Глава I
Первое весеннее тепло согрело все: перелески в Фукетте и в Блеро, куда под вечер слетаются голуби попить воды в озерках, и луг, спускающийся к оврагу, блещущий каплями росы; весенний теплый ветер уже развеял дымку тумана над Жюмелевым полем и полем Двенадцать сетье, и вскоре в прозрачной дали станет виден собор.
Альбер как раз был в поле, лучшем из всех угодий «Края света». Он был там один. Сидя на седле конной бороны, в которую была запряжена Зели, смирная, спокойная и выносливая лошадка, он озирал свою землю.
Шел только еще третий месяц тысяча девятьсот четырнадцатого года, Альберу в ту пору уже исполнилось девятнадцать лет, — а отцу шестьдесят девять, — почтенный возраст. Между сыном и стариком, давшим ему жизнь, было пятьдесят лет разницы. Альбер чувствовал в себе все силы юности. Так боялись за него в детстве, когда считали его чахоточным, а он вдруг расцвел, возмужал, развился, потому что земля нуждалась в нем, но у него не было к отцу чувства отчужденности, сознания, что время разлучает поколения настолько, что они не понимают друг друга. Десятипудовые башмаки, в которых Альбер шагал по вспаханной земле, не казались его ногам тяжелыми, четырнадцать часов утомительного труда не изнуряли и вовсе не пугали его, но ведь и старик Женет не отлынивал от работы и еще вчера справлялся с нею так же хорошо, как и раньше. Нет, отец и сын были подобны друг другу, объединены привязанностью к земле, узы, соединявшие их с нею, были одинаковы и так крепки, что никакая сила не могла бы их разорвать, — оба они это чувствовали.
Нахлобучив фуражку на лоб, Альбер озирал свою землю — «землю Женетов», как говорили в округе. Он не устремлял взгляд к затуманенному горизонту, где еще не виден был город, отмеченный острым шпилем собора, уже выступавшим из сизой дымки, — нет, он смотрел, как уходят под колеса бороны вспаханные борозды почвы, очертания и цвет которых всегда были у него перед глазами и неизгладимо запечатлелись в памяти. Он понимал, он знал все ее нужды, угадывал, томит ли ее, как живого человека, жажда или голод; озирая ее, он не говорил себе, что хорошо «изучил» ее за девятнадцать лет своей жизни, он только твердил, что хорошо ее знает, так хорошо, как не будет знать никого и ничего на свете. Он не старался определить (это было бесполезно), откуда у него эти познания: от отца, из опыта или он так и родился с ними.
Боронуя, он по-настоящему чувствовал, что должна испытывать земля на поле в двенадцать сетье. Он знал, что боронование разбивает затвердевшие комья в бороздах пашни, и это лучший способ задержать в почве влагу, заделать удобрение, разрыхлить землю, выровнить после вспашки, вырвать и сгрести сорняки; боронуя по всходам, вырываешь некоторые ростки, зато остальным придаешь силу, и пословица правильно говорит: «Борону веди, назад не гляди». А пахота? Альбер так ясно представлял себе, как он пашет, как острый лемех плуга врезается в землю — не для того чтобы ее раскромсать, а чтобы увеличить ее плодородие, чтобы легче было пробиться всходам пшеницы, которую тут посеешь, чтобы проникали в землю и воздух, и солнечное тепло, и дождевая вода, чтобы залег в борозды разбросанный по полю навоз, а лемех подсек бы корневища зловредных сорняков.
На Жюмелевом поле, так же как и на поле Двенадцать сетье, сразу же после уборки урожая лущили жнивье — это уже первое правило, а потом в сухую погоду, потому что «лучше с ума сойти, чем в мокреть плугом скрести», вспахали землю под зябь. За долгую зиму ее морозом хватило, а старик отец не зря говорит, что только от стужи пашня вызревает. Но ведь зяблевую вспашку надо освежить по весне, — так он все и выправит завтра на Арверовом поле: боронованием зачастую заменяют мелкую вспашку, потому что с ним быстрее и легче управиться, оно заделывает удобрения, которые разбрасывают заранее, и разрыхляет поверхностный слой, а потом надо сделать укатку, чтобы раскрошить комки и выровнить пашню.
