Мэр откашлялся в свою слуховую трубку и взял слово за глотку, чтобы его задушить, но оно держалось стойко.
— Господа, — сказал он, — и дорогие сообщинники. Я не буду напоминать о торжественном характере этого дня, не более безупречного, чем глубины моего сердца, поскольку вам не хуже меня известно, что впервые с момента прихода к власти стабильной и независимой демократии двурушнические и неизменно демагогические политические комбинации, которые запятнали подозрениями прошедшие десятилетия, гм, черт, ни хрена не разобрать, сволочная бумага, буквы не пропечатались… Добавлю, что ежели бы я вам сказал все, чего знаю, особливо про эту лживую скотину, которая себя считает торговцем сырами…
Толпа шумно зааплодировала, а сыроторговец встал в свою очередь. Не жалея красок, он начал зачитывать черновик разнарядки благотворительных отчислений в фонд подмазывания Муниципального совета со стороны крупнейшего в городе спекулянта рабами. Взвыли, чтобы заглушить его голос, фанфары, а жена мэра, стремясь помочь мужу отвлекающим маневром, удвоила свою активность. Вольф отсутствующе улыбался. Он не вслушивался в слова. Он был далеко.
— И мы со злобной радостью, — продолжал мэр, — горды приветствовать сегодня замечательное решение, измышленное нашим великим здесь присутствующим сообщинником Вольфом, чтобы полностью избежать сложностей, проистекающих из перепроизводства металла для изготовления машин. И поскольку я не могу сообщить вам об этом ничего, ибо я лично, в соответствии с обычаем, совершенно не знаю, о чем же, собственно, идет речь, так как являюсь лицом официальным, я передаю слово фанфарам для исполнения отрывка из их репертуара.
Тамбур-мажор ловко исполнил пол-оборота назад из передней стойки с двумя финтами, и в ту самую секунду, когда он коснулся земли, туба подала ему грубую вступительную ноту, которая принялась грациозно вольтижировать над оркестром. А затем музыканты повтискивались в интервалы, и все узнали традиционную мелодию. Так как толпа оказалась слишком близко, почетный караул провел через дула общую разрядку напряженности, что обескуражило большую часть толпы, тела же меньшинства клочьями разлетелись во все стороны.
В несколько секунд Квадрат опустел. Остался Вольф, труп флейтиста, несколько грязных бумажек, крохотный кусочек помоста. Спины почетного караула удалялись шеренгой, в ногу. Исчезли.
Вольф вздохнул. Праздник окончился. Вдали, за стеной Квадрата, еще угадывался шум фанфар, он удалялся рывками, то и дело вновь выныривая на поверхность. Мотор работающей машины аккомпанировал оркестру своим неистощимым гудением.
Вдали Вольф увидел Ляписа, который его разыскивал. С ним была Хмельмая. Она отошла, не доходя до Вольфа. На ходу она наклоняла голову, желто-черное платье делало ее похожей на саламандру-блондинку.
ГЛАВА XIII
И вот Вольф и Ляпис остались одни, как и в тот вечер, когда был запущен мотор. На руках у Вольфа были красные кожаные перчатки, на ногах — кожаные сапоги, подбитые не то курдючной, не то бурдючной овчинкой стоящей выделки. Сам он облачился в стеганый комбинезон и шлем, оставлявший на свободе только верхнюю часть лица. Он был готов ко всему. И сам чуть бледный, Ляпис всматривался в него. Вольф не подымал глаз.
— Все готово? — поинтересовался он, по-прежнему не поднимая головы.
— Все, — сказал Ляпис. — Запасник пуст. Все элементы на месте.
— Пора? — спросил Вольф.
— Минут через пять-шесть, — сказал Ляпис. — Сдюжите, а?
Вольфа тронул хмуроватый тон его вопроса.
— Не бойся, — сказал он. — Я сдюжу.
— Вы надеетесь? — спросил Ляпис.
— Сильнее, чем когда-либо за последнее время, — сказал Вольф. — Но все-таки я не верю. Опять все пойдет, как и раньше.
