— Как поставлю трактор в сарай, господин Альбер, механик смажет его, проверит, отрегулирует…
— А машина тем временем будет стоять без дела, однако ж механику-то платить надо.
— Содержание ее кое-что мне стоит, но зато я выигрываю во времени. Вы же видели, как быстро я управился — я все уже кончил.
— А хорошо ли вспахал-то?
— Хорошо. Вот увидите, какой урожай соберем.
— Посмотрим, посмотрим. А пока что много твой трактор будет стоить: купил — деньги заплатил, да еще горючее покупай, механику плати… А до уборки хлеба ты же им пользоваться не будешь.
— Нет, буду. Не сразу, конечно. Но пока он мне не понадобится, на него уже записались Бонар, Бильяр, Манури, Шоме… Я и на других, и на себя работаю… Я и для вас поработаю, господин Альбер, если пожелаете.
— Я уже тебе сказал, милый мой, не надо мне.
— Ну, позвольте мне вспахать ваши двадцать сетье. Задаром вспашу.
— Ты хочешь меня убедить и приманить?
— А все равно вам надо такие машины заводить, иначе ваш «Белый бугор» обойдется вам слишком дорого… Придет время, когда цена на рабочую силу так поднимется, что вы уж не будете сводить концы с концами.
— А все из-за этих ваших «социальных законов»! Работники теперь плюют на нас! Им нынче все подавай — и социальное страхование, как только у них живот схватит, и пособие по безработице, когда они никому не нужны, и пособие по многосемейности… А нашим родителям не давали денег на то, чтобы нас растить, и они обходились без пособий. Вот он ваш прогресс!
— А что ж, господин Альбер. У вас слишком много земли — вы при нынешних условиях не можете обрабатывать ее своей семьей. Вам нужны работники, а ведь они такие же люди, как и другие. За что же вы сердитесь на них?
— За что? А за то, что они лодырничают.
— Нет, неверно. Они работают, и хорошо работают. И вы знаете, что, если им не дадут столько же, сколько получают рабочие в городах, они уйдут в города, и вашу землю некому будет пахать. Вот о чем надо подумать. А ведь машина может заменить немало рабочих рук.
— Никакая машина не заменит рабочие руки.
Он напряг бицепсы и показался Гюставу таким жалким. Было грустно смотреть на этого старика, воображавшего, что он еще может работать в поле. Да, руки-то у него были, но силы в них уже не было. Дряблыми стали и руки Жильберты; еду теперь готовила работница Леона, — у хозяйки не хватало на это времени: она ходила в церковь. И даже Адель, прежде такая выносливая, крепкая, уже не могла подолгу работать. Значит, как же?.. Нет, Гюстав не убедил своего «крестного», Альбер не хотел поддаваться на его уговоры. Вся эта механизация, она, конечно, помогает, но передавать всю работу машинам — ведь это значит что-то отнять у человека и отдать мертвым вещам, «средствам производства», которые сильнее человека и непременно пожрут его.
— На какие ты страшные расходы пускаешься!..
— Я все наверстаю.
— Посмотрим.
— Я не боюсь риска, я все подсчитал.
Да разве можно заранее подсчитать, если в сельском хозяйстве и земля и погода, капризы весны или лета, осени или зимы — сплошь неожиданности!..
— Ну, понятно! Я, по-твоему, вздор болтаю, — раздраженно сказал Альбер.
— Вовсе нет, но в училище…
— Ах, оставь, пожалуйста! Училище! Учиться надо у отца; у солнца, у дождя, — учиться тому, что надо делать естественными средствами, и узнавать, чего делать не следует. Согласен, законы меняют очень многое, но суть остается. Законы поневоле соблюдаешь, их тебе навязали, но нельзя навязать невозможного. В одном — правда, а в другом нет правды.
— То, что было правдой вчера, нынче уже неправда.
— Желаю тебе, Гюстав, чтобы ты не ошибся.
— И вам того же я желаю, господин Альбер.
