— Я не жалею, что мы пошли через пещеру, — сказал Ляпис.
— Еще бы, — ответил Вольф. — Тем более что в этот час снаружи темно. А у него еще есть солнце.
— Стоило бы остаться жить вместе с ним, — подсказал Ляпис.
— А работа? — усомнился Вольф.
— О да, работа! Еще бы! — сказал Ляпис. — Да нет, вы просто хотите вернуться в проклятый застенок вашей клети. Работа — удачный предлог. Ну а я хочу удостовериться, вернется тот человек или нет.
— К черту! — сказал Вольф. — Гляди на негра и оставь меня в покое. Когда смотришь на него, думать не тянет.
— Естественно, — сказал Ляпис, — но мне еще не совсем чужда профессиональная этика.
— Да провались ты со своей профессиональной этикой, — сказал Вольф.
Негр широко им улыбнулся и замер. Танец змеи окончился. Лицо негра было усеяно крупными каплями пота, и он утерся обширным носовым платком в крупную клетку. Затем он без проволочки приступил к танцу страуса. Он ни разу не ошибся, ежесекундно изобретая и выстукивая ногами все новые и новые ритмы.
И в конце этого танца он улыбнулся им во весь рот.
— Уже два часа, как вы здесь, — очень объективно заметил он.
Вольф посмотрел на часы. Так оно и было.
— Не надо нас в этом упрекать, — сказал он. — Мы были просто зачарованы.
— Это для того и того-этого, — констатировал негр.
Но Вольф непонятно почему вдруг почувствовал — всегда сразу же чувствуешь, когда негр начинает обижаться, — что они уже пробыли здесь слишком долго. Пробормотав слова сожаления, он простился.
— До свидания, — сказал негр.
И вновь переключился, теперь — на шаг хромого льва. Перед тем как вернуться в главное подземелье, Вольф и Ляпис оглянулись в последний раз — в тот самый миг, когда негр делал вид, что нападает на ангорского онагра. Потом они свернули, и негр исчез из виду.
— Черт! — сказал Вольф. — Как обидно, что нельзя остаться здесь подольше!
— И так уже здорово опаздываем, — сказал Ляпис, ничуть не убыстряя при этом шага.
— Сплошные разочарования, — сказал Вольф. — Ведь от этого ничего не остается.
— Чувствуешь, что тебя обделили, — сказал Ляпис.
— А если бы и оставалось, — сказал Вольф, — все равно итог тот же самый.
— Но никогда не остается, — сказал Ляпис.
— Нет, — сказал Вольф.
— Да, — сказал Ляпис.
Трудно было все это распутать, и Вольф решил сменить тему разговора.
— У нас впереди целый день работы, — сказал он.
Подумал и добавил:
— Она-то остается.
— Нет, — сказал Ляпис.
— Да, — сказал Вольф.
На сей раз им пришлось замолчать. Они шагали быстро, земля у них под ногами начала повышаться и вдруг обернулась лестницей. Справа в караулке на карауле стоял старый караульный.
— Чего это вы тут шныряете? — спросил он у них. — Собрата-то моего замочили на том конце?
— Не очень сильно, — заверил Ляпис. — Завтра он просохнет и опять будет на ногах.
— Тем хуже, — сказал старый охранник. — Сознаюсь, что я-то не прочь повидать людей. Успехов, ребятки.
— Если мы вернемся, — спросил Ляпис, — вы позволите нам спуститься?
— Само собой, — сказал старый охранник. — Прямо по инструкции — достаточно будет пройти через мое тело, а не труп.
— Договорились, — пообещал Ляпис. — До скорого.
Снаружи все было в серых, мертвенно-бледных разводах. Было ветрено. Собиралось светать. Проходя мимо машины, Вольф остановился.
— Ступай один, — сказал он Ляпису. — Я туда не вернусь.
Ляпис молча удалился. Вольф открыл шкафчик и стал надевать обмундирование. Губы его слегка шевелились. Он потянул рычаг, открывавший дверь, и проник в клеть. Серая дверь захлопнулась за ним, отрывисто щелкнув.
