– Вы теперь дружки с начальником милиции, в случае чего замолвишь словечко, – сказал Велехов.
– Лучше, чтоб такого случая не было, – сухо ответила Тоня. – На меня не рассчитывай.
– Ух ты! – изумился Велехов. – Может, в случае чего на меня заявишь?
– В случае чего с удовольствием.
У всех было что порассказать, только Сеня Винтовкин молчал.
– Ну, а ты? – спросила Настя. – Весело было? Угощали?
Он дернул подбородком и ответил:
– Я туда больше не пойду.
– Почему? – удивились мы.
Он молчал, и лицо у него было сердитое.
– Ишь, сам напросился, а сам недоволен! – сказал Лопатин.
И тут, будто его ударили, Сеня крикнул:
– Посадили за стол, ихнему мальчишке котлету, а мне солонину! Пускай подавятся своей котлетой, не пойду больше!
– Поду-умаешь, какой гордый! Уж и солонина ему не хороша. А тут тебя чем кормят? – насмешливо протянула Поля.
Настя посмотрела на нее с удивлением:
– Эх, ты! Да разве он за солонину обиделся?
* * *
Через несколько дней я встретила на улице Буланову. Она остановила меня:
– Мы послезавтра празднуем рождение Игорька. Пришлите какую-нибудь девочку, хорошо бы почище. Тот ваш мальчик, позабыла, как зовут, ничего себя вел, только смотрит волчонком. Нам бы девочку приветливенькую.
Я сказала, что никого ей не пришлю – ни девочки, ни мальчика. Дети решили, что к ним в гости ходить не будут.
– То есть как не будут? Ко всем будут, а к нам не будут?
Она даже не спросила, почему дети так решили. Передо мной уже не было добродушной женщины, которую я встретила минуту назад. Ее румяное лицо исказилось, и она закричала на всю улицу. Вдруг обнажились мелкие, острые зубы, сузились глаза, голос поднялся до визга. Трудно было понять, что она кричит, только время от времени вырывались слова: «Я еще покажу!», «Я не позволю!», «Я поставлю вопрос, где надо!» Прохожие оглядывались. Маленькая девочка остановилась и глядела, задрав голову и засунув палец в рот. Она переводила глаза с Булановой на меня, с меня на Буланову. Потом вдруг сказала мне с укором:
– А ты чего молчишь?
Не простясь, я пошла своей дорогой. Буланова еще долго что-то кричала вслед.
В тот же вечер меня вызвали в райсовет к самому Буланову. Он, как всегда, сидел в своем кресле и, как всегда, не предложил мне сесть.
– Верны ли дошедшие до меня слухи… – начал он.
– Верны, – ответила я. И вдруг, сев на стул, сказала: – Почему у вас никогда не было времени выслушать меня. Почему вас не трогало, что в детском доме нет топлива. Что у нас постоянные перебои со снабжением? Почему вы меня вызвали сегодня? Что, собственно, случилось?
– А случилось то…
– Ничего не случилось. Просто в вашем доме плохо прияли нашего мальчика, так что же здесь удивительного? Вы и сами не знаете, что такое гостеприимство. Вот к вам приходят люди, а вы никогда не предложите сесть. Вы сидите, когда перед вами стоит женщина («Что я несу такое?» – подумала я мельком и тут же забыла), вы грубы и знать не хотите ни о чем. У вас на все один ответ: «Война». А вот как раз, когда война…
Сцепив пальцы, он подался вперед и тяжело смотрел на меня из-под бровей.
– Может, ваш детдом плохо встретили в Заозерске? Может, плохое помещение предоставили?
– Помещение хорошее, да его нечем топить. Встретить легче всего – встретили и забыли… Если хотите знать…
– Ничего я не хочу знать. Я знаю, что вы распустили своих ребят, воспитываете уголовников, дело уже до суда дошло.
– Вот, – сказала я, показывая конверт, который держала в руках, – вот письмо, это письмо в обком партии. Я пишу обо всем – и о том, как нас встретили и как сразу после этого забыли… Как вы никогда не можете толком выслушать, как, не выслушав, отказываете. Там разберутся, кто из нас прав, а кто виноват. До свиданья!