Видно, этот малый не хочет вспоминать, как он прежде называл Альбера «дядей», «дядечкой» и «крестным». «Ну и ладно! Оставь при себе свою дружбу, спрячь ее в карман вместе со своей школьной наукой. А все-таки обидно это, и хоть я уверен в своей правоте, а мне тяжело, грустно и как будто совесть у меня нечиста».
Альбер пожал плечами и пошел прочь. А юноша крикнул ему вслед:
— Господин Альбер!.. Дядя Альбер!.. Ну пожалуйста, позвольте мне показать вам.
— Нет! — буркнул Альбер, и юноша, вероятно, не слышал его ответа, так как пустил в ход мотор, увидев, что старик зашагал по своей пашне. Ну, конечно, Альбер Женет старый упрямый осел, с такими, как он, каши не сваришь, из-за них умерло бы земледелие. Хорошо, что существует молодежь, — уж она-то возьмет верх, потому что у нее широкий кругозор, она видит не только борозды и комки земли на своей собственной пашне. К счастью, есть люди, готовые принять механизацию, хотя бы из лени, — Гюстав не строил себе иллюзий: Бильяр, Манури, Тируан записались на его трактор только потому, что хотели избавить себя от лишнего труда. Ну, и пусть их, не все ли равно, лишь бы цель была достигнута. А вот Альбера Женета сожрут, и сожрут по его собственной вине, из-за его косности.
Альбер шел домой, сгорбившись и уставив глаза в землю. Нечего выдумывать, на его век хватит. Да и кто скажет — богат он или нет? И разве он на своей ферме один хозяйничает? Нет. С помощью Адель и даже Жильберты, которая все еще работает, хотя и на свой лад. Дело еще шло. Нанимали батраков, сезонных рабочих, поденщиков, хватало средств, чтобы платить им. Правда, среди этих наемных работников были еще люди старого закала, люди нетребовательные. Но вы только послушайте этих птенчиков желторотых, этих юнцов, побывавших в училищах! Ишь всезнайки! Воображают о себе очень много. Какие командиры нашлись! Наставники!
Он выпрямился, окинул взглядом свои поля.
Вон там поле Ормуа. Разве он, Альбер Женет, с ним не справился бы? Пришел бы туда на рассвете вместе с Адель — и давай пахать, только держись. И у него, и у нее еще достаточно сил, чтобы обработать эту землю, — не нужно им ни наемных пахарей, ни тракторов.
Придя на ферму, он вошел в большую комнату.
— Адель! — позвал он.
Ему необходимо было знать, что она тут, необходимо было увидеть ее, поговорить с ней, посмотреть на нее, такую большую, сильную. Человек, человеческое тело — вот она машина, самая лучшая машина для земледельческого труда.
— Адель!
Пора бы ей вернуться. Она, наверно, в хлеву или кур в курятник загоняет, ведь уже завечерело. Как раз тут вошла Леона.
— Ты знаешь, Леона, где Адель?
— Нет, господин Альбер, не знаю. А хозяйка в Монтенвиле.
— Верно, на каком-нибудь молебне.
— А вашу сестрицу я только что видела… Да, помнится, она в дом вошла.
— В спальне ее, конечно, нет.
Он мог смело это утверждать. В свою спальню Адель днем никогда не заглядывала. Спальней она пользовалась только для ночлега. Она уходила из нее на рассвете и приходила к ночи. В спальне днем делать нечего, — днем отдыхать не полагается.
— Адель!
Пробили часы с кукушкой. Старые, еще дедушкины часы. Они совсем охрипли, их боя почти и не слышно. Молоточек, ударяя о клавишу, производил глухой стук — вот так у старика Фирмена, когда он ел, стучал зуб, уцелевший в верхней челюсти, о единственный зуб, торчавший в нижней десне. И как раз вслед за этим Альбер услышал в тишине какой-то странный шум, — он доносился сверху, со второго этажа, очень странный, непривычный шум, что-то вроде клокочущего бульканья, с каким выливается после грозового ливня вода из переполненного водосточного желоба.
— Она, может, все-таки пошла к себе в спальню, — сказала Леона.
