По возвращении женщин из церкви все собирались за столом, угощались жареной свининой, для Альбера всегда была приготовлена игрушка, купленная за пятьдесят сантимов задолго до праздника (иногда еще в прошлом году), в Шартре, в одной из тех лавок, которые навевают сладкие мечты; получала подарок и Адель — всегда полезную вещь — обычно чулки; Морису дарили какой-нибудь инструмент; все это было очень приятно, хотя подарки стоили недорого (в общей сложности несколько франков), ведь все знали, как трудно заработать деньги, и знали, что их надо беречь про черный день да копить на тот случай, когда удастся прикупить земли.
— Не будет тебя дома на рождество, — громко сказала Мари.
— Нет, мать, не будет. Но нас еще не пошлют тогда на фронт, сперва станут учить солдатскому делу.
— Все равно, рождество-то без тебя проведем. В первый раз.
Да, это была разлука, отсутствие завтрашнего дня.
— Эх, если б еще заботы не было о земле! — сказал Альбер.
Он сказал правду, — несмотря на все чувства, на первом плане оставалась земля, забота о земле была жестоким мученьем для всех троих.
— Все-таки нет нам удачи! — сказал Альбер.
И ни Адель, ни Мари не обманывались относительно смысла, который Альбер вложил в эти слова.
— Ну, вот и поезд, — как будто с облегчением сказал он.
— Уже?! — воскликнула Мари.
— Раз надо, так надо.
Теперь ему приходилось «хорохориться», как тогда говорили, храбриться, как все те, кого уже угнали, кто садился в поезд с этого перрона, на который грубые их башмаки натащили грязи, и грязь останется тут до весны. Весна! Далеко еще до весны, отодвинули ее надолго, думал Альбер, словно не будут теперь сменяться времена года, словно в природе, как и в жизни, все перевернулось. Теперь начиналось для него новое существование, в стороне от прежнего, нисколько не заменяющее настоящую жизнь, и, как бы оно ни сложилось, Альбер всегда считал бы его несчастной случайностью.
Поезд остановился, с шипеньем выпуская пар. Начальник станции махал красным выцветшим флажком, отнюдь не похожим на красное знамя революции, а ведь как раз наступало время революций, Альбер первым заметил дверцу вагона третьего класса, остановившегося перед ним, взобрался по лесенке, ухватившись за медный поручень, положил в сетку для багажа свои сумки, опустил стекло, дребезжавшее в дряхлой деревянной раме, с которой облупилась зеленая краска, и высунулся из окна.
На перроне стояли «его женщины», как говорили с тех пор, как старика отца разбил паралич и на «Краю света» всем заправлял Альбер. Теперь его обязанности переходили к ним, но он всецело полагался на них, он питал глубокое, полное доверие и к Мари, своей матери, и к Адель; боялся он только одного: как бы работы, которые теперь лягут на обеих, не оказались для них непосильными.
— Не расстраивайся! — сказала Мари, словно угадав его тревогу. — Мы справимся.
Теперь это дело касалось только его да их, о Морисе уже забывали: словно по безмолвному соглашению или по какому-то предчувствию, они не упоминали о Морисе, который лишь изредка присылал весточки и все оставался на фронте; в семье как будто уже поставили на нем крест. Что касается Фернана… Но ведь все знали, что Фернан как был подручным, посторонним, так им и остался, даже и после того, как женился на Адель.
Начальник станции подал сигнал долгим свистком. Паровоз запыхтел и медленно тронулся, потащив за собою состав. Альбер еще больше высунулся в окно. Обе женщины, и мать и Адель, по-прежнему неподвижно стояли на перроне: конечно, они уйдут лишь в ту минуту, когда далеко-далеко растает в воздухе последний след дыма. И, видя, как они стоят, обе крепкие, сильные, Альбер почувствовал, что отчаяние у него уже исчезло, и подумал, что, может быть, для него еще придет весна.
Глава IV
Солдатская жизнь (полгода учений, маршировки, стрельбища, «словесность»), потом сама война захватили Альбера и уже не выпускали. Очень долго он не приезжал домой на побывку. До тех пор прошло много месяцев, сменялись времена года, и их почти уже и не отличали друг от друга, так они перемешались, и, кроме погоды (дождь, холод или удушливая жара), не было в них никаких приметных вех, потому что земля, в которую зарылись люди в шинелях, чтобы спрятаться от смерти, была лишь призраком земли, — опустошенная, изъеденная хлором и мелинитом, развороченная плугом свирепых бомбардировок, покрытая обрубками, которые были когда-то деревьями, обломками каменных кладок, которые прежде были стенами ферм, где жили и животные и люди.