Вперед. Обратно. Опять вперед. Терпение тут нужно. Вечное терпение. «Взялся за гуж, не говори, что не дюж». Работай, работай, а работе этой и конца не видно, работай прилежно, — пройдешь ряд, вернись, проверь, как вышло, — вот так же, кстати сказать, как другие ткут ковер или пишут книгу; впрочем, такое сравнение Альберу не могло прийти в голову. Да, ведь любое дело, за какое возьмешься, нельзя делать без старания; недостаточно, чтобы ты делал его хорошо, надо, чтобы выходило еще лучше, а затем — чтоб получалось превосходно, и это ведь дольше и труднее. Альбер обладал и терпением и усердием, но они были возможны для него только благодаря его привязанности, его любви (он, пожалуй, рассмеялся бы, если б ему сказали такое слово), да, его любви к земле.
Вдоль края пашни шла тропинка, служившая межой между Женетовым полем и полем Обуана. Доходя до этой грани, Альбер поворачивал упряжку, а тропинка существовала только потому, что две соседние полосы земли принадлежали не одному хозяину. Зачем Обуану, когда у него столько земли, цепляться за эту полоску? Он, конечно, продаст ее, если попросить хорошенько, раз он нисколько или очень мало в ней нуждается, а для Женетов она бы очень много значила. Только ведь надо купить ее. А для покупки нужны деньги. Ничего, деньги найдутся. Наверняка найдутся. Да, в сущности, деньги даже есть. Зерно-то лежит в закромах. Год, как видно, будет урожайный, так что пшеницу можно и продать. Право, можно. Надо довериться судьбе, — может быть, настанет такой день (Альбер дождется его, непременно дождется), когда у старика Обуана Женеты купят еще и другой участок — тот, что лежит по ту сторону тропинки, да еще и другие участки — тот, в котором ни много ни мало, как двадцать три гектара, и еще тот луг, который зеленеет за дорогой в город Вов, — прошлым летом там выросла такая прекрасная, такая сочная люцерна, и сколько на том участке было зайцев и куропаток!
— Как поживаешь, Альбер?
— Хорошо, Обуан! Хорошо!
Он не слышал, как подошел Мишель Обуан, и только сейчас, подняв голову, увидал его на тропинке, — как раз в ту минуту, когда думал о семействе Обуанов, — вернее, об их земле.
Мишель Обуан не годился Альберу в приятели, так как был старше его на пять лет, и до сих пор эта разница в возрасте не давала им подружиться. Теперь же между ними началось сближение, — насколько оно возможно между сыном богатого землевладельца и парнем-землеробом. Но отношения между ними были хорошие, они уважали друг друга; вот так же старик Обуан уважал покойного Гюстава. После смерти отца Мишель должен был стать хозяином фермы — он был единственным сыном. У Женетов же, кроме Альбера, наследниками были еще и Морис, и Адель со своим Фернаном. Много народу, а земли мало. Но это была семья, всегда объединенная одним и тем же стремлением, одной и той же необходимостью; у Альбера ни на секунду не возникало мысли, что он мог бы отделиться, жить сам по себе, сам по себе хозяйничать, завладеть для себя одного землей, которая хоть и принадлежала нескольким членам семьи, все же была его землей.
— Что, Мишель, пришел на землю взглянуть?
— А как же? Земля-то хороша, да надо решить, что посеять на ней. Отец теперь на меня полагается. Знает старик, что я и скажу и сделаю то же самое, что он.
Оба засмеялись. Мишель Обуан сказал верно. Сыновья всегда были согласны с отцами, если их инициативу не стесняли: у обоих поколений была одна и та же точка зрения, одинаковый метод действий, одинаковая суть их крестьянской науки, если можно так сказать.
— Н-но! Трогай!..
Лошадь повернула, потащив за собою борону. Альбер, однако, натянул вожжи и остановил ее, чтобы сказать Обуану еще несколько слов.
— Стой, Зели!
Так хорошо было передохнуть минутку в этот погожий день. Солнце разливало свет, тепло, и поэтому хотелось побыть с людьми, побеседовать.
— Знаешь, что тебе надо сделать, Альбер? — сказал вдруг Мишель. — Купить нашу полоску! Вам бы подмога была, да и тропинку эту ты бы распахал.
— Что ж, я бы не отказался.
— Сходи-ка ты поговори с моим стариком. Нам эта полоска, можно сказать, ни к чему. Много денег вам не придется за нее отвалить, — ты же знаешь, мы с вас дорого не возьмем.
— Я поговорю, — ответил Альбер, тут же приняв решение, — деньги у нас найдутся.