Наверно, так оно и было. Если не она, так кто-то другой туда забрался. Следовало посмотреть. Альбер поднялся по ступенькам деревянной лестницы на площадку второго этажа.
Дверь в спальню стояла настежь. И Адель была в комнате, лежала поперек кровати, которую утром она, против своего обыкновения, не оправила, не застелила покрывалом; наволочка на подушке, там, где ее касается голова, побурела, засалилась от распущенных волос и пропиталась потом, который выжимает из всех пор кожи набившуюся в них пыль, черную, как земля. Да, там лежала Адель, она вздрагивала, словно от икоты, и что-то булькало у нее в горле, как у младенца, который не переварил высосанное материнское молоко и сейчас срыгнет его. Во всем этом было что-то карикатурное, нелепое, не похожее на действительность.
— Адель!
Она не отвечала. Еще раз ее сотрясла икота. В углу искривленного рта пузырилось белой пеной молоко, которое дитя, женщина, впавшая в детство, не переварило и теперь срыгнуло в последний раз.
Альбер подошел и, так как она больше не шевелилась, встряхнул ее за плечо, не произнося, однако, ее имени, Он уже знал, что она мертва.
Глава IV
Когда на Монтенвильском кладбище бросили на гроб Адель последнюю горсть земли и провожавшие двинулись к воротам, покидая обитель мертвых, Жильберта прочитала прощальную, бесконечно длинную молитву, а потом Альбер взял жену под руку и повел ее к автомобилю.
На дороге они обогнали неторопливо шагавших пешеходов: Люсьенна, Альсид и двое их сыновей уже давно ушли, должно быть, вернулись домой, к своим работам. Провожавшие кланялись Женетам, и в зеркальце Альбер видел, что они наклонялись друг к другу и переговаривались шепотом, как будто боялись, что их услышат из проехавшей машины; Альбер догадывался, что эти люди говорят о нем, а в выражении их лиц и жестах он читал что-то вроде жалости к нему, не имеющей, однако, никакого отношения к смерти Адель, и это непонятное сострадание раздражало его.
На дворе «Белого бугра» никого не было; работники и Леона прямо из церкви отправились в поле. Альбер и Жильберта, оба в трауре, оказались одни, и в эту минуту поняли, какое большое место столько лет занимала Адель в жизни фермы; больше уж они не увидят ее мужеподобную фигуру, не услышат ее резкого голоса, ее тяжелых шагов по утрамбованной земле у дворовых служб, ни бранных или ласковых слов, которые она говорила скотине в хлеву.
Жильберта пошла переодеться, потом занялась домашними делами в большой комнате. Альбер повесил костюм в шкаф и, надев старую одежонку, побрел куда глаза глядят в глубокой растерянности: вот умерла Адель и что-то ушло из «Белого бугра», ушло и уже не вернется, что-то кончилось с ее смертью. Чем дальше, тем сильнее Альбер чувствовал эту пустоту и ясно понимал, какой опорой была для него сестра; теперь вот исчезло самое важное колесико. Разве Жильберта заменит умершую!
Время было осеннее, дни стали короткие, вечерами все сходились в большой комнате. Работникам и в день похорон подали ужин как обычно, а затем они разошлись — кто ночевал в хлеву или в конюшне, а кто у себя дома; Альбер и Жильберта опять остались одни, их ждал бесконечный вечер.
Альбер достал из буфета настойку и налил себе большой стакан.
— Ведь тебе вредно, — сказала Жильберта.
Она всегда так говорила, когда он пил спиртное, и Альбер так привык к этим сетованиям, что уже не обращал на них никакого внимания.
— Мне надо встряхнуться, — ответил он.
Жильберта промолчала, — ведь явно было, что он прав.
Он сидел напротив нее, навалившись на стол обоими локтями и спрятав лицо в ладони. От настойки ему стало тепло, и это было приятно, а то он совсем замерз, закоченел — целый день у него все внутри леденело.
— А Фернан так и не приехал, — заметила Жильберта…
— Да, пожалуй, и лучше, что не приехал, — ответил он. — Но в тот вечер, как умерла Адель, я послал ему письмо по почте, на последний его адрес… Может, он там уже и не живет.