– Эй, погодите! – неслось мне вслед, но я через минуту была уже на улице. Я знала теперь, что завтра пойду в райтоп и вырву ордер на дрова, и не только ордер, но и самое топливо. Я знала, что пойду в леспромхоз, в райторг, и нигде мне не будет отказа. Подойдя к дому, я опустила конверт в почтовый ящик. Письмо это было вовсе не в обком, а просто – Феде. Я писала Феде, что соскучилась без него, писала о Егоре. Об Антоше и Леночке. О том, что все еще нет вестей от Семена. О том, что мы все живем надеждой на встречу. И чтоб он не беспокоился о братишке: здоровье Егора понемногу идет на поправку…
* * *
Но на другой день разразилась беда. С двух до шести у нас работали мастерские. Как раз в это время я и собиралась пуститься в свое решительное плавание. Но, зайдя перед уходом в мастерскую, я увидела, что у станка, где обычно работал Велехов, никого нет.
– Он сказал, что ему велено прийти в школу, там дополнительные занятия по алгебре, – пояснил Петр Алексеевич.
– А Лиза?
– А разве Лизы нет? – Петр Алексеевич с недоумением обернулся и посмотрел на Лизин станок. – Она ушла, не сказавшись.
Почему я поняла: что-то случилось? Я еще ничего не знала. В отлучке Велехова ничего странного не было, Лиза могла через минуту отворить дверь и войти, но мне чудилось неладное. На дворе было уже темно, редкие фонари раскачивал ветер. Я бежала к школе, хотя совсем не была уверена, что Велехов там. Сзади загудела машина, я шарахнулась в сторону и услышала рядом, в подворотне, голос Велехова:
– Спасибо, выручила.
– Дурак, – со спокойным презрением сказала Лиза – разве я тебя выручала? Я для Галины Константиновны. А на тебя я плевать хотела, если хочешь знать.
Я не стала спрашивать, что они тут делают и как очутились в этой подворотне. Я просто сказала:
– Пойдемте.
– Погодите, – сказала Лиза, – лучше переждать. За нами бежали.
– Пускай догоняют, – ответила я. – Идемте. И рассказывайте…
Перед концом занятий в школу заглянул паренек, недавно перешедший в ремесленное. Он получил свою первую зарплату и сказал, что будет обмывать получку. И пригласил Велехова прийти к ним в общежитие к пяти часам. Лиза, слышавшая этот разговор, сказала Велехову, чтоб он не ходил. Разумеется, он ответил: «А ты мне кто – нянька? Топай-ка подобру-поздорову». Отпросился у Петра Алексеевича и ушел. Лизе стало не по себе. И не зря. Мы знали: недавно в ремесленном была пьянка, и кончилась она поножовщиной. Двое ребят попали под суд.
Недолго спустя Лиза, уже никому не сказавшись, побежала в общежитие. Она пришла вовремя. В углу большой, коек на тридцать, комнаты выпивали ребята. Следом за Лизой вошла воспитательница, и Лиза, мигом оглядев комнату, потушила свет («Чтоб нашего дурака не узнали»). Ребята кинулись к дверям, воспитательница протянула руку к выключателю. Лиза ударила ее по руке и до тех пор не давала зажечь свет, пока не осталась одна. Потом тоже кинулась к двери, но, когда бежала по коридору, кто-то преградил ей путь, толкнул; она упала, ее ударили пряжкой от ремня, она вскочила, снова бросилась бежать, вдогонку ей крикнули: «Детдомовская! Все равно найдем».
Велехов молчал. Лиза рассказывала с запинкой, через силу. Я не помогала ей вопросами. Про себя я старалась понять: что же будет дальше? Велехов получил два года условно за воровство. То, что произошло сейчас, – какая это статья – хулиганство? Значит ли это, что условное осуждение превратится в настоящее? Что будет с Лизой? С нашим домом? Я шла, сжав зубы, и думала обо всем этом и вдруг услышала голос Велехова:
– Простите, Галина Константиновна…
Таких слов я от него еще не слыхивала. Даже после суда он ничем не показал, что испуган, обрадован или благодарен. Он не подошел тогда к Ире и ничего не сказал ей. Я остановилась и посмотрела на него. Лицо его было спокойно, и голос звучал чуть ли не развязно, когда он повторил:
– Простите.