Да, деньги найдутся, если отложить на время некоторые починки и продать остаток зерна, а главное, если год будет урожайный, — тысяча девятьсот четырнадцатый год только еще начался, и разве узнаешь, каким он будет. Но Альбер загорелся мыслью купить эту полоску земли, у него даже щеки раскраснелись.
— Я поговорю с твоим отцом, — твердо заявил он, — и если он согласится, пошлю к нему своего отца.
— Ты ведь знаешь, мои старик не любит с нажитым добром расставаться, но нынче уж очень день хороший, пожалуй, ты добьешься от него согласия, — заметил Мишель. И доверительно добавил: — Нынче утром мы с ним толковали об этом, когда я сказал ему, что собираюсь взглянуть на это поле. Пойдем со мной к нам на ферму.
— Сейчас не могу, я еще не управился.
Он действительно еще не управился, но бороньба на этом поле уже близилась к концу. Оставалось восемь гонов в одну сторону, восемь в другую — и все! Земля, с которой уже сняли корку, мешавшую всходам, казалось, дышала свободнее, лучше впитывала первое весеннее тепло, и Альберу приятно было думать, что он принес ей пользу. Он вновь принялся за работу, понукал лошадь, тянувшую борону, а Мишель Обуан тем временем пошел на свое поле и, внимательно приглядываясь к бороздам пашни, о чем-то размышлял; Альберу он сказал: «Вот только посмотрю, как там и что, и приду за тобой, — вместе двинем». За работой Альбер все думал о полоске земли, соблазнявшей его; клочок, можно сказать, малюсенький, а все ж таки — это начало, да с ним и много удобнее будет. А кроме того, само это приобретение было бы знаменательным, возвещало бы начало больших перемен. Да, надо, надо купить во что бы то ни стало, отложив пока все остальные расходы. Альбер был уверен, что он уговорит отца.
Еще четыре раза проехать до края полосы и обратно. Подъезжая к тропинке в четвертый раз, он увидел Мишеля, возвращавшегося со своей пашни. Высокого роста был Мишель, но пониже Альбера и не такой крепкий. Образованности у него немного — тоже кончил только начальную школу, а все-таки, может, из-за того, что ферма его отца — это большой капитал, он и видом и всеми повадками отличается от Альбера. В нем меньше деревенской неотесанности, даже есть какая-то утонченность, если можно так сказать, хотя одет он, как все крестьяне, как все люди, которые должны пачкаться, возиться с черноземом, с сельскохозяйственными орудиями, смазочным маслом и со скотом; но на нем были штаны, купленные в магазине специально для него, тогда как Альбер носил штаны, оставшиеся после старика Гюстава, да и башмаки унаследовал от него, — словом, Обуаны с фермы «Белый бугор» зря деньги не тратили, но все-таки могли позволить себе некоторые расходы.
Альбер поднял зубья бороны.
— Меня возьмешь с собой? — спросил Мишель.
Не дождавшись ответа, он взобрался на сиденье и пристроился рядом с Альбером, — примостился возле него с грехом пополам, так как места на двоих не хватало. Конная борона запрыгала по кочкам, и оба седока, забавляясь этой тряской и радуясь апрельскому солнышку, засмеялись, как могут смеяться только те, кого переполняет чувство подлинной удовлетворенности жизнью и неизъяснимое счастье.
Борона ковыляла по глубоким колеям, оставленным колесами телег с железными шинами, но эти скачки и толчки были приятны, как колыханье морских волн, которое даст почувствовать моряку, что он плывет среди живой стихии. А когда проезжали мимо кустов орешника, еще не опушенных зелеными листочками, на них веяло благоуханием веток, налившихся древесными соками; в воде, наполнявшей канаву, отражалось небо «все в яблоках», как бок першерона, а запах земли, который они уже не чувствовали, ибо привыкли к нему, был не просто чудесным запахом, но чем-то необходимым для жизни, как необходим для легких воздух.
Они ехали через ноля Обуана, и хотя Альбер молчал, Мишель хорошо понимал его, потому что сам был полон здоровой гордости человека, обладающего тем, что он любит больше всего, и уверенного в своем прочном, неизменном благополучии. Он понимал, что Альбер, хоть это и нельзя было назвать желчной завистью, сравнивал свою землю с угодьями Обуана и все же немного завидовал ему, что казалось Мишелю вполне законным и естественным.