— А что получалось раньше? — спросил Ляпис.
— Ничего, — ответил Вольф. — Когда все кончалось, не оставалось ничего. Кроме разочарования. И все же… нельзя же ни на миг не отрываться от земли.
Ляпис с трудом сглотнул.
— У всех свои маленькие проблемы, — выдавил он.
И снова мысленно увидел человека, который разглядывает, как он целует Хмельмаю.
— Конечно, — сказал Вольф.
Он поднял глаза.
— На сей раз, — сказал он, — я выберусь. Не может же быть, чтобы изнутри все было точно таким же.
— Риск все-таки немалый, — пробормотал Ляпис. — Будьте очень внимательны, могут взъяриться ветры.
— Ничего, пронесет, — сказал Вольф. И безо всякой связи добавил: — Ты любишь Хмельмаю, и она тебя тоже. Ничто не может вам в этом помешать.
— Почти что… — ответил Ляпис как ложное эхо.
— Так в чем же дело? — спросил Вольф.
Ему хотелось бы какой-то страсти. Хотя бы коснуться, это бы все изменило. Он открыл дверцу кабины, поставил внутрь ногу, и его руки в перчатках судорожно вцепились в перекладины. Под пальцами он ощущал вибрацию мотора. Он казался себе пауком в чужой паутине.
— Пора, — сказал Ляпис.
Вольф кивнул и механически принял исходное положение. Серая стальная дверь захлопнулась за ним. В клети поднялся ветер. Сначала он дул нежно, потом окреп, как затвердевающее на холоде масло. Ветер без предупреждения менял направление, и, когда воздух бил его по щекам, Вольфу приходилось изо всех сил цепляться за стенку; тогда он ощущал у себя на лице холод матовой стали. Чтобы не выдохнуться, он сдерживал дыхание. Кровь размеренно билась в своих протоках.
Взглянуть вниз, себе под ноги, Вольф все еще не осмеливался. Он хотел сначала пообвыкнуть, как следует закалиться, и всякий раз, когда голова его клонилась от усталости, он заставлял себя не раскрывать глаз. Из его комбинезона на уровне бедер торчали два ремешка из промасленной кожи с железными крючьями на концах, которые, чтобы дать рукам передышку, он время от времени зацеплял за вделанные по соседству в стенку кольца.
Дышал он тяжело и прерывисто, все сильней и сильней болели колени. Воздух редел; пульс Вольфа участился, и он почувствовал в глубине своих легких какую-то пустоту.
На правом стояке он вдруг заметил темный сверкающий след, точь-в-точь подтек расплавленного песчаника на пузатом боку глиняного кувшина. Он остановился, зацепил ремешки и с осторожностью потрогал след пальцем. Липко. Подняв руку против света, он обнаружил, что на кончике указательного пальца висит темно-красная капля. Она увеличилась, вытянулась грушей и вдруг оторвалась от пальца, скатившись целиком, как масляная. Непонятно почему это было неприятно. Превозмогая все мучения, он приготовился продержаться еще минуту, пока дрожь в усталых ногах не заставит его остановиться совсем.
Грузно, с натугой дотерпел он до конца данной себе отсрочки и зацепил ремешки. На сей раз он сдался окончательно, без сил повиснув на концах своих кожаных лент. Он чувствовал, как его собственный вес плющит ему туловище. В углу клети, под самым его носом, по-прежнему текла красная жидкость, ленивая и медлительная, прокладывая по стали извилистую дорожку. Ее движение выдавали лишь изредка попадавшиеся на глаза местные утолщения; если исключить то тут, то там то отблеск, то тень, она казалась неподвижной линией.
Вольф подождал. Беспорядочное трепыхание его сердца подутихомирилось, мускулы начали привыкать к ускоренному ритму дыхания. Он был в клети один и за отсутствием системы отсчета не замечал более своего движения.