С трудом я заставила себя ответить:
– О чем мне с тобой разговаривать? Как простить? Самые лучшие мальчики из нашего дома на фронте. Вот сегодня я писала им и не знала, живым я пишу или убитым. Они под огнем… А ты обмываешь чью-то там получку! О чем мне говорить с тобой, подумай сам!
* * *
Муся ушла на дежурство, в госпиталь, дети спали. Был одиннадцатый час, когда я вернулась домой. Есть я не стала, а сразу легла, не раздеваясь, на койку. Я лежала и думала о том, что еще нужно сделать. Я уже повидалась с директором ремесленного училища. Он показал мне найденную под кроватью финку – сомнений быть не могло, финка велеховская, на рукоятке буквы Л. и В.
Директор был со мной сух и неприязнен:
– У нас и своего хулиганья довольно, еще не хватает, чтоб на подмогу ваши явились. Я вообще думаю, что это влияние Велехова и его малины.
Нового я ничего не узнала и на обратном пути оставила записку в райкоме партии – просила меня принять. Что же я скажу? О чем буду просить? Просить не о чем. Надо объяснить, что мне с работой не справиться. Лучше не думать о Семене, о том, что сказал бы он. Все просто: я срываюсь ежечасно, дом надо передать в другие руки, более опытные и сильные. Я не уйду, я останусь воспитательницей, но вести дом не могу… Тут в дверь постучала Валентина Степановна:
– Галина Константиновна, тут пришли, вас в райком партии вызывают на заседание.
Я взглянула на часы: ошибки не было – одиннадцать. Какое там заседание на ночь глядя? И что это – ответ на мою записку или просто все уже известно? Ну, скорее, скорее. Что надо взять с собой? Какие-нибудь документы? Но какие документы помогут?
Я долго стряхивала снег с валенок и рукавиц под любопытным взглядом молоденькой секретарши. На, улице валил густой, непроглядный снег, он залепил глаза и пополам с ветром почти лишил дыхания. Собирая силы и мысли, я постояла немного у дверей секретаря райкома, потом отворила их. В комнате было полно народу.
– Здравствуйте, товарищ Карабанова! – сказал человек сидевший на председательском месте. Видимо, это и был Соколов, секретарь райкома партии. – Садитесь, пожалуйста.
Кто-то пододвинул мне стул. Я молча села. У Соколова было продолговатое сухое лицо с глубоко запавшими глазами. Большие, светлые, они смотрели спокойно, холодновато.
Все глядели на меня, я это знала, хоть и боялась поднять глаза. Чуть погодя Соколов сказал:
– Есть такое мнение, что ваш детдом надо выселить из города. Говорят, много хлопот причиняете. Уж и суд был. Предлагают село Воробьевку.
Я подняла глаза:
– Это что, уже решено?
– Да нет, хотим вас послушать.
– Что ж, решайте, вам виднее. И, наверно, это будет справедливо. Только разве это правильно – судить о людях, которых вы даже никогда не видели. У нас была только одна товарищ Корыгина. Она призвана судить, а она одна вникла в наши нужды, в нашу жизнь. Она поняла, что принять десяток ребят из режимного дома не так легко. Вот у меня письмо от нашего воспитанника. Он был самый первый карманник в Ленинграде, а сейчас он на фронте. А вот Митя Королев… Он учился в медицинском институте, когда началась война…
Зачем я все это говорю? – подумала я, вынимая из сумки письма, которые всегда носила с собой, и не зная, на каком остановиться, и вдруг в ужасе соображая, что это кощунство – принести сюда эти письма, обращенные ко мне, ко мне одной. Зачем их тут будут читать? Да еще посмеются, пожалуй: «Вот чем решила взять!» Может, сказать про то, как ожидаешь часами в райторге, в райсовете? Нет, не буду я про это говорить. Еще расплачусь, пожалуй, сраму не оберешься. Пускай выселяют, все равно… Я умолкла так же внезапно, как и заговорила. Наступила короткая тишина. Потом Соколов сказал:
– Кто хочет слова? – И, перегнувшись через стол, попросил вполголоса: – Можно взглянуть на письма?