Ведь уж очень хороши были владенья Обуанов! Здесь взгляд не наталкивался на межевые вехи, наизусть известные хозяину поля, тут далеко отошли и тополя Морансеза и Брансейский перелесок, тоже принадлежавший Обуанам и скрывавший границу их земли. Кругом была равнина, гладкая равнина, но не думай, что она всякому легко давалась в руки: много скрывалось тут всевозможных препон — закладных, купчих, перекупчих, отступных, чересполосиц! Сколько приходилось тут помучиться, столько проявить ловкости, чтобы приобрести в свою собственность эту землю, что мало кому это удавалось. У богатых Обуанов не было такой преграды, как у хозяев «Края света», у которых за спиной зиял ужаснейший овраг, известный по всей области, — из-за него Женеты могли бы увеличить свой участок только в одну сторону, а там все поля уже захвачены другими, и владельцы свою землю никому не уступят, если только злосчастье не принудит их продать ее; они будут защищать свое добро ценою собственной жизни и жизни своих близких. И дорогой, когда под колесами бороны и рядом с него земля Обуанов развертывалась длинной и широкой разноцветной лентой, Альбер смотрел на нее взглядом знатока и как будто ощупывал все это богатство, не принадлежавшее ему.
С полевой дорожки выехали на. проселочную, которая вела к ферме, на мощенную булыжником, хорошую дорогу, где ни телеги, ни лошади не увязали в грязи, — она совсем не походила на ту тропу, что вела к «Краю света» по липкому плотному чернозему, наворачивавшемуся на колеса и падавшему с них тяжелыми комьями. Да и сама ферма «Белый бугор» тоже отличалась от фермы Женетов. Ее просторные службы расположены были четырехугольником вокруг двора, казавшегося огромным. Амбары высокие, дом большой, — слишком большой для двух человек, живущих в нем, отца и сына, оставшихся здесь одинокими, с тех пор как умерли все женщины в этой семье — мать и две дочери: дом, построенный для семейной жизни, которой ни у того, ни у другого не было. Зато у них, нужно им это было или нет, в изобилии имелись сельскохозяйственные машины. Альбер так и думал, что они есть у хозяев фермы, но когда въехал в ворота, поразился, увидев, как их тут много: плуги, подъявшие свои рукояти, словно поджидавшие сильных рук, которые умеют держать их, показывавшие свой стальной острый лемех, свой округлый резец, свой плоский отвал, свой грядиль, конечно, и плуг простой, однолемешный, и брабантский двухкорпусный; лущильники, катки, глыбодробильники— так называемые «крокиллы», пропашники, окучники, культиваторы, мотыги, бороны, жатки, сеялки, картофелекопалки, не говоря уж о молотилке, которая тоже ждала, когда понадобится ее служба, — в открытые двери сарая виднелся ее корпус, окрашенный в красный цвет, и ее колеса; были тут и всяческие повозки: фуры, телеги, тележки, самосвалы, одноколки и двуколки; была и сбруя, и хомуты, ручные орудия, которые за зиму починили, поправили, грабли для сенокоса, с приваренными новыми зубьями, был даже опрыскиватель, как будто в хозяйстве Обуана имелся виноградник.
А в хлевах и конюшнях стоял скот. Альбер видел летом на лугах Обуана, лежавших за пахотными угодьями, его коров — прекрасных молочных коров: у них был глубокий выгиб грудины, широкий круп, широко расставленные ноги, узкие бабки и узкая метелка хвоста, тонкая и гибкая кожа, мягкая шелковистая шерсть, объемистое, но не мясистое вымя, протянутое к передней части живота, соски средней величины, расположенные почти квадратом, а жилы на вымени были толстые, выпуклые — такие жилы, проникающие в грудь, как широкие трубы, называют настоящими молочными ручьями; стояли в хлеву и волы: восемь великолепных волов — на две упряжки; они шли в тягле по четверке, когда пахать надо было плотную почву, и уж для этих волов не жалели кормовой свеклы, мякоть которой так питательна для скота. А на конюшне стояли лошади — сколько их там было, Альбер хорошенько не знал, старик Обуан любил лошадей, постоянно покупал новых и, во всяком случае, держал их не меньше десятка, и уж это были настоящие кони, ухоженные, упитанные, ширококостные (не зря же им давали фосфаты), а не какие-нибудь запаленные, изнуренные, одышливые лошаденки с екающей селезенкой; ни одна из его лошадей не страдала мягкими или твердыми желваками на коленках или пястном суставе, водяночными пузырями или костными шишками. А овцы! До чего же хороши были овцы, которые осенью паслись в загонах по жнивью под надзором пастуха, окруженного тремя рыжими овчарками; превосходные овцы беррийской породы, скрещенной, вероятно, с английской. Эти овцы дают много мяса, а кормятся они тем, что остается на полях после уборки урожая, ловко подбирая упавшие колоски; содержать их недорого стоит, плодятся они хорошо, и от разведения их быстро можно разбогатеть. Да овцы — это целое состояние, вдобавок к тому богатству, которое представляет собой земля-кормилица, и все это сливается воедино.
