Меньше всего я стоял перед клеткой с павианами. Было грустно смотреть на этих животных с человеческими глазками. Наверное, они сами в отчаянии и от того, что родились, и от того, что существуют. Иметь больше всех других и в то же время не иметь ничего – может ли быть участь тяжелее и злосчастнее? Если мы действительно принадлежим к одному семейству, как уверяет меня энциклопедия, кто дал людям право сажать этих животных в клетку? Я ни на минуту не сомневался в том, что они несчастны, хотя казалось, что у них есть все необходимое – надежная крыша над головой, обильная еда. Или такова вообще судьба всех simie? Чем мы, люди, превосходим их? Может быть, и мы застряли на неком перекрестке? Может быть, наше положение еще трагичнее и безнадежнее, чем у них? Жизнь без смысла и смысл без жизни – не это ли две возможности нашего будущего существования?
Больше всего я простоял у клетки с выдрами. И заметно воспрянул духом. Они не капитулировали перед растлением, как обезьяны, они продолжали бороться. Я видел, как они непрерывно ныряют в проточную воду, как плавают в ней совершенными и изящными движениями. А ведь в воде не было ничего, что могло бы их привлечь – ни ожидания, ни надежды, ни еды. И все-таки они плавали и плавали, вылезали и снова ныряли, не обращая внимания даже друг на друга. Они делали самое разумное из того, что могли делать на этом свете – поддерживали свое совершенство.
В этом маленьком оазисе, который так удачно спрятал меня, я пробыл до пяти часов. Наконец тоска моя стала невыносимой. Тоска или предчувствие – не знаю. На улице я остановил такси и с облегчением откинулся на мягкую спинку. Я устал, меня слегка мутило – наверное, от сильных запахов.
– Давайте в Банкя, – сказал я. – Я вам объясню, куда именно.
Шофер включил счетчик, машина тронулась. Я рассеянно взглянул в окно и вздрогнул – мне показалось, что я увидел Лидию; она шла прямо вперед, по пустой улице, ни на кого не глядя, как сомнамбула, наталкиваясь на людей. Или так мне показалось.
Здесь воспоминание внезапно оборвалось, извратилось в трепещущий, весь в темных пятнах, бланк, как говорят киношники.
* * *
Я посмотрел на часы – без пяти два. Мина давно уже ушла, а я все еще сидел за столиком и пил третью мо счету чашку кофе. Теперь в кондитерской было гораздо больше народу, но никто на меня не смотрел, кроме новой официантки, которая время от времени обдавала меня благосклонным взглядом. Женщины любят мужчин моего возраста, особенно мрачных и одиноких. И хотя передо мной стояла чашка с кофе, она подошла ко мне.
Чего-нибудь желаете? Она совсем не походила на официантку. Скорее, на литерторшу или аптекаршу, которой не хочется ехать по распределению в провинцию.
– Спасибо, – сказал я. – В следующий раз воспользуюсь вашей любезностью.
Они улыбнулась и отошла. Господи, неужели это я сказал такое? Мне казалось, что говорил некто, сидевший во мне, о существовании которого, я и не подозревал. В следующие месяцы, пока я свыкался с возвращением в собственную шкуру, не раз попадал в подобные нелепые положения, даже перед близкими людьми. В чем вы и сами убедитесь.
Больше мне тут было нечего делать. И все-таки я не смел встать с места, как будто на ногах у меня коньки, а я не умею кататься. Однако надо было уходить; когда я вышел, день показался мне необыкновенно жарким и пустым. Только вечно веселые воробьи счастливо чирикали, прыгая босиком по раскаленным плитам. Чего еще ждать от бедняжек, которые и в самую большую жару не могут забыть холодную зиму.