Я протянула ему всю пачку. Первой взяла слово Корыгина:
– Я не понимаю смысла такой меры. Безобразничали на рынке? Поснимали заборы? Так неужто для них тридцать километров – помеха? Или нас больше устраивает, чтоб заборы снимали у колхозников, чем у городских?
Потом выступал директор ремесленного училища. Я плохо слушала, до меня доносились только отрывочные слова – «изоляция», «дурной пример», «хулиганствующий элемент».
– Вы кончили? – спросил Соколов и, передавая мне письма, сказал: – Славные письма… Счастливый вы человек… Кто еще хочет слова?
Слово взял Буланов. Я приготовилась к самому худшему.
– Товарищи, – сказал он, – надо посмотреть самокритично. Все, что здесь говорил предыдущий товарищ относительно неблаговидного поведения воспитанников детдома, совершенно верно, и об этом не надо забывать. Но, с другой стороны, товарищи, общественность Заозерска недостаточно уделяла внимания… Конечно, райсовет позаботился о помещении, о том, чтобы достойно встретить, но если взять с другой стороны – встретить еще не значит…
Что долго рассказывать – Буланов был против того, чтобы выселять нас в село Воробьевку. Я слушала его, не умея скрыть изумления. Покосилась на Соколова и встретилась с ним взглядом, – его глаза смеялись. Ну, подумала я, век живи, век учись…
– Я согласен с товарищем Булановым, – сказал Соколов, – выселение – мера странная и бессмысленная. Надо помочь детскому дому, вот тогда безобразий не будет. Ведь вы в Заозерске не первый день, – сказал он мне, – почему вы не пришли раньше? Познакомьтесь, вот хозяин цементного завода, вот директор завода металлоизделий, вот руководитель подковного и гвоздильного – разве они вам не помощники? Как тебе кажется, Федотов, чем бы ты мог помочь детдому?
– Гм… Наше дело какое? Мы можем стекла подкинуть…
– Ну, а ты?
– Подумаем… – осторожно заметил директор цементного.
– Напишите-ка докладную, все, что вам нужно, и представьте, – сказал мне Соколов. – И ты, – повернулся он к хозяину райторга, – ты тоже знай свое дело и снабжай постоянно, а не из-под палки. У вас сейчас есть овощи. Ты дал детскому дому овощей?
– Дадим! – бодро сказал директор райторга. – Завтра же дадим.
– Вот видите, какие все добрые и как готовы помочь вам, – сказал Соколов с той же спрятанной в глазах усмешкой. – Вы небось думаете: сам хорош! А раньше где был? Так ведь под лежачий камень вода не течет.
* * *
Надо было ковать железо, пока горячо. Я пошла в торг и получила ордер на овощи, за овощами поехали Женя Авдеенко и Костя Лопатин и вернулись с пустыми рукам: овощи были гнилые, и они не стали брать. Я снова отправилась в райторг и прошла к начальству, оставив ребят в прихожей
– Гнилые овощи? – переспросил он. – Эко дело! А где возьму вам хорошие? И чего вы так носитесь с вашими правонарушителями? Может, им больше всех нужно, может в городе нет других детских учреждений? Постойте, постойте куда вы звоните?
– В райком, Соколову.
– Зачем вам звонить Соколову, как будто нельзя договориться между собой. Чего вы хотите?
– Хочу получить овощи.
– Так я же выписал вам!
– Я не могу кормить ребят гнилыми овощами. Не могу и не буду. Распорядитесь, чтоб нам дали хороших.
