Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Намаскар: здравствуй и прощай (заметки путевые о приключениях и мыслях, в Индии случившихся)

ModernLib.Net / Евгений Рудашевский / Намаскар: здравствуй и прощай (заметки путевые о приключениях и мыслях, в Индии случившихся) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Евгений Рудашевский
Жанр:

 

 


(Три названия исторических одному городу – Каши, Бенарес, Варанаси («Меж двух рек»). Святое место для индусов. Население – 1,5 миллиона. Штат Уттар-Прадеш.)

Варанаси. Иной город, иные чувства. Настроения наши поменялись значимо.

Сейчас я сижу на крыше гостевого дома, под пологом – в кафе. Пью масала-чай, вношу записи в Дневник. Рядом сидит Оля. Ей молодая индианка хной выводит по руке узоры (менди). По соседней крыше играются обезьяны: висят на арматуре, изгибаются друг к другу, взбегают по уступам, прыгают на балкон, кричат, раскрыв пасть жёлтых клыков. Внизу, в стороне от нашего дома, – веранда бедной индийской семьи. Странные сцены наблюдал я от них. Женщина в бордовом сари лежала на кровати, держала в руках яблоки. Рыжая коза тянула к ней морду – просила угощения, но не дождалась. Хозяйка с яблоками ушла. Коза, мести желая, поднялась шустро на кровать, топчется по одежде, наконец присела и, подтужившись, струю пустила. Хороший быт! Я ожидал криков, наказаний. Но индианка, возвратившись на веранду и сразу сообразив, что? здесь сотворилось, забыла не только ударить козу, но даже выругать её хоть единым словом. Она только тряхнула облитую ткань (не смог я разглядеть, каким было это одеяние – рубашкой или курткой) и повесила её сушиться на верёвку. Злости не прозвучало никакой. Позже на кровати уместились в дружбе хозяйка, её дочь и коза. Женщина вычёсывала девочке волосы; коза стояла за спиной женщины и периодически зажёвывала с её плеча шарф.

От кухни шумит индийское кино. От дороги сигналят машины, моторикши. Пахнет влагой, пылью и специями. Мы – чистые после душа, сытые после обеда и выспавшиеся после полуденного отдыха. Иными были мы вчера…

Индийский вокзал – худший муравейник из тех, что видел я на железных путях. Без подготовки должной здесь ловкости не покажешь; без ловкости дорогу осложнить можно даже в том случае, если показал себя сахибом – взял дорогое место. Наш билет был в слиппер-класс (спальный плацкарт).

Вокзал Тундлы (15 минут от Агры) – малый, душный. За билетами здесь стояли четыре разноколичественные очереди; выявить их отличие мне не удалось, так как надписи все сделаны на хинди. Но в этом не было помех – билеты, заказанные в Дели, мы выкупили вчера в одном из туристических центров Агры. Нам оставалось одно – уехать; однако для этого случилось несколько препятствий.

На вокзал мы прибыли к 18:40, желая заблаговременностью лишить себя недоразумений. Ведь это был наш первый индийский вокзал.

Мы были утомлены долгим днём, малым сном и, пожалуй, непривычно скупыми обедами, ужинами. Глаза болели от густо-масленного солнца и стекающего с бровей пота (к нему примешивались белые подтёки солнцезащитного крема). Раздражение по коже не прекращалось.

Вокзал был до тугости наполнен людьми. Везде – сор. На перроне расстелены тряпки для семей не то отправляющихся далёкой ночью, не то в постоянстве здесь живущих. Шумно, подвижно. Над справочным окном – старое электронное табло с указанием прибывающих поездов. Рядом с кассами мужчина выписывает на доску всё новые детали расписания – синим маркером. На табло они переходят с ощутимой и порой губительной отсрочкой.

(Пока я делал эти записи, официант принёс мне второй стакан масала-чая. В стакане барахталась букашка. Официант заметил её раньше меня и сразу исправил такую неловкость – поймал усатого гостя пальцами. Вздохнув, продолжаю вспоминать.)