ГЛАВА XXIII
На сей раз он сразу включил максимальную скорость и не почувствовал, как протекло время. Когда сознание его прояснилось, оказалось, что он опять очутился в конце большой аллеи, как раз в том месте, где покинул месье Перля.
Опять та же желтая почва с каштанами, мертвыми листьями и газонами. Но развалины и заросли колючего кустарника были пустынны. Он заметил нужный ему поворот аллеи и без колебаний отправился туда.
Почти сразу же он осознал резкую перемену обстановки, хотя у него и не возникло ощущения обрыва, нарушения какой бы то ни было непрерывности. Теперь перед ним стелилась мощеная дорога, довольно круто шедшая в гору, тоскливая, отгороженная справа круглыми фигурами лип от обширного серого строения, слева — окаймленная суровой, увенчанной осколками битого стекла стеной. Кругом царила полная тишина. Вольф медленно брел вдоль стены. Пройдя несколько десятков метров, он очутился перед приотворенной дверью с окошечком. Без колебаний он толкнул ее и вошел. Звякнул и тут же замолк звонок. Он очутился в просторном квадратном дворе, напоминавшем двор лицея. Планировка показалась ему знакомой. День шел на убыль. В окне того, что когда-то было кабинетом старшего воспитателя, сверкал желтый огонек. Почва была чистая, довольно ухоженная. На высокой шиферной крыше поскрипывал флюгер.
Вольф пошел на огонек. Подойдя поближе, он увидел сквозь застекленную дверь сидевшего за маленьким столиком человека, который, казалось, чего-то ждал. Он постучал и вошел.
Человек поглядел на круглые стальные часы, которые вытащил из кармана серого жилета.
— Вы опоздали на пять минут, — сказал он.
— Извините, — сказал Вольф.
Кабинет был классически тосклив и пропах чернилами и дезинфекцией. Рядом с человеком стояла маленькая прямоугольная табличка, на которой можно было прочесть выдавленное и зачерненное имя: «Месье Брюль».
— Садитесь, — сказал человек.
Вольф присел и уставился на него. Перед месье Брюлем лежала открытая картонная папка цвета старых пожелтевших газет или крем-брюле, начиненная какими-то бумагами. Ему было лет сорок пять, он был худ, костяк его челюстей выпирал сквозь желтые щеки, а острый нос внушал уныние. Из-под траченных молью бровей подозрительно поблескивали глаза, а на серых волосах обозначился круг еще более чахлой растительности, прочерченный слишком часто носимой шляпой.
— Вы уже прошли моего коллегу Перля, — сказал месье Брюль.
— Да, месье, — сказал Вольф. — Леона Абеля Перля.
— В соответствии с планом, — сказал месье Брюль, — мне следовало бы теперь спросить вас о вашем школьном обучении и о дальнейшем образовании.
— Да, месье, — сказал Вольф.
— Мне это не по нраву, — сказал месье Брюль, — ведь тогда мой коллега, аббат Гриль, вынужден будет возвращаться вспять. В самом деле, ваши отношения с религией длились совсем недолго, в то время как образованием вы были охвачены даже и после того, как вам стукнуло двадцать.
Вольф кивнул.
— Выйдите отсюда, — сказал месье Брюль, — и ступайте по внутреннему коридору. Вам нужен третий поворот, там вы легко отыщете аббата Гриля, отдайте ему эту карточку. Потом возвращайтесь повидаться со мной.
— Да, месье, — сказал Вольф.
Месье Брюль заполнил формуляр и протянул его Вольфу.
— Тем самым, — сказал он, — у нас еще будет время познакомиться. Прямо по коридору. Третий поворот.
Вольф поднялся, поклонился и вышел.