Я думал о Лидии – как-то она меня встретит? – и не понимал, откуда эта тревога. Разве у меня на лице написано, что память вернулась ко мне? Невозможно! Наверное, я, как все мужчины, боялся женской интуиции. Это непонятное слово становится реальным, когда мы соотносим его с женщиной. Я шел медленно, стараясь держаться в тени – деревьев или домов, все равно. Пусть все будет естественно и по-человечески. Незачем загружать себе голову ненужными планами или стратегиями. Лучше реагировать спонтанно и доверять своим реакциям, тогда не будет места человеческой лжи и подлости.
Я встал у двери и позвонил. Послышался тяжелый, я бы сказал какой-то деревянный, стук шагов. Дверь открылась так стремительно, что воздушный вакуум всосал меня внутрь. Мы смотрели друг на друга выжидательно, и каждый был полон своих страхов.
– Господи, куда ты запропал? – радостно воскликнула она. – Я решила, что что-нибудь случилось.
– Что могло случиться?
– Откуда мне знать? Ведь вы вернулись в город около десяти…
– Да, кое-что случилось, – сказал я. – Но это не так важно.
Мы говорили в прихожей. Хотя там было темновато, Метил, как она вздрогнула. Я схватил ее за плечи и ел в холл. Она обернулась и посмотрела на меня, все с надеждой во взгляде.
– А что именно?
– Ко мне вернулась память. Я помню не все, конечно достаточно…
Я хорошо видел, как в глазах ее вспыхнули одновременно радость и отчаяние. Отчаяние и радость, уничтожили друг друга. Она вдруг одеревенела, стала совсем бесчувственной, каким был я все это утро. Надежда угасла. Маленькое, ужасное слово «достаточно» было тяжелее приговора.
– И что же?
– Да ничего, – ответил я. – Во дворе было ужасно темно. Я видел только голое колено. Это и в самом деле было твое колено?
Бог мне свидетель – я давал ей последний шанс. Шанс, который был одновременно и подлостью – и для меня, и для нее. Она спокойно могла бы ответить мне: «Это было колено Мины, конечно… Они уехали, а я осталась в баре допивать!»
– Я не хотела тебя обманывать, Мони! – сказала Она. – Но не имела права и сказать тебе. Ради твоего здоровья и спокойствия.
– Так я и думал, – сказал я. – А кто был второй?
– Христофор.
– Да, знаю. Я видел подкладку пиджака. Да. Так оно и было. Подкладку из шотландской клсгки, которую трудно спутать. Но и без пиджака я знал, что это он. Не случайно он всю ночь визжал мне про бесов. Лидия отошла к окну, вся ее фигура выражала подавленность.
И почему ты выбрала именно Христофора? – спросил я. – Для своей карательной экспедиции?
– А кого? – чуть ли не шепотом спросила она. – Вы так были близки друг другу! Чуть ли не как боги! Просто я хотела разбить ваши высокомерные морды!
– Не ищи оправданий! – сказал я. – Ты просто была безобразно пьяна! Иначе не сделала бы такого свинства!
– Свинства? – только тут она обернулась и посмотрела на меня. – А ты что, был рыцарем? Теперь по крайней мере ты прекрасно помнишь, что делал сам. И, конечно, все у меня за спиной.
Да, она была права, что сказала это. Вообще не надо было ставить ее в неравноправное положение. Как это было столько раз. Но что я мог сейчас сделать? Уйти в другую комнату, будто ничего не случилось? Но это подавило бы ее гораздо больше. И гораздо сильнее испугало бы.
– И что же получается? – иронически спросил я. – Ты просто решила наказать меня? За все свои обиды?
– Думай что хочешь! – мрачно сказала она. – Сейчас я не могу ничего больше сказать. Или нет, скажу: ты стал мне отвратителен! Так что теперь мы квиты!
– Нет, не квиты! – сказал я. – Мы не можем быть квиты! Что бы я ни делал, я все-таки делал это как человек! А не как свинья – на улице… в машине собственного мужа…
– Ты делал вещи куда отвратительнее, Мони, – чуть слышно отозвалась она. – И куда страшнее! Ты должен был увидеть это – во имя человеческой справедливости. Дело в том, что я… я…
– Ты испугалась?
