Дорога в жизнь (№1) - Дорога в жизнь
ModernLib.Net / Детская проза / Вигдорова Фрида Абрамовна / Дорога в жизнь - Чтение
(стр. 22)
Автор:
|
Вигдорова Фрида Абрамовна |
Жанры:
|
Детская проза, Советская классика |
Серия:
|
Дорога в жизнь
|
-
Читать книгу полностью
(693 Кб)
- Скачать в формате fb2
(443 Кб)
- Скачать в формате doc
(293 Кб)
- Скачать в формате txt
(280 Кб)
- Скачать в формате html
(366 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|
Она знала наших ребят, как может знать только очень любящая и внимательная мать, была по-настоящему добра – без тени сентиментальности, без тех ненавистных мне излияний и нежностей, которыми подчас отделываются от детей люди, неспособные на простую, деловую и не парадную доброту, на подлинно сердечную заботу. А учила она своих ребят так, что ученье быстро стало для них самым интересным делом в жизни и самой большой радостью. И уж если Екатерина Ивановна считала что-либо правильным, то не отступала ни на шаг, какими бы неприятностями ей это ни грозило.
…А в мае уже я принес Софье Михайловне «Правду» и сказал торжественно:
– Вот вам и Софья Михайловна!
Она стала читать – и ее всегда бледное лицо зарумянилось от удовольствия.
– Вот это действительно счастье, Семен Афанасьевич! – сказала она, поднимая глаза от газеты. – Вы даже не представляете, насколько теперь все пойдет по-другому. Помните наш разговор в августе, перед началом учебного года? А Елена Григорьевна?
Да, я помнил. А вот этот номер газеты с постановлением «О преподавании гражданской истории в школах СССР» сразу разрешал все наши затруднения, всё ставил на свое место. Да, нельзя преподносить ребятам абстрактные определения общественно-политических формаций, отвлеченные социологические схемы взамен конкретной и последовательной истории общества. Да, надо живо и интересно рассказывать им о событиях и фактах – связно, логично, век за веком, эпоха за эпохой, надо такими словами говорить об исторических деятелях, чтобы ребята видели их, как живых людей, как заставил их Владимир Михайлович увидеть Тиберия и Гая Гракхов.
Постановление делало учителя более уверенным в себе. Оно говорило: ты шел верным путем, твое чутье тебя не обмануло. Твои мысли не остаются без ответа, тебя слышат, думают над тем, что тебя тревожит. Работай, думай, делись своими сомнениями и своими находками – это не пройдет без следа, потому что твое дело – дело всего народа.
В постановлении о том, как надо преподавать в школе историю и географию, было все, над чем думали лучшие учителя и у нас, и в Ленинграде, и, наверно, по всей стране. Софья Михайловна писала в ЦК партии. Писал и Владимир Михайлович, и еще и еще шли письма от учителей – отовсюду. Из крупиц учительского опыта, из учительских раздумий и выросло это постановление.
В тот же вечер мы собрались в учительской, снова перечитали уже помятую, десятки раз в этот день переходившую из рук в руки «Правду», поговорили, посоветовались, как работать дальше.
Елена Григорьевна весь вечер молчала – упрямые люди не любят признаваться в том, что ошиблись. Но ведь постановление било ей не в бровь, а в глаз, и, перехватив взгляд Владимира Михайловича, я молча согласился с ним: она хорошо понимала это!
63. «ПРИШЕЛ ПРОВЕРИТЬ…»
«Здравствуй, Семен! Пишу тебе по поручению Антона Семеновича.
Недавно к нам в коммуну прислали паренька. Мы определили его в отряд к Зырянскому, он стал работать на заводе и учиться в третьей группе. Сейчас он перешел в четвертую, вернее – в четвертый: теперь ведь классы. Работает он неплохо, учится до сих пор без особого интереса. Мы видели – есть у него за душой какая-то недомолвка, чем-то он озабочен. На днях он нам рассказал, что приехал из Ленинграда, был одно время у тебя в детдоме, а потом ушел. Почему ушел, не сказал, а Антон Семенович не стал спрашивать. Сказал он еще такое: «Я про вашу коммуну от Семена Афанасьевича слыхал, но не верил. Вот пришел проверить».