Он ощущал какую-то подавленность. Длинный и гулкий сводчатый коридор выходил окнами во внутренний двор, тоскливый сад с обсаженными карликовыми кустами гравийными дорожками. Там и сям из гряд и груд сухой земли, по которой робко стлалась невзрачная трава, торчали мертвые кусты роз. Шаги Вольфа гулко отдавались по коридору, и ему хотелось броситься бежать, как он бегал, опаздывая, в стародавние времена, когда проходил мимо будки привратника уже после того, как тот опустил большущую решетку, заделанную глухими листами жести. Справа от колонн, поддерживавших свод, пол из крупнозернистого цемента прорезали поперечные полосы более изношенного, чем все остальное, белого камня, на которых можно было различить оттиски окаменелых ракушек. С другой стороны двора зияли двери, открывавшиеся в пустые классы с амфитеатрами скамеек; порою взгляд Вольфа выхватывал то уголок угольно-черной доски, то чопорный и суровый стул на обшарпанном возвышении.
У третьего поворота Вольф сразу же обнаружил белую эмалированную табличку: «Катехизис». Он деликатно постучал и вошел. Он очутился в помещении вроде классной комнаты, но без столов, с жесткими изрезанными и издолбленными скамьями и с лампами в эмалированных абажурах на концах длинных шнуров; стены метра на полтора от пола были выкрашены в коричневый цвет, а выше становились грязно-серыми. Толстый слой пыли покрывал все предметы. Сидя за своим столом, худощавый и изящный аббат Гриль изнывал, казалось, от нетерпения. У него была маленькая бородка клинышком и сутана хорошего покроя, рядом с ним на столе лежал легкий черный кожаный портфель. В руках у аббата Вольф без малейшего удивления обнаружил то самое досье, что несколькими минутами ранее листал месье Брюль.
Он протянул свою карточку.
— Добрый день, сын мой, — сказал аббат Гриль.
— Добрый день, господин аббат, — сказал Вольф. — Месье Брюль…
— Я знаю, знаю, — сказал аббат Гриль.
— Вы спешите? — спросил Вольф. — Я могу уйти.
— Вовсе нет, вовсе нет, — сказал аббат Гриль. — У меня бездна времени.
Его хорошо поставленный и слишком изысканный голос досаждал Вольфу, как докучливая побрякушка.
— Посмотрим… — пробормотал аббат Гриль. — Что тут есть по моей части… ага… вот как… вы больше ни во что не верите, не так ли? Ну что же… посмотрим… скажите мне на милость, когда вы перестали верить? Это ведь не слишком трудный вопрос, не так ли?
— Мда… — сказал Вольф.
— Садитесь, садитесь, — сказал аббат. — Возьмите стул вон там… Не спешите, не волнуйтесь…
— Волноваться не о чем, — чуть устало сказал Вольф.
— Мой вопрос вас раздражает? — сказал аббат Гриль.
— О! Ничуть, — сказал Вольф, — просто он несколько упрощен, вот и все.
— Он не так-то прост… подумайте хорошенько…
— За детишек берутся слишком рано, — сказал Вольф. — В том возрасте, когда они верят в чудеса; они жаждут увидеть хотя бы одно чудо, но этого не происходит, — и для них на этом все кончается.
— Но это же не о вас, — сказал аббат Гриль. — Ваш ответ, может, и справедлив для какого-нибудь ребенка… но вы дали мне его, чтобы не углубляться во все сложности, и я вас понимаю… я вас понимаю, но в вашем случае ведь имело место нечто иное… нечто совсем иное, не правда ли?
— О! — сказал Вольф в ярости. — Если вы столь хорошо обо мне осведомлены, то вся история вам уже известна.
— И в самом деле, — сказал аббат Гриль, — но что касается меня, я не вижу никакой надобности просвещаться на ваш счет. Это вас касается… вас…
Вольф пододвинул к себе стул и сел.
— Уроки катехизиса у меня вел аббат вроде вас, — сказал он. — Но его звали Вульпиан де Нолэнкур де ля Рош-Бизон.
— Гриль — не полное мое имя, — сказал аббат, любезно улыбаясь. — Я обладаю также и дворянскими…
— И ребятишки отнюдь не были равны в его глазах, — сказал Вольф. — Его сильно интересовали те, кто был красиво одет, и их матери тоже.