Его фамилия была Косоуров. Он был высокий и тощий, как телеграфный столб. Он посмотрел на меня внимательно и вдруг сказал, вздохнув:
– На складах есть одеяла. Могу дать вам двадцать штук.
– Очень хорошо, но это не отменяет овощей.
– Вот как вы стали разговаривать!
– Да, вот так. И очень жалею, что не додумалась до этого раньше.
За дверью меня ждали Женя и Костя. По их лицам я поняла, что они все слышали.
За стеклом к директору завода металлоизделий я решила пойти сама. Пошлешь ребят – опять подсунут что-нибудь не то. Я сказала себе: без стекла не вернусь! Надо было застеклить крайнюю комнату в нижнем этаже. Это означало – еще одно помещение для мастерских. Мы понимали: сидеть шее у райсовета больше нельзя, да и стыдно – сами с руками! Дело близилось к весне, и надо было хлопотать об участке для огорода. Значит, нужны лопаты, грабли – все это надо делать самим. О дровах на будущее тоже надо позаботиться загодя, надо выхлопотать лесную делянку и самим заготовить топливо, – значит, нужны топоры и пилы. Нет, без стекла не вернусь. А в случае чего скажу: Соколов. Удивительное дело, как хороший человек становится пугалом.
Да, в случае чего подниму телефонную трубку. Рука в варежке мысленно уже тянулась к телефону, и я слышала свой голос – спокойный, злорадный:
«Извините за беспокойство, Всеволод Алексеевич, но вы сами просили звонить. Да, да. Стекла не дают. Что ж такого, что обещали, – не дают, и все. Обычная картина. Передать трубку директору? Пожалуйста! Вас к телефону, товарищ Федотов».
Вот так и скажу. А он там как хочет. Судя по тому, как на меня оглядывались прохожие, я поняла, что думаю вслух. Со мной так бывало, я знаю.
– Товарищ Федотов еще занят, – сказала секретарша.
– Отлично. Я подожду. Но прошу доложить: Украинский детдом.
Когда я вошла, директор медленно поднялся мне навстречу. Блеснула улыбка. Я знала эту улыбку – откуда я ее знала? Ах, да: легкость, изящество! Да, это он. Он протянул мне левую руку и сказал:
– Ближе к сердцу!
Правый рукав гимнастерки был заправлен под ремень. Мне надо было достать стекло, и поэтому я сказала:
– Для нашей мастерской необходимо…
– А мы ведь с вами знакомы, – сказал он.
– Да, да, – ответила я.
– Я вас еще раз видел у Соколова.
У Соколова? Я не помнила. Я ничего не помнила, кроме лица Соколова и его голоса.
Мы должны говорить о стекле, и мы будем сейчас говорить о стекле. Но он не расположен был говорить о стекле. Он говорил:
– Да, я заметил, вы тогда ничего не видели… В первый-то раз, в райсовете, вы шумели, кричали. А тут сидели такая тихая, безответная. А когда человек не орет, не жалуется, его куда жальче.
– Жалость – это хорошо, – ответила я сухо, – хотя Горький считал, что жалость унижает человека.
И что это я ему нотацию читаю? Ближе к стеклу!
– Горький плохо знал женщин, – сказал он, стряхивая пепел левой рукой. – Женщина любит, когда ее жалеют. Это, между прочим, подчеркивал Толстой.
– А я не женщина, я директор детского дома. И я пришла…
– Да, да, – ответил он. – Я понимаю, вы пришли по делу.
– Наши мастерские, – начала я объяснять, – чрезвычайно нуждаются в том…
– Что же вы стоите? – сказал он. – Садитесь.
Ближе к стеклу! – твердо решила я.
– Наши мастерские… – услышала я свой деревянный голос.
– Есть в лицах людей, – продолжал он, – что-то почти летящее… Не знаю, ясно ли я говорю?