«Проверил?» – спрашиваем.
«Проверил».
«Ну как, не врал Семен Афанасьевич?»
«Нет, не врал», – говорит.
Фамилия этого Фомы неверного Плетнев. Он все еще чем-то озабочен. Либо дружка оставил в твоем доме, либо по тебе скучает, уж не знаю. Но видно, что живет в нем тревога. Антон Семенович спрашивает: что ты посоветуешь?
Твой Николай».
Читал я письмо – и видел перед собою Антона Семеновича, коммуну, видел автора письма Колю Вершнева, большого моего друга, бывшего колониста, а теперь врача в коммуне, видел и «Фому» – Плетнева. Да, еще бы – конечно же, он с первого часа понял, что я не врал, что всё – как я рассказывал. Понял, как только переступил порог нашего дома-дворца, увидел лица коммунаров, увидел Антона Семеновича, наших учителей, завод…
Больше всего мне хотелось сейчас со всех ног кинуться в огород, где работали ребята, и крикнуть еще издали: «Король! Володя! Плетнев нашелся!» Но я сдержался.
– Костик, – кликнул я, высунувшись в окно, – отыщи Алексея Саввича и Екатерину Ивановну…
– И тетю Соню?
– И тетю Соню, да. Скорее, Костик!
Он затопал по дорожке, и через несколько минут все были в сборе. На счастье, и Владимир Михайлович подоспел, хотя в эти часы он почти не бывал у нас.
Я прочитал товарищам письмо Вершнева.
– Да, характер, – сказал Алексей Саввич. – Пошел проверять, не надувают ли его. Хотел написать Королю и Разумову: всё, мол, неправда, провели вас, нет такой коммуны…
– …и завода нет, ничего нет… Но, может быть, насчет этой «проверки» он придумал? – неожиданно перебила себя Екатерина Ивановна. – Сюда возвращаться не позволяло самолюбие, вот он и нашел такой обходный путь. Как по-вашему?
– И это возможно. Как же мы решим теперь? Может, напишем ему?
– Есть у меня мысль, – сказал Владимир Михайлович, – не знаю только, придется ли вам по душе. Мне кажется, еще кое-кому очень бы полезно поглядеть на коммуну имени Феликса Эдмундовича…
Король и Репин уехали в Харьков через два дня – уехали, ошеломленные до полной потери дара речи, увозя письмо, адресованное Антону Семеновичу. Разумов хворал, и поэтому мы не стали докладывать ему, куда отлучились ребята: ведь он по праву должен бы ехать вместе с ними. Я наспех сочинил какое-то объяснение, и он только сказал:
– Скучно без Короля…
Галя подолгу сидела у него в больничке, читала ему вслух. Она отлично ухаживала за больными, и я не раз говорил ей: «Тебе не педагогический бы кончать, а медицинский». – «Нет, мне еще мой педтехникум пригодится», – неизменно отвечала она.
– А что, Семен, – спросила она как-то (дело было дней через десять после отъезда Короля и Репина), – не по душе тебе Володя?
– Ты почему так думаешь?
– Да уж думаю…
– Пожалуй.
– А почему?
– Видишь ты, у него характер несчастного человека. А я этого не люблю. Вот возьми Петьку. Ну чем он счастлив? Семьи не знал, детство было тяжелое, а теперь погляди: живет и радуется. Всему радуется. От чистого сердца. А у Володи твоего барометр всегда показывает «пасмурно». Плохо это.
– А я думаю, – сердито сказала Галя, – плохо, когда хотят, чтоб все люди были на одну колодку. И еще плохо, когда смотрят поверху. А если посмотреть вглубь, так видно, что он хороший товарищ. Очень привязчивый и преданный.
Я попробовал было возразить: можно быть хорошим товарищем, привязчивым и преданным, и не вешая постоянно нос на квинту. Но тут мне вручили телеграмму:
«Может оставишь мне всю тройку знак вопроса.
Макаренко».