Нашего поезда на табло не было; пока что решили ждать без волнений. Поставив рюкзаки на лавку, сели рядом и обрекли себя на внимание всех соседей. «Из какой вы страны?» «Как вас зовут?» «Впервые в Индии?» «Как вам Индия?» «Вам нравится Индия, не правда ли?» «Можно с вами сфотографироваться?» И ещё десяток других обращений, понять которых мы не могли из-за жёванности, дёрганности, крикливости индийского английского (понять старались, отчего обращения эти должны были слушать по шесть-семь раз).

Я настойчиво смотрел на табло, показывая нежелание своё говорить; тем не менее вокруг нас укрепилось внимание пяти юношей. Они произносили вновь и вновь свои корябанные вопросы, смеялись моему непониманию, перешёптывались, затем опять тянули: «Ми спикита науора трэйн гудэ?»

Восемь часов. Табло о нашем поезде так и не вспомнило. Я встал в очередь к справочному бюро (нет, не в очередь, а в столпотворение – потное, бурливое, потому что очерёдность здесь решалась локтями, а не порядком). Мне нашлось сразу трое помощников; они кричали что-то, расталкивали всех, протискивали меня вперёд, к окошку. Вскоре я узнал, что поезд задерживается на два часа. Вернулся к Оле. Двадцать минут спустя табло подтвердило прибытие нашего экспресса в 22:40. Вновь ожидание.

Не хотел я ошибиться в посадочной суете, потому согласился на помощь кули – носильщика; он должен подсказать нужный вагон – поезд мог быть проходным, а нумерация «S7» мне пока что непонятна. Кули был с номером – жестянкой на предплечье.

Люди на вокзале нашлись разные. Под столбом лежал иссушенный до костей старик – спал, открыв обеззубевший рот. Женщины в сари, мужчины в куртах[9]. Мальчики в рванье, босые; спрашивали тихо милостыню. Юноша в чистой рубашке с протёртым до бахромы воротником. Безумными глазами оглядывающийся старик в дхоти. Святые люди в набедренных повязках, с выкрашенными в оранжевое бородами, с красными ти?лаками[10], с маленькими ведёрками. Странный мужчина в саронге[11] – с канистрой, из отверстия которого светилось что-то, словно был туда упрятан жар. Старик с козой на коленях. Полицейский в гладкой коричневой форме, с длинной палкой-прутом (назначения которой я так и не увидел). Старухи с широким бинди[12], с выглядывающими из сари складками пожухлого живота. На вокзале пестроты такой было много.

Один из наших соседей в чувстве чрезмерного дружелюбия снял с лица очки и протянул их мне подарком. Я отказался, заметив, что ему они нужнее. Юноша обиделся, показал, что назначенное в подарок не возвращается, и при повторном отказе он сломает очки. Оля подсказала не противиться. Опасаясь просьб о взаимном подарке, которым индиец мог указать что-нибудь ценное из моих вещей, я до ловкости быстро вынул из кармашка набедренной сумки царицынскую матрёшку (накупили их в Индию – подарками). Юноша был рад чрезвычайно; он с друзьями долго рассматривал её, собирал, разбирал, чему-то смеялся и наконец объявил мне дружбу вековую. Пришлось пожать ему руку и кивнуть: «Да-да, навек». Очки я сохранил для виду; утром оставил их на сиденье моторикши в Бенаресе.

К 22:10 мы перешли на перрон. Прислуженный нами за 60 рублей носильщик сказал, что поезд объявится позже назначенного времени – когда именно, никто не знает. Мы сели на рюкзаки. Над платформой было электронное табло, но сейчас оно предупреждало о прибытии семичасового поезда (который уже прибыл и отбыл – по счастью для его пассажиров – вовремя).

Вспоминали мы, как год назад, в такую же вечернюю духоту, по схожей темноте шесть часов ждали в Самарканде задержавшегося поезда до Учкудука.