Вот что сделали с землей, и Альбер страдал, словно на глазах у него совершилось кощунство, преступление, хотя земля Шампани или Соммы, где он рыл окопы в меловой почве или в размокшей глине, ничуть не походила на родную его землю; видя, как оскверняют землю, он приходил в бешенство. Да и не только у него одного было такое чувство. Таких, как он, были миллионы — «навозники», «чумазые», как их называли в полках, ротах и взводах городские парни, мастеровые, мелкие торговцы, буржуа; при виде этой растерзанной земли им казалось, что главным образом они, крестьяне, защищают ее — ведь их было так много и они так хорошо знали ей цену и всю ее жизнь.
Так как война затянулась, установили отпуска.
Первые отпуска были короткие: утомительная дорога в поездах с выбитыми стеклами в окошках; краткое свидание с женой, с родителями — и обратный путь; только приехал и почти тотчас же возвращайся в часть. Альбер два раза приезжал таким образом на «Край света» — на несколько дней.
Но он не успевал чем-нибудь заинтересоваться, что-нибудь сделать. Отпуск был для него только передышкой в бою, минута отдыха в смертельном сражении. Но благодаря второму отпуску он не участвовал в наступлении, — только это и порадовало его.
Однако и краткие побывки дома были для него благодетельны. Прежде всего он мог тогда опомниться, и, хотя не успевал обрести прежнее душевное состояние, в нем стихало то мучительное беспокойство, которое на фронте длилось для него месяцами. Утром он, как прежде, вставал первым, чтобы задать корму скотине. Остальное время, проводил на полях. Все было в порядке, и, казалось, шло хорошо. Адель и Мари справлялись с делом, и даже лучше, чем он надеялся.
— Не расстраивайся, Альбер, мы же тут, — говорила Адель сердечно, как товарищу.
— А Фернан?
— Из армии все не увольняют. Да оно, пожалуй, и лучше.
Альбер не спрашивал — почему. Раз Адель так сказала, значит, верно. Оба раза, когда он приезжал домой, он не видел зятя: Фернан служил теперь в Бурже, слишком далеко, и не мог приезжать по субботам на велосипеде; по-видимому, Адель не очень сожалела об этом, слишком много у нее было всяких дел.
Когда Альбер приезжал с фронта, «с передовых», как тогда говорили, ему казалось, будто он не успел ступить на порог, а уже надо опять отправляться на фронт. В первый день отпуска приходили из деревни навестить его, в следующие дни он ходил вечером в Монтенвиль выпить стаканчик. Потом он уезжал, мало с кем повидавшись из тех, кто. приходил в первый день: люди не могли же два раза отрываться от работы; да еще те, кто бывал на «Краю света», где Мари потчевала гостей домашней настойкой, приходили только ради Мари, так как в большинстве своем они были в ее годах, а не в возрасте «парнишки». На третий день он встретился с Мишелем Обуаном, и тот «поставил» ему бутылочку, но оба чувствовали какую-то неловкость, и Альберу не захотелось еще раз увидеться с ним. Альсида он не видел и не спрашивал о нем. Он узнал только, что Совы уже нет: однажды утром ее нашли мертвой в ее лачуге, рядом с пустой литровой бутылкой из-под вина; а теперь Альсид ухаживает за лошадьми (Обуану удалось купить новых лошадей вместо реквизированных), и Альсид совсем переселился на ферму «Белый бугор».
Что уж это были за отпуска? Несколько деньков, да и то нужно было помочь по хозяйству, потому что всегда оказывались какие-нибудь работы, с которыми женщинам не удавалось справиться. Но эти работы все были не очень интересными и не очень увлекательными; ведь ничего он тут сам не подготовлял, и даже пшеница, хоть ты и глядишь на нее, и доволен, что она обещает хороший урожай, все-таки не радует, раз не сам ты землю пахал, не сам решал, когда сеять! И Альбер уезжал, не найдя тех глубоких корней, которыми все его существо прежде было связано с «Краем света», так и не почувствовав прежней близости со своей землей, как некоторые его товарищи возвращались в полк, не успев возобновить прежних отношений с женой, отвыкнув от близости с нею.