Я повертел в руках телеграфный бланк. Что же это значит? Они не хотят возвращаться? Хотят остаться там? Быть этого не может! А почему, собственно, не может? Такой дом, такой завод, такие люди… такой сад вокруг дома… Да почему не может быть, черт возьми?! У нас тут гораздо хуже. У нас нет ни завода, ни такого богатого дома, у нас еще многого нет. А там… И все-таки, все-таки – не может быть! Ну, Плетнев… ну, Репин! Но Король?! Нет, и Репин не мог! Что же это все значит? Зачем Антон Семенович спрашивает, кого он испытывает? Да нет, никого не испытывает. Ох, и хитрый же вы, Антон Семенович! Знаю я вас! Увидал троих хороших ребят – и уже хочет забрать их себе! Но как же все-таки быть?
– Как ты думаешь? – спросил я Жукова, показывая ему телеграмму.
Саня прочитал, повертел, как и я, листок, словно надеясь найти объяснение, углядеть еще какие-то первому взгляду незаметные слова. Откашлялся, сказал почему-то басом:
– Я бы, Семен Афанасьевич, ответил так: «Пускай сами решают».
– Ладно, – ответил я, – так и напишем. В тот же день я отправил телеграмму. Прошел день – ответа не было. Прошел другой – все то же.
– Телеграф у нас безобразно плохо работает, – мельком сказал после обеда Алексей Саввич.
– Право, следовало бы написать в газету о работе связи, – заметил под вечер Владимир Михайлович.
Ответ пришел еще три дня спустя. Мы сидели на крыльце. Были теплые, душистые майские сумерки, пахло молодой листвой, в бледном небе едва прорезывались первые зеленоватые звезды. И вдруг на дорожке под аркой показались какие-то тени. Только острые глаза Разумова могли узнать их, а может быть, просто его сердце учуяло!
– Король! Плетнев!
За Разумовым повскакали все – и наперегонки бросились навстречу приехавшим. Их было трое: третий действительно Плетнев, в коммунарской форме – в полугалифе и синей блузе с широким белым отложным воротником.
Тройку тормошили, тащили в разные стороны. Костик висел на шее у Короля и дрыгал ногами. Разумов оказался не из самых быстроногих и теперь едва пробился к Плетневу. Мальчишки секунду постояли друг против друга и вдруг – первый шаг сделал Разумов – обнялись. Остальные, смущенные таким непривычным проявлением чувств, разом отвели глаза и еще громче прежнего заговорили. Один Король смотрел снисходительно и понимающе.
– Целуются! – воскликнула удивленная Леночка.
– И ничего не целуются! – сурово возразил Лира.
Потом Плетнев подошел ко мне. Он изменился за год – окреп, раздался в плечах и уже не кажется таким долговязым. Лето только начинается, но он успел загореть на щедром украинском солнце, даже нос лупится. Открытое, хорошее стало лицо, и глубоко сидящие глаза смотрят уже не прежним недобрым и подстерегающим взглядом – другие стали глаза. Я внимательно рассматриваю его при свете фонаря, висящего над крыльцом, и Плетнев слегка смущается.
– Антон Семенович велел передать привет, – говорит он с заминкой и умолкает.
Протягиваю ему руку. Он крепко, обрадованно пожимает ее. Зачем говорить много? И так все ясно!
Тройку повели в столовую, и все гурьбой двинулись за ними. Плетнев и Король, с аппетитом хлебая щи, жуя горбушки (горбушки – любимое наше лакомство – дежурные нашли для всех троих), ухитрялись в то же время не умолкать ни на минуту. Наперебой рассказывали о днях пути, о коммуне, об Антоне Семеновиче. Любопытно, что говорили они по-разному. Плетнев – как старожил, знающий все насквозь. «У нас там…» – произносил он совершенно искренне, точно полжизни провел в коммуне. Король, как человек, открывший новую, удивительную страну, рассказывал с жаром, перескакивая с одного на другое. Репин изредка вставлял словечко, но больше молчал, хотя ел и пил с не меньшим аппетитом, чем те двое.
– А вы чего обратно ехать не хотели? – строго спросил вдруг Петька.