— Ну, значит, мы и не могли его известить.
— Понятно. И без него похоронили ее честь по чести.
— А все-таки ведь он ей муж, — сказала Жильберта, полагая, что бог, которому она поклонялась, навек соединяет в браке людей.
— Ну, какой там муж! — сказал Альбер.
— По законам церкви, он был и остался ее мужем.
Альбер только пожал плечами, ему не хотелось спорить.
— Смерть-то какая скоропостижная! — сказала Жильберта. — Что ни говори, а поневоле задумаешься.
— О чем? — спросил Альбер.
— О будущем… о царстве небесном.
— Да брось ты эти небеса, — отозвался Альбер. — В землю Адель закопали, там теперь и лежит она.
Жильберта возмущенно вскинула голову.
— Подумай, что ты говоришь! Неужели уж нисколько в бога не веришь? В жизнь будущую не веришь…
— Детей у меня нет, — оборвал ее Альбер. — Что же нас ждет-то?
— Ты и сам хорошо знаешь.
— Рай? Да?
— Нет, — тебе в аду гореть.
Альбер засмеялся. Да он и так, можно сказать, жил в аду, — работал, работал, надрывался, а для чего? Хотелось хорошую ферму иметь? Вот и добился. А теперь что? Живи один в этой самой ферме, гляди на женщину, которую он никогда не любил, живи без всякой опоры: Адель, хоть и суровая была, хоть и одергивала его иной раз, но, в общем-то, понимала его во всем, почти во всем, и была согласна с ним. Адель столько сделала, — почти что она одна все и сделала, чтоб им богато жить, и нет ее теперь! Как же ее не хватает брату!
Жильберта подошла к нему и заставила поставить на стол стакан с настойкой, который он уже поднес к губам.
— Альбер! Теперь тебе надо бы…
— Что «надо бы»?
— Подумать над тем, что я сказала… Подумать о жизни вечной…
— К счастью, она не вечная, жизнь наша! — сказал он, оттолкнув Жильберту.
— Альбер! — опять заговорила она. — Пожалеешь ты о своих словах, раскаешься, да уж поздно будет.
— А ты как?
— Я стараюсь господу угодить.
— Каким манером? В церковь бегаешь? Молебны служишь?
На этот раз она только пожала плечами.
— Господь повелел добрыми делами служить ему, помогать страждущим и неимущим…
— Вот оно что! Пускай они не хнычут, а выкручиваются, как другие, и деньги зарабатывают.
— Обездоленные… — начала Жильберта.
— Наследства, значит, не получили? А много моему отцу дед оставил? Клочок земли. Едва можно было на нем прокормиться, а ведь трубили по четырнадцати часов в день. Все работали — и отец, и мать, и мы, ребята, с малых лет работали. Моей сестре Фанни не нашлось места на ферме, и она ушла в город, поступила в лавку. Потом сама лавочку открыла.
— Верно, ей так понравилось. Она отрезанный ломоть. Даже на похороны не приехала.
— Она ведь далеко живет, в Париже. У них там свои дела. Да теперь уж она старая стала.
— Что ж что старая? Могла бы все-таки приехать… Не кто-нибудь, а сестра родная померла…
— Фанни нам тоже наследства не оставит: у нее дочь есть. Чудная девка, в театрах играет! Да ведь из твоей родни, Жильберта, тоже никто не приехал.
— Ты же знаешь, у меня только дальняя родня. Да мы и не всех оповестили, а только тех, кто знал Адель… Иначе пришлось бы поминки устраивать… Шум, гам. А когда у людей горе…
Горе? Да разве можно назвать горем то, что чувствовал Альбер? Это было что-то иное, страшнее, глубже, что-то, пришедшее из прошлого, всегда, неведомо для него, жившее в душе. Пока Адель была жива, он не отдавал себе в этом отчета, а вот теперь, как умерла!..
Альбер отпил большой глоток, поперхнулся и закашлялся…
— Ну вот, я же тебе говорила! — заметила Жильберта. — Послушай, Альбер, ты бы поменьше пил. Да сходил бы к священнику побеседовать.