– Мы нуждаемся в стекле, потому что…
– Чисто женская манера по десять раз повторять одно то же, – произнес он. – Ведь я уже сказал на том совещании, где ваш детдом хотели выселять, – стекло дам. Дам стекло ясно?.. Так вот, я люблю лица, которые о себе ничего не знают. Самозабвенные лица. Есть такие, сразу видно, думают: сейчас я улыбнусь, мне идет, когда я улыбаюсь. Или: надо быть сдержанным, сейчас я изображу на лице, что я сдержанный или там волевой. Надо прямо сказать: в вас этого нет. Вот что я ценю. И в женщине, и вообще в человеке.
– Стекла мне надо довольно много, – сказала я. – На три окна, а хорошо бы и про запас. Стекло-то бьется, ведь дети…
– Да, да, – ответил он, – я люблю, знаете, эту простоту в людях, когда…
И вдруг я поняла, что он даст мне стекло. В самом деле даст. Сколько я попрошу, столько и даст.
– Лучше бы на пять окон, – сказала я.
– Идет! – легко согласился Федотов.
Нет, этого не может быть! На пять окон!
Впервые за много месяцев я почувствовала свое могущество. В этот редкий час я могла застеклить целый дом в два, нет, в три этажа! Я могла…
– Я сразу понял, что вы с Украины. Говорок такой. Наш, особый.
– А вы тоже?
– А как же! Киевлянин. С Подола!
Он протянул мне бумажку с крупной размашистой подписью. Я схватила ее, поспешно сложила вчетверо и спрятала в сумочку.
– Где получать? У вас на складе? Или где?
– На складе. А говорите вы неграмотно: три окна, пять окон. Окно окну рознь. Хорошо, я проходил по Незаметной, знаю ваши окна, рассчитал. А в Киеве я люблю каштаны. И Владимирскую горку. Вы гуляли когда-нибудь по Владимирской горке? Нет, вы сидели там на лавочке? И глядели – Днепр? Тишина какая, а? Покой, а?
– Спасибо вам большое за стекло! – сказала я.
– Да ну вас, – ответил он.
И мы оба засмеялись.
– Заходите, если что. Поможем. Народ у нас отзывчивый.
О, я зайду! Я люблю, когда дают стекло на пять окон. Когда я вышла из заводоуправления, мне почему-то захотелось обернуться. И я обернулась и посмотрела наверх. Он стоял у окна.
Большой души человек, подумала я. Не надо врать себе, нехорошо. Я думаю сейчас про другое. Я думаю про то, что, оказывается, бывают случаи, когда я могу быть даже сильнее Семена. Он, наверно, не получил бы сегодня стекла на пять окон. Я шла, и под моими валенками весело скрипел снег.
– А все-таки он тогда прошел без очереди, и это нехорошо! – сказала я снегу и бодро зашагала домой, прижимая к себе сумочку, в которой лежало разрешение на стекло. Этой бумажки никто у меня не отнимет. Она моя. Мое стекло. Стекло для нашего дома. Да здравствует легкость! Да здравствует изящество! – подумала я, глядя на задранные носки своих валенок.
II
Весна пришла прекрасная, дружная. Трава лезла отовсюду, пробивалась между булыжниками на мостовой, на каждом пятачке земли. В такие яркие, солнечные дни нестерпимо думать о смерти. И еще острее тоска о тех, кто далеко. И еще, явственней видно, как исхудали ребята, какие у них истощенные лица.
В лес мы вышли на рассвете. Небо еще не набрало голубизны, оно было почти бесцветное. День обещал быть пасмурным, иногда вдруг начинал накрапывать редкий теплый дождь – и так же внезапно переставал. Впереди, на телеге, со Ступкой уехали топоры, пилы, хлеб и картошка. У каждого была своя небольшая поклажа – одеяло, постельное белье. Мы шли по длинной-предлинной Закатной улице, а по обе стороны дороги стояли спящие дома. Изредка кричал петух, на крыльцо маленького домика с голубыми ставнями вышла кошка и зевала, потягивалась спросонок. Мы дошли до подножия горы, до речки Быстрой, перебрались по деревянному шаткому мосточку на тот берег, поднялись по тропинке в гору и остановились. Под нами, насколько хватал глаз, простирался лес – свежая весенняя листва и темная, хмуроватая хвоя. Мы стояли молча и глядели, и ни у кого не хватало духу нарушить тишину. И вдруг щедро и ослепительно брызнули солнечные лучи. Все громко заговорили, перебивая друг друга, послышался смех. Казалось, кто-то разрешил нас от молчания.