К приехавшим людям со всех сторон побежали куры: вероятно, это был час их кормежки. Как только лошадь остановилась, оба парня спрыгнули с сиденья, и Мишель повел Альбера к дому; за ними засеменили леггорны, голошейки, как видно до сыта клевавшие тут зерна. Не зря говорится: «Коли курочка сыта, так яичек нанесла»; хорошая несушка дает в год по две сотни яиц, а вполне достаточно семидесяти пяти яиц, чтобы оплатить ее корм; за курами в перевалку следовали гуси и утки — очень прибыльная живность. Из дому вышла служанка, вынесла лохань, где плавали в воде только что очищенные овощи.
— Отец дома? — спросил Мишель.
— А как же? Ведь уже скоро одиннадцать часов. Он в большой комнате.
Альбер посмотрел на нее: здоровая, крепкая женщина лет сорока. Единственная женщина в доме. Толстые руки и ноги, над верхней губой темный пушок. Лицо загорелое, обветренное, кожа на руках в ципках от постоянных стирок, от морозов. Альбер знал, что в округе говорили, будто Селина «всячески служила» старику Обуану.
— Ты Женетова парня знаешь, Селина?
— Еще бы! Но где ж его узнать-то? Вон как вымахал! Красавец парень стал, право!
— А ведь я у этой старухи на глазах родился! — сказал Мишель.
Он назвал Селину старухой, и она действительно, не по годам, казалась старой. Кто с землей имеет дело, очень быстро стареет, — с виду, по крайней мере, хоть она у человека и не отнимает сил.
— Можешь сказать, что я тебя и подмывала, и нос тебе утирала, ведь матери-то у тебя не было, а сестренки малы еще были. Ах, милочки мои, — добавила Селина, — уж как нам скучно без вас!
Да, в доме было скучно без них, несмотря на то что в нем хозяйничала Селина. Девочки заболели в зимние холода и обе умерли, одна за другой, — младшей едва исполнилось тогда десять лет, а старшей двенадцать. Мишель не забыл этих дней: тогда и он узнал в детстве, что такое смерть.
Селина ушла. Мишель подтолкнул Альбера к порогу горницы. Войдя в горницу, большую, но темную, как во всех крестьянских домах, где окна общих комнат всегда выходят во двор, а не на простор полей, Альбер мало что разглядел, хотя и был настороже, зная, что здесь сидит старик хозяин. Альбер много слышал, много знал о нем и робел перед ним: богатый, престарелый сосед был олицетворением того, о чем Альбер мечтал; конечно, это старик, но у него было все, чего он хотел; совсем не так жилось покойному Гюставу Тубону, его школьному товарищу, — старик Обуан был в глазах Альбера Женета воплощением успеха и всяческих удач в жизни.
— Отец, — сказал Мишель, прежде чем Альбер увидел старика Обуана (сын знал, где он сидит — на обычном своем месте). — Отец, я привел тебе Женетова парня.
Из полумрака послышался голос.
— Младшего? Ладно. Парень славный, он мне нравится. Тебе сколько лет, Альбер?
— Девятнадцать, господин Обуан.
— Ну, это хорошо. Тебе до солдатчины еще два года. Мой-то Мишель три года отслужил.
— Да ведь я уж вернулся, все кончено, отец.
— Надеюсь. А то каково это — три года парня на ферме не было!.. И почему, скажите на милость! Но все ж таки он дома теперь. И уж больше из дому не уйдет.
Старик говорил с легкой дрожью в голосе, выдававшей его глубокую любовь к сыну, — ведь всю силу привязанности, на какую Обуан был способен, он перенес на сына, который был его двойником и преемником. Альбер угадывал это, ведь точно так же отец говорил и о нем самом.
