.
- Вы недовольны? - сказала Марина. - Я вижу, вас что-то гложет.
Он молчал. Сейчас он охотнее всего молчал.
Но все хвалили книгу, в нескольких газетах даже появились рецензии, очень лестные. Книгу обмыли. Их с Мариной заставили устроить банкет, было много выпито, много сказано хороших слов. Книге очень обрадовалась Катя. Увидев ее, она воскликнула:
- Э м. Лаврентьева? Это которая - пока в Париже еще зевают, она уже всех обскакала?
Книге очень обрадовался Константин Артемьевич, он гордился ею, понес ее на работу и, небрежно вынув из портфеля, сказал коллегам:
- Растет молодежь. Мой зять, между прочим.
Поливанов послал книгу Леше и получил от него поздравительную телеграмму. Но праздника не было - все вокруг было тускло.
- Поливанов, ты что ходишь как в воду опущенный? Или денег мало получил? - спрашивали друзья.
Нет, и деньги появились. И были куплены подарки: детям - по новому платью, и зимнее пальто Анисье Матвеевне. Но ничто не радовало. Он был свободен. Свободного времени у него оказалось хоть отбавляй. Теперь бы так просто было вообще не возвращаться домой, только приходить навещать время от времени детей. Каждый вечер - он это знал - его ждала Марина. Но он к ней не шел. Почему? Это ли не новое предательство? Еще одно.
Раньше, бывало, поднимаясь по ее лестнице или заглядывая в ее окно, он думал с досадой: "Неужели у нее кто-то есть?" Теперь он счастлив был бы узнать, что она не скучает, что ей хорошо. Но знал: она скучает. Ей плохо. Так что же случилось? Ведь не укоры же совести преградили ему путь к этой женщине? Нет, дело не в том. Когда рядом была Саша, пусть даже на время забытая, ему все было нужно: успех, уверенность и даже новая любовь. Но без Саши ничего ему не нужно. Иногда в темноте ночи ему казалось, что легче просто ослепнуть, чем потерять ее. Никто не задумывается над счастьем видеть, слышать, дышать. Кто радуется тому, что не родился глухонемым? Да никто! Ну, а если перестанешь слышать? По сравнению с этой болью слепоты, глухоты - не могла быть счастьем другая любовь, и ничье другое присутствие не могло его обрадовать. Он понял это только теперь. Ладно. Он это понял. Но как же быть с Мариной...
Крушение Сашиной жизни - это крушение его собственной жизни. Когда он думает о Саше, слово "вина" не приходит на ум. Тут другие слова: "боль". "Горе". Когда он думает о Марине, только одно это слово и приходит в голову: "вина". Сам не понимая, как это могло случиться, ибо каждому человеку он хотел добра, шаг за шагом он шел по дороге вины и зла - стоило ему оглянуться в прошлое, как он видел это отчетливо, беспощадно.
Когда же это случилось? Когда он впервые поцеловал ее руку, которая легла на его плечо? Нет, гораздо раньше. Когда он впервые пришел к ней в дом? Когда впервые услышал от нее слово участия?
Что же, не может женщина быть другом? Товарищем? Может, но он видел в ее глазах другое, и желал этого, и радовался этому, а перед собой притворялся, будто не понимает,
Так он думал на работе, и ворочаясь в кровати без сна, и долгими ночами в поезде. Ничего уже нельзя было исправить, а он все разматывал и разматывал клубок. "Что за пустые мысли? Зачем я об этом думаю? Столько дела, забот, а я, точно баба, копаюсь в каждой мелочи. Как будто это может что-нибудь изменить".
И сколько он ни думал, а додумать этой мысли до конца не мог.
В те дни его утешением была Катя. Аня много времени проводила в Серебряном переулке. Казалось, для нее не только он сам, но и воздух вокруг него стал чужой. Даже то место, где он был - стоял, сидел с книгой и за работой, вызывало у нее неприязнь. Ее глаза скользили мимо, никогда не встречаясь с его глазами.
В черных Катиных глазах укора не было. В них была любовь. Большущие, словно всегда удивленные, они казались круглыми.
Однажды вечером он пришел с работы пораньше - теперь это удавалось ему часто. Дети были дома. Аня куда-то собиралась.
- Ты куда? - спросил он чуть неуверенно.
- К подруге, - и, не взглянув на него, прошла мимо. Он посмотрел ей вслед, увидел прямую спину, подросток, чьи длинные ноги и светлую косу.
- Катя, - сказал он, - давай-ка сыграем в шахматы. Вместо ответа она запрыгала.