Он отсчитал еще сотню секунд. Несмотря на перчатки, пальцы его чувствовали хрустящее прикосновение образующегося на стенке и поперечинах инея. Стало очень светло. Смотреть было больно, глаза слезились. Цепляясь одной рукой, он приладил защитные очки, до тех пор поднятые на шлем. Веки перестали мигать и причинять ему боль. Все вокруг стало отчетливым, как в аквариуме.
Он боязливо бросил взгляд себе под ноги. Земля убегала столь головокружительно, что у него перехватило дыхание. Он был в центре веретена, одно острие которого терялось в небе, а другое било ключом из шахты.
На ощупь, зажмурившись, чтобы не стошнило, он отцепил крючья и повернулся, пытаясь опереться о стенку. Пристегнулся в новом положении и, раздвинув каблуки, решился еще раз приоткрыть глаза. Он сжимал кулаки, словно булыжники.
Из высших сфер падали неясные осыпи неуловимой сверкающей пыли, а в бесконечности трепетало продырявленное блестками света фиктивное небо. Влажное лицо Вольфа было ледяным.
Его ноги теперь дрожали, и понуждала их к этому отнюдь не вибрация мотора. Мало-помалу, методично он тем не менее сумел собраться.
И тут он заметил, что вспоминает. Он не стал бороться с воспоминаниями, а, погружаясь в прошлое, еще глубже овладел собой. Хрустящий иней охитинил его кожаную одежду сверкающей коркой, разломанной на локтях и коленях.
Вокруг теснились лоскутья былых времен, то нежные, как серые, скрытные и юркие мышки, то сверкающие, полные жизни и солнца, — иные сочились медлительными, но не сонными жидкостями, легкими, похожими на морскую пену.
Некоторые обладали той четкостью, той стойкостью, что свойственны фальшивым картинам детства, образованным задним числом по фотографиям или чужим воспоминаниям; их невозможно перечувствовать заново, поскольку сама их субстанция давным-давно рассеялась.
А другие оживали новехонькими по первому его требованию: сады, трава, воздух; тысячи оттенков зеленого и желтого смешивались в изумруде лужайки, дочерна сгущающемся в прохладной тени деревьев.
Вольф дрожал в мертвенно-бледном воздухе и вспоминал. Его жизнь освещалась перед ним накатывающими одна за другой волнами памяти.
Справа и слева от него тяжелый натек смолил стойки клети.
ГЛАВА XIV
А сначала они мчались беспорядочными ордами, как грандиозный пожар запахов, света и шепчущих голосов.
Были там круглоголовики, бугорчатые плоды которых высушивали, чтобы щетина их стала пожестче и лучше впивалась при попадании в затылок. Некоторые называют их платанами, другие — репейниками, но названия эти ничуть не меняют их свойств.
Были и листья тропических растений, все в заусеницах длиннющих роговых коричневых крючьев, схожих с пилами воинствующих богомолов.
Были и короткие волосы девчонки из девятого класса, и коричневато-серая форма мальчика, к которому ревновал ее Вольф.
Краснорожие верзилы, которые на языке, не справляющемся с буквой "р", превращались в индейцев из редкого племени везилов.
Таинственный магазин «Смерть мышьям», где продаются, должно быть, мормышки; рыбалка, когда разве что дождевые черви на крючок попадаются.
Та громадная комната, полукруглые своды которой можно было с трудом разглядеть, выглянув из-за угла раздутой, как живот сытно закусившего бараном великана, перины.
Меланхолическое зрелище падающих каждый год блестящих каштанов; скрывающиеся среди желтых листьев конские каштаны с мягкой, украшенной нестрашными колючками скорлупой, которая раскалывалась надвое или натрое, они верно служили в играх, когда, вырезав из них крохотные рожицы гномов, их нанизывали на нити и потом по три-четыре соединяли в ожерелья; гнилые каштаны, извергающие тошнотворную жижицу; каштаны, метко запущенные в форточки.