Суеты человеческой на перроне осталось немного. Здесь были иностранцы; они ждали молча (если не считать безумных французов, что-то тихо напевавших хором – чуть ли не Марсельезу). Даже индийцы в полумраке оказались не такими шумными. Мы отдыхали; от ветра здесь иногда получалась прохлада. Развлечением нашлась суета иная – крысиная. Гладкие серые тушки носились между шпал, вспискивали, дрались. Я бросил им шестирублёвый пирожок с овощами и тем устроил борьбу шебуршавую (окончившуюся бегством наишустрейшей крысы, в чьих зубах пирожок казался толстым поленом).

По нашему пути прокатились уже пять составов; ни один из них не был указан носильщиком. Объявления на вокзале звучали нечасто; первое время я признавал их – по заунывности – молитвами, потом только понял, что неправ, и, прислушавшись, стал различать некоторые английские слова.

В час ночи на путь четвёртый подали поезд (мы сидели на третьем). Кули оживился. Наш поезд! Пришлось бежать. Остановка ограничилась тремя минутами. В худших классах мы, пробегая, видели тесноту необычайную и радовались, что не придумали экономить на билетах; иначе ехать пришлось бы с тремя соседями на полке, с нагромождениями багажа, с просунутыми между оконных решёток ногами, руками и даже головами. «Вот!» – указал носильщик (рюкзаки мы несли сами, не доверяя их чужой спине). На вагоне было написано «S7». Как бы мы без помощи нашли его в такой спешке (поезд наш, как и прочие, был длинен чрезвычайно, не все вагоны обозначены, да и состав оказался проходящим – с указанием нам незнакомых городов; номер поезда мы так и не обнаружили)? Кули помощь свою расширил до того, что отыскал наши места, согнал с них спящих безбилетников. Свои 100 рупий он заработал честно – принял их в обе руки, прислонил ко лбу.

Поезд дёрнулся, покатился. Можно было наконец лечь. Оля выбрала третью полку, я – вторую (в Индии вагоны трёхъярусные; под потолком, куда в наших плацкартах багаж выкладывают, здесь организовано ещё одно спальное место). Рюкзаки мы положили рядом с собой. Удобств здесь не случилось. Потные руки липли к обивке. Вместо подушки – кофта. Окна были зарешечены – без стекол; и моим неудовольствием был сквозняк – лежал я по движению и ветер весь собирал на свою голову. Можно было укрыться футболкой, но не хотелось беспокоить рюкзак.

Одно купе от другого, как и в наших плацкартах, отделено общей стенкой, но верхушка её сделана здесь из жёлтой решётки – заглянуть можно к соседу по третьему ярусу.

На потолке (в каждом купе) укреплены три могучих вентилятора. Жужжали (точнее – громыхали) они нестерпимо. От них, от стука колёс получался дурманящий, к снам диковинным уводящий ритм.

Всё здесь укреплено массивными скобами, болтами, укрыто железной сеткой. Полки держались на цепях – к ним при желании можно было привязать рюкзаки.

Уснул я быстро. Правду говорят, что голод в еде не привередлив, а сон подушек не выбирает.

18.07. Бенарес

(«Гат» или «гхат» – спуск к священной реке, ступеньками, божествами, храмами украшенный. «Ашрам» – обитель мудрецов, отшельников, в которой поучения они дают последователям своим.)

Сегодня я решил писать на том же месте – на крыше гостевого дома; теперь – при завтраке. Передо мной омлет с овощами, овсянка с мёдом и бананом, масала-чай, манговое ласси и мухи (в таком обилии, что для безопасности тарелок нужно непрестанно махать рукой; машет Оля, я делаю записи).

Снизу, от жилого дома (того самого, при котором коза живёт) дети просят сладостей. У нас нет ни конфет, ни шоколадок. Мы крикнули об этом, но дети всё равно просят.

На соседней крыше мужчина гоняет обезьян – палкой, криком. Полчаса назад мы набросали туда ломтей хлеба; нам – потеха, ему – заботы. Смотрим на обезьян и мужчину; из окон других домов индийцы смотрят на меня, на Олю. Каждому – своё любопытство.

У нас хорошая комната с ящерицами по стенам. Каждый час прекращается электричество на 10–15 минут; вода в кране сама решает, быть ей холодной или тёплой. Духота здесь хорошо перебалтывается потолочным вентилятором (серые длинные лопасти); от окон вытягивается мимолётный сквозняк. До Ганги – 2 минуты пешком. Обустройство такое на один день стоит 300 рублей.