На фронте он вел такое же существование, как и все солдаты, — то утопал в грязи окопов в спокойных секторах, которые, однако, в определенные часы неприятель «поливал» снарядами, то яростно бросался в атаку, когда полку приходила очередь участвовать в них. Люди сменялись, и все были похожи друг на друга, но все же что-то отличало тех, кто воевал с самого начала, — они огрубели, были выносливее и телом и душой, как-то умели ускользать от смерти: научившись и в некотором роде привыкнув избегать ее, они в игре с нею имели больше шансов выжить, чем остальные. И те, у кого, как у Альбера, были за плечами уже многие месяцы войны, словно приобрели иммунитет, которого новички еще не имели.
Ко всему люди привыкают. Перед войной четырнадцатого года трудная, чтобы не сказать нищенская, жизнь была для деревенской мелкоты — обычной. Вот деревня и стала привыкать к обстановке военного времени, и так как война затянулась, то как будто уже и походила на обычные условия жизни, надеяться же было можно только на возвращение к прежнему. Приехав во второй раз в отпуск, Альбер в минуту нервной разрядки, наступившей у него только накануне отъезда на фронт, сказал:
— И то уж хорошо будет, если я живым выберусь.
Адель возразила:
— Не только выберешься и вернешься, в этом я ничуть не сомневаюсь, — но все переменится, когда ты домой возвратишься.
Он пожал плечами:
— Ну, чего говоришь-то!
— А вот посмотрим. Я кое-что задумала.
На минуту он было поверил ей, но, едва вернулся на фронт, узнал, что Мориса убили.
— Ты что какой-то не такой, Женет? — спросил его товарищ, когда Альбер получил письмо с извещением о смерти Мориса.
— Да вот брата убили. Нету его теперь!..
Весть эта потрясла его. У него даже слезы навернулись на глаза. Нет больше в живых «братика Мориса», но в глубине души он, так же как и Адель, как и мать, всегда чувствовал, что Морис не вернется.
— Чего ж теперь делать-то будешь?
— Да надо стараться, чтоб и меня не убили, а то «мои женщины» одни-одинешеньки останутся.
Приехав на «Край света» в третий раз, он был полон этого ужасного страха. Теперь его отпустили домой на двадцать один день, — такие отпуска назывались «сельскохозяйственными». Двадцать один день! В пору жатвы! Отпуска мужчинам, которые могут принести пользу на своей земле. Это справедливо. Вполне справедливо. Двадцать один день они будут укрыты от огня, от снарядов и пуль, которые подстерегают, ждут фронтовиков.
Когда он сошел с поезда на станции Вов, его никто не встретил: он не мог предупредить о своем приезде. Альбер прошел пешком девять километров, его хлопали по бокам тяжелые сумки, — он привез в них две медные гильзы от снарядов семидесятипятимиллиметровой пушки, обточенные искусником солдатом, у которого он их купил за пять франков; кроме того, он привез обратно деньги, которые мать с сестрой считали нужным посылать ему — на этих кредитках стоял штамп: «Выдано после отвода в запасную часть», ведь он приехал из сектора Понт-а-Муссон, из Буа-ле-Претр, где война была не шуточным делом — немецкие окопы отстояли от французских меньше чем на пятнадцать метров, и однажды поднялась ярая перестрелка по глупости одного новобранца, который, попав на передовую линию и увидев немца, убил его из винтовки, не зная, что по молчаливому соглашению неприятели щадили друг друга, когда, например, ходили по очереди за водой к роднику, находившемуся между позициями.
Альбер шел быстро, не глядя вокруг, — так спешил он добраться домой.
Наконец вошел он во двор, там никого не было. Но когда он позвал, из дому вышла Мари, и Альбер заметил, что она (из экономии, конечно) не сшила себе траурного платья и носит свою обычную будничную затрапезу.
— Вот приехал, — сказал он. — И надолго, на двадцать один день.
— Хорошо-то как! В самую страду! Поможешь нам!
— А Мориса уж не жди, нет его больше. Вот горе!
— Да, горе! — сказала мать, вытирая глаза кончиком фартука. — Парень-то какой был хороший!.. И могутный!
— Вот горе! — повторил он. — А как Адель?
— Ничего. Здоровая, крепкая!
— А Фернан?
— И не говори про этого голубчика! За два года, что прожил в городах, совсем развратился.
— Так вы все время одни?
— Не беспокойся, дело хорошо шло.
— А в поле-то как же?
— Нам помогали.
Альбер удовлетворился этим уклончивым, неопределенным ответом.
— А урожай?
— Пожалуй, неплох будет. У нас под пшеницей больше одиннадцати гектаров.
— Ох, ты!
— И хороша пшеница уродилась. Вот посмотри. Удобрений у нас было достаточно.