— Что не может послужить решающим доводом к неверию, — примирительно сказал аббат Гриль.
— Я слишком верил в день моего первого причастия, — сказал Вольф. — Я едва не упал в церкви в обморок. И отнес это на счет Иисуса. На самом деле, все это, конечно же, из-за трехчасового ожидания и спертого воздуха, и вдобавок ко всему я просто подыхал от голода.
Аббат Гриль рассмеялся.
— У вас на религию озлобленность маленького мальчика, — сказал он.
— У вас религия маленьких мальчиков, — сказал Вольф.
— Вы же не компетентны судить об этом, — пожурил аббат Гриль.
— Я не верю в Бога, — сказал Вольф.
Он помолчал несколько мгновений.
— Бог — это враг производительности, — сказал Вольф.
— Производительность — это враг человека, — сказал аббат Гриль.
— Человеческого тела… — парировал Вольф.
Аббат Гриль улыбнулся.
— Все это не сулит нам успеха, — сказал он. — Мы с вами сбились с пути, и вы не отвечаете на мой вопрос… вы не отвечаете…
— Меня разочаровали внешние формы вашей религии, — сказал Вольф. — Слишком уж все это произвольно. Манерничание, песенки, красивые костюмы… что католицизм, что мюзик-холл — все одно и то же.
— Перенеситесь в свое духовное состояние двадцатилетней давности, — сказал аббат Гриль. — Давайте, я же здесь, чтобы вам помочь… священник или не священник… мюзик-холл, это тоже очень важно.
— Ни за, ни против аргументов нет, — пробормотал Вольф. — Либо веришь, либо нет. Я всегда стеснялся войти в церковь. И всегда испытывал стеснение, глядя, как люди, годящиеся по возрасту мне в отцы, преклоняют колени, проходя мимо маленького шкафчика. Это заставляло меня стыдиться своего отца. Я не общался с дурными священниками, о которых понаписано столько гнусностей в педерастических книгах, я не присутствовал при несправедливости — я едва ли сумел бы ее распознать, но я стеснялся священников. Может быть, из-за сутаны.
— А когда вы сказали: «Я отвергаю Сатану, его порождения и мирские наслаждения»? — сказал аббат Гриль.
Он пытался помочь Вольфу.
— Я думал о мирских наслаждениях, — сказал Вольф, — это верно, я уже не помню… о конфетах в полосатых бело-зеленых фантиках… и о варенье… из райских яблочек. Знаете, я едва усвоил самые азы катехизиса… При моем воспитании я не мог уверовать. Это была просто формальность, чтобы получить золотые часы и не встречать препятствий для женитьбы.
— А кто заставлял вас венчаться в церкви? — сказал аббат Гриль.
— Это позабавило друзей, — сказал Вольф. — Свадебное платье для жены и… уф! мне все это надоело… меня это не интересует. И никогда не интересовало.
— Не хотите ли взглянуть на фотографию Господа Бога? — предложил аббат Гриль.
— Фото, а?
Вольф посмотрел на него. Тот не шутил, внимательно-услужливый, нетерпеливый.
— Я не верю, что у вас таковая имеется, — сказал он.
Аббат Гриль запустил руку во внутренний карман сутаны и извлек оттуда красивый бумажник из крокодиловой каштанового цвета кожи.
— У меня их тут замечательная серия, одна лучше другой… — сказал он.
Он выбрал три штуки и протянул Вольфу. Тот пренебрежительно их обследовал.
— Так я и думал, — сказал он. — Это мой однокашник Ганар. Он всегда корчил из себя Господа Бога — и в школьных спектаклях, и просто на переменах.
— Так оно и есть, — сказал аббат. — Ганар, кто бы мог подумать, не так ли? Это же был лентяй. Лентяй. Ганар. Господь Бог. Кто бы мог подумать? Вот, посмотрите эту, в профиль. Она более четкая. Припоминаете?
— Да, — сказал Вольф. — У него была здоровенная родинка возле носа. Иногда он пририсовывал ей на уроках крылышки и лапки, чтобы думали, что это муха. Ганар… бедолага.