А это — это было в тот год, когда по возвращении с каникул оказалось, что мыши, ничтоже сумнямнямшеся, расправились со всеми миниатюрными свечками, что лежали в нижнем ящике и еще вчера украшали игрушечную бакалейную лавку, — как приятно было узнать, открыв соседний ящик, что кулек с макаронным алфавитом они оставили в целости и сохранности, так что можно было продолжать забавляться по вечерам, выкладывая на дне тарелки после исчезновения в ней бульона собственное имя.
Куда же подевались чистые воспоминания? Почти в каждое проникали впечатления других времен, накладываясь на них, придавая им иную реальность. Нет никаких воспоминаний, есть иная жизнь, переживаемая иной частично ими обусловленной личностью. Направление времени не изменишь на обратное, если только не жить зажмурив глаза, заткнув уши.
В тишине Вольф закрыл глаза. Он погружался все дальше и дальше, и перед ним разворачивалась озвученная четырехмерная карта его фиктивного прошлого.
Он, без сомнения, продвигался достаточно быстро, так как вдруг заметил, что маячившая все время у него перед глазами стенка клети исчезла.
Отстегнув все еще удерживавшие его крючья, он поставил нотту с другой стороны.
ГЛАВА XV
Сквозь желтую листву каштанов блестело неяркое осеннее солнце.
По пологому склону прямо перед Вольфом протянулась аллея. Сухая и припорошенная посередине пылью дорога становилась к обочинам темнее, там виднелось даже несколько ореолов чистой грязи — отложения луж после недавнего ливня.
Между хрустящими листьями просвечивали палисандровые бочки конских каштанов, обернутых кое-где в скорлупки переменчивых оттенков, от ржаво-бежевого до миндально-зеленого.
И с той, и с другой стороны аллеи подставляли ласковым лучам солнца свою неровную поверхность запущенные газоны. Среди пожелтевшей травы там и сям топорщился чертополох и пошедшие в ствол перезрелые многолетки.
Казалось, что аллея вела к каким-то окруженным не очень высокой порослью колючего кустарника руинам. На стоявшей перед развалинами скамье из белого камня Вольф разглядел силуэт сидящего старика, укутанного в льняную хламиду. Подойдя ближе, он обнаружил, что принял издалека за одежду бороду, окладистую серебристую бороду, которая пять или шесть раз оборачивалась вокруг тела старца.
Рядом с ним на скамье лежала маленькая, до блеска начищенная медная бляха, в центре которой было выдавлено и зачернено имя: «Месье Перль».
Вольф подошел к нему. Вблизи он увидел, что у старика было сморщенное, как наполовину спущенный красный шар, лицо, в большом носу проковыряны Преизряднейшие ноздри, из которых торчала грубая щетина, брови нависали над двумя искрящимися глазками, а скулы блестели, как маленькие подрумянившиеся на солнце яблочки. Подстриженные бобриком белоснежные волосы вызвали в памяти хлопкочесальную машину. На коленях покоились исковерканные возрастом руки с большими квадратными ногтями. Вся одежда старика состояла из старомодных купальных трусов, разлинованных зеленым по белому, да из слишком больших для его зароговевших ступней сандалий.
— Меня зовут Вольф, — сказал Вольф.
Он показал на гравированную медную бляху.
— Это ваше имя?
Старик кивнул.
— Я — месье Перль, — подтвердил он. — Совершенно точно. Леон-Абель Перль. Итак, месье Вольф, теперь ваша очередь. Посмотрим, посмотрим, о чем вы могли бы порассказать.
— Не знаю, — сказал Вольф.
У старика был удивленный и слегка снисходительный вид человека, вопрос которого адресован самому себе и который не ожидает от оного снаружи ни малейшего рикошета.
— Естественно, естественно, вы не знаете, — сказал он.
Бормоча себе в бороду, он неожиданно вытащил неизвестно откуда пачку карточек, с которой и ознакомился.
— Посмотрим… Посмотрим… — бубнил он. — Месье Вольф… так… родился… в… очень хорошо, ладно… инженер… так… так, все отлично. Ну что ж, месье Вольф, не могли бы вы мне подробно рассказать о первых проявлениях вашего нонконформизма?