– Ах-ах! – восклицала Аня Зайчикова, не зная, на что смотреть, что сказать. – Галина Константиновна! – кричала она, словно призывая меня в свидетельницы этого великолепия. Лес засверкал на солнце, солнечные блики плясали на листве и стволах.
Неужели где-то гремят орудия, умирают люди, неужели на земле война? Никакая радость не возможна была без мысли о том, что сейчас там, за тысячи километров отсюда, и радость эта пополам с горечью теснили сердце.
Нам было идти пятнадцать километров. Первые десять мы прошли легко, потом началось болото, стало труднее. Потом поднялся ветер, зарядил дождь, ребята примолкли, стало холодно и неуютно. Мы разулись и уныло шлепали босыми ногами.
– Ах-ах! – раздалось около меня тихое, грустное восклицание.
Я оглянулась и встретилась взглядом с Аней Зайчиковой, она тотчас улыбнулась в ответ.
– Летом здесь будет хорошо! – говорю я.
– А сейчас разве плохо? – с готовностью откликается она.
– Летом ягод будет полно, земляники, малины.
– У малинника можно запросто с медведем встретиться они сладкое любят.
– Я про медведя читал раз, – говорит Шура Дмитриев, стараясь перекричать шум дождя. – Один человек наткнулся около малинника на медведицу с медвежатами. Что делать? Сейчас кинется!
– И зачем врать? Медведь сам на людей никогда не кидается! – кричит Тоня. – Даже раненый!
– Так то медведь, – миролюбиво отвечает Шура, – а это медведица, да еще с медвежатами! Она знаешь какая! И вот медвежата увидели человека – и к нему, давай играть. Ну, прямо щенята. Медведица как подлетит, как рявкнет, а ударить все-таки боится, еще своих же детей зашибешь. Он стоит не шелохнется, а медвежата ему руки лижут, а язык у них как наждак. Рукам больно, а оттолкнуть боится, медведица разом прикончит. Он стоит, молчит. Терпит. И что вы думаете? Спустили ему медвежата кожу с рук, стянули, как перчатки. И убежали, мать их увела. А если б закричал он или побежал – был бы ему конец. Вот какой волевой был!
Господи, думаю я, это, конечно, он очень вовремя рассказал. А ну как они все простудятся, заболеют среди этой сырости, где их тут лечить, как лечить?
– Одеяла подмокли, вот жалость-то…
– Ничего, костер сейчас разведем и обсохнем, – не унывает Шура.
– Костер под дождем? – фыркает Тоня.
Лиза идет рядом со мной и молчит. Водяные струи бегут по ее лицу, она их словно не замечает, неотрывно смотрит перед собой серо-зелеными глазами и о чем-то думает. И вдруг из-за стволов показывается Ступка – пришли!
– Давайте сюда! – кричит он. – Одеяла сюда, под навес, вот сюда вешай, на перекладину, а сами валяйте к костру.
Костер горит назло дождю и, кажется, побеждает его: дождь понемногу утихает, смолкает его однообразный шум, и в лесу становится светлее.
Мы обсушились, поели. Дождь свою работу кончил, пора было нам начинать свою. Ступка показал подрубку, которую сделал на нескольких деревьях, и тут же ловко выбил ее обухом топора.
– Дерево будет падать с той стороны, с какой подрубка, – сказал он, – а пилить надо с другой. Лизавета, бери пилу, покажем наглядно!
Лиза взялась за пилу. Мы молча смотрели, как плавно и мягко двигалась пила, и зачарованно слушали, как она пела. Все глубже впивается она в плоть дерева, все уже и уже край, все ближе зубы к подрубке – и вдруг дерево издает стон и, словно ахнув, падает, наполняя лес гулом. Ребята кинулись к стволу, запрыгали по нему, заплясали, закричали во всю мочь.
– Кончать! – гаркнул Ступка. – Кончать базар, кому говорю! Тоня, Шурка, обрубайте сучья, вот так, гляди сюда – понятно? И в кучу! Лизавета, возьми в пару Лопатина, будете пилить, и еще вам двоим обрубать ветки – ну-ка, ты, Настя, и Лепко в подмогу. На каждое дерево четверых. Ну, Галина Константиновна, – обернулся он ко мне, – езжай назад, езжай и будь спокойна, выпивать мне здесь нечего, прикупить неоткуда, обменять не на что. Езжай!
* * *
Когда я на второй день навестила лесорубов, оказалось, что вчера они не напилили и кубометра.
– Господи, этак мы и в пять лет не заготовим!
Я видела – ребята устали и за одни сутки осунулись. И то сказать, дела было много – спилить дерево, обрубить ветки, Распилить, сложить в штабеля. Я спросила, не сменить ли их другим отрядом, они дружно восстали:
– Только начали набивать руку – и сменяться? Нипочем!
Ступка хвалил Лизу: хороший командир. Распоряжается спокойно, умело, если кто ослушается, она только взглянет!
– Орел девка! Слов понапрасну не тратит.
– Я вернулась чуть успокоенная и дня через два попросила Велехова отвезти нашим лесорубам пшена и хлеба.
– Испытываете? – спросил он, подмигнув светлым дерзим глазом. – Как в «Педагогической поэме», да? Не беспокойтесь, все будет как в книжке, довезу. Может, мне там и остаться?
– Если Захар Петрович и Лиза разрешат.
– Лиза?.. Гм… Да нет, она отошлет.
Она отослала. К вечеру Велехов вернулся.
– Ничего, толково работают. Я им маленько помог, я это дело знаю.
Уже не первый раз я замечала, он словно невзначай старается затеять разговор по душам. Вот вчера он спросил:
– Если бы вы меня за руку схватили, а другой бы никто не знал, вы бы на меня заявили?
– Заявила.
– Пожалели бы!
– Нет, не пожалела бы. Уж если кого жалеть, так других, не тебя.
– Нет, вы добрая. Я таких видал. И меня пожалеете.
Пока он распрягал, я вынула конверт, который нынче пришел на Незаметную улицу. Это было письмо от Феди. Он писал: «Большое спасибо за посылку. На кисете, который мне достался, чья-то милая рука вышила: „Товарищ, после боя сядь и закури“. А Колька Катаев не налюбуется портсигаром – там нарисован березовый лесок».
Прочитав, Велехов сказал небрежно:
– Можно и еще нарисовать… – И, помолчав, добавил: – Милая рука – это Лизаветина, что ли?
С этого дня началась для меня новая маета. Оставаясь в Заозерске, я думала, что там, в лесу, непременно кого-нибудь пришибло деревом. Стоило мне уйти туда, в лес, как я была почти уверена: что-нибудь стряслось с ребятами в Заозерске. Я плохо относилась к себе в то время. Будь я мужчиной, думалось мне, разве лезли бы в голову такие мысли? Работала бы спокойно, а вместо этого я готова каждый день ходить туда и обратно.
* * *
Не успели заготовить дрова, пора в поле. Райсовет дал нам под горой целину, около трех гектаров. Надо кормить себя самим – это верно. Но как поднять вручную эту землю, которую испокон века никто не пахал?
У ребят вид был бесстрашный, мы вышли всем домом, даже у Сени была в руках лопата с тяжелой ручкой. Она весила, пожалуй, больше, чем весь Семен Винтовкин вместе со свои трусами и рубашонкой. Ковырять эту землю нашими мотыгами и лопатами было то же самое, что перочинным ножичком долбить камень. Однако мы ковыряли.
Когда солнце поднялось высоко, Настя подошла к Сене и хотела надеть ему на голову носовой платок, с четырех концов завязанный узелками.
– Отстань! – заорал он что было мочи. – Ты баба, ты и надевай! Кто я – баба, что ли?
– Слышите? – обернулась ко мне Наташа. – Вот так он с ней и разговаривает.