— Не надо его жалеть, — сказал аббат Гриль. — Он прекрасно устроился. Прекрасно.
— Да, — сказал Вольф. — Устроился хоть куда.
Аббат Гриль спрятал фотографии обратно в бумажник. В другом отделении он нашел маленький картонный прямоугольник и протянул его Вольфу.
— Держите, мой мальчик, — сказал он. — В общем и целом вы отвечали не так уж плохо. Вот вам зачетное очко. Когда наберете десять, я подарю вам образок. Очень красивый образок.
Вольф посмотрел на него с изумлением и покачал головой.
— Это неправда, — сказал он. — Вы не такой. Вы не можете быть таким терпимым. Это притворство. Провокация. Пропаганда. Суета сует.
— Что вы, что вы, — сказал аббат, — ошибаетесь. Мы очень терпимы.
— Ну-ну, — сказал Вольф, — а кто может быть терпимее атеиста?
— Мертвец, — небрежно сказал аббат Гриль, засовывая бумажник обратно в карман. — Итак, я благодарю вас, благодарю вас. Можете идти.
— До свидания, — сказал Вольф.
— Вы найдете дорогу? — спросил аббат Гриль, не ожидая ответа.
ГЛАВА XXIV
Вольф уже ушел. Теперь он обдумывал все это. Все то, что сама особа аббата Гриля запрещала ему воскрешать в памяти… стояние на коленях в темной капелле, доставлявшее столько мучений, и которое он, однако, вспоминал без неудовольствия. Сама капелла, прохладная, немного таинственная. Справа от входа находилась исповедальня; он вспомнил первую свою исповедь, полную недомолвок и общих мест — как и следующие за нею, — и голос священника, доносившийся из-за маленькой решетки, казался ему совсем не похожим на его обычный голос — неясным, немного приглушенным, более умиротворенным, будто бы и в самом деле обязанность исповедника возвышала его над обычным положением — или скорее возвышала до его положения, наделяя изощренной способностью прощать, углубленным пониманием и способностью безошибочно отличать добро от зла. Забавнее всего была подготовка к первому причастию; вооруженный деревянной киношной хлопушкой священник обучал их маневру, словно солдатиков, чтобы в день церемонии не было ни сучка ни задоринки; и из-за этого капелла теряла свою власть, становилась местом более привычным; между древними ее камнями и школьниками устанавливалось нечто вроде сговора; школьники, сгруппировавшись справа и слева от центрального прохода, упражнялись в построении в два ряда, которые сливались далее в одну сплоченную колонну, тянувшуюся вдоль прохода до самой лестницы, чтобы снова разделиться там на две симметричные процессии, направляющиеся получать облатки из рук аббата и помогавшего ему в подобные дни викария. Уж не он ли, не викарий протянул мне облатку? — спрашивал себя Вольф, и у него перед глазами проходили сложные маневры, целью которых было поменяться в критический момент местами со своим напарником и получить облатку от того, от кого следовало, ибо в противном случае ты рисковал быть пораженным громом или попасться на веки вечные в лапы Сатаны. А затем они разучивали песнопения. Сколь сладостными агнцами, славами, надеждами и опорами оглашалась капелла! И теперь Вольф дивился, видя, до какой степени все эти слова любви и поклонения могли оставаться на устах окружавших его детей, как и у него самого, лишенными всякого значения, ограниченными своей звуковой составляющей. Ну а тогда было занятно получить первое причастие; по отношению к иным — самым юным — складывалось впечатление, что переходишь на следующую ступень социальной лестницы, продвигаешься по службе, а по отношению к старшим — что получаешь доступ к их положению и можешь общаться с ними как равный с равным. А еще нарукавная повязка, синий костюм, крахмальный воротничок, лакированные ботинки — и все же, несмотря на все это, было и переживание великого дня: изукрашенная капелла, заполненная народом, запах благовоний и огни тысяч свечей, смешанное чувство, что ты на представлении и приближаешься к великой тайне, желание возвыситься через свою набожность, боязнь «Ее» разжевать, колебание между «если бы все это было правдой» и «это правда»… и, по возвращении домой, набитый желудок, горькое впечатление, что тебя облапошили. Остались раззолоченные образки, вымененные у приятелей, остался костюм, который он потом сносит, крахмальный воротничок, который больше никогда не понадобится, и золотые часы, которые он в минуту жизни трудную загонит безо всякого сожаления. И еще молитвенник, подарок набожной кузины, который из-за красивого переплета он так и не посмеет никогда выбросить, но что же с ним делать — так и не догадается… Разочарование, лишенное размаха… ничтожная комедия… и крохотный осколок сожаления, что никогда не узнаешь, то ли в самом деле увидел мельком Иисуса, то ли плохо себя почувствовал и тебе это пригрезилось по причине духоты, запахов, раннего пробуждения или слитком тесного крахмального воротничка…
Суета сует. Никчемное мероприятие.