— Нет, — ответил Альбер. — Нечего мне с ним беседовать!
В его словах звучала досада, почти ненависть. Разве священник даст то, чего не было у Альбера и никогда не будет. Впервые он подумал о смерти, и она показалась ему желанной.
— Не нужен мне священник, — добавил он.
— Мне, мне он нужен! — воскликнула Жильберта, ударяя себя в грудь.
Альбер посмотрел на нее и понял в эту минуту, что до сих пор он думал только о самом себе. Но ведь и у Жильберты, так же как у него, ничего не было в жизни. Ничего! Ни любви, ни детей! Ферма у нее есть, вот и все. Ухватилась за нее, бедняга, уцепилась. А вот умрут они, и никого после них не останется тут. Он подвел итог. Чего они достигли? Ничего хорошего, да и богатства-то не нажили, хотя все их считают богатыми. Много ли радости им принесло, что они так маялись, столько надсаживались? Альбер не мог, конечно, знать, что все пережитое человеком, кем бы он ни был, сливается в единое целое, и в конечном счете это составляет основу его жизни. Во всей истории Женетов на первый взгляд только они играют роль, а между тем…
Словно откликнувшись на мысль, возникшую у этого простодушного человека, Жильберта сказала:
— Есть ведь и другие люди!..
Об этих «других» она, конечно, думала на свой лад, в духе христианского милосердия. Альбер разозлился:
— Другие!.. Подумаешь «другие»! Наплевать мне на них.
Она, разумеется, хотела сказать «наши ближние». А он ее «ближних» и знать не желал. Да и вообще «других», ну их к дьяволу, даже этого мальчишку Гюстава, которого он любил, которого настроили против него, так что дурачок уже не желает называть его «дядя Альбер», а на тракторе своем восседает так важно, будто он хозяин надо всей равниной, сам господь-бог, собственной особой. Да сколько ни важничай, а все равно в мокрых штанишках ходил.
— Наплевать мне на твоего господа-бога! — крикнул он.
Жильберта перекрестилась… один раз, второй и третий.
Широко раскрыв глаза, она с ужасом глядела на святотатца, она задыхалась, а ему было смешно.
— Опомнись, Альбер. Разве можно так кощунство вать. Что бы я делать стала без его, господней милости? А с тобой бы что стало? Право, и ты и все вы, Женеты, словно обрекли себя геенне огненной и от бога отступились…
Альбер вздрогнул, ему вспомнились слова о жатве дьявола.
— Но, по счастью, я в бога верю, Альбер, и молюсь за тебя… По заветам божьим я делаю то, чего ты никогда не сделаешь… Не хочу я, чтобы в будущей жизни душа моя в ад пошла, и о спасении твоей души я тоже радею… Да… да… я сделаю то, что надо… я отдам… я пожертвую… хочешь ты или не хочешь, а я спасу тебя… Ты, мой муж перед богом, и хотя бы ради этого!..
Он уже притих, взял себя в руки.
— А, делай что хочешь… Мне все равно…
— Не вечно тебе будет все равно… По счастью, хочешь не хочешь, а я добьюсь своего… Чего бы это ни стоило мне… да и тебе тоже.
Альбер не понимал, что она имеет в виду, да, впрочем, и не старался понять. С ума сошла баба, ударило ей ханжество в голову. И, пожав плечами, он сплюнул на пол:
— Ну тебя… Делай что хочешь!
— Так и будет. Помни, если господь-бог посылает людям достаток, то вроде как бы взаймы его дает им.
— Да ладно уж… Ладно, — устало сказал Альбер.
— И должны они возвратить долг свой.
— Ну, и отдавай, голубушка.
— И отдам.
— Только свое собственное отдавай, моего не тронь.
— Я на чужое не делаю добрые дела.
— И правильно поступаешь, а то, пожалуй, не выйдет у тебя.
— Господу богу и страждущим… отдам все, что я должна им отдать… ради себя… для спасения души.