— Отец как?
— Уже и не говорит. Только что ест.
— Эх, жалость! — сказал Альбер.
— Да он, знаешь, вроде как мертвый, только вот ходить за ним надо.
— А все понимает, да?
— Нет, думается, теперь и не понимает. Но когда подашь тарелку, открывает глаза.
Значит, и отцу конец. Пришлось с этим смириться. Альберу вспомнилось детство, вспомнилось, как отец, слишком старый для него, водил его за руку в поле, как время от времени бросал он слова, полные мудрости, теперь умолкшей: «Зерно-то, оно дышит…», «Черенок для прививки выбирай из молодых побегов…», «Свеклу хорошенько мотыжь, сахару больше будет…» Да, многое узнал он от отца… Эх, жаль его. И почему не умер, бедняга, сразу же?
Адель пришла с огорода, принесла овощей с грядки.
— Вон кто приехал! Нам на радость!
Она громко чмокнула его в обе щеки. Он заметил, что лицо у нее теперь стало такое же морщинистое, как у матери.
— На двадцать один день, — сказал Альбер. — Сельскохозяйственный отпуск…
— А ты живи себе потихоньку. Отдыхай.
— Да ты что, смеешься? Ведь самая страда!
Отшагав пешком весь путь из Вова, он все смотрел на чужие поля — каковы там хлеба, и нашел, что они сулят хороший урожай. Колос тяжелый, а стебель крепкий, лишь кое-где пшеница полегла.
— Видать, у вас бурь не бывало.
— Как не бывало, бывали. Но мы от них защитились. Теперь ведь есть новые сорта пшеницы; урожайность у ней большая, и устойчива к непогоде, и ко всяким болезням, и муку дает превосходную. Да, есть такие сорта: «фран-нор», «мариваль», «лилль-депре», «вильморен»…
— Кто ж тебя научил этому?
— Обуан, — ответила она. — Мишель Обуан. Он нас не бросил.
— Ты с ним видаешься?
— Кой-когда. Он всегда хороший совет даст.
— Его так на войну и не взяли?
— Нет. А что ж? Так лучше, для всех.
— Ну, он-то уж под пули не полезет, как Морис.
— Нужны и такие, — заметила Адель. — Хочешь стаканчик с дороги?
— Нет, — ответил он, войдя в дом и снимая с себя сумки. — Охота сходить, посмотреть.
Адель засмеялась:
— Двенадцать сетье?
— Да.
— Да у нас под пшеницей еще и все Жюмелево поле.
— Я так и думал, — мать мне сказала, что вы двенадцать гектаров засеяли.
— Почти что тринадцать, право слово.
Альбер достал медные гильзы и поставил их на полку очага.
— Это что такое? — спросила Мари.
— Памятка, мама… чтоб ты думала обо мне, когда я уеду.
— А если тебе не ехать? простодушно сказала мать.
— Ты же знаешь, никак этого нельзя. Да ведь у вас теперь Мишель есть… а может, еще и тот парнишка — Альсид?..
— Ну чего ты? — сказала Мари, почувствовав, что он ревнует. — Чего глупости говоришь? Надо же было с работой справляться. Вот мы и справлялись, как могли. Ладно, что соседи у нас хорошие.
Альбер ничего не ответил, только сказал уходя:
— Пойду, погляжу.
Домашние не стали его удерживать. День уже был на исходе и, кроме хлопот по хозяйству, которые не переводятся на ферме, работа у женщин была уже кончена. Но парню не надо было мешать, пусть идет, ему хочется побыть одному, чтобы прийти в себя. Все встанет на свое место. Они это знали, — ведь Альбер пробудет дома двадцать один день.
— Я на послезавтра курицу зарежу, — сказала Адель. А нынче к вечеру зажарю то мясо, что купила утром.
— Зажарь, ведь он теперь, как барин, привык мясо есть.
Это была правда. На фронте мясо давали за каждой едой, и не только мясные консервы, а «настоящее мясо», как говорил большеротый солдат Жюдекс. Альбер привык к такой пище и чувствовал бы отсутствие мяса, как и все солдаты в отпуске. Сколько за эти годы появилось у них привычек, сколько нового они узнали! Чего только солдаты не насмотрелись. Просто невероятно! Некоторых теперь посылали на Восток, и они путались с тамошними женщинами. Все переменилось. Только здесь все как было, так и осталось, все на одном месте, вся жизнь идет в зависимости от времени года; вот казалось, что для тебя придет весна, но хоть мать с сестрой и справились (в сущности, почему он сердится на Обуана?), а все-таки, думалось Альберу, все тут застыло на мертвой точке.