И вот Вольф уже перед дверью месье Брюля и даже перед самим месье Брюлем. Он провел рукой по лицу и сел.
— С этим все… — сказал месье Брюль.
— С этим все, — сказал Вольф. — И никакого результата.
— То есть как? — сказал месье Брюль.
— С ним не за что было зацепиться, никаких общих тем, — сказал Вольф. — Только о глупостях и разговаривали.
— Ну и что? — спросил месье Брюль. — Вы же рассказали все самому себе. Это-то и существенно.
— А? — сказал Вольф. — Да. Хорошо. Все-таки этот пункт можно было бы из плана убрать. Сплошная пустота, никакой субстанции.
— По этой причине, — сказал месье Брюль, — я и попросил вас сходить сперва к нему. Чтобы побыстрее покончить с тем, что лишено для вас значения.
— Абсолютно лишено, — сказал Вольф. — Никогда меня это не мучило.
— Конечно, конечно, — забормотал месье Брюль, — но так картина полнее.
— Оказалось, — объяснил Вольф, — что Господь Бог — это Ганар, один из моих одноклассников. Я видел его фото. И тем самым все обрело свои истинные пропорции. Так что на самом деле беседа была небесполезна.
— Теперь, — сказал месье Брюль, — давайте поговорим серьезно.
— Все это растянулось на столько лет… — сказал Вольф. — Все смешалось. Надо навести порядок.
ГЛАВА XXV
— Очень важно понять, — сказал месье Брюль, тщательно подбирая слова, — какую лепту внесло ваше образование в развившееся у вас отвращение к существованию. Ведь именно этот мотив и привел вас сюда?
— Почти так, — сказал Вольф. — Почему и с этой стороны я тоже был разочарован.
— Но сперва, — сказал месье Брюль, — какова ваша доля ответственности за это образование?
Вольф отлично помнил, что ему хотелось в школу. Он сказал об этом месье Брюлю.
— Но, — дополнил он, — справедливо было бы, я думаю, добавить, что и вопреки своему желанию я все равно бы там оказался.
— Наверняка? — спросил месье Брюль.
— Я быстро все схватывал, — сказал Вольф, — и мне хотелось иметь учебники, перья, ранец и тетрадки, это верно. Но родители и в любом другом случае не оставили бы меня дома.
— Можно было заняться чем-нибудь другим, — сказал месье Брюль. — Музыка. Рисунок.
— Нет, — сказал Вольф.
Он рассеянно оглядел комнату. На запыленном шкафчике картотеки вольготно расположился старый гипсовый бюст, которому неопытная рука пририсовала усы.
— Мой отец, — объяснил Вольф, — прервал учебу в довольно юном возрасте, поскольку он был достаточно обеспечен, чтобы без нее обойтись. Потому-то он так и настаивал, чтобы я получил законченное образование. И, следовательно, чтобы я его начал.
— Короче говоря, — сказал месье Брюль, — вас отправили в лицей.
— Я мечтал иметь товарищей моего возраста, — сказал Вольф. — Это тоже сказалось.
— И все прошло гладко, — сказал месье Брюль.