– Ну да, «не хотели»! – рыжим глазом сверкнул на Петьку Король и даже ложку отложил, чувствуя, что тут не одному Петьке надо дать объяснения. – Антон Семенович говорит: «Оставайтесь у нас». Мы говорим: «А как же наши?» А он серьезно так: «Ну, я запрошу Семена Афанасьевича». Послал телеграмму, а мы и не знаем, что сказать. Приходит телеграмма, он нам показывает – и опять: «Как же вы решите?» – «Я, – говорю, – должен вернуться. Не знаю, как Плетнев и Репин». Репин тоже говорит: «Здесь, говорит, очень хорошо, а только оставаться я не могу». А Плетень тоже: «Что ж, они за мной приехали, как же мне теперь…» Антон Семенович засмеялся и говорит: «Правильно, поезжайте!» Вот мы и поехали. Фотографий привезли, писем!..
– Письма у меня здесь зашиты. – Репин полез за пазуху.
– Эй, не пори на себе, разорвешь! В спальне распорешь, – сказал Король.
…Полчаса спустя Андрей постучался ко мне в кабинет.
– Вот, – сказал он, – распорол. Вот письма. – Он протянул мне три конверта: от Вершнева, от Алеши Зырянского – командира четвертого отряда, и от Антона Семеновича.
– Ну, как тебе показалось в коммуне? – спросил я, положив наверх письмо Антона Семеновича.
– Мне… – начал Андрей.
И тут я увидел, что он плачет. Слезы текли по щекам, он неловко и поспешно утер их, но они текли еще и еще.
– Ты что, Андрей? Что с тобой? – Я взял его за плечо.
Он отвернул лицо и, стараясь подавить рыдание, плакал еще сильнее.
И я перестал спрашивать. Мне показалось, я понял, хоть он и не мог ничего сказать словами. Год назад он тоже плакал тут, у меня, но то были другие слезы – злые, себялюбивые. А эти словно смывали с его души остатки недоверия, горечи, уязвленного самолюбия. Должно быть, они копились давно, и теперь он тщетно пытался сдержать их.
Не глядя на него больше, я распечатал письмо. Оно не сохранилось, как не сохранилось, к сожалению, большинство писем Антона Семеновича. Но, мне кажется, это письмо я помню слово в слово.
«В этом году возьму отпуск и приеду к тебе, – писал Антон Семенович. – Только раньше осени не выйдет. Хорошие у тебя ребята, хочу познакомиться со всеми – как-никак, – внуки. Думаю, Андрей потребует еще очень много внимания, времени и сил. Ну, а как же иначе? Ты сам хорошо знаешь, что работа наша – это ряд усилий, более или менее длительных, иногда растягивающихся на годы и при этом всегда имеющих характер столкновений, противоречий, в которых интересы коллектива и отдельных лиц запутаны в сложные узлы. За четырнадцать лет моей работы в колонии, не было у меня двух случаев совершенно схожих. А теперь слушай. Хотел сказать тебе это при встрече, но, пожалуй, скажу сейчас: подумай о том, кто может заменить тебя в Березовой…»
Я поднял глаза: Репин утирал последние слезы. Он встретил мой взгляд и, мгновенно что-то уловив, спросил:
– Случилось что-нибудь?
– Да нет, ничего, – ответил я.
Меньше всего я мог вообразить, что уеду отсюда, оставлю и его и всех тех, кто шумел в тот час на нашей поляне. Но я понимал и другое: Антон Семенович не стал бы так писать зря. Что бы это значило?
В тот же вечер я написал профессору Репину. Я писал, что через некоторое время он уже сможет приехать в Березовую повидаться с сыном, – а тогда вместе решим, как будет дальше.
64. «ОН ДОБРЫЙ?»
Никому ни слова не говоря, я непрестанно думал о том, что написал мне Антон Семенович. Неужели надо будет уехать отсюда? Но это для меня так же невозможно, как оставить вдруг Галю, Лену, Костика. Это все равно, что уехать от самого себя. Конечно, я знал, что сделаю так, как скажет Антон Семенович: раз он скажет, значит, нужно. Но мне все казалось – нет на свете такой причины, которая заставит его вызвать меня из Березовой. Может быть, это только предположение?