Не надо было ее перебивать. Наверное, она хотела сказать что-то другое, но поспешно согласилась со мной.
– Да, испугалась. Испугалась до смерти, до ужаса…Я не такая и никогда такой не была. Какова я ни есть – такой сделал меня ты.
В боксе этот удар называется апперкот. Подготовиться к нему невозможно. Я ничего не ответил, и но, кажется, придало ей сил.
– Я вообще не уверена, что ты когда-нибудь любил меня. Ты просто присвоил меня для собственных потребностей, а о моих и не задумался. Я не родилась бездельницей, Мони. Ты вырвал меня из жизни, как из грядки вырывают лук. А когда начались твои отвратительные женские истории…
– Хватит! – сказал я. – Меня не обманешь! Ты спилась в последние годы… Когда я особенно был занят работой… А не женщинами…
– А Мина? – она смотрела на меня как хищная птица.
– Какая Мина? Выбей из головы эту идиотскую мысль! Нет никакой Мины… Иначе я оставил бы тебя в болоте! А я попытался вернуть тебя назад… И начать какую-то новую жизнь, если это возможно…
– Ты! – воскликнула она, и глаза ее прямо засверкали от ненависти. – Ты – вернуть меня к новой жизни? Ты, который прогнал меня из своей кровати. И поставил в кабинете какую-то жалкую деревянную кушетку? Спасибо тебе за твою доброту! Низко кланяюсь тебе, благодетель мой!
И она действительно поклонилась мне глубоко, как могла сделать только балерина. Она никогда не носила бюстгальтеров, и ее бюст чуть не вывалился из глубокого выреза декольте. | – А теперь попрошу тебя снова поставить кушетку на место, – сухо сказал я. – Это последнее, что я могу тебе сказать…
Я повернулся и пошел в кабинет. Эти слова, наверное, были самыми искренними, или, по крайней мере, самыми непосредственными из всего, что я ей наговорил.
После этого жизнь потекла неожиданно спокойно, я бы сказал, как в вакууме. Я не могу представить себе вакуум, но это нечто, что не содержит в себе ничего, и все же как-то существует в заполненных пространствах, все равно, естественным ли, искусственным ли образом. Этот вакуум не сближал и не разделял нас – мы просто не соприкасались в нем. Я вставал, завтракал, шел в кабинет. Лидия целыми днями занималась уборкой, будто ждала в дом сватов. Мыла, чистила, терла, в каком-то исступлении натирала дубовый паркет, я хорошо знал, что она не маньячка чистоты. Наверное, она хотела уйти от мыслей, от предчувствий, от разговоров, которых боялась. Или просто в оцепенении ждала, когда я приму какое-то последнее решение. Напрасные страхи – я не хотел принимать никаких решений, даже самых незначительных. Я все еще был занят собой, связывал воедино разорванные нити моего прошлого. Труднее всего было вспомнить дни и годы, проведенные с Верой. Некогда я так яростно выталкивал их из своей памяти, что теперь с большим трудом мог их воспроизвести.
Именно в эти дни я начал вести свои записи. Первую страницу написал с невероятным трудом. Только теперь я понял, как мало знаю. Да и наука знает не бог весть сколько, особенно та наука, которая занимается венцом творения – самим человеком. Я начал курить, к тому же свирепо. Часто забывал открыть окно, и в кабинете было хоть топор вешай. Потом работа стала увлекать меня… Полному душевному удовлетворению мешало только сознание неоплаченных долгов; другие долги меня не интересовали.
Наконец, после долгих колебаний, я решил посетить доктора Топалова. И не потому, что имел в нем какую-то нужду, а из простого человеческого внимания; уже месяц я не показывался ему на глаза, даже не звонил по телефону. Я тщательно обдумал, что ему можно сказать и чего – нельзя. В конце концов, он же не кюре, чтобы исповедоваться ему во всех моих грехах. Надо и себе что-нибудь оставить.
Когда я вошел к нему, мне показалось, что в первую минуту он меня не узнал. Я почувствовал – не знаю, как бы выразиться точнее, – что-то вроде обиды. Прошло много месяцев, пока я свыкся с этим странным и неприятным чувством, которого до этого момента, кажется, не знал. И только теперь я полностью понимаю, как чувствителен человек. Нет-нет, – как он мелочно честолюбив. Все это, конечно, от его эгоцентризма. Не имея представления о реальном соотношении вещей, человек всегда ставит себя в центр видимого мира, и начинаются невероятные деформации и профанации. Луна сердится на планету, планета – на солнце, солнце – на галактику, которая, вероятно, в свою очередь воображает, что вертится не в ту сторону…
– А, это вы? – встрепенулся Топалов. – Я очень рад, присаживайтесь.
Разобиженный, я сел на стул. Что делать, я для него – всего лишь один из пациентов, хотя немного особенный. Наверное, я воображал себе, что мы с ним – две родственные души, которые притягивают друг друга и взаимообразно изучают сущность соответствующих малых систем. Но раз я всего лишь пациент, пусть так и будет, от этого ему же хуже.
Однако я подробно рассказал ему все, что пережил за этот месяц. По тому, как заблестели его глаза, я понял, что он снова вышел на орбиту. Честолюбие мое было в какой-то степени удовлетворено. Но и другое я понял, вернее, почувствовал: он, бедняга, не верил, что память вернется ко мне. Или что она вернется так быстро и легко. Он покраснел, его смешная шея задрожала, даже жесткая поза изменилась. Сейчас он был похож уже не на человека, а на охотничью собаку, которая почуяла в кустах куропатку. И готова прыгнуть, конечно, в полной уверенности, что на этот раз добыча не ускользнет.
– Постойте, не торопитесь! – предупредил он меня.
– Здесь вы, кажется, через что-то перепрыгнули. Рассказывайте все подряд, а я сам решу, что существенно и что – нет.
Но дело-то в том, что пришло время перескакивать через кое-что. Сейчас, когда я слушал не только свой, но и его голос, мне стало совершенно ясно, что я не могу рассказать ему «все». Например, я выпустил эпизод в заднем дворе. Получалось, что когда мне не открыли дверь, я просто взял и пошел в гостиницу. К моему удивлению, он тут же почуял обман.
– Вы что-то от меня скрыли, – перебил он.
– Верно, доктор, – пробормотал я. – Шок. Очень сильный и совершенно неожиданный моральный шок. Но мне не хочется об этом говорить.
– Ничего, продолжайте.
Мне казалось, что он приблизительно догадался о том, что произошло. Не мог не догадаться. В сущности, рассказывать было уже нечего.
– Самое странное, доктор, что я совсем не помню последние полчаса. Они совершенно исчезли из моей памяти. Столько другого припомнил, а это – не могу.
– Ничего удивительного, – кивнул доктор Топалов.
– Иногда внешние впечатления будто не доходят до памяти. Несколько лет назад у меня был случай. Я попал в автомобильную катастрофу и был на волосок от смерти. И эти несколько самых страшных минут вообще отсутствуют у меня в памяти.
Уже подробнее я рассказал ему о бесчувственности воспоминаний, которая так сильно подавляла меня. И из-за которой возвращение самой памяти представлялось мне нереальным и бессмысленным.
Доктор Топалов серьезно призадумался.
– А как вы оцениваете свое нынешнее эмоциональное состояние? – спросил он наконец. – По-вашему, вы реагируете нормально?
– Для меня – совершенно нормально, – ответил я. – Но кажется, я все еще не способен на очень сильные вспышки и аффектации. Например, я тоже пережил неприятность за рулем. Но сохранил полное присутствие духа, почти не испугался и сейчас помню все – до последней сотой секунды.
Мой ответ, кажется, вполне его удовлетворил. Он прошелся по кабинету, потом сел на круглую табуретку рядом со мной.
– Досюда все нормально. А теперь проверим самую память. Вы помните, как были одеты в тот последний субботний день?
– Прекрасно помню, – тут же ответил я. – Блейзер и темно-серые брюки. Коричневые мокасины от Журдена. Хорошо помню, что я купил их в Марселе, в канун католической пасхи. Синяя рубашка в очень тонкую полоску.
Доктор Топалов задал мне еще несколько вопросов. Чтобы ответить на них, нужна была не только память, но наблюдательность, но это не особенно затруднило меня.
– А вы вспомнили, где оставили ключи? – спросил он наконец.
– Да, теперь я уже вполне уверен! Ключи я забыл на телевизоре в отеле. На связке ключей была и маленькая серебряная открывалка, мне ее подарили в Ливане. Я очень редко пользуюсь ею. Но тогда, в гостинице, я открыл бутылку колы. В тот день я был очень возбужден и беспокоен – я никогда не теряю своих вещей.
Теперь доктор Топалов, кажется, был совершенно удовлетворен.
– Хорошо, достаточно! – кивнул он. – Следует считать, что ваша личная память полностью восстановлена. И, наверное, в лучшим состоянии, нежели до несчастного случая. Эта уверенность и ясность воспоминаний просто удивительна! Досюда все очень хорошо!
– А что не очень хорошо?
– С памятью все нормально. Лучше, чем нормально. Мы с вами не раз говорили: личная память – основа человеческого самосознания. И все же это еще не все. Туда же входят и чувства, о которых вы так тревожитесь, и взгляды, и мораль, и даже некоторые навыки… В отношении чувств наука весьма сдержанна. Она рассматривает их как категории, а не конкретные реалии. Например, что такое чувство собственности, откуда оно произошло, какова его сила и прочность. Или суетность… Вы знаете, что такое суетность?
– Не знаю, – ответил я, – и не уверен, что это чувство.
– В любом случае это – прочувствованное отношение к явлениям и предметам. Сами по себе предметы не могут быть суетными, даже если они созданы для удовлетворения человеческой суетности. Как, например, ваша открывалка, которая без употребления болталась на связке ключей.
– Вы правы, – улыбнулся я. – Но не совсем. Кажется, я был довольно педантичным человеком. Я и теперь питаю слабость к разным мелочам.
– Это тоже какое-то чувство или чувственное состояние. Современная наука рационалистична по духу и мало уважает чувства. Она считает, что чувство в принципе – нечто спонтанное, эфемерное и весьма лабильное, мы однажды говорили об этом. Оно возникает только по определенному внешнему поводу, иногда внутреннему. Как вы сами понимаете, при такой постановке вопроса весьма легко оспаривать наличие эмоциональной памяти. Но должен вам сказать, что ваш случай как будто больше подтверждает эту теорию, нежели отрицает ее.
– Не вижу, каким образом, – сдержанно ответил я.
– Сейчас объясню. Считается, что центры разума находятся в коре головного мозга. По своему генезису это сравнительно новые центры, и для науки это, по-видимому, означает, что они более совершенны. А центры чувства находятся в глубине подкорки. Теоретически связь между ними может прерваться. У вас это получилось на практике. Образы памяти появляются в вашем сознании, но связь с подкоркой не устанавливается.
Я слушал уже вполуха. Эта география мозга, полная белых пятен, прямо раздражала меня. И не хотелось соглашаться с таким деклассированием чувств в пользу сознания.
– Не следует придавать особое значение такой неполноценности воспоминаний, – продолжал доктор Топалов. – В известном смысле это – ваше преимущество. Представьте себе, что из тихой и спокойной саванны вы внезапно попадете в дикие джунгли. Вы испугаетесь, растеряетесь, утратите главные ориентиры жизни… Мне кажется, что обезьяна стала человеком именно тогда, когда перебралась в саванну. Там ей пришлось встать на задние конечности, чтобы смотреть поверх высокой травы. Чтобы слепить по ее колыханию, не подкрадывается ли кровожадный хищник…
Я слушал его, и во мне все сильнее и упорнее поднимался жестокий вопрос, на который я не находил приемлемого ответа: какого черта люди так бессмысленно боятся жизни и ощущения жизни? Да я сам, на собственном опыте узнал, что по своей сути основа жизни – бесконечная радость, неописуемое удовлетворение. И если в жизни так много страданий и страшных чувств, если в ней столько бесов, неужели люди не понимают, что в этом виноваты они сами и их общества, а не жизнь… Так я думал, но задавать вслух свой вопрос не стал. Я хорошо понимал, что доктор Топалов не в состоянии на него ответить. И он – человек, как и все остальные. Вот почему я постарался прекратить бессмысленный разговор.
– Доктор Топалов, что же вы мне посоветуете? Он с недоумением посмотрел на меня.
– Кажется, на этот раз мы разминулись!
– Да нет, почему же. Я просто соглашаюсь с вами. Но что мне делать дальше?
– Я бы посоветовал вам два месяца полного отдыха! – заявил он. – Упражняйте свою память! Уверяю вас: пока вам вполне достаточно тех чувств, которые у вас есть. А через два месяца спокойно возвращайтесь на работу.
– На эту работу я уже не вернусь.
– Почему? – он удивился.
– Просто не хочу работать с людьми, которые не понимают меня. Раз они такие умные – пускай сами впрягаются в хомут и тащат.
– Да, понимаю, вас обидели, – произнес он.
– Человек не может работать, если он не уважает себя!
– Что же вы будете делать?
– У меня прекрасная профессия. И я найду ей применение.
– Это уже другое дело, – отозвался он с облегчением, – Творческая работа действительно самое лучшее. Особенно для вас. Таким образом, вы на практике решите все свои проблемы.
Успешное завершение трудного разговора. Я чувствовал облегчение и успокоение. Мораторий, наложенный доктором Топаловым, вполне соответствовал моему состоянию. Человек не может созидать вне себя, пока не создал внутри себя.
Стояло очень жаркое, я бы сказал, непосильное лето. Днем небо раскалялось и только поздней ночью роняло к горизонту последние капли пота. Разогретые плиты тротуаров испускали тепло до раннего утра. Только к этому времени я по-настоящему засыпал на несколько часов и спал, слава богу, почти без сновидений. Лидия, кажется, вообще не спала, – так неподвижно и бездыханно, так мертвенно она лежала в своей кровати. За две недели она сильно похудела, лицо ее осунулось, стало чуть ли не костлявым. Я могу говорить только о лице – свое тело она старательно прятала от меня, словно оно было поражено проказой. Мне редко удавалось увидеть ее глаза – мрачный взгляд, без выражения, совсем бесчувственный. Но я понимал, что это не так. Этот мрак мог означать только ненависть, и ничто другое. Настоящую человеческую, теплую, густую ненависть, которая заливала ее по уши. Она так упорно искала свой ад, что наконец нашла его. Так я думал. Ад человека куда страшнее ада сатаны. Люди придумывают друг другу мучения искуснее дьявольских козней. Конечно, все могло быть и хуже, но вряд ли она это сознавала. Что бы я стал делать, если бы она рыдала, раскаивалась, просила прощения? Вряд ли бы я выдержал.
– Мони, почему ты не уедешь? – сказала она однажды. – Ты мучишься сам, мучаешь меня. Поезжай куда-нибудь, отдохни…
– Не могу, Лидия, – отвечал я.
Я действительно не мог. Мне казалось, что в чужом месте я буду жить чужими мыслями.
– Тогда уеду я! – внезапно сказала она. – Если хочешь – совсем! Так жить нельзя, это не жизнь, а истязание.
Вот она и подошла к этой мысли. Иногда не только рай – и ад становится невыносим.
– Да, знаю, – ответил я.
– Или ты это нарочно? Чтобы совсем раздавить меня?
– Выброси это из головы! – сказал я. – Я сейчас вовсе не думаю о тебе, ни о ком не думаю, кроме самого себя. Это мое право.
– Да, это всегда было твое право! – сокрушенно ответила она. – Всегда!
– Может быть! И это совсем не так плохо, как ты считаешь! Из прав вытекают обязанности!
– Это я уже знаю, – неожиданно ответила она.
– Ничего ты не знаешь! – вздохнул я. – Я говорю тебе в последний раз: того, о чем ты думаешь, все равно что не было. Нет, не так. Все это произошло с кем-то другим. Или в другой жизни.
Эти мои слова как-то вдруг успокоили ее, она немного ожила. Я все дольше засиживался в кабинете, совсем прекратил прогулки по парку. Усиленно писал. Сначала записывал все свои мысли. Потом понял, что это не нужно – так их было много и такие они были противоречивые. Лучше всего записывать те мысли, которые как вехи ведут к концу моего бесконечного пути. Построить в себе нечто, что укрепило бы мои душевные силы.
Именно это больше всего поражало меня в моей прошлой жизни – душевная неустойчивость. Я не мог взвесить свои чувства и судил о них только по фактам и событиям. Не видел в моем поведении ни капли здравого смысла, никакой логики, никакого серьезного основания. Странный курьез – по-видимому, именно тогда, когда обладал полным сознанием, я поступал самым бессознательным образом. Чем это объяснить? Нечем, кроме как свойством самого человеческого сознания. Как плыть ночью на корабле или на лодке, если видишь в небе одну звезду – свою собственную? Только свои желания, только свои цели? Куда пригребешь на такой несчастной лодке? Только к самому себе. Будешь кружить, как заколдованный в заколдованном море.
Да, лодка – в этом весь секрет. Лодка с одной звездой и единственным парусом, который ко всему прочему и снять нельзя в случае необходимости. Любой сильный порыв ветра просто опрокинет ее, потому что и прочного киля у нее наверняка нет. И нет выхода, нет спасения, разве что успеешь выгрести воду. И во что превращается жизнь? В вечное крушение и вечное спасение, пока не потеряешь последние силы.
Многое могла бы объяснить мне Лидия. Она постоянно была ко мне ближе, чем кто-либо. Но я уже понимал, что жестоко расспрашивать ее, как я это делал несколько раз. И как сделал еще однажды, как последний дурак.
– Лидия, я хочу тебя спросить, – сказал я. – Христофор знает, что ко мне вернулась память?
Она с недоумением посмотрела на меня. – Понятия не имею! Я его и не слышала и не виде с того проклятого дня, когда он затащил тебя на дачу.
– Ну, не совсем так. Два-три дня назад ты его обругала по телефону.
– И что из этого? – с вызовом спросила она.
– Как что? Да ведь он, наверное, что-то понял по твоему поведению!
– Ну и что, если понял? – с презрением отозвалась она. – Пусть эта свинья знает, что нельзя делать все, что в голову взбредет.
– Да, но я хотел поговорить с ним. Есть вещи, которые только он может объяснить…
Она посмотрела на меня так, будто говорила со слабоумным.
– Как ты можешь говорить как с равным, с человеком, который… который… – она заикнулась.
– Который – что?
– Который надругался над тобой! Не надо мной – над тобой! Я что, я – тряпка, мной можно и подтереться, но ты… ты…
Лидия бросилась вон и так хлопнула дверью, что квартира заходила ходуном. Пока я ломал себе голову, как быть, она снова появилась на пороге. Лицо ее было невероятного, какого-то табачного цвета.
– Слушай, что я тебе скажу! Не знаю, каких дьяволов ты ищешь в себе! Но пока не найдешь там своего достоинства, ты ничто! До сих пор ты хотя бы этим отличался от других. И если в один прекрасный день ты меня выбросишь из дома, как половую тряпку, я буду знать, что ты обрел себя! Теперь тебе ясно?
Я ничего ей не ответил. И скоро услышал, как она всхлипывает и воет в своей душной бонбоньерке.
Еще две недели прошло без особых происшествий. Только погода внезапно изменилась. Однажды ночью пошел дождь, такой буйный, такой проливной, будто он хотел снести город с лица земли. Небо побелело от молний, весь наш прочный дом дрожал от ударов, будто был готов в любую минуту обрушиться нам на головы. Но на другой день погода была тихая, ясная и прохладная, словно ранней весной. Мне казалось, что и в моей жизни что-то изменится, я наконец найду какой-то выход.
Однажды утром мне позвонил Радков, наш главный юрисконсульт. Очень любезно поздоровался, потом сказал:
– Товарищ главный директор, вы не могли бы зайти ко мне ненадолго? Это очень важно.
Ехать в управление? Сама мысль об этом была мне противна.
– А почему бы вам не приехать ко мне?
– Это в ваших интересах, товарищ директор, – очень почтительно сказал Радков. – Небольшая формальность, но совершенно необходимая.
– Хорошо, приеду к десяти, – сказал я и швырнул трубку.
Приближаясь к управлению, я беспощадно ругал себя за слабохарактерность. Не следовало, ни в коем случае не следовало больше появляться в этом здании, даже во сне, оно казалось мне чужим и отвратительным. Кабинет юрисконсульта находился на втором этаже, как и мой собственный. Я всегда поднимался пешком, но на сей раз поехал на лифте – до того мне никого не хотелось видеть. Радков сидел за столом – изысканный, выбритый, элегантный, как все юристы его ранга. Увидев меня в дверях, он совершенно непринужденно поднялся. Улыбка его была великолепно тренирована и отшлифована.
– Пожалуйста, проходите, садитесь, – предложил I он. – Не выпьете ли кофе?
– Нет-нет, спасибо! – решительно заявил я.
Только теперь я заметил, что в кабинете есть второй человек. Обыкновенный невзрачный человек в довольно поношенном костюме и в потрескавшихся ботинках, которые он даже не находил нужным спрятать под стул.
– Это инспектор Кутенков, – представил его юрисконсульт. – Из института страхования. Ему нужна небольшая справка.
Я еще раз оглядел инспектора. Не знаю, сколько народу он застраховал за свою жизнь, но застраховать себя самого явно не сумел. Инспектор полез в сумку и достал оттуда два документа – страховательный полис и доверенность. Страховку против несчастного случая я оформил лет пять-шесть назад, а доверенность выдал Лидии в прошлом месяце. Будто предчувствовал несчастье – теперь мне должны были выплатить значительную сумму.
– Эти подписи ваши? – спросил инспектор.
– Да, мои, – кивнул я.
– Но они совсем не похожи! – констатировал инспектор, как мне показалось, довольно злорадно.
Я и сам видел, что они действительно непохожи. Но обе подписи были мои – это я знал хорошо.
– К заявлению я приложил медицинскую справку. Я три месяца был в полной амнезии. Разве я могу припомнить свою прежнюю подпись?
На лице инспектора проступило легкое огорчение. Служебная бдительность явно сделала холостой выстрел. Дело кончилось тем, что я подписал в его присутствии новую доверенность. На этот раз обе подписи полностью совпадали. Инспектор неохотно извинился и ушел.
– Я очень рад, товарищ генеральный директор! – непринужденно улыбнулся Радков. – Значит, скоро вы снова вернетесь к нам?
– Вряд ли это будет скоро, – ответил я. – Сначала следует полностью восстановить здоровье, а там будет видно.