Бенарес славен долгой набережной, вылепленной ашрамами, храмами, гатами и крематориями. Подтверждения славности такой нашли мы в первый же вечер.

Закат вчерашний мы увидели из лодки, нанятой для прогулки. Грязные, рваные, обозначенные письменами, украшенные божествами и святыми, помеченные свастикой[13], со множеством балкончиков, выступов, провалов, с деревьями зелёными на крыше, с Шивой синим у входа – здания на побережье выглядели мрачно, и было в них что-то дикое из-за краски бордовой (от солнца гаснущего расплескавшейся). В таком городе должен царствовать Хануман или по меньшей мере бродить здесь надлежит асурам[14].

На широких серых ступенях набережной стояли люди – молча, бездвижно, будто сумерничали[15] или колдовали свои особые заклятья. Лестницами здесь укрыт весь берег – они уходят вглубь верхних улиц, бывают затоплены до порога первых домов. Противоположный берег Ганги (близкий, в дести минутах гребли отстоящий) виден был пустынным – не обозначенным ни деревом, ни каким-либо строением.

В прогулке лодочной достигли мы вечерней пуджи[16], и больше часа отдали наблюдению за ней. Большого интереса не получилось. Зрелище любопытное (в таких деталях мы видели его впервые), но неприятное из-за шумности. Резкие, частые удары в колокольцы, монотонные призывы пуджария[17] и вторящие ему сотни людей. Упражнения с факелами, огнём окутанными подсвечниками. Дым от благовоний, коптение чёрное. Добавлены к этому покачивания, ритмичные кивки; готовят ум к туману. Участники пуджи, должно быть, считают это медитацией, попыткой к мудрости, но разве мудрость начнётся в отказе от сознательности? Эти зачаровывающие звуки, равно как и песни других религий, диких племён, опустошают голову от глубоких помышлений. Многое в жизни устроено для радости беззадумия, помогающей уподобиться скоту, а с тем и восприятие своё опростить до «хочу, владею, распоряжаюсь». Ум (ленивый, хитрый) умствовать при этом не прекращает, оправдания выдумывает к жизни скотской, и потеря сознательности кажется её усилением. В тумане крепком беззадумия человек почитает себя мыслителем или человеком ищущим, талантом и творчеством мир ощупывающим.

Музыку любую (вслед за молитвой и дребезжащим колокольчиком) я назову губительной для ума – ум ослабляющей. Исполнение в ней более сложное, чем в мантре[18], но суть та же – мыслей лишиться. Издуманы человеком тысячи способов опорожнить сознание своё внешними ритмами: кино, танцы, разговоры, игры, наркотики, книги – не все и не всё, но многие. Потреблять искусство – ещё не значит мыслить.

Думал я при вечерней пудже, что мне печальнее всего наблюдать сознание бездействующее. О чём думают эти люди, под огнём вытанцовывающие, вскрикивающие?.. Это плохо, это мне чуждо, но хорошо, что я об этом узнал.

Ночью раздождилось.

В пять утра мы опять сидели в лодке – для новой прогулки по Ганге, теперь уж при других, рассветных красках.

По всему берегу – оживление большое. Стирают одежду – мылят её, мочат в реке и, скрутив в замахе, лупят по нарочно для такого дела установленным камням. Другие моются сами, отхаркиваются – заложив пальцы в горло, да так громко, натужно, что слышно за сотни метров. Тут же чинят лодки – подбивают шпангоуты, паклюют, верёвками обвязывают; за лодками испражняются мужчины. Рядом молятся паломники десятка религий. Со всей Индии едут сюда омыться в Ганге. Возле крематория в реке по голову стоят зебу. От крематория выносят корзины с пеплом – высыпают прах человеческий и древесный в священные воды…

К шести утра по берегу сделалось шумно от музыки. Лодок по Ганге прибавилось, и среди них зачастили вёслами торговцы, выкладывающие по корме и бокам своих лодок сувениры, цветы, фрукты. К нам причалил индиец и, не спрашивая согласия, запалил свечки, которые здесь принято отпускать в воду для счастья. Индиец обиделся очень, когда мы от ритуала отказались. Сделал глаза большие, раздул щёки и – отплыл.

Оля с недоверием поглядывала на омывающихся шиваистов.

Мы плыли мимо больших (в пять метров) изображений свастики, Ганеши, Шивы. Некоторые из стоявших в Ганге мужчин призывно дули в рог. На ступенях курили, варили чай. По зданиям перебегали в привычной ловкости обезьяны.

Мужчины, повязанные тряпкой, пальцами или палочками драили зубы. Здесь же брились, стриглись. А Ганга мрачная была, и не счесть всех примесей из которых она сочлась; священной называть её кажется мне излишним, но особенной назвать приходится. По чёрным, маслянистым водам текут кувшинки, мёртвые карпы, упаковки от жевательного табака, дощечки, обрывки тканей и прочий сор[19]. Вспомнилось из «Кима»: «Я знаю реку великого исцеления. Я пил воду из Ганги так, что у меня чуть не образовалась водянка. У меня сделался понос, а сил не прибавилось»{13}.

По одним гатам рыбаки расправляли сеть – перевязывали, крепили грузила-кирпичи, обшивали. По другим – устроилась прачечная обширная. Тут стирали не меньше полусотни индийцев; сушилка им начиналась на ступенях – всё уложено цветастыми сари, простынями, платками, бельём.

Скрипят верёвочные уключины. Смеются на берегу дети, играющие мячом. Бродят тощие, чихающие собаки.

Большой крематорий устроен на берегу и назначен лучшим местом для всякого умершего индуса. Работает он весь год, ни на минуту не заглушая пламени своего, а люди, чьи тела стали здесь прахом, непременно отправляются в Нирвану – так заявил нам один из смотрителей крематория (мы причалили к лодке-дебаркадеру, и он одним прыжком оказался нам соседом). Всякий индиец путь тела своего мечтает завершить в Ганге, и для участи такой семья его отдаст последние рупии – иначе чистоты им, почёта не будет. Тела везут на машинах, телегах, повозках. Те, кто беден, жгут умершего в своём городе, но пепел всё равно отправляют к священной воде. Если пепел Ганге не отдать, дух умершего спокоен не будет – начнёт волновать родственников несчастьями и ночными кобылами.

Горят здесь на одной площадке все вместе – без разбора каст, богатств и грехов. Плакать не положено – слезами отвлечь можно дух от перехода в высшее состояние. Для утешения родственникам работают жрецы.

Череп сожжённого тела разбивает старший сын – бамбуковой палкой; удачей считается окончить разбитие пятым ударом. От мужчин остаётся лишь грудная клетка, от женщин – бедро.

Цена сожжения высчитывается от веса умершего. 1 килограмм – 150 рублей. Был при жизни чревоугоден – заплатят за тебя родственники сполна.

Рядом с крематорием – тёмные, будто из единой скалы выдолбленные хосписы. В них для смерти собираются те, кому денег для огня не набралось – одинокие, нищие. Ухаживают за ними на пожертвования; при жизни ещё от благотворительности закупают они дрова на свой костёр.

В огонь нельзя определить ребёнка (чистого по возрасту и в очищении тела не нуждающегося), тех, кто страдал проказой, скончавшихся в беременности и тех, кого убила кобра (такой человек гибнет в святости, ведь кобра – символ Шивы). Их, как и бедолаг, у которых не было рупий для огня, опускают ко дну Ганги – на съедение рыбам (увозят в сторону от города, привязывают к булыжникам, бросают в воду).

Смотритель крематория спросил от нас денег для нищих – на дрова. Мы отдали ему 100 рупий (почти полкилограмма).

Сейчас, отдохнув сполна, насытившись, могу выйти для прогулки по улочкам Бенареса. Прочие записи сделаю перед сном.

К вечеру был лишь один примечательный случай.

Возвращались мы берегом, людей странных наблюдая. Святых, бродяг, паломников. Случился на возвышении каменном индиец, ноги лотосом скрестивший. Смотрел он тихо в даль предсумеречную. Повязан тряпкой, по груди – волосы седые, кучерявые. По лбу – полосы ти?лака. Пучок макушечный резинками цветными перехвачен. От подбородка тянулась мокрыми сосульками борода. Кожа – густо-коричневая, вся в пятнах белых, разводах. Смешным показался мне индиец в серьёзности своей. Какие мысли у него в положении таком? Какая жизнь для него свершается? Подумалось мне, что нищий этот здесь мыслителем сочтён, что последователи, быть может, для поучений ходят к нему. Захотелось по такому делу озорничать.

Олю оставил в стороне, сам к индийцу приблизился, сел рядом. Запах влаги, благовоний, цветов. Вздохнул я громко и от приветствия краткого разговор начал. Индиец голову ко мне повернул, улыбнулся. Для забавы придумал я себе серьёзность вящую. Сказал индийцу, что в поисках пребываю, что помощи спросить у него хочу. «Что же ты ищешь?» Ответил я скорой выдумкой – историю Киплинга пересказал о реке, от грехов очищающей: «Когда наш милосердный Господь, будучи юношей, искал себе подругу, люди при дворе Его отца говорили, что он слишком нежен для брака. <…> Тогда произвели тройное испытание. При испытании в стрельбе из лука наш Владыка сначала переломил тот, который Ему дали, а потом попросил такой, какого никто не мог согнуть. <…> И стрела, перелетев через все цели, исчезла вдали, стала невидимой для глаз. Наконец она упала; и там, где она дотронулась до земли, прорвался поток, превратившийся в реку. Эта река благодаря благодеяниям Владыки и заслугам Его до Его освобождения очищает купающихся в ней от всякого греха. <…> Где эта река? Источник мудрости, куда упала стрела?»{14} Произнося это, смех я предчувствовал неодолимый; когда же рассказ мой окончился, радость отчего-то пресеклась. Озорство глупостью показалось. Индиец молчал, под ноги себе глядя. Качнул головой, ответил, что о Реке такой не слышал и помочь не может в поисках моих (я уверен был в ином ответе – ждал, что укажет он на Гангу, искупаться в ней предложит). Помолчав ещё, начал он историю диковинную.

Так сидели мы в Бенаресе, на берегу Ганги, в сумерках; индиец нищий, святой, легенду мне рассказывал, чтобы в ней подсказу поискам моим озвучить – говорил, глядя вдаль, не на меня, будто не ко мне обращался:

– Время было далёкое. Не сказали ещё слов ни Вайкунтха, ни Кайласа, ни Сатьялока. Махашакти – мать великая мира всего – сына Трокдевту[20] создала, чтобы он вселенную оживил. Вылепила его в тело человеческое, но в отличие человеку власть дала ему безграничную. Поселился Трокдевта на континенте широком, среди людей, обликом ему подобных. Власть Трокдевты великой была. Царства он устраивал богатые, сам же их губил. Прославлял людей и терзал. Женщин чистоту стерёг и сам же первый являлся чистоту эту порушить. Заповеди людям показывал и тут же осквернял их; проклинал себя и возвеличивал одновременно. Так жил он тысячу лет, пока не утомился; ограничены свершения, не сделать тебе больше того, что может быть сделано. Стало Трокдевте скучно. Знал он радости человеческие, страдания их выучил. Смертным проще было – они умирали от тела одного и в теле другом являлись, но забывали жизни предыдущие – жили будто впервые. Трокдевта, сын Махашакти, помнил всё. Рождался он в обликах разных; пророком был, полководцем, мучителем, царицей страстной. Но всё прискучило ему. Всё надоело. Одного не знал он – любви подлинной, душевной; знал только любовь телесную. Не было тогда Манматхи, чтобы сердце его стрелами пронзить. Трокдевта угас. Увидел он, как руки его твердеют, как слюна песком сыплется, как волосы галькой шебаршат. Понял, что каменеет во всевластии своём, и не хотел тому препятствовать. К чему тебе сознание, если ты совершенен? Сознание – это путь к совершенству, но не само совершенство. Сознание – это напрасное, неисполнимое стремление к идеалу. Когда идеал достигнут, сознание умирает и надлежит тебе богом стать – существом внетелесным, вневременным. Совершенство знаменует смерть. Но Трокдевте муки великие назначались – Махашакти воспретила ему в боги возвратиться. Понимая, что ослабить тоску лишь забвением можно, спустился Трокдевта к реке шумной, подле неё окаменел окончательно, не оставив в себе отличия от других скал и валунов. Жизнь людская продолжилась и была спокойна. Люди рождались, росли, умирали. Работали, чтобы есть. Ели, чтобы жить. Жили, чтобы работать. И не было этому конца.

Однажды всё переменилось от девушки простой – Джаграни. Красоту её не мне описывать; я в том не умелец; скажу только, что мужчина всякий, видевший её, разума лишался, и пришлось Джаграни, едва вызрела она до спелости полнейшей, прятаться в селе отдалённом, опасаясь безумцев влюблённых. Она возвышенной была в красоте своей и не хотела унизить её покорностью. Поклялась себе, что останется одна, в нетронутости, в святости. Село было возле той реки, где каменность принял Трокдевта. Как догадываешься ты, утром свежим услышал сын Махашакти, как поёт чудесная Джаграни, и кровью вновь облился.

Спускалась Джаграни к берегу – стирала здесь и пела о судьбе своей. Трокдевта очнулся окончательно от забытья, из оболочки каменной поглядывал на девушку; так впервые узнал он любовь. Камни расходиться стали руками, валуны – ногами, галька – пальцами, песок – кудрями. Восстал Трокдевта для жизни новой. Испугалась Джаграни явления такого, потом удивилась, но вскоре разочаровалась – увидела глаза Трокдевты, а в глазах его – любовь. Долго рассказывать можно о том, что было в годы последующие, но скажу кратко. Хотел Трокдевта взаимности, поведал Джаграни о судьбе своей, о рождении, назначении, грусти. Не захотела Джаграни признать его мужем, осталась горда в красоте своей и невинности. Трокдевта не отступил. Он усы?пал ей дорогу алмазами, сапфирами, показал чудеса земли и неба, назвал её царицей и мир весь вывел коленопреклонённым перед ней, поднял к звёздам, опустил на дно океана – чтобы власть показать свою и царство, ей обещанное. Джаграни оставалась неприступна.

Разгневался Трокдевта и власть свою показал иной – принялся жечь царства, людей мучить, осквернять; при матерях детей сжигал, при мужьях жён мучил и зол был, страшен. Угрожал, огнём ревел и землю так вздымал, что в полях горы рваные взносились. Джаграни оставалась неприступна.

Бесновался Трокдевта. Слал миру щедрости и гнев, готов был для любых свершений. Потом ослаб. Вышел к реке, где сидел когда-то камнем, сделался здесь пастухом. Искал отъединения, но не находил. Молил Джаграни о любви. Наконец ослаб. И впервые от дней мироздания заплакал. Бессилен был он. И слабость оказалась его наибольшей силой. Джаграни пожалела великого бога, а жалость была щелью в сердце, через которую просочилась любовь. Началось им счастье. Все грани взаимности познали они; длилось это пять тысяч лет. Лучшим певцам не сочинить песен о радости такой, и нежности, и ласке. И мир был садом цветущим. Но однажды Джаграни, проснувшись, увидела, что возлюбленный её сидит возле реки, а руки его тверды, песком осыпаются. Теперь для новых дней просыпался он во всё большей каменности. Ему вновь стало скучно. Он вновь умирал. И не могла поцелуями своими, нежностью, словами Джаграни пробудить его. Грусть великая случалась. Не умел Трокдевта противиться смерти. Взглянул на жену, в печали глаза сомкнул, заплакал во второй раз от дней мирозданья – а слёзы его камнями были. Стал он скалой. Джаграни бросилась в реку, утонула[21].

Индиец смолк. Помолчав, вздохнул, после чего промолвил:

– Совершенство убивает даже богов. Очищение – это тупик, смерть; смерть ума, а значит – индивидуальности. К этому можно стремиться, однако не нужно этого достигать. Очищение – это путь, а не цель. Ценно то, что увидишь ты на пути к своей Реке. Быть может, нет её вовсе, но не так это важно. Лучше стремиться к невозможному, потому что так уйти получится дальше; хуже, когда цель твоя очевидна, достижима – ведь назначаешь её из того, что видишь, а значит, далеко не уйдёшь. Не знаю я твоей Реки, но рад, что ты её ищешь. Вопрос лишь в смелости, настойчивости, честности.

Сидели молча. Смотрели на Гангу. Я вздыхал, но разговор продолжить не решался. Необычным показалось мне, что в ответ на пустое гаерство услышал подсказку о своей подлинной Реке. Не сказал этот святой нового, но порой важно услышать мысли собственные от человека другого – чтобы осознать их, принять.

Ушёл молча – кивнул только.

Перед сном укажу ещё мысли о виденных на прогулке тесных каменных жилищах – всегда открытых в разломанных дверях, вывороченных окнах, заселённых чрезвычайно и при разрушенной крыше напоминающих хижину (полог временный устраивается из бамбука и сена). Жалость во мне к этим людям, но не за бедность их, а за то, что нет у них возможности к уединению. В комнате одной по грязи расстелены тряпки. На них – трое, смотрят маленькую коробку телевизора. В углу женщина раскатывает тесто. В противоположном углу – дети. Полумрак. Цветные блики, шум кино. В коридоре на скамейке старуха сидит, в стену смотрит. Во второй комнате двое мужчин режут палки бамбуковые. Больше нет комнат для этой семьи. Квартира соседняя – в такой же тесноте. Где здесь отъединиться, где место найти для мыслей, для созерцания своих чувств? Люди эти бедны не голодом и обносками, а тем, что нет им одиночества. Как бы сам я жил, если б не осталось мне возможности быть одному – ни дома, ни на улице? Тепло вспоминается Сибирь, Забайкалье. Как сумерничал возле нодьи; спокойной была тайга, а луна и звёзды – безмолвными. Чем дальше ухожу от тех мест, тем ближе к ним оказываюсь. Это правда.

19.07. Бенарес

(Пашмина – подшёрсток горной козы.)

Ночью дождило. С утра успокоилось, но серым небо оставалось до темноты. Было влажно, душно; погода такая сложнее жары – в ней голова гудит, туманится. Ждал я, что духота прозреет ливнем, но – напрасно.

После завтрака мы отправились по набережной к крематорию. Виденное вчера от лодки сейчас повторялось вблизи, только в меньшей насыщенности – для стирок и омовений время было позднее – 10 часов.

По гатам – писающие мужчины; встали к стене и не смущаются тем, что поток, ими созданный, идёт под ноги прохожим.

Из-за спины нам кто-нибудь начинал вышёптывать: «Ши-ши. Ха-ши. Ши-шь. Ха-ши. Ха-ши». Другие говорили точнее: «Гашишь? Марихуана?» «Try and fly». «Пробуйте бесплатно». Сегодня такие обращения мы слышали не менее десяти раз. (Завершением этому будет вечер, когда в нашем ресторанчике Оля по любопытству ко вкусностям заказала Varanasi famous shake за 70 рублей; выяснилось от официанта, что напиток этот – наркотический. Заказ пришлось отменить).

Прошли мимо электрического крематория. Услуги его дешевле, но не так почётны – индийцы хотят испепеления натурального. Так или иначе, даже перед этим крематорием увидели мы положенные в костёр тела (закутанные в ткань, но с обнажёнными лицами).

Дальше по берегу был рынок – с навязчивыми торговцами гашиша; один из них следовал за нами несколько минут (не таясь, но и не выставляясь), будто подозревал, что мы одумаемся для покупки.

Наконец – главный крематорий. Фотоаппарат пришлось убрать, так как место это состоит в своих запретах. Лучшим сторожем здесь назначены родственники умерших.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4