Вольфу старик показался слегка чудаковатым.
— Что… чем это может вас заинтересовать? — спросил он наконец.
Старик пощелкал языком.
— Полноте, полноте, — сказал он, — полагаю, вас все же научили отвечать и по-другому?
Тон старика предполагал в собеседнике явно выраженные черты неполноценности.
Вольф пожал плечами.
— Не вижу, чем это может вас заинтересовать, — ответил он. — Тем более что я никогда не протестовал. Когда я верил, что могу это сделать, я ликовал, ну а в противном случае всегда старался не замечать всего того, что, как я знал, будет мне противостоять.
— Стало быть, вы не замечали этого не до такой степени, чтобы вообще игнорировать его существование, — сказал старик. — Вы знали достаточно, чтобы сделать вид, будто этого не замечаешь. Ну-ка, давайте попробуем отвечать честно и не сводить разговор к общим местам. Что же, все вокруг вас и в самом деле только и старалось, что вам противостоять?
— Месье, — сказал Вольф, — я не знаю ни кто вы такой, ни по какому праву задаете мне эти вопросы. Поскольку я, до известной степени, стараюсь быть почтительным с пожилыми людьми, я хотел бы в двух словах вам ответить. Итак, я всегда полагал, что могу совершенно беспристрастно и объективно воспринимать себя в ситуации противоборства чему бы то ни было, из-за чего никогда не мог бороться против того, что мне противостояло, так как прекрасно понимал, что противоположная точка зрения всего-навсего уравновешивает мою в глазах любого, у кого нет никаких личных мотивов предпочитать одно или другое. Это все.
— Чуть-чуть грубовато, — сказал старик. — В моей картотеке значится, что вам случалось и руководствоваться, как вы выразились, личными мотивами, и выбирать. Хм… смотрите… я вижу тут некоторые обстоятельства…
— Я просто играл в орлянку, — сказал Вольф.
— О! — брезгливо произнес старик. — Какая гадость. В конце концов, может, вы соблаговолите объяснить, зачем вы сюда пожаловали?
Вольф посмотрел направо, посмотрел налево, принюхался и решился:
— Чтобы разобраться.
— Ну да, — сказал месье Перль, — это как раз то, что я вам и предлагаю, а вы вставляете мне палки в колеса.
— Вы слишком непоследовательны, — сказал Вольф. — Я не могу рассказать неизвестно кому все вперемешку.
У вас нет ни плана, ни метода. Уже десять минут, как вы меня расспрашиваете, и притом не продвинулись ни на пядь. Я хочу точных вопросов.
Месье Перль погладил свою огромную бороду, подвигал подбородком сверху вниз и чуть-чуть наискось и сурово глянул на Вольфа.
— А! — сказал он. — Вижу, что с вами так просто не разберешься. Итак, вы себе вообразили, что я расспрашивал вас наугад, без предварительного плана?
— Это чувствуется, — сказал Вольф.
— Вам известно, что такое точило, — сказал месье Перль. — А знаете ли вы, как оно устроено?
— Я не проходил специально точильные круги, — сказал Вольф.
— В точиле, — сказал месье Перль, — имеются абразивная крошка, которая собственно и работает, и спайка, связка, которая удерживает крошку на месте и при этом изнашивается быстрее, чем оная, ее тем самым высвобождая. Конечно, действуют именно кристаллы, но связка столь же незаменима; без нее существовало бы лишь множество кусочков, не лишенных твердости и блеска, но разрозненных и бесполезных, как сборник афоризмов.
— Пусть так, — сказал Вольф, — ну и что?
— А то, — сказал месье Перль, — что у меня, конечно же, есть план, и я задам вам очень точные, резкие и острые вопросы, но соус, которым вы сдабриваете факты, для меня не менее важен, чем сами эти факты.
— Ясно, — сказал Вольф. — Расскажите-ка мне немного об этом плане.
ГЛАВА XVI
— План, — сказал месье Перль, — очевиден. В его основе лежат два принципиальных момента: вы — европеец и католик. Отсюда вытекает, что нам следует принять следующий — хронологический — порядок:
1) внутрисемейные отношения,
2) школьное обучение и дальнейшее образование,
3) первые религиозные опыты,
4) возмужание, сексуальная жизнь подростка, возможное супружество,
5) деятельность в качестве ячейки социального организма,
6) если имеется, последующая метафизическая тревога, родившаяся из более тесного соприкосновения с миром; этот пункт можно присоединить к пункту 2), ежели, вопреки средней статистике людей вашего сорта, вы не прервали все свои связи с религией в непосредственно следующие за вашим первым причастием годы.
Вольф поразмышлял, прикинул, взвесил и сказал:
— Вполне возможный план. Естественно…
— Конечно, — оборвал месье Перль. — Можно было бы встать и на иную, совершенно отличную от хронологической точку зрения и даже переставить некоторые вопросы. Что касается меня, я уполномочен опросить вас по первому пункту и только по нему. Внутрисемейные отношения.
— Знамо дело, — сказал Вольф. — Все родители стоят друг друга.
Месье Перль встал и принялся расхаживать взад и вперед. Сзади его старые купальные трусы обвисли на худых ляжках, как парус в мертвый штиль.
— В последний раз, — сказал он, — я требую, чтобы вы не строили из себя ребенка. Теперь это уже всерьез. Все родители стоят друг друга! Еще бы! Итак, поскольку вас ваши ничуть не стесняли, вы их в расчет не принимаете.
— Они были добры, не отрицаю, — сказал Вольф, — но на плохих реагируешь более истово, а это в конечном счете предпочтительнее.
— Нет, — сказал месье Перль. — Тратишь больше энергии, но зато в конце концов, так как начинал с более низкой точки, добираешься ровно до того же, так что все это чепуха. Ясно, что, когда преодолеешь больше препятствий, подмывает поверить, что продвинулся ты гораздо дальше. Это не так. Бороться не означает продвигаться.
— Все это в прошлом, — сказал Вольф. — Мне можно сесть?
— Насколько я понимаю, — сказал месье Перль, — вы стремитесь мне надерзить. Как бы там ни было, если вас смешит мое трико, прикиньте — и его могло бы не быть.
Вольф помрачнел.
— Мне не смешно, — осторожно сказал он.
— Можете сесть, — подытожил месье Перль.
— Спасибо, — сказал Вольф.
Сам того не желая, он поддался серьезности тона месье Перля. Прямо перед ним на фоне листьев, окисленных осенью на манер медной шихты, вырисовывалось простодушное старческое лицо. Упал каштан, с шумом взлетающей птицы продырявил шлаки листвы и мягко шлепнулся в своей скорлупе на землю.
Вольф собирался с воспоминаниями. Теперь ему стало понятно, что у месье Перля были причины не разрабатывать свой план сверх меры. Образы всплывали случайно, вперемешку, как вытаскиваемые из мешочка бочонки лото. Он сказал ему об этом:
— Все смешается!
— Я разберусь, — сказал месье Перль. — Ну давайте же, выкладывайте все. Абразив и связку. И не забудьте: форму абразиву придает как раз таки связка.
Вольф сел и закрыл лицо руками. Он начал говорить — безразличным голосом, без выражения, безучастно.
— У нас был большой дом, — сказал он. — Большой белый дом. Я не очень хорошо помню самое начало, вижу только фигуры служанок. По утрам я часто забирался в постель к родителям, и они при мне иногда целовались, они целовали друг друга — и не раз — в губы, мне было очень противно.
— Как они относились к вам? — спросил месье Перль.
— Они меня никогда не били, — сказал Вольф. — Невозможно было их рассердить. Этого нужно было добиваться специально. Нарочно сжульничать. Всякий раз, когда мне хотелось впасть в ярость, я должен был притворяться, и всякий раз я придирался по поводам столь пустым и ничтожным, что так и не смог остановиться на каком-либо из них.
Он перевел дыхание. Месье Перль не проронил ни слова, его морщинистое лицо напряглось от внимания.
— Они всегда боялись за меня, — сказал Вольф. — Я не мог высунуться из окна или перейти сам улицу, достаточно было малейшего ветерка, чтобы на меня напяливали дубленку, ни зимой, ни летом я не мог избавиться от шерстяной душегрейки, этакой обвисшей фуфайки, связанной из желтоватой шерсти деревенской выделки. Мое здоровье приводило их в трепет. До пятнадцати лет я не имел права пить ничего, кроме кипяченой воды. Но низость моих родителей заключалась в том, что себя они не очень-то берегли, опровергая тем самым свою линию поведения по отношению ко мне. Ну и кончилось тем, что я и сам стал бояться, убедил себя в своей хрупкости; я был почти что доволен, обливаясь зимой потом под дюжиной шерстяных шарфов. На протяжении всего моего детства отец и мать всячески оберегали меня от всего, что могло бы меня задеть. Нравственно я испытывал неясное стеснение, но моя немощная плоть этому лицемерно радовалась.
Он ухмыльнулся.
— Однажды на улице мне повстречались молодые люди, которые прогуливались, перекинув плащ через руку, в то время как я прел в толстом зимнем пальто, — и мне стало стыдно. Посмотрев на себя в зеркало, я обнаружил там с трудом шевелящегося увальня, запеленутого, как личинка майского жука. Двумя днями позже, когда пошел дождь, я снял куртку и вышел на улицу. Я так выбрал время, чтобы у моей матери была возможность попытаться меня остановить. Но я сказал: «Я выйду» — и был вынужден так и сделать. И несмотря на страх подцепить насморк, который отравлял мне всю радость победы, я вышел, поскольку бояться подцепить насморк мне было стыдно.
Месье Перль покашлял.
— Гм-гм, — сказал он. — Весьма недурно.
— Вы же этого от меня и требовали? — сказал Вольф, внезапно придя в сознание.
— Почти, — сказал месье Перль. — Вы же видите, это очень легко, стоит только начать. Ну и что произошло после вашей вылазки?
— Была ужасная сцена, — сказал Вольф. — С сохранением всех отношений.
Он призадумался, уставившись в пустоту.
— Все это — разные вещи, — сказал он. — Мое желание превозмочь свою слабость, и чувство, что я был обязан этой слабостью родителям, и стремление моего тела этой слабости потакать. Забавно: видите, все это началось с тщеславия, вся моя борьба против установленного порядка. Не найди я себя в зеркале столь смехотворным… Глаза мне открыла именно комичность моего физического облика. А завершила дело явная гротескность некоторых семейных увеселений. Знаете, пикники, на которые берут с собой свою траву, чтобы можно было остаться сидеть на дороге, не боясь подцепить всяких блошек. В пустыне мне все это понравилось бы… салат оливье, устрицевыжималки, дыба для макарон… но вот кто-то проходит рядом, и все эти унизительные формы семейной цивилизации: вилочки, алюминиевые формочки — все это бросается мне в голову; я краснею — и вот я отодвигаю тарелку в сторону и отхожу, как будто я сам по себе, или же усаживаюсь за руль пустой машины, что придает мне некую механическую мужественность. И на протяжении всего этого времени мое слабое "я" нашептывает мне на ухо: «Только бы осталось немного салата и буженины…» — и я стыдился себя, стыдился своих родителей, я их ненавидел.
— Но вы же их так любили! — вставил месье Перль.
— Конечно, — сказал Вольф. — И, однако же, одного вида лукошка со сломанной ручкой, из которого торчат термос и хлеб, еще и сегодня достаточно, чтобы вызвать у меня тошноту и желание убить.
— Вы стеснялись возможных наблюдателей, — сказал месье Перль.
— С этого времени, — сказал Вольф, — вся моя внешняя жизнь строилась с учетом этих наблюдателей. Это-то меня и спасло.
— Вы полагаете, что спасены? — промолвил месье Перль. — Ну что же, подведем итоги: на первом этапе своего существования вы упрекаете родителей в том, что они поддерживали в вас тенденцию к малодушию, которую, с одной стороны, по причине физической вашей изнеженности вы были склонны удовлетворить, а с другой — моральной — испытывали отвращение, ей подчиняясь. Что и побудило вас попытаться придать всей вашей жизни недостающий лоск и, следовательно, считаться более, чем то необходимо, с мнением окружающих на ваш счет. Таким образом, вы очутились в ситуации, в которой главенствовали противоречивые требования, и, само собой разумеется, в результате имело место определенное разочарование.
— И чувствительность, — сказал Вольф. — Я утонул в чувствах. Меня слишком любили, а так как сам я себя не любил, то, следуя логике, приходилось признать проявления их чувств порядочным вздором… даже злонамеренным вздором… Мало-помалу я выстроил мир по своей мерке — без шарфа, без родителей… Мир пустой и светозарный, как северный пейзаж, и я скитался там, неутомимый и стойкий, прямой нос и острый глаз… никогда не смыкая век. Я часами практиковался в нем за закрытой дверью, и ко мне приходили мучительные слезы, которые я без колебаний приносил на алтарь героизма: несгибаемый, властный, презрительный, я жил так насыщенно…
Он весело рассмеялся.
— Ни на миг не отдавая себе отчета в том, — заключил он, — что я — всего-навсего маленький, довольно толстый мальчик, а презрительная складка моего рта в обрамлении круглых щек придавала мне в точности такой вид, будто я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сделать пи-пи.
— Ну да, — сказал месье Перль, — героические мечтания — не редкость у маленьких детей. Всего этого, впрочем, достаточно, чтобы вас аттестовать.
— Забавно… — сказал Вольф. — Эта реакция против нежности, эта озабоченность суждениями другого — все это был шаг к одиночеству. Из-за того что я боялся, из-за того что я стыдился, из-за того что я разочаровывался, я жаждал играть равнодушных героев. Что более одиноко, чем герой?
— Что более одиноко, чем мертвец? — с безучастным видом сказал месье Перль.
Может быть, Вольф не услышал. Он ничего не сказал.
— Итак, — заключил месье Перль, — благодарю вас, вам вон туда.
Он указал пальцем на поворот аллеи.
— До свидания? — сказал Вольф.
— Не думаю, — сказал месье Перль. — Удачи.
— Спасибо, — сказал Вольф.
Поглядев, как старик заворачивается в свою бороду и с удобством располагается на белокаменной скамье, Вольф направился к повороту аллеи. Вопросы месье Перля пробудили в нем тысячи лиц, тысячи дней, они плясали у него в голове, словно огни безумного калейдоскопа.
А затем, одним махом, — мрак.
ГЛАВА XVII
Ляписа била дрожь. С размаху опустился вечер, густой и ветреный, и небо воспользовалось этим, чтобы сблизиться с землей, вялые угрозы которой оно вынашивало. Вольф все не возвращался, и Ляпис подумывал, не пора ли ему отправляться на его поиски. Быть может, Вольф обидится. Он подошел к мотору, чтобы немного обогреться, но мотор едва грел.
Уже несколько часов, как в пушистой вате теней растаяли стены Квадрата, и было видно, как неподалеку мигают красные глаза дома. Должно быть, Вольф предупредил Лиль, что вернется поздно, и, несмотря на это. Ляпис с минуты на минуту ожидал появления крохотного огонька штормового фонаря.
Поэтому он оказался не готов и был захвачен врасплох, когда в темноте появилась одинокая Хмельмая. Он узнал ее, когда она была уже совсем рядом, и рукам его стало жарко. Податливая и гибкая, как лиана, она дала себя обнять. Он погладил ее точеную шею, он прижал ее к себе и, полузакрыв глаза, забормотал слова литаний, но вдруг она почувствовала, как он сжался, окаменел.