— В какой-то степени — да, — сказал Вольф. — Но те тенденции, которые уже определяли к тому времени мою ребячью жизнь, развились теперь вовсю. Давайте разберемся. С одной стороны, лицей меня раскрепостил, познакомив с людьми, среда которых прививала привычки и причуды, существенно отличные от стандартов среды моей; как следствие это привело к сомнению во всем и вся и выбору среди всех возможностей именно той, что в наибольшей степени меня удовлетворяла, чтобы сделать из меня личность.
— Без сомнения, — сказал месье Брюль.
— С другой стороны, — продолжал Вольф, — лицей внес свою лепту в развитие тех черт моего характера, о которых я уже говорил месье Перлю: стремление к героизму, с одной стороны, физическая изнеженность — с другой, и последующее разочарование, обусловленное моей неспособностью дойти до конца ни в том, ни в другом.
— Ваша склонность к героизму побуждала вас домогаться первенства, — сказал месье Брюль.
— Ну а моя лень не оставляла мне никаких шансов на постоянное преуспеяние в этом, — сказал Вольф.
— Тем самым уравновешивая жизнь, — сказал месье Брюль. — Что в этом плохого?
— Это равновесие неустойчиво, — заверил Вольф. — Ускользающее равновесие. Система, все действующие силы в которой равны нулю, подошла бы мне куда лучше.
— Что может быть устойчивей… — начал месье Брюль, потом как-то чудно посмотрел на Вольфа и более ничего не сказал.
— Мое лицемерие лишь преумножилось, — не моргнув глазом продолжал Вольф, — я не был притворщиком, скрывающим свои мысли, лицемерие ограничивалось моей работой. Мне посчастливилось быть одаренным, и я притворялся, что тружусь, хотя на самом деле я превосходил средний уровень без малейших усилий. Но одаренных не любят.
— Вы хотите, чтобы вас любили? — с невинным видом сказал месье Брюль.
Вольф побледнел, и его лицо, казалось, замкнулось.
— Оставим это, — сказал он. — Мы обсуждаем учебу.
— В таком случае поговорим об учебе, — сказал месье Брюль.
— Задавайте мне вопросы, — сказал Вольф, — и я отвечу.
— В каком смысле, — тут же спросил месье Брюль, — вас сформировало ваше обучение? Только прошу, не ограничивайтесь ранним детством. Каков был итог всей этой работы — ибо с вашей стороны налицо и работа, и усидчивость, может быть показная, конечно; однако постоянство привычек не может не подействовать на индивидуума, если оно продолжается достаточно долго.
— Достаточно долго… — повторил Вольф. — Что за голгофа! Шестнадцать лет… шестнадцать лет задом на жестких скамьях, шестнадцать лет чередующихся махинаций и честности. Шестнадцать лет скуки — и что же от них осталось? Разрозненные ничтожные образы… запах новых учебников первого сентября, разрисованные листки конспектов, тошнотворное брюхо рассеченной на практике лягушки, от которого несет формалином, последние дни учебного года, когда вдруг замечаешь, что преподаватели тоже люди, поскольку они хотят поскорее уехать на каникулы, и народу уже меньше. И все эти немыслимые страхи накануне экзаменов, причин которых теперь уже не понять… Постоянство привычек… этим оно и ограничивалось… но знаете ли, месье Брюль, гнусно навязывать детям постоянные привычки — на шестнадцать лет! Время исковеркано, месье Брюль. Истинное время — это не механическое коловращение, подразделенное на совершенно равные часы… истинное время субъективно… его носят в себе… Поднимайтесь-ка каждое утро в семь часов… Ешьте в полдень, ложитесь спать в девять вечера… и никогда у вас не будет вашей, вашей собственной ночи… никогда вы не узнаете, что есть такой миг, когда, словно море, распростертое в паузе между отливом и приливом, смешиваются и растворяются друг в друге ночь и день, образуя отмель лихорадки, наподобие той, другой отмели, что образуют, впадая в океан, реки. У меня украли шестнадцать лет ночи, месье Брюль. В пятом классе меня заставили поверить, что единственная моя цель — перейти в шестой… в последнем мне позарез нужно было хорошо сдать выпускные экзамены… потом диплом… Да, я верил, месье Брюль, что у меня есть цель… а у меня не было ничего… я шел по коридору без конца и без начала на буксире у безмозглых, ведомых другими безмозглыми. Жизнь заворачивают в ослиные шкуры. Как вкладывают в облатку горькие порошки, чтобы легче было их проглотить… но видите ли, месье Брюль, теперь я знаю, что мне понравился бы истинный вкус жизни.
Ничего на это не сказав, месье Брюль потер руки, затем вытянул пальцы и резко щелкнул суставами; как неприятно, подумал Вольф.
— Вот почему я плутовал, — заключил Вольф. — Я плутовал… чтобы остаться всего лишь тем, кто размышляет в своей клетке, ибо я все же был в ней вместе с теми, кто оставался безучастным… и вышел из нее ни секундой раньше. Конечно, они в результате уверовали, что я подчинился, что я стал как они, можно было не волноваться о чужом мнении… И, однако, все это время я жил вне… я был ленив и думал о другом.
— Послушайте, — сказал месье Брюль, — я не вижу в этом никакого плутовства. Неважно, ленились вы или нет, вы же завершили курс обучения — и притом в числе первых. Сколько бы вы ни думали о чем-то постороннем, в этом нет вашей вины.
— Я же теперь изношен, месье Брюль, — сказал Вольф. — Я ненавижу годы учебы, потому что они меня износили. А я ненавижу износ.
Он хлопнул ладонью по столу.
— Взгляните, — сказал он, — на этот старый стол. Все, что окружает учебу, такое же, как он. Старые вещи, грязные и пыльные. Шелушащиеся картины с осыпающейся краской. Полные пыли лампы, загаженные мухами. Всюду чернильные пятна. Дыры в искромсанных перочинными ножами столах. Витрины с чучелами птиц, рассадниками червей. Кабинеты химии, которые смердят, жалкие затхлые спортзалы, шлак во дворах. И старые кретины преподаватели. Выжившие из ума маразматики. Школа слабоумия. Просвещение… И вся эта рухлядь скверно стареет. Обращается в проказу. Поверхности изнашиваются, и видна подноготная. Омерзительная материя.
Казалось, что месье Брюль слегка насупился, а его длинный нос подозрительно сморщился — возможно, в знак осуждения.
— Мы все изнашиваемся… — сказал он.
— Ну конечно, — сказал Вольф, — но совсем по-другому. Мы отслаиваемся… наш износ идет из центра. Это не так безобразно.
— Износ — это не изъян, — сказал месье Брюль.
— Отнюдь, — ответил Вольф. — Износа нужно стыдиться.
— Но, — возразил месье Брюль, — ведь в таком положении находятся буквально все.
— Не велика беда, — сказал Вольф, — если уже пожил. Но чтобы с этого начинать… вот против чего я восстаю. Видите ли, месье Брюль, моя точка зрения проста: доколе существует место, где есть солнце, воздух и трава, нужно сожалеть, что ты не там. Особенно когда ты юн.
— Вернемся к нашей теме, — сказал месье Брюль.
— Мы от нее и не отклонялись, — сказал Вольф.
— Нет ли в вас чего-нибудь такого, что можно было бы занести в актив ваших занятий?
— А!.. — сказал Вольф. — Зря вы, месье Брюль, спрашиваете меня об этом…
— Почему? — спросил месье Брюль. — Мне, знаете ли, все это в высшей степени безразлично.
Вольф взглянул на него, и еще одна тень разочарования промелькнула у него перед глазами.
— Да, — сказал он, — простите.
— Тем не менее, — сказал месье Брюль, — я должен это знать.
Вольф кивнул в знак согласия и покусал нижнюю губу, перед тем как начать.
— Невозможно прожить безнаказанно, — сказал он, — в четко расписанном по разным рубрикам времени, прожить, не получив взамен легкого пристрастия к некоему внешне проявляемому порядку. И далее, что может быть естественнее, чем распространить его на окружающий вас мир.