- У, лентяйка! - сказала Анисья Матвеевна. - Лишь бы уроков не готовить. Чуть ли не с отца вымахала, а скачет, как малый ребенок.
Платье ей было коротко. Она росла так быстро - не напастись на нее. Кроме того, она вечно протирала локти. Все учатся, все кладут локти на парту, но все люди как люди, рукава целы. А у Кати...
- Матери нынче нет тебе локти латать. А у меня работы и так хватает...
Анисья Матвеевна теперь все ворчала, ворчала без роздыха,
- Папа, - сказала Катя шепотом, - пойдем к тебе, а? Тут тетя Анися нас заговорит.
И они перешли в Митину комнату.
Я сяду на мамино место, - сказала Катя. - Если бы ты знал, как я скучаю. А ты, ты очень скучаешь?
Очень...
- Папа, ты проворонил слона. Но я прощаю тебе, возьми ход обратно. Папа, я и по Феде скучаю. Я к нему так привыкла, как будто он и вправду мне брат. Папа, мы летом поедем к ним, да? И привезем маму сюда. Нет, летом мама сама к нам приедет! Папа, твой ход!
Раздался телефонный звонок. Могли звать Аню, Катю, Анисью Матвеевну. Но он вскочил, потому что почуял: звонят ему. И не ошибся.
- Дмитрий Александрович? Здравствуйте, - сказал поту сторону провода спокойный женский голос, - приходите ко мне сегодня вечером. Я не спрашиваю, заняты ли вы и хотите ли быть у меня. Я жду вас. В десять.
Раздались короткие гудки. Голос погас, не дав ему времени ответить.
- Ты уходишь? - спросила Катя. - Сдаешься?
- Сдаюсь, - сказал он, надевая пальто.
Анисья Матвеевна убирала со стола. Взглянув на него, она сказала тихонько:
- Опять за свое, горе ты наше, эх, за ум было взялся!
Он уже не слушал. Он надел пальто, прошел по коридору, сбежал по лестнице и, схватив такси, помчался к ее дому. Он замедлил шаг только у ее дверей, как школьник, приносящий матери двойку. Но другой дороги сейчас не было; Подняв руку, он позвонил и услышал ее шаги. Сколько раз он им радовался, а сейчас что-то внутри у него испуганно похолодело.
- ...Я, как и вы, не люблю выяснять отношения, - говорила она, стоя у окна спиной к Поливанову. - Я не верю, что с помощью слов можно что-нибудь выяснить. Но есть обстоятельства, которые надо назвать словами... И поступки такие тоже есть... Я не хочу задавать лишних вопросов, я только хочу спросить, что случилось?
Он молчал. И она обернулась к нему.
- Митя, - сказала она, - вы теперь один, я правильно поняла? Саша уехала?
Он молчал.
- Так что же случилось? Отвечайте. И не смотрите, пожалуйста, как провинившийся школьник. Я позвала вас сегодня не к ответу, Впрочем, к ответу... Я помогу вам...назову все своими именами. Вы... Вы любите свою жену?
Он молчал. И она сказала:
- Ну, вот видите, я вам помогла. Я никого никогда не держу, я не держу человека ни за руку, ни за слово. Но о чем вы думаете, когда говорите "люблю"? Не знаю! Вам оно легко дается, это слово!
- Нелегко, - сказал Поливанов.
- А я думала... - продолжала Марина Алексеевна, - впрочем, я не о том. Скажу про себя... Хотя сейчас не время говорить о себе. За моим "люблю" стояло настоящее... И...я, кажется, говорю чересчур высокопарно... Но я не хочу выбирать слов. Когда человек любит... Хорошо, я знаю, я смешна...
- Да что вы! - сказал Поливанов.
- Молчите! - вдруг закричала она, забыв, что минуту назад призывала его к ответу. - Я не прошу вашей снисходительности. Вот уж чего мне не нужно! Воистину! Я хочу только знать: зачем, зачем все это было? О чем вы думали? Что вы сделали? Ваша жена...
- Не будем о жене, - сказал Поливанов.
- Ах, вот как! "Не будем о жене!" Как вы все забываете о своих женах, как топчете их, пока добиваетесь победы на стороне. И как ничего не щадите тогда... Тогда ни дети, ни жена...
Ему очень хотелось встать и уйти, но он решил дослушать до конца. Она не могла сказать ему ничего такого, чего бы он о себе не знал. Все горькие слова, какие только есть на свете, он уже сказал себе, и принял их, и повесил себя, и растоптал, и уже поплакал на своей могиле, и плюнул на нее, и отошел в сторону, и сказал себе все с самого начала. Он так знал каждое слово, которое она скажет, что почти перестал слышать. Но это только так кажется, будто все предвидишь и знаешь наперед. Нельзя знать другого человека, как себя, потому что и себя не всегда до конца понимаешь. И вдруг из потока ее раскаленных слов, в которых слышались слезы, вырвалось одно железное, твердое:
- Уйди, - услышал он.
Под ударом этого слова он поднял голову и встал. И увидел ее ненавидящее лицо.
"15 февраля 1953 года.
Дорогая мамочка!
Со мной произошел такой случай! Иду я из школы, и подходит ко мне Пашка Соколов и держит в руках очень красивую птицу, у нее желтые, красные и зеленые перья. Я даже загляделась. А Пашка помолчал и говорит: "Хочешь, продам тебе этого попугая?"
Мне очень захотелось его купить. Я спросила: "Что же ты держишь его на морозе? Ведь он привык к жарким странам".
А Пашка отвечает: "Этот попугай закаленный".
Я спрашиваю: "А он умеет говорить?" - "Конечно, умеет. И не отдельные слова, а целые фразы. Это порода такая особая. Бразильский. Так по рукам?"
Я говорю: "У меня накоплено двадцать рублей. Но это на подарок маме к Международному женскому дню".
А он говорит: "Вот и подаришь попугая".
Я подумала, что это будет очень интересно: поеду к тебе летом и привезу такую красивую птицу. Ладно, говорю, по рукам. Зайдем ко мне, я отдам тебе деньги. Нет, говорит, я к вам не пойду, я не люблю вашу Анисью. Она у вас чересчур горластая. (Мама, ты этого тете Анисе не рассказывай!)
Ну, зашла я домой, взяла деньги и вынесла их Пашке. И получила взамен попугая. Взяла его в руки и думаю: какой странный все-таки попугай. Попугаи худенькие и вертикальные, а этот круглый, толстый и горизонтальный. Пашка говорит: "Чего смотришь?" А сам убегает.
Ну, ты, верно, уже догадалась: это был голубь. Самый обыкновенный, только раскрашенный. Тетя Анися сказала мне, что я натуральная дура. Папа сказал: "Этот Пашка далеко пойдет". Аня сказала: "Не реви".
Дедушке и бабушке я не стала рассказывать, они огорчились бы. Я тебе пишу потому, что я обещала писать тебе про все. Я по тебе очень скучаю и каждый день вычеркиваю из календаря одну клеточку. Лак только кончатся занятия, мы сразу к тебе. А лучше - ты к нам. Целую тебя и Федю.
Катя.
Пашку я с тех пор видела два раза. Он смотрит с любопытством, а я отворачиваюсь. Но ничего ему не говорю.
Катя".
"Мамочка!
На днях Митю вызвали в школу насчет Кати. Вместо него пошла я. Классная руководительница говорит: "Ваша Катя ведет себя безобразно. Привязала косу своей соседки к парте. Потом смеялась на арифметике, болтала на истории. А потом крикнула учительнице: не правда!"
Я спросила: "По какому поводу она так крикнула?" Прасковья Павловна ответила: "Это не важно. Важно, что она ответила учителю грубо".
Дома я спросила у Кати, зачем она ответила Прасковье Павловне так грубо?
- Прасковья Павловна сказала, что Галя списывала, а она никогда не списывает,
- А ты не могла сказать вежливо?
- Аня, ну как я могу сказать человеку вежливо, что он врет?
- Она не врала, она ошиблась. Она просто так подумала, ивы с Галей должны были по-человечески ей объяснить.
Тогда Катя говорит: "Ладно, я сказала грубо. Если ты велишь, я извинюсь. Но я думаю, и она должна перед Галей извиниться. Ведь она ее тоже оскорбила".
Тут очень рассердилась тетя Анися. Она сказала: "Много на себя берешь. Она взрослая, а вы девчонки и дуры".
А Катя ей отвечает: "Мы девчонки, и, может, мы дуры, но. мы тоже люди, и мы не списываем".
Я с ней согласна. Я понимаю, что говорить ей этого нельзя, но я с ней согласна.
Теперь я расскажу про себя. Занимаюсь с утра до вечера. Бабушка и дедушка здоровы, только очень скучают по тебе Леше. Мы с Катей часто ходим в Серебряный, чтобы они не тосковали.
Митя целыми вечерами играет с Катей в шахматы, а я этой игре никак не могу научиться. Ходы знаю, а играть не могу. Очень надо с тобой поговорить, вопросов обо всем на свете накопилось - гора. А писать трудно. Летом наговоримся, Целую тебя.
Анюта".
ПЕРВОЕ НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
Саша, я все не пишу тебе, точно жду твоего звонка, а ты где-то там, и тебе там плохо. Не знаю, захочешь ли ты читать мое письмо, но мне его надо написать. Я пишу не для тебя, а для себя. Так я все время поступал: все у меня было не для тебя, а для себя.
Саша, милая, это письмо - не в оправдание, потому что оправдываться бесцельно. И не для того, чтобы сказать тебе, что я не могу без тебя жить: это было бы вранье, я жил раньше без тебя, проживу и теперь без тебя как-нибудь: человек - существо живучее. Удивительно, как он может жить без всего, и все-таки живет. Вот и ты вычеркнула меня и живешь сама по себе, и тебе плохо, а все-таки, видно, лучше, чем со мной.
Я много передумал за это время и, кажется, понимаю свою вину даже лучше, чем ты ее понимаешь. Не в том я себя виню, что, как это говорится, изменил тебе. Да я и знаю, что не этот грех ты мне ставишь в вину, и не в этом на самом деле моя действительная вина.
Из скорлупы, куда меня загнала моя судьба неудачника, я редко выходил, чтобы облегчить твою жизнь, твои заботы, твои огорчения, твою неуверенность в себе - весь груз нелегкого прошлого и все грубые толчки настоящего. Уже тогда, и по моей вине, мы не были ни "единой плотью", ни единой душою. А ты все-таки прощала мне мой эгоизм и прощала меня.
А что же такое, как не тот же мой эгоизм, была и вся история с Мариной? Я могу сказать о ней только хорошее. Когда мне было трудно, она подала мне руку. Поверила в мои силы и тем самым дала мне веру в себя (опять в себя!). Рядом со мной была ты - настоящий друг, человек, который тоже верил в меня и в мои силы, - но ты, Саша, была для эгоиста так привычна. И к тому же ты была свидетельницей моих неудач, видела меня в неприглядном виде, - а нашему брату нужно иметь перед кем явиться в полном параде, распустив павлиний хвост. И постепенно она стала для меня необходимостью. Но не она сама по себе. Не с ней я изменял тебе, а с самим собой, как делал и все эти годы. Душевной измены, той самой, из-за которой как будто ты ушла от меня, - не было. Для меня во всей этой истории был только я сам: не ее я любил, а себя.
Это не оправдание, совсем напротив. Но ведь таким, сосредоточенным только на себе, я был не только в этой истории, и ты прощала мне. Прости и теперь.
Я не прошу тебя вернуться ко мне, если ты не можешь. Чтобы не видеть меня, ты оставила даже детей. Я Катю люблю больше жизни, и Аня тоже давно стала частью моей души. Но я отдам тебе детей, если ты велишь мне, и исчезну из твоей и из их жизни. Я знаю, сейчас без них ты не живешь, это не называется жизнью. А теперь наконец твое счастье - или хотя бы душевное спокойствие - мне стало дороже меня самого. Приезжай к Ане и Кате, они истосковались без тебя. А если можешь - тогда возьми к себе вместе с ними и меня. Ангелом я не стал. Но, кажется, стал умнее. Если же не можешь - скажи.
Твой Митя.
ВТОРОЕ НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
Помнишь, ты учила меня писать мою первую статью? Ты уверяла, что это очень просто - надо вообразить, что я пишу письмо тебе. Это было единственное письмо, которое я тебе написал за последние десять лет. И то потом пришлось убрать "Дорогая Саша". По твоему же приказанию.
Вот эти зачеркнутые слова я бы писал и писал теперь. Дорогая Саша. Дорогая Саша. Дорогая Саша.
Я не умею писать писем. Я не Тургенев. Но мысленно я пишу тебе все время. Каждую минуту моей жизни. Наверно, когда я сплю, я все равно продолжаю писать тебе. И письмо это такое: дорогая Саша...
ОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
Дорогая Саша! Дома все благополучно. Это значит: нянька ворчит, я работаю, Катя задает вопросы, Аня сидит над книгами и решает для себя какие-то сверхтрудные задачи. В этой четверти она меня удивила: оставила свой табель у меня на столе, словно бы ненароком. Посылаю его тебе. Как видишь, все довольно однообразно: "пять", "пять", "пять"... Только по-английски "четыре". Я - за такое однообразие. Может, это Женино влияние? Он ходит часто, по мнению няни, даже слишком часто. Сейчас он ушел. Дочки спят. А я пишу тебе. Если можешь, напиши мне.