Альбер перестал слушать и уже не слышал ее бормотанья. Эта женщина, его жена, которой он больше не касался, женщина бездетная, уподобилась старым девам, и он вдруг почувствовал злобу против нее, почувствовал злобу и против всего мира. Стоило ли добиваться всех этих благ, чтобы очутиться в таком вот положении! Люди завидовали ему, и он хотел вызывать у них зависть, а между тем силы у него слабеют, гаснут желания, и он сам завидует Альсиду: ведь у этого Альсида была и все еще есть Люсьенна, а кроме нее, два сына. И при этой мысли у Альбера желчь разлилась, стало горько во рту. Умерла Адель. И вот сейчас у него такое чувство, что он как будто избавился от нее. А когда же он избавится от Жильберты? Когда же он избавится от самого себя?
Он налил еще водки в стакан, выпил ее залпом. Все стало смутным — и вокруг него, и в душе, глаза остекленели, словно смерть, унесшая Адель, подбиралась теперь и к нему. Он выпил еще стакан, и это доконало его. Спотыкаясь, он потащился в спальню. Жильберта, бросившись на колени, молилась в углу большой комнаты. Он не заметил ее и кое-как добрался до постели, даже не затворил за собой дверь. Упав поперек широкого ложа, он застыл недвижно, как лежала Адель, когда ее сразил апоплексический удар, но он еще не умер, его постигла иная смерть. А сейчас он сразу уснул.
Когда пришла Жильберта, чтобы лечь спать, она только оттолкнула его, с отвращением касаясь пьяного, храпевшего мужа. Он ничего не чувствовал и проспал до утра. Проснувшись, как всегда, на рассвете, он, как обычно, принялся за свою повседневную работу.
Глава V
Все вновь стало на свое место, по крайней мере так казалось. От бурой земли к бурому небу опять поднимались последние столбы дыма осенних костров, и он, расплываясь, все затушевывал, все делал однообразным, подготовлял к наступлению зимы, когда в тусклом дневном свете есть что-то замогильное. В «Белом бугре» возобновилась прежняя жизнь, нарушенная смертью Адель, хотя отсутствие покойной очень чувствовалось — ведь пришлось нанять не только одного, а двух работников, чтобы ее как-нибудь заменить, но все же работы на ферме шли своим чередом, правда, сообразно времени года, шли они в замедленном темпе.
Некоторое время не было никаких событий. Прошел почти уже год, ритм жизни соответствовал поздней осени и началу зимы, и вот однажды, когда еще не наступили сумерки, такие унылые в ноябре, Альбер, вернувшись с поля, вошел во двор и увидел там незнакомую женщину. Дома был только работник, и он не предложил посетительнице войти в комнаты, где никого в этот час не было, даже Леона находилась на огороде, срубала там ножом последние кочаны капусты. Альбер сразу увидел, что незнакомка городская жительница: очень уж крикливо одета и сильно накрашена, для деревни это не пристало. Он подошел.
— Вам кого? — неприветливо спросил он.
— Дядя Альбер, не узнаешь меня?
Оказалось, приехала Мирей, дочь лавочницы Фанни. Зачем она пожаловала? Но Мирей, не дожидаясь расспросов, объяснила:
— Я приехала поездом… вышла на станции Вов… Хотелось тебя повидать.
— Меня?
Сколько уж лет он не видел племянницу. Ее мать, не желая, чтобы малютка связывала ей руки, когда у нее так много работы (Фанни открывала тогда первые свои лавочки в Париже), привезла своего младенца в Монтенвиль и отдала его кормилице Нанет Фансон. Женеты время от времени навещали ее. Альбер был в то время еще юношей, заботился о девочке главным образом старик Фирмен, бабушка же не уделяла ей особого внимания. Надо сказать, что Мирей походила тогда на тощего, заморенного котенка. Альберу вспомнилось, что она едва не умерла от колик в желудке. А потом в один прекрасный день приехала Фанни Арманьяк (Фанни вышла в Париже замуж за бухгалтера, носившего эту фамилию), пожелавшая поглядеть на свою дочку. Она увезла ее с собой, и с тех пор девочку больше не видели в Босе.
Но все знали, что с ней сталось. Дочка Фанни не пошла по следам матери, которая так успешно занималась коммерческими делами в Париже, что ее справедливо считали богатой женщиной: Фанни действительно нажила состояние, организуя небольшие лавочки, которые затем перепродавала, проявляя в своей деятельности удивительную оборотистость, унаследованную неизвестно от кого. Нет, Мирей (ну, уж имя дала ей мать, совсем непривычное для жителей Босы, как будто Фанни Женет хотела совсем порвать с родным краем) пожелала пойти в актрисы, кончила консерваторию, играла время от времени на сцене, без особого успеха, хотя кое-кто и говорил, что у нее есть талант. Талант! Что это могло значить для Альбера и для всех, живших на «Краю света», а теперь для обитателей «Белого бугра»?
Мирей вошла впереди Альбера в большую комнату, достала из сумочки синюю коробочку сигарет.
— Хочешь, дядя?
— Нет, не курю, — ответил он, оттолкнув руку, протягивавшую ему коробочку.
Мирей, не смутившись, зажгла сигарету и принялась курить, как мужчина, одну сигарету за другой. Да еще сказала:
— У тебя нет выпить чего-нибудь? Ужасно пить хочется. Я из Бова пришла пешком.
— Есть игристый напиток, не хочешь ли? — предложил он. Он сам делал этот игристый напиток, прекрасно утоляющий жажду, особенно летом. Но Мирей засмеялась:
— Нет, чего-нибудь крепкого, чтобы подбодриться… ну хоть домашней настойки, например…
Подумайте, она и курит и пьет! Альбер принес бутылку настойки, налил Мирей и налил себе — воспользовался случаем.
— Так что ж ты от меня хочешь? — спросил он.
— Давно тебя не видела. Повидаться хотела.
— Для того и приехала?
— А что ж? Мы ведь с тобой близкая родня. Как поживает тетушка?
— Хорошо, — ответил Альбер. — Она в церкви.
— Но ведь сегодня не воскресный день.
— Она вечно в церкви пропадает, — сказал Альбер, пожимая плечами.
Он выпил настойку и, отыскивая причину неожиданного приезда племянницы, спросил:
— Тебя мать прислала?
— Нет, — ответила Мирей.
Ну, это лучше. Правда, Фанни ему написала после смерти Адель, что ничего не изменится, что она все оставляет брату, а себе ничего из наследства не требует, потому что у нее свое дело, она нажила состояние и к тому же хорошо помнит, что внушал им отец: ни в коем случае нельзя продавать землю.
— Я сама по себе приехала, — сказала Мирей.
Альбер удивленно посмотрел на нее.
— Да, — подтвердила она. — У меня неприятности.
Она тоже выпила настойки, словно хотела набраться храбрости, но видно было, что храбрости у нее и без того достаточно, что она особа бесцеремонная. Опрокинув рюмку, она сказала:
— Я вот хотела пойти на сцену. И пошла. Но это трудное дело.
— Ты, кажется, замужем?
— Да, — ответила она. — Мой муж пишет пьесы… но все не может добиться, чтобы их ставили в театрах. У него есть талант. У меня тоже талант. Только нам до сих пор не везло. Вот и все. Да, дядечка, такова жизнь артистов и писателей. Тебе этого не понять, ты засел тут на своей ферме!..
И она окинула комнату не завистливым, а скорее уж презрительным взглядом.
— Что поделаешь! Я актриса. Пошла на сцену против воли матери.
— Почему же пошла?
— Потому что люблю театр. Только трудное это дело, дядечка.
— А ты думаешь, у нас не трудное?
— О-о! — протянула она. — Какое же сравнение!
— Мы-то, голубушка, не курим (он не посмел все-таки сказать: «И не пьем»).
— Видишь ли, дядя, ведь у нас все на нервах!
— Да, — произнес он, не понимая, однако, что она хотела сказать.
— Эмерик… Это имя моего мужа (Альбер подумал, что имя у него чудное). Эмерик и я переживаем тяжелую полосу. Мама перестала давать нам на содержание, и у нас нет ничего… Ничего, кроме долгов! Вот я и приехала попросить у тебя…
— Напрасно, голубушка! — оборвал он ее, вставая с места. — Напрасно! Не в ту дверь ты постучалась.
— Нет, не думаю, — возразила она. — Право, не думаю. Наоборот, я уверена, что ты мне дашь, сколько я попрошу. Во-первых, мама никогда у тебя ничего не брала…
— Это уж наше с нею дело.
— А если она умрет, то это будет наше с тобой дело.
— Верно. Но мать у тебя не скоро умрет, она крепкая.
— Не очень. Чересчур много суетилась. Сердце у нее сдало. Врачи говорят, что она может сразу умереть. Ей надо остановиться, бросить торговые дела, а она не хочет, не в силах: захватили шестерни и не выпускают. Понимаешь? Может, она еще и протянет, а может, скоропостижно умрет. Если ты сейчас, дашь, дядя, сколько мне надо, ты больше обо мне и не услышишь, — тем более когда будут производить подсчеты.
Он посмотрел ей прямо в глаза. Она не смутилась.
— Пойми, дядя Альбер, — сказала она. — Я приехала сюда и прошу не из прихоти, а только потому, что ни Эмерик, ни я не хотим бросать дело, в которое мы верим. Мама ополчилась на нас, но мы хотим доказать, что она совсем неправа. Но сейчас мы в ужасном положении, и нам надо выйти из него. Не давай мне слишком много, дай достаточно… Не люблю я просьб и переговоров, смахивающих на шантаж. Я пошла на это только ради искусства. Жрать-то ведь надо. (Она не добавила «пить надо» — это мысленно сделал Альбер, это подразумевалось.) Итак, мне нужны деньги… а у тебя они есть… деньги, на которые могла бы претендовать мама или я. И вот я хочу, чтобы ты был спокоен относительно будущего; уточняю — я отказываюсь от своей доли в наследстве, и ты за это поможешь мне.
Все теперь стало ясно. Альбер поразмыслил. Потом посмотрел на племянницу.
— А если ты раньше матери умрешь?
— Это, конечно, возможно. Но в таком случае наследницей будет только она, а ты же знаешь, как она к тебе относится: она ничего у тебя не потребует, да и я ничего бы не попросила, будь для меня возможно обойтись без этого.
— А если мы договоримся, ты мне напишешь бумагу?
— Отчего же нет? Напишу.
— Сколько ты хочешь?
Мирей назвала сумму. По мнению Альбера, это была крупная сумма, а для нее — пустячная: она привыкла тратить деньги матери, легко достававшиеся деньги, которые Фанни по мере надобности черпала в кассовых ящичках своих лавочек, когда еще была в добрых отношениях с дочерью и зятем.
Альбер присвистнул.
— Ишь сколько запросила! — сказал он.
— Что? Да разве это деньги?
— А ты будто и не знаешь! Ведь приехала же за ними. Бери половину, — заявил он решительным тоном.
— Хорошо, — ответила Мирей. — Согласна.
Такая сумма не спасет ее, она это знала, но что могло бы ее спасти? Надо только выиграть время, протянуть до того дня, когда она с триумфом сыграет роль в какой-нибудь хорошей пьесе. Но ведь она курит, она пьет, она употребляет наркотики и уже чувствует, что ничего не добьется. Альбер предлагает какую-то сумму? Спорить не придется, надо взять. И то уж находка!
Альбер принес большой черный бумажник, отсчитал деньги. Мирей засунула их в карман пальто и крепко сжала там в руке.
— Ты молодец! — сказала она.
— А расписочку?
— Зачем? Я же дала слово.
Не то чтобы ей не хотелось дать ему расписку, но ведь дело-то уже уладилось, а все это так утомительно, так надоело. Все ей надоело.
— Лучше дай расписку, — сказал Альбер. — Как знать, кто умрет, кто жив будет.
Он написал несколько строк (работа была нелегкая для него, от усердия он даже высовывал кончик языка), потом протянул ей бумагу. Мирей небрежно поставила свою подпись.