— Входи, входи, парень, — приглашал хозяин. — Выпьем по маленькой.
Обуан направился к стенному шкафу, и теперь, когда он зашевелился, яснее выступила его фигура, заметно было, что он немного сгорблен, но широк в плечах, и еще крепок. Когда он проходил мимо окна, Альбер увидел длинные его усы и вспомнил, что он часто с любопытством смотрел в детстве на эти седые усы, перечеркивавшие лицо Обуана под толстым красноватым носом. Старик достал из шкафа бутылку «домодельной», и Альбер восчувствовал, какую честь ему тут оказывают: его принимали как друга. Мишель принес стаканчики. Это было роскошью, так как обычно для любого питья служили грубые граненые стаканы, подававшиеся к столу. Старик налил всем водки и поднял свой стаканчик.
— За твое здоровье! И за ваш «Край света».
— Спасибо, господин Обуан, за ваше здоровье.
Они выпили и, как полагается, прищелкнули языком.
— Хорошая настойка! — заметил Альбер, и не только из вежливости, а и потому, что это было верно.
— Сам делал, — ответил старик Обуан. — И слежу, чтоб не испортилась. У тебя, Альбер, дело ко мне?
— Мы с ним встретились на меже Двенадцать сетье и потолковали, — сказал Мишель.
— Ну, раз потолковали, — ладно, — отозвался старик. — Что ж ты ему сказал, Мишель?
— Сказал, пускай покупает у нас полоску.
— А деньги у него есть?
— Есть, говорит, у отца деньги.
— Ладно, так и сделаем. Нам от той полоски выгоды никакой нет, а им — будет подмога. Продадим по той цене, какую нотариус укажет. Передай, Альбер, отцу, что я согласен.
— И он тоже согласится.
— У вас, стало быть, дела не так уж плохо идут. Что ж, я рад. Вы ведь все работяги — и ты, и. Морис, и Адель, да и отец тоже трудится, а ведь он в. моих летах, не молоды уж мы с ним. Жаль, что нет теперь с вами старика Гюстава.
— Скоро будет четырнадцать лет, как он помер, — заметил Альбер.
— Да, верно. Он постарше меня был, хотя мы вместе учились в школе. Живи он сейчас, так глубокий был бы старик! Но, бьюсь об заклад, что он все еще помогал бы в хозяйстве, на других не взваливал бы работу. Вот погляди на меня: я пока что не рассыпался и не собираюсь рассыпаться.
— Дядя Гюстав от несчастного случая помер.
— Да, да. Мне рассказывали. Что ж поделать, — так или иначе, а умирать придется. Про Сову ты слыхал?
— Слыхал, господин Обуан.
— Так вот, у меня ее сын работает. Я взял его, потому что матери теперь уж совсем не до него, она и с собой-то никак не управится. А он славный парнишка. Старательный и толковый. Из него хороший работник выйдет. Я пока что приставил его к скотине. Право, можно подумать, что отец его настоящий был землероб, — с лукавой улыбкой заметил Обуан. — Да, Альсид хороший парнишка.
— Его Альсидом звать? Он у вас работает?
— Правильно.
— Некоторые говорят, что он сын моего дяди, — сказал Альбер, глядя прямо в глаза Обуану.
— А что ж, возможно, хоть этой самой Сове верить трудно. Я говорю «возможно», потому что Гюстав в те годы не такой уж был развалина. Вот спроси у Селины, каков я-то был тогда! Так, может, и правда, мальчишка-то тебе родней приходится.
— Ну, значит, можно порадоваться, что он хорошо работает.
— Что ж, мы им довольны. Правда, Мишель?
— Да, — ответил Мишель. — Малому только тринадцать лет, а старается, как взрослый.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Альбер.
— Еще стаканчик выпьешь?
— В полдень нельзя. Работы еще много. А выпьешь — раскиснешь. Никак нельзя.
— Верно говоришь, парень. Молодец! Так, значит, решено? Присылай ко мне отца.
— Непременно пришлю.
— Ну, желаю удачи.
— И вам того же, господин Обуан.
Весьма учтиво простившись с хозяином дома, Альбер вышел впереди Мишеля и только за порогом надел фуражку. Около бороны они пожали друг другу руки, крепко и решительно, словно уже заключили сделку, и, скрепляя ее, ударили по рукам. Альбер разобрал вожжи. Он уже собирался взобраться на сиденье, но Мишель сказал ему: