Первая часть
Мрак – мрак вне времени и пространства. Так человек обычно представляет себе любое несуществование, но это – одно из самых малых его заблуждений. Потому что и мрак – существование, и где бы ты ни был, и каким бы ты ни был – живым или мертвым, время и пространство несут тебя в себе, пока существуют они сами. А есть ли что-нибудь вне них, над ними, под ними, – все равно, мрак или свет, – это человеческий разум пока не в состоянии узнать, он еще не созрел для этого. И вряд ли когда-нибудь узнает. К сожалению, наша вселенная – далеко не первая и не последняя, так что нам не дано все знать о вселенных.
И все-таки, где же я был? Всей глубиной души чувствую, что не могу начать знакомыми словами: «Когда ко мне вернулось сознание…». Прежде всего, что такое сознание? В том-то и дело, что ни одно известное определение нам здесь не поможет. Так называемые проблемы гносеологии – вовсе не проблемы существования; это проблемы человека, который пытается разобраться, как же он, в сущности, воспринимает внешний мир, как опосредует его в себе. Мне все кажется, что тут философы, пожалуй, перестарались. История свидетельствует, что обыкновенный человек, да и самые далекие его предки, почти безошибочно ориентируется в окружающем его мире. Иначе эти предки навсегда остались бы инфузориями, лягушками или в лучшем случае – обезьянами, какими и были на самом деле. Поэтому оставим пока в стороне то, что принято называть сознанием, и поищем начало попроще. Я говорю лишь о начале нашего повествования; что же касается капризной и неблагодарной материи – человеческого сознания, – посмотрим, может быть, постепенно сориентируемся и там.
Итак, когда я открыл глаза, то прежде всего увидел свет. Ничего другого, только свет, но мне и этого было достаточно. Я видел мир, не разграничивая себя от него. Больше того, мне казалось, что я сам излучаю этот свет. Я весь бы полон какой-то тихой радости, спокойной и неподвижной, как окружавшее меня сияние; какого-то глубокого, неосязаемого удовлетворения, ощущения безмерной и непоколебимой полноты бытия без начала и конца. Теперь-то я знаю, что именно в этом – весь смысл и содержание жизни, но тогда я этого не знал, мне не нужно было знать, я просто был. И ничего больше, кроме меня самого, мне не было нужно.
Сейчас мне трудно сказать, сколько это продолжалось, – мгновения или вечность. Время еще не существовало. Может быть, так же родилась и вселенная, паи а вселенная, та, в которой мы живем. Мы привыкли думать, что сначала она была мертва и что жизнь в ней возникла только потом, через миллиарды лет. Но это вовсе не обязательно. Пусть даже вселенная вначале была не совсем живая, все равно она наверняка хранила в себе некую память о жизни. И может быть, ослепленная собственной первой вспышкой, сберегла эту память в вечности.
Позже – целую вечность спустя – я стал различать в безбрежном море света отдельные составные части. Сначала я увидел потолок – белую и блестящую, пока еще бесконечную, плоскость. Белый глобус лампы на тонкой металлической трубке. Гладкую белую стену, лишенную всякой фактуры, – границу моего пока не осознанного человеческого существования. Нет, я еще не был человеком, или канарейкой, или хотя бы пауком. Разве что какой-нибудь инфузорией. А гораздо позже я понял, что стена не была ни белой, ни гладкой, но это – отдельный вопрос. И вообще не следует полагаться на это мое нынешнее описание. Я различал отдельные предметы, но еще не знал, как они называются. Мало того – я все еще не разграничивал себя от них. Они существовали со мной и во мне, в моей неподвижности, были частью меня самого. Например, я даже не подозревал, что в мире есть движение. Но все же слегка повернул голову вправо, как подсолнух поворачивает венчик к солнцу. И дрогнул. Назовем это первым легким волнением, первым движением моей души. Что угодно из случившегося позже я могу забыть, но эту минуту – никогда.
Вот что я увидел. Большое окно в белой раме, за невидимым стеклом – ветви гигантского дерева. По крайней мере, таким оно мне тогда показалось, – гигантским. Внезапно я словно растворился в его зеленом сиянии. Густая крона была тоже залита светом, но этот свет был совсем другой. Он был живой, он не сиял, а подрагивал, как плазма, – безмерная, бесконечная жизнь. Листья у дерева были темно-зеленые, сильно изрезанные, с каким-то металлическим отливом. Совершенно неподвижные и все же, как и сам свет, бесконечно живые. Алчно, с неутолимой жаждой я смотрел на эту жизнь, ненасытно глотал ее, как глотал бы живительную воду умирающий от жажды. И все-таки я больше не был так тихо и радостно спокоен, как в той, первой моей вечности. Пусть я был счастлив, но это совсем другое, разное. Теперь все, что я видел, находилось вне меня. Сам того не сознавая, я уже разграничивал себя от всего остального. Прошло много месяцев, прежде чем я понял, какой страшной была эта минута. Именно это понимание своей обособленности постепенно наслаивает в сознании человека зловещую идею конечности бытия, его прерывности, в последнем счете – идею смерти. Но тогда я был жив, именно бесконечно жив, без тени мысли о смерти.
И тут произошло нечто странное, чего, мне кажется, не опишешь словами. Неожиданно откуда-то прилетела и села на ветку рядом с окном птица, – черная птица с острым желтоватым клювом. Это был самый обыкновенный дрозд, вы, наверное, не раз видели дроздов в парках и скверах, кажется, эти птицы окончательно переселились в города. Но вряд ли вы обращали внимание на то, как изящны и совершенны формы этой невзрачной птицы. Дрозд поерзал на ветке, потом заглянул в комнату и уставился на меня.
Вот это и было странно – в ту же минуту, мгновенно и спонтанно, я подумал, что я – тоже птица. Правда, слово «подумал» звучит неточно, разве что допустить, что каким-то таким же образом думают все живые существа, в том числе, например, деревья. Главное, я чувствовал, что дрозд – это я, а я – это дрозд. Это даже не странно, это, скорее, естественно, – что же еще может подумать животное, увидев другое животное, тоже единственное в своем роде? Но дело в том, что позднее эта мысль, или это ощущение, или чувство, преследовало меня целыми месяцами. Особенно по утрам, когда я, уже вернувшись домой, просыпался и видел за окном еще темные ветви дерева. Правда, мое дерево не такое, как здесь, оно другое, это широколистная чинара с белесым стволом… И мои мысли – уже вполне нормальные человеческие мысли… А может быть, я и вправду дрозд; я так мало похож на других людей, так сильно отличаюсь от них… Вот что я думал по утрам, но эти дни еще не пришли, до них еще далеко.
Здесь, пожалуй, следует сделать отступление. Вы можете сказать: а зачем, в сущности, останавливаться на таких мелочах, кому нужны эти подробности? И к чему так придирчиво их анализировать? Ведь это скучно!
Что я могу ответить? Ничего! У каждого свой вкус, свое чувство меры; каждый имеет право выбора. Но если вы читали предшествующие страницы через строчку, вам лучше вообще закрыть книгу. Вам и дальше будет трудно, особенно когда начнется самый лабиринт. Там на каждом повороте придется останавливаться и думать о выборе направления; занятие это несерьезное, а в нашей жизни не стоит терять время даром. Есть много хороших книг, они увлекательнее написаны и, наверное, много умнее и мудрее этой книги. Ничего страшного, я не профессиональный писатель и обижаться не стану.
* * *
Итак, дрозд еще раз взглянул на меня, потом взмахнул крыльями и улетел так же внезапно, как и прилетел. Я почувствовал огорчение, сильное огорчение; это было первое ясное и определенное чувство, появившееся в моей душе. Много нового открылось мне в эти минуты. В первую очередь, моя разграниченность от мира; движение, о существовании которого я не подозревал; одиночество, которого еще не сознавал. И еще одно, самое главное, как оказалось впоследствии. С отлетом дрозда для меня вдруг началось течение времени. Моего времени. Слава богу, оно пока еще не тикало, первый поворот его колеса был таким плавным, что я его почти не ощутил. Наверное, я так и буду путать, где мысль, а чувство до конца своего повествования. Но так было в действительности. Я все еще был глубоко безразличен ко времени, оно не существовало для меня. Надо сказать, что изо всех бед, которые привели меня в больницу, мне удалось извлечь нечто полезное. Это – мое равнодушие, или моя бесчувственность, к человеческому времени. Правда, я не уверен, что оно вечно. Как знать, может быть, за несколько дней или месяцев до неизбежного конца мои часы застучат, да так громко, что заглушат все остальные человеческие часы на свете. Но я не стану жаловаться. Раньше или позже, быстрее или медленнее, каждые человеческие часы должны отсчитать свое время.
Но тогда меня больше всего заинтересовало движение. Раз дрозд взлетел, значит, я тоже могу взлететь! Я даже сделал какое-то бессознательное усилие и только тут ощутил собственную тяжесть. Неприятное, сковывающее, я бы сказал, отвратительное чувство. Но я не стал отчаиваться и сделал новую попытку. На этот раз мне удалось шевельнуть головой, правда, чуть-чуть. И я увидел такое, что все прочее вылетело у меня из головы. Рядом со мной сидел человек, точнее, женщина. Помню, что в первую минуту я испугался. И неудивительно, все животные пугаются человека, – и дрозды, и даже морские свинки. Но так было всего какое-то мгновение. Испуг очень быстро перешел в удивление, а удивление – в некое жадное, неутолимое любопытство. Женщина была молода и одета в белый халат, который так и сиял белизной. В ней же самой, кажется, не было ничего, что могло бы произвести какое-нибудь особое впечатление: светлые, почти пепельные волосы; неопределенные черты лица – или такими они показались моим еще не привыкшим к свету глазам; нежный рот, такой свежий и нетронутый, будто он. только что появился на свет; ярко-голубые глаза с неописуемым выражением, которого я тогда не мог разгадать. Не знаю, была ли она красива, но исходившее из ее глаз голубовато-белое сияние было сильнее и прекраснее любого света. Потом она внезапно встала и вышла из комнаты.
Итак, я не дрозд, я человек. Я стремительно, с неумолимой быстротой возвращался к самому себе. Метаморфоза состояла в том, что ко мне неожиданно пришли слова. Я начал думать. Я – человек. Это – больница. Черт знает, как я сюда попал, да это и неважно пока. В палате стоит еще одна кровать, но моя ближе к окну. Судя по тому, как аккуратно заправлена вторая кровать, она не занята. Вот и хорошо, что не занята, мне вовсе не хочется видеть людей.
После превращения в человека мне стало как-то не по себе. Я всеми силами хотел снова слиться с могучим деревом, которое сообщало мне такое глубокое чувство вечности и полноты жизни. Я посмотрел на него, но впечатление было уже другое, оно оказалось обыкновенным, человеческим. Дерево как дерево, наверное, дуб, хотя и вправду могучий. Меня что-то угнетало, мне чего-то хотелось. Ну, конечно, как все просто: я голоден. Я голоден, кровать жесткая, что-то сдавливает мне голову. Я невольно ощупал ее – так и есть, вся голова плотно забинтована до самой шеи. Очевидно, я здорово где-то влип. Вечность насовсем улетела от меня, уже появилось навязчивое ощущение форм и расстояний, предметы обрисовывались все яснее. Если оценить то мое состояние с позиций сегодняшнего дня, я могу сделать только один вывод: прийти в себя, обрести сознание, снова почувствовать себя человеком – никакое не преимущество, даже простой радости это не приносит.
Так, в расплывчатых, отрывочных размышлениях прошло минут десять. Потом дверь открылась и в палату вошел человек. Не говоря ни слова, он сел на табуретку, на которой недавно сидела девушка с голубыми глазами. Мы молчали и смотрели друг на друга; наверное, оба глядели испытующе. На человеке тоже был белый халат, но на врача он никак не походил. В сущности, это был смешной человек. Простоватое и угловатое лицо, необыкновенно длинная шея; кадык порос жесткими блестящими волосами, и я никак не мог оторвать от него взгляд, что было невежливо. Но он вряд ли это заметил.