«Объясните подробнее», – попросил я Антона Семеновича в ответном письме. И он написал: сейчас рано говорить об этом. Но о человеке, который заменил бы тебя, думай. О замене мы всегда обязаны думать, как думает об этом командир в бою.
Ребята без конца расспрашивали приезжих о коммуне, а Король говорил без устали, время от времени обращаясь за подтверждением к Плетневу, как к человеку, который знает все до тонкости.
– Верно тебе говорю. Вот спроси у Плетня, он тебе тоже скажет.
Какой дом! Завод какой! А ребята! И главное – какой Антон Семенович!
– Он добрый? – спросил как-то Петька.
– Добрый? – неуверенно повторил Король. – Как бы тебе получше сказать…
– Дай я скажу, – вмешивается Плетнев. – Вот я в коммуне подружился с одним малым, очень хороший малый, Васька Клюшник его звать. Он там командир, на лучшем счету – вроде как у вас Жуков (сравнение это прозвучало очень просто и благожелательно). Ну вот. Один раз коммуна была в походе, и Клюшник попросился у Антона Семеновича сойти с парохода посмотреть город. У него какие-то там знакомые были. Говорит: «Отпустите меня, мне только до четырех часов». Антон Семенович ему: «Не обернуться тебе до четырех, лучше до шести». А Васька заладил: «Нет, мне до четырех хватит!» – «Ну ладно, иди». И вернулся он четверть пятого. Антон Семенович ему и говорит: «Тебя спрашивали, ты упирался, теперь будешь отвечать. Было б тебе сразу рассчитать как следует. Садись под арест». И больше Клюшник с парохода на берег не сошел. Одессу проезжали, еще там разные замечательные города, а Клюшник сидел на палубе. Вот так Антон Семенович и наказал его. Вот и считай, как по-твоему, добрый он?
Петька потрясен и не знает, что отвечать. А Король добавляет:
– Он знаешь как спрашивает? У-у! И чем парень лучше, тем с него больше спрос. Вот как у них заведено.
Я слушаю и думаю – да, это как раз и есть то, что Антон Семенович называл главным в педагогической работе: как можно больше уважения к человеку, как можно больше требования к нему! Разве станешь требовать с того, кого не уважаешь?
И еще я думаю: я мало знал Плетнева. Знал отраженно, по рассказам Короля и Разумова. Год назад я не успел ни разглядеть, ни понять его. А сейчас вижу: недаром дружкам так не хватало его. Хороший парень. И с головой.
Рассказ Плетнева напомнил мне еще один случай – случай из моего прошлого. Это было в 1922 году, весной. Нам, самым старшим в колонии – Буруну, Вершневу, Задорову, Белухину и мне, – предстояло приняться за ученье: мы должны были готовиться к поступлению на рабфак. Кончалась большая полоса моей жизни. Прошедшее с огромной силой нахлынуло на меня – снова я видел себя и пастушонком и батраком, который за девять копеек в день работал с рассвета до темна… видел себя поводырем слепого и в цыганском таборе… Беспризорность, бездомность, голод, холод… А потом – встреча с Антоном Семеновичем, колония – и вот я готовлюсь на рабфак!
Как шальной, ходил я по колонии, не зная, куда себя девать и чем заняться. Наконец надумал:
– Антон Семенович, отпустите меня домой! Я пять лет дома не был.
– Мать вспомнил?
– С чего вы взяли? Я просто так…
– Просто так… ну-ну… Дома побывать надо, согласен. Сегодня же и поговорим на совете командиров – без этого нельзя. – И уже вдогонку мне добавил: – А хорошего стесняться нечего. Хочешь с матерью повидаться – так и скажи.
Да, пять лет я с нею не видался. Первые три года сам про себя знал, что я парень пропащий, не хотелось глаза домой казать. А как попал в колонию, все дожидался, пока уж совсем человеком стану, чтоб матери свидание со мной было ее горе и слезы, а и впрямь радость.
…В тот же день совет командиров дал мне такое удостоверение:
«Дано настоящее Семену Карабанову, колонисту колонии имени М. Горького, в том, что на основании решения совета командиров ему предоставлен отпуск в Чутозский район, село Сторожевое, с понедельника 22 мая 1922 года по субботу 27 мая 1922 года, до 12 часов дня.
Заведующий колонией А. Макаренко.
Секретарь совета командиров Н. Вершнев».
Я и не заметил, как прошагал тридцать верст, и вот родное село. Вот мост, вот церковь – все такое же, как было, только меньше. Или это я вырос? Был уже вечер, народ возвращался с поля, меня оглядывали, а я не шел – бежал: скорее домой! Женщина у колодца сказала:
– Никак, карабановский меньшой?
И другая ответила:
– Так он же пропал!
Вот и наша хата. Кто это на пороге? Мама! Может, она ждала меня здесь все эти пять лет? Она протягивает руки и плачет. Почему плачет – ведь я здесь, жив и здоров…
Из одних объятий я попадаю в другие – вот отец, брат. Почему столько народу в хате? О, я приехал вовремя: через несколько дней брат женится, и у нас с утра до вечера шьют, пекут, готовятся. Веселая суматоха, сутолока, у всех хлопот по горло – такое бывает только перед свадьбой. Я тоже с головой ушел в эти дела и только старался быть поближе к матери, да и она меня не отпускала, все подзывала к себе то за одним, то за другим.
А дни точно под гору неслись, не успеешь оглянуться – уже вечер. Дома было полно перемен. Я не успевал смотреть, слушать. Все крестьяне получили помещичью землю. У отца тоже стало пять десятин, а прежде не было ни клочка. Еще дали корову, коня. Конь был хороший, крепкий, гнедой, с белой отметиной на лбу. В селе нашем открылись клуб, читальня, молодежь готовила спектакль. Все это было так не похоже на наше старое Сторожевое!.. И вот в ночь на субботу я вдруг спохватился: да ведь завтра в двенадцать я уже должен быть в колонии! Я соскочил с телеги с сеном (я спал на ней) и бросился в хату. Отец и брат уже спали, мать стояла у печи ко мне спиной.
– Мама! Завтра рано утром я ухожу!
Она обернулась, словно ее ударили:
– Куда? Бог с тобой!
Поднял голову с подушки отец, проснулся брат. Я объяснил, что должен идти.
– Да что ты, Семен! – твердила мама. – В воскресенье родного брата свадьба, а ты в субботу уйдешь? Опомнись!
Брат тоже уговаривал меня остаться. И только отец сказал:
– Ну что ж… Иди, выспись: путь далекий. Раз нельзя, значит, нельзя.
На рассвете я вскочил, собрался. Мать плача подала мне узелок с гостинцами, отец протянул кисет с табаком – подарок Антону Семеновичу. Обнял я своих – и пошел, услышав напоследок безнадежное: «А может, останешься?»
В начале двенадцатого я не вошел – влетел в колонию и тотчас помчался в кабинет Антона Семеновича. Он встал, и мы обнялись, словно год были в разлуке.
– Ну, садись, рассказывай. Как дома? Как на селе?
– Вот, держите: отцов подарок, самосад… А меня всё не отпускали, уговаривали, чтоб остался.
– Хлебопашествовать? Или женить хотели?
– Угадали, да не совсем. Брат женится, завтра свадьба.
– Брат? Так… А ты, значит, не остался?
– Да как же я мог?
Тут в дверь заглянул Вершнев:
– Можно, Антон Семенович? Здорово, Семен! Давай удостоверение, а то как запишу опоздание…
– Ну-ка, Николай, собери совет командиров! – сказал ему Антон Семенович.
Через три минуты все командиры собрались в кабинете.
– Вы простите, что оторвал вас от дела, – сказал Антон Семенович, – но мое дело не терпит: прошу продлить Семену отпуск до понедельника. Завтра у него брат женится.
Я остолбенел:
– Да что вы, Антон Семенович? И без меня обойдутся…
– Ну-ну! Брось дурака валять! Ведь самому хочется? – загудели все.
– Тише! – сказал Антон Семенович. – Я прошу об этом не ради тебя, Семен, а ради матери. Каково ей было отпустить тебя перед таким днем?
– Предлагаю: Семену в обязательном порядке возвратиться в отпуск! – заявил Вершнев.
– И еще кого-нибудь со мной! – попросил я.
И снова было написано отпускное свидетельство – на этот раз мне и Буруну. Мы тотчас собрались и зашагали. Я и думать забыл, что нынче уже проделал этот путь от Сторожевого до колонии. Но не прошли и версты, как за спиной послышался топот. Смотри-ка! Да это наш фаэтон!
Лошадь поравнялась с нами, и знакомый голос окликнул:
– Садитесь! Ты, Бурун, ко мне, а Семен на козлы. Решил и я погулять на свадьбе.
– Вы, Антон Семенович? К нам? В Сторожевое?!!
– А что ж такого? Сами веселитесь, а мне нельзя? Или жалко чарки вина?
Вместо ответа я втолкнул Буруна в фаэтон, вскочил на козлы и завертел концом вожжей над лошадиной спиной. Никогда еще наша Мэри не развивала такой скорости! Я знал, знал, зачем он поехал: чтоб мне не шагать второй раз за день добрых тридцать верст. Я знал, знал, зачем он поехал: это подарок мне и моим – чтоб наш праздник был еще лучше, еще веселее! Он всегда все понимал, и сейчас, двенадцать лет спустя, он понимает, как мне важно увидеть его, как важно, чтобы он приехал сюда и сам все увидел!
65. 16 ИЮНЯ
Если человек бежит во весь дух и его вдруг резко остановить на бегу, у него может разорваться сердце. Наша жизнь летом 1934 года напоминала счастливый, в полную силу бег, нетерпеливое и неудержимое стремление вперед. И я не знаю, как мне перейти к тому, что внезапно остановило меня на всем ходу, вырвало из этого стремительного и радостного движения и едва не разбило мою жизнь.
Стоял июнь, и мы вместе с ленинградскими друзьями готовились к походу в Петергоф. Поход был рассчитан на три дня.
– Ну, это тебе, конечно, не Крым, не Кавказ, конечно, – философствовал Король, – однако ничего. Начнем с Петергофа, а будущим летом, глядишь, и в Крым двинем.
К своему скромному походу мы готовились так, как будто на край света собирались. Военная игра прошлым летом познакомила нас с картой, с топографическими знаками, немного с азбукой Морзе (наперекор протестам Екатерины Ивановны). И сейчас чертили большую сводную карту, и у каждого отряда была своя. К нам чуть ли не каждый день приезжали из Ленинграда, и мы часто посылали туда своих гонцов. Было что-то вроде праздничной, предсвадебной сутолоки, как тогда в Сторожевом: у каждого было дело – и это дело казалось ему самым важным. Все минутами пугались: а вдруг не успеем всё сделать! И каждый был уверен: подготовимся – лучше не бывает!
Поход был назначен на 15 июня, а 14-го из Ленинграда прислали новичка. Он стоял передо мной – приземистый, нескладный, с непропорционально маленькой и какой-то угловатой головой; затылок словно стесан, лоб низкий, покатый, глаза глубоко запрятаны под выступающими надбровными дугами. Лицо у него было серое, без красок: губы, щеки, лоб – все одинаково серое, тусклое. Я смотрел на странного серолицего парня и с досадой спрашивал себя: почему, когда здесь находился дом для трудных детей, педологи направляли сюда самых обыкновенных, нормальных ребят, таких, как Жуков, Стекловы, Король, Разумов… А теперь, когда уж ни у кого язык не повернется назвать моих ребят трудными, педологи присылают мне новичка, о котором я сразу могу сказать: он и в самом деле ненормален, болен, на его лице – печать душевной болезни, печать идиотизма. Что он будет делать у нас, среди здоровых детей?
Я даже не знал, слышит ли он мои вопросы, понимает ли, что ему говорят. Он почти не отвечал, а если и начинал бормотать что-то, я едва мог разобрать половину слов.
– У тебя болит что-нибудь?
Молчит, глядит в сторону. Что с ним делать?
Я велел Жукову отрядить кого-нибудь из ребят, чтоб помогли новенькому вымыться в бане.
– До чего парень странный, – сказал после Володин, которому это было поручено. – Сидит, как неживой, не растормошишь никак. И ест хуже маленького, все у него валится.
О том, чтобы он пошел с нами в поход, и речи быть не могло. Болен ли он был, устал ли, но двигался он по-стариковски медленно, едва переставлял ноги.
– Ты не горюй, – сказал я. – Это не последний поход. В следующий раз пойдешь со всеми.
Он будто и не слышал – не поднял глаз, не повернул головы. «Эх! – еще раз с тревогой подумал я. – Времени уже нет. Как только вернемся из похода, буду требовать, чтоб его забрали от нас».
Отправлялись в поход все. Кроме новенького, на нашей Березовой поляне оставались только Софья Михайловна, Галя с малышами и Антонина Григорьевна. В последнюю минуту случилась беда с Коробочкиным: а горячке сборов, сбегая с лестницы, он подвернул ногу. Он все-таки попытался стать а строй, заклинал взять его, но я был неумолим – пришлось ему остаться. Алексей Саввич, я и даже Николай Иванович, несмотря на больную ногу, шли с ребятами. Екатерина Ивановна хотела съездить дня на два в Тихвин навестить отца. Наш дом должен был на три дня опустеть.
Рано утром 15-го, перед тем как мы выступили, я подошел к Костику с Леночкой. Они еще спали: Леночка – свернувшись клубком и подложив ладонь под щеку, Костик – уткнувшись лицом в подушку и раскинув руки. Он и во сне бежал куда-то. Весь день он был в движении и засыпал на лету: только что еще смеялся, прыгал в кровати – и вот, словно сраженный, падает в подушки, разметав руки, и мгновенно засыпает. Я тихонько повернул его на бок, поцеловал в теплую, румяную щеку и подумал: скоро они оба встанут и будут с недоумением бродить по обезлюдевшей поляне и допрашивать Галю: «А где все мальчики? А зачем они ушли? А когда они придут? А папа когда придет?» Я еще раз поцеловал обоих. Они не открыли глаз, только заворочались во сне.
Мы выступили в поход. В воздухе крупными нетающими хлопьями кружился тополиный снег. Солнце спозаранку уже пригревало. Было нам весело – от глубокого чистого неба, от солнца, от яркой зелени вокруг, от того, что в Сиверской мы должны были встретиться с ленинградцами.
На другой день мы подходили к Сиверской. Я шел позади, замыкая колонну, и вдруг услышал чей-то задыхающийся голос:
– Семен Афанасьевич! Семен Афанасьевич!
Я обернулся – передо мной стоял Коробочкин. Колонна ребят ушла вперед, а я словно прирос к земле. Откуда здесь взялся Коробочкин? Что его привело? Что случилось?
– Семен Афанасьевич… Костик пропал!
Дыхание у меня пресеклось. Хотел заговорить, спросить – голоса не было. Схватил Коробочкина за плечо. Он понял и заторопился:
– Ищем его с утра. Всё обыскали. Вышел из дому, потом Галина Константиновна позвала его чай пить – нету. Кричали, всё обшарили, часа два искали – нету!
Я нагнал колонну, остановил Алексея Саввича и сказал коротко, что возвращаюсь в Березовую:
– Костик пропал.
Он изменился в лице, молча кивнул. Я зашагал к станции. Слегка прихрамывая, но не отставая, рядом шел Коробочкин. Почти у самой станции нас догнал Король. Что он узнал, о чем догадался, я спрашивать не стал, спросил только:
– Алексей Саввич знает?
– Отпустил, – ответил Король.
Поезд на Ленинград должен был прийти только через час. Я готов был отправиться до Березовой пешком, хотя бессмысленней ничего и придумать было нельзя. Король исчез куда-то и через пять минут прибежал за нами: со станции уходит попутная грузовая машина, нас подкинут до Ленинграда. И мы поехали. Впереди всю дорогу трясся другой грузовик, наполненный металлической стружкой – фиолетовой, красной, рыжей. Мне казалось, что это от нее у меня рябит в глазах и разбегаются мысли. И почему я помню это?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|