Альбер дошел до Двенадцати сетье, тотчас же окинул взглядом поле и увидел, что пшеница хороша. Да, хороша! Еще лучше, чем та, которую он собрал в последний раз — в тысяча девятьсот четырнадцатом году: крепкие, прямые стебли, колос тяжелый, но не чересчур, полный, тугой. Наверняка тут возьмешь по пятьдесят пять центнеров с гектара! Ну, значит, доказано: можно и без мужчин обойтись, по крайней мере, когда имеется советчик.
Альбер сорвал один колос, вышелушил зерна. Они еще были, как говорится, «восковой спелости», легко поддавались царапине ногтем, но, несомненно, должны были дать прекрасную муку, маслянистую, очень белую, мягкую, — такую муку, только что смолотую, приятно взять в горсть и с наслаждением пропускать струйками между пальцев.
Он не спеша зашагал домой. Было совсем светло — в конце июля дни долгие. Каким уже далеким казался четырнадцатый год. Разрушила война надежду, которая возникла тогда, но ведь люди умеют ждать; если удастся выжить, не надо терять надежду; только вот зря пропало несколько лет, но женщины ждали и сумели справиться, и ничего еще не потеряно!
Ужинать он сел в хорошем настроении. Отца за стол уже не сажали, — он теперь неподвижно сидел в своем кресле. Альбер поцеловал его, но старик даже и не взглянул на сына.
— Садись вон туда, — сказала Мари.
Это было отцовское место — место главы семьи.
Альбер и стал теперь главой семьи. Быстро это случилось. Морис и отец уступили ему свое место, и Альбер чувствовал, какая большая теперь (и уже навсегда) легла на него ответственность. Женщины, как полагалось по обычаю, за стол не садились, прислуживали хозяину: Адель налила ему супу, мать принесла бутылку вина. Он с важностью протягивал одной — свою тарелку, другой — стакан. Это походило на некий обряд, тут совершалось таинство причастия. Он опять уедет, но теперь его место определено, и, когда он окончательно возвратится, ему придется взять бразды правления, решать и распоряжаться.
Наконец сели за стол и Мари и Адель.
— Хороший у тебя суп, — похвалил Альбер.
— Мы его теперь сливочным маслом заправляем.
— Вон как! Разбогатели, значит?
— Какое там! Просто привычку такую завели. Да что ж и не положить масла, раз можно? Молоко-то ведь хорошо теперь идет. Можно сказать, коровки кормят нас. Большая от них польза.
— Я проходил по двору, заглянул в хлев. Сколько там у вас теперь голов?
— Девять.
— Вы, стало быть, не продали телят?
— А зачем? Выгоднее вырастить их, чем продать.
— Да у вас целое стадо!
— Правильно говоришь. Беда, что выгона у нас нет, негде пасти. Но на той полоске, что купили, мы посеяли траву и около оврага тоже.
До сих пор этого никогда не делали. Мысль разумная, если только укос был хорош.
— Много накосили?
— Ну еще бы! А то чем же было бы коров кормить? Да еще мы купили сена, — стоило потратиться, верно говорю.
Вон какие новшества, и если даже они подсказаны Обуаном, надо признать, что все это полезно.
Адель встала и, достав из очага жаровню, принесла и поставила ее перед братом:
— Говядина!
Прежде на «Краю света» никогда не покупали говядины.
— Ну, скажи пожалуйста, вон как они тут избаловались.
Он достал сигарету, закурил.
— Да ты, никак, куришь!
А ведь до войны он никогда не курил, — это было слишком дорогое удовольствие. Но теперь он без курева не мог обойтись.
— Что ж, когда человек работает… — начала было Мари. — Да ведь и все нынче курят. Насчет говядины скажу так: мы ее купили на завтрашний обед, ну, а раз ты приехал…
Альбер положил себе мяса на тарелку, разрезал его, положил в рот кусочек.
— Мягкая! — сказал он, — Вкусно!..
— Теперь больше берем в мясной, так они стараются угодить.
Адель принесла яблок, и Альбер очистил себе яблоко своим солдатским ножом.
— Первые яблоки!
— За садом, стало быть, ухаживаете?
— Еще больше, чем прежде.
— Смотри-ка, ты в мои гильзы цветы поставила!
— Гладиолусы, — сказала Адель, — у нас луковицы были. Красиво цветы из твоих медяшек выглядывают.
— Да, красиво! — согласился он, удивляясь про себя — как и у кого она достала луковицы гладиолусов. Под конец подали кофе, а ведь раньше его пили по вечерам только в исключительных случаях.
Альбер с удовольствием прихлебывал маленькими глотками горячий сладкий кофе, а «на загладку» выпил рюмку настойки.
— Я пойду спать, — сказала Мари, — час уже поздний, а мне еще надо отца уложить.
Женщины взяли старика Фирмена под руки и отвели в спальню. Альбер молча смотрел им вслед. Потом Адель вернулась.
— Ты еще посидишь?
Он сидел за рюмкой настойки и, облокотившись на стол, раздумывал, где ему лечь — та комната, где они спали с Морисом, теперь в полном его распоряжении, а можно лечь и здесь, в большой комнате, в том алькове, в котором когда-то спал Гюстав. Где же будет лучше?
— Я тебе внизу постелила, — сказала Адель.
Ну, конечно, — теперь его место в этой комнате, раз отец помещается вместе с матерью. Он не знал, что до сих пор Фирмен спал на постели Гюстава и только в этот вечер его отвели в супружескую спальню, где, впрочем, Мари поставила вторую кровать.
— Выпьешь стаканчик, Адель?
— Если хочешь.
Адель налила себе настойки, подняла стакан, Альбер пододвинул свой, и брат с сестрой чокнулись, как положено.
— Вы хорошо поработали, — сказал Альбер.
— Верно, — подтвердила Адель.
Оба умолкли, в тишине слышалось только, как они, выпив настойку, причмокивают языком.
— Ну, коль ты приехал… — начала Адель.
— Да чего там… Ненадолго.
— Теперь, раз Морис умер, а отец все равно что мертвый, ты должен вернуться.
Это была бесспорная истина. Теперь он должен вернуться.
— Мы тут старались, чтобы как лучше… Нам помогли, да и все так сложилось, что нам не очень уж трудно было… Да и у всех так… Ведь если людям что нужно бывает, они покупают, сами цену набивают… Но когда война кончится, дело по-другому повернется, не так станет удобно… И в хозяйстве нужен будет мужчина.
Альбер кивнул головой, соглашаясь с нею.
— У нас теперь только ты один остался.
Он опять наклонил голову, говоря этим: «Да».
Адель встала, подошла к шкафу, стоявшему у задней стены, и достала оттуда деревянную шкатулку, нечто вроде ларчика, на крышке которого был нарисован уже стершийся корабль, а стершаяся надпись гласила: «Сувенир из Этрета». Никто не мог бы сказать, как этот ларчик очутился на «Краю света», ведь отсюда сроду никто не выезжал. Уж тем более не ездили любоваться морем. Адель подошла к столу, поставила шкатулку перед Альбером:
— Тут деньги, — сказала она.
Альбер откинул крышку. Действительно, в шкатулке оказались деньги, так много, что он никогда и не мечтал о таких больших деньгах; золотые монеты по двадцать франков, кредитки, — всё крупные купюры. Адель не сдала золото, как это предлагалось сделать, во Французский банк или хотя бы представителю банка, который однажды проезжал через Монтенвиль и долго сидел там в мэрии, ждал, чтобы ему принесли золотые монеты в обмен на сертификат.
— Да откуда же у вас столько?
— Хорошо дела шли, — уклончиво ответила Адель.
Да, уйма денег! А ведь это была земля — возможность купить землю. Но если и все так хорошо заработали, как Адель с матерью, земля будет дорого стоить, когда он вернется, да и никто не станет ее продавать. Однако ж раньше никогда, никогда в доме не нашлось бы столько денег! Альбер был просто потрясен и, так же как сделал бы с пшеницей нового урожая, брал горстями золотые монеты и высыпал их, пропуская между пальцами.
— А когда ты вернешься, еще больше будет денег, — заявила Адель.
— Да, я вернусь, — сказал он. — Обещаю тебе, что вернусь.
Двадцать дней спустя он уехал, — весь этот срок он работал изо всех сил, убрал и свез с поля урожай, обмолотил и смолол пшеницу. Прибыв в полк в свою часть, он узнал, что нужен ездовой для полкового обоза, в тылу. Он решил получить эту должность и, чтобы добиться своего, не скупился на угощенье, даже угощал марочным вином. Он уже предвидел, что скоро конец войны, и на этот раз нужно было сделать все, решительно все, чтобы вернуться живым, не только потому, что он это обещал сестре, а потому что это было необходимо.