– Как вы себя чувствуете? – спросил человек.
– Да ничего, – ответил я. И, пожалуй, сказал правду.
– Что-нибудь болит?
– Нет, ничего не болит… – Потом я спохватился, – где-то сзади чешется… зудит.
Я даже машинально потянулся рукой туда, где чесалось. Его умные и добрые глаза улыбнулись.
– Это хорошо, что у вас зудит затылок, – сказал он. – Я ваш врач, Топалов… Кирилл Топалов… А вы знаете, как вас зовут?
В его глазах вспыхнула искорка, но тогда я не обратил на это внимания. Меня смутил его вопрос. Как меня зовут? А разве меня должны как-то звать? Зачем это нужно?
– Не знаю, – сказал я.
– А вы подумайте… Я хочу знать ваше имя. Свое я вам сказал.
Я подумал. У меня не было ощущения, что я забыл свое имя. Мне казалось, что его просто никогда у меня не было.
– Не знаю, – повторил я.
– Хорошо, я вам помогу. Вас зовут Симеон Игнатов Балевский, но вы подписываетесь «Игнатов». По профессии вы архитектор, главный директор «Интерстроя». Вам это о чем-нибудь говорит?
– Ни о чем, – ответил я. Он чуть заметно вздохнул.
– Так я и думал. У вас была фрактура черепа. И потому вам сделали довольно сложную операцию. Но вы не пугайтесь, скоро все будет хорошо.
«Не пугаться? – с легким беспокойством подумал я. – А почему это я должен пугаться?»
– Почему я должен пугаться? – повторил я вслух.
– Конечно, никакого смысла в этом нет, – кивнул врач. – Должен сказать, что я вас не знал до… – он запнулся.
– До чего?
– Ну, скажем, до несчастного случая.
– Какого случая?
– Когда вы получили травму черепа… Вы поехали объект, который строится под вашим руководством. Там поскользнулись и упали. Упасть со второго этажа ременного дома – не бог весть как страшно. Но вы, к счастью, ударились головой. Как раз тем местом, где вас сейчас чешется, – он опять усмехнулся. – А где вы е?
– Не знаю.
– Не волнуйтесь, и я не знаю. А вы случайно не знаете, как зовут вашу жену?
– Жену? – встрепенулся я. – Разве я женат?
– Женаты. Детей у вас нет. Но жена ваша, говорят, красавица.
Я насторожился. – А разве вы ее не видели?
– Не видел, – спокойно ответил он. – Мой кабинет – в другом крыле больницы. Здесь я бываю только с обходом… Насколько я понимаю, вы совсем недавно пришли в себя. И, наверное, еще не смотрелись в зеркало. Что вы можете сказать ? своем возрасте?
– Что это такое – возраст?
– Это сколько вам лет, – пояснил врач. Я задумался. Неизвестно почему, этот вопрос показался мне особенно трудным. А он молчал и ждал ответа. Я мучительно пытался вспомнить хоть какое-нибудь лицо, но в голове было пусто.
– Хорошо, а мне, по-вашему, сколько лет?
Я внимательно посмотрел на него, но тут нечего было долго думать.
– Вам лет пятьдесят пять, – ответил я. Он искренне обрадовался.
– Молодец! Ровно столько мне исполнилось три месяца назад. Ну хорошо, а самому себе вы бы сколько дали? – и в его взгляде вспыхнуло нестерпимое любопытство.
– Ну, лет тридцать, – неуверенно протянул я.
– Вам сорок шесть, – сказал он, неизвестно почему очень довольный моими словами. – Но вы ответили правильно. В душе каждый чувствует себя куда моложе своих лет. Даже старая бабка, которая еле ноги волочит.
Он призадумался, потом спросил:
– А вы знаете, что такое кочерга?
– Кочерга… – протянул я. – Кажется, это такая штука, которой мешают дрова в печи.
– А булавка? – быстро сказал он.
– Иголка с головкой.
– Какая разница между булавкой и заколкой?
– Не могу сказать!
– А вы знаете, что значит «рудиментарный»?
– Зачаточный! – не задумываясь, ответил я.
Он задал мне еще десяток вопросов. Чем дальше, тем легче мне было отвечать. Я чувствовал, будто в голове у меня что-то раскрывается, слова так и вылетали одно за другим. И эта легкость была так приятна, что от удовольствия я буквально смотрел ему в рот.
Хорошо, сейчас я задам вам вопрос потруднее. Вы – архитектор и, наверное, вспомните. Кто построил Кельнский собор?
Вопрос был в самом деле нелегкий. Я задумался. – Собор строили шестьсот с лишним лет, – сказал я наконец. – По-моему, из материалов весьма среднего качества. Мастера были хорошие, но те, кто отпускал средства, были людьми прижимистыми.
– Но хотя бы одно имя вы помните?
– Подождите… Ну да… Арнольд, Иоханнес, Никоей…
– Чудесно! – опять воскликнул он.
И был готов от удовольствия откинуться назад, но вовремя спохватился, что стул у него без спинки. Да, да, память совсем не простая штука. И, как я понял уже позже, разница между условными и безусловными рефлексами куда тоньше, чем считают иные физиологи.
– А теперь я могу сообщить вам диагноз, – снова заговорил мой врач. – У вас амнезия. Вы знаете, что это такое?
– Да, знаю.
– Но ваш случай несколько особый… Вы утратили только свою личную память… Конечно, это понятие весьма условно. Современная медицина, к сожалению, не может сказать ничего определенного о том, в каких именно отделах мозга хранится этот вид памяти. Одно время считали, что в гипоталамусе и ретикулах. Сейчас некоторые утверждают, что личной памятью заведует гипокамп. Лично я в этом сомневаюсь. И вообще крайне рискованно связывать определенные функции и свойства сознания с определенными центрами мозга. Настолько рискованно, что может оказаться недостоверно. А вот вы меня сегодня озадачили. Должен сказать, что вы упали прямо на гипокамп. На то место, где у вас чешется.
Я не ожидал, что пойму его с такой полнотой. И с такой легкостью.
– А может быть, я его раздавил? – с любопытством спросил я. Только с любопытством, не более; у меня еще не было ощущения опасности, большой или малой, все равно.
– Нет-нет! – энергично запротестовал врач. – Я ассистировал при вашей операции. Конечно, гипокамп пострадал при травме, в нем застряли осколки черепа. Но он не раздавлен и не ампутирован, а все остальное не так уж страшно. По-моему, все центры мозга, заведующие памятью, взаимодействуют между собой и помогают друг другу. Остальная часть вашей памяти, та, которую вы приобрели опосредованно, – в отличном состоянии. Я уверен, что у вас все полностью восстановится и будет так, как было. Уверен, да уверен. Только не могу назвать точные сроки…
Он смотрел на часы. Это, наверное, означало, что наша беседа – или его обход – кончается. Мне не хотелось терять собеседника. Он пробудил во мне чувства, которые были мне приятны.
– А могу я задать вам несколько вопросов?
– Да, пожалуйста, – встрепенулся он. – Я вас слушаю.
– Как называется вон то дерево за окном? Он даже не обернулся.
– Это куэркус педункулифлора. Летний дуб… Прекрасный экземпляр, единственный в нашем маленьком парке. Ему лет пятьдесят – шестьдесят, это, конечно, по-моему. Неизвестно, как он сюда попал. И ему, наверное, очень трудно тут одному.
– Вряд ли, – отозвался я. – Он такой жилистый, такой мощный. Самые хилые деревья те, что растут в густом лесу.
Взгляд его как-то особенно блеснул.
– Вы и это знаете? – с серьезным видом сказал он. – Ну что же, хорошо, вас можно поздравить. Вы, конечно, правы. Чтобы вырасти сильным, любое существо должно быть в какой-то мере одиноким.
Он улыбнулся и встал. Я прекрасно понял, что эта его улыбка предназначена не мне. Это была улыбка врача, адресованная пациенту – любому пациенту, и я іного расстроился.
– Здесь недавно была молодая женщина. В белом халате. Вы не знаете, кто это?
– Наверное, одна из медсестер, – рассеянно отозвался он. – Мне сообщили по телефону, что вы пришли в себя.
– Да, понимаю. И еще один, последний вопрос. Вы мне не скажете, какое сейчас время дня?
– А вы как думаете?
– По-моему, послеобеденное.
– Правильно. Сейчас пять минут пятого. И уже минут меня ждет пожилой и капризный больной.
– Извините. Я просто хотел знать, дотяну до ужина нет. У меня такое чувство, будто я не ел по меньшей мере неделю. Он опять сел.
– Гораздо больше… До сих пор мы вводили вам искусственное питание. Ваш желудок отвык от пищи, и вам нужно быть крайне осторожным. Начнем с самой легкой пищи…
Он ушел, с порога еще раз кивнув на прощанье. Мне сразу стало грустно и одиноко. Как приятно, когда тебе задают вопросы, а ты отвечаешь на них легко и уверенно. Ну хорошо, почему бы мне самому не поспрашивать себя? И я попробовал, но ничего не получилось. Вам это покажется странным, но так оно и было. Я не мог задать себе ни одного вопроса, мне неоткуда было их взять. Мой мозг был все еще инертен и неподвижен, ему не хватало инициативы. Он походил не на живой человеческий орган, а на бездушный аппарат, который надо включить, чтобы он заработал. Однако в конце концов мне удалось сочинить один вопрос. Кто моя жена? Какая она? Но я ничего не мог вспомнить. Совсем ничего. Это казалось мне просто невероятным, ведь я в общем понял из объяснений врача, что такое личная память. Да нет, не может быть, чтобы ее имя не лежало в каком-нибудь уголке моей памяти, куда оно попало всякими окольными путями. А вместе с ним наверняка лежат десятки и сотни других имен. Иван Вазов, например. Кто такой Иван Вазов? Патриарх болгарской литературы. Хосе Марти? Кубинский поэт и революционер. Клемент Готвальд? Бывший президент Чехословакии. Все эти имена появлялись у меня в голове внезапно и сами собой, их никто не звал. Если бы я мог вот так же вызвать в памяти ее имя, то, пожалуй, нашел бы и ответ на свой вопрос.
Часам к шести принесли мой скромный ужин: чашку бульона и небольшой сухарик. Его принесла рослая женщина лет сорока с огромной мягкой грудью. Лицо у нее было широкое и необыкновенно добродушное. Но в первую минуту я даже не взглянул на нее – все мое существо устремилось к еде с такой яростью, с такой внутренней силой, что я в первый раз после того, как пришел в себя, был глубоко потрясен. Неужели в душе человека нет двигателя более сильного, чувства более яркого, чем влечение к еде? Если судить по моему состоянию в ту минуту, такого чувства нет. Когда я протянул руку к маленькой белой чашке, пальцы у меня дрожали.
– Сейчас, сейчас, – женщина улыбнулась мне, – сейчас мы вас покормим…
– Вы будете кормить меня?
– Так положено. Вам нельзя прикасаться к еде. Откуда мне знать, вон вы какой голодный, еще проглотите все сразу…
Конечно, она была права. Я мог бы проглотить не бульон, но и саму чашку. Женщина устроилась удобнее на табуретке, заправила мне за ворот салфетку и зачерпнула ложку золотистой жидкости. Никогда забуду, что я при этом почувствовал. Дело даже не в хорош или плох был бульон; вначале его вкус разочаровал меня. Но это первое ощущение блаженства, когда горячая жидкость пошла по пищеводу, нельзя ни с чем. Однако со второй ложкой моя кормилица не спешила.
– Все так рады, – приговаривала она, – так рады, вы уже в сознании… Некоторые даже поговаривали, что вам не выкарабкаться… Один Топалов…
– Сколько дней я пролежал без сознания? – перебил я ее.
– Да не знаю, не считала, сколько дней да сколько ночей… Но недели две будет…
Я дрогнул – первое, еще неясное ощущение испуга.
– И как меня кормили?
– Это мы умеем… Можно питательные смеси вводить в кровь, можно и уколы делать…
Но я почти не слышал ее. Две недели пробыть без сознания – это, пожалуй, в самом деле страшновато.
– Сейчас вашей жене звонят по телефону. Хотят и ее обрадовать, бедняжку…
Но и эта женщина ни разу не видела моей жены и не знала, как ее зовут. Она старательно кормила меня по каким-то не известным мне предписаниям, и после каждой ложки ее лицо становилось все добрее, все нежнее, и я бы даже сказал, все красивее. Можно было подумать, что это я ее кормлю, а не она меня. Наконец она встала.
– Я сегодня еще приду, – сообщила она, по-матерински улыбаясь. Да, действительно по-матерински, хотя из нас двоих старший был я. – К восьми часам…
И ушла. Все уходили, а я оставался. Примерно через полчаса появилась медицинская сестра. Вряд ли кому случалось видеть существо более чистое и стерильное. Она была так вымыта, так выстирана, так великолепно накрахмалена и выглажена горячим утюгом, что сияла прямо-таки неземной белизной. Но сама сестра показалась мне холодной. Или высокомерной – даже теперь мне трудно сказать, какой именно. Она взглянула на меня совершенно спокойно и, ни о чем не спрашивая, воткнула мне в бедро шприц; между прочим, она сделала это так умело, что я почти ничего не почувствовал. И только после этого благоволила открыть рот:
– Я буду дежурить сегодня ночью. Вы ничего не должны делать сами, особенно вставать. Что бы вам ни понадобилось – вызовете меня. Вот кнопка звонка.
Она объяснила мне, как пользоваться кнопкой, и ушла. И она ушла… Но мой ангел-хранитель в самом деле явился в восемь часов. На сей раз мне принесли немножко свежего творога. И разрешили есть самому. Творог был очень хороший, хотя и пресный на вкус. Часам к девяти снова зашла сестра; она подала мне эмалированную «утку» и тактично отошла к окну. Но я почти ничего не смог сделать – так стесняло меня ее присутствие. Уходя, она погасила свет, и я услышал, как закрылась дверь.
Мрак. Кажется, с этого мы и начали. Но мрак в палате был разреженный, теплый, его можно было терпеть. И все-таки сердце у меня сжималось. Только теперь я понял, что означает для человека видимое присутствие вещей и предметов. Они его подбадривают, дают ему чувство реальности и уверенности в себе. А эти, чуть заметные во мраке тени и контуры только пугали меня. Столик в углу походил на зверя, готового к прыжку. Из-под соседней кровати высовывалась крысиная морда. Я знал, что это мне кажется и что крыса всего – мои же шлепанцы, и все-таки был неспокоен. Я не понимал своего состояния, но теперь я теперь оно мне понятно. Человек может быть по-настоящему человеком, только пока над ним светит солнце. Во мраке он превращается в прачеловека и готов лезть в пещеру, карабкаться на дерево или прятаться в свайном це – подальше от опасности. Наверное, оттуда же у человека зародились те темные чувства, которые и по сей день остались темными.
Чтобы отвлечься, я решил думать. О чем я мог думать? Разве что снова потрудиться над именем жены? Я расслабился и стал терпеливо ждать. Я и не знал, какие неприятности накликаю на свою же голову. Сначала имена медленно, как капли, процеживались у меня в памяти. Крум. Борис. Симеон. Петр и Асень. Потом капли забарабанили, потом хлынули дождем. Иван. Христо. Васил. Тодор. Александр. Александр I, Александр ІІ, Александр III… Куда я забрался, это мужские имена, а мне нужно женское имя, имя моей жены. Амнерис, Агамемнон, – постой, опять мужское, – Лукреция, Агриппина, Жозефина, Клеопатра… нет, это не болгарские имена. Но я не мог вспомнить ни одного болгарского имени… Ага. Здравствуй, дорогая Иванка! Хорошо. Иванка, Драганка, Виолета, Цвета. Ирина, Комбина… Нет, не так, надо выговаривать медленно, чтобы не обрывалась нить. Но я не мог медленно. Имена стучали, как сухие гербовые штемпеля, после которых не остается никакой краски. Я хотел передохнуть, упокоиться, но автомат внутри меня щелкал безостановочно и беспощадно. Я не знал, как его выключить, я не знал механизма проклятого мозгового аппарата. Лили, Вили, Люси, Пуси. Глупости. Колесо вертелось. Нина, Мина, Здравка, Буда, Рада, Бистра. Бистра Нанева. Кто такая Бистра Нанева? Кажется, архитектор. Или скульптор. Конечно, скульптор. Сейчас она работает в Париже…
Только к рассвету я как будто что-то нащупал. И тут же успокоился и заснул. Маленькое чудовище, скрытое в черепной коробке, затихло лишь тогда, когда добилось своего.
Утром в мою палату вошла новая медицинская сестра. Она тоже была чистенькой, свежевымытой и выглаженной, но в отличие от ночной дежурной смотрела светлее и приветливее, с косенькой, но очень милой улыбкой.
– С добрым утром, товарищ Балевский, как вы себя чувствуете? – спросила она по-свойски, будто мы были давным-давно знакомы. Она сунула мне под мышку градусник. Прикосновение ее прохладной руки было особенно приятно.
– Как будто ничего, – сонно ответил я.
– Скоро придут брать у вас кровь. Ведь вы не боитесь?
– Боюсь, – ответил я.
– Не может быть! Такой мужчина, как вы!
И она повернулась к двери. Надо было удержать ее хотя бы ненадолго.
– Извините, сколько в нашем отделении медицинских сестер?
– Шесть, – отозвалась она. – А вам какая нужна? Я описал ей молодую женщину, которую увидел первой после того, как открыл глаза. Она задумалась.
– Нет, это не сестра. Это одна из ваших посетительниц.
– Вы уверены?
– Конечно. Она и сказала нам, что вы пришли в себя.
* * *
И я снова остался один. Я был слегка озадачен. Еслио посетительница, почему она сразу ушла? Ей следовало остаться, поговорить со мной или хотя бы поить меня с благополучным исходом. Почему она так странно, так необъяснимо? И я начал строить догадки. К тому же мысль моя работала четко. Было очень приятно иметь в голове такую точную и ясную мысль.
На завтрак мне принесли манную кашу – размазню. Приличную порцию. Но это я теперь говорю, что ел то кашу, тогда же я этого не знал. Я проглотил ее мгновение ока, отставил тарелку и свирепо огляделся сторонам. Из-под соседней кровати действительно л носок синего суконного шлепанца. Будь это не шлепанец, а какой-нибудь кролик, например, я бы зверем набросился на него, – такую алчность, такое неодолимое желание есть я ощущал в себе, вернее, в недрах своего тела. В самых глубоких, самых потаенных своей плоти. Тогда я думал, что этот неистовый никогда не пройдет, но я ошибался. Через месяц, вернувшись домой, я ел не больше воробья, да и то главным образом овощные блюда. Явилась девушка с милой улыбкой, чтобы забрать у меня термометр. Она была еще веселее и дружелюбнее, в первый раз. На пороге она обернулась и даже примовилась со снопиком термометров в руке.
– Пришлю-ка я вам парикмахера, – заявила она, – чему пугать людей щетиной?
Снова мелькнула милая улыбка, и сестра исчезла, Интересно, она в каждой палате так мило улыбается? подумать об этом было неприятно. В десять часов наконец-то пришел врач Топалов. Он сел рядом с кроватью, небрежно пощупал мой пульс и с удовлетворением произнес: