Проблема показалась мне не такой сложной. Землетрясения — не внезапный инцидент, а продолжительный процесс, когда накопление определенных факторов в критический момент приводит к катаклизму. У этого процесса есть свои скрытые приметы, которые, к сожалению, придуманные человеком приборы пока не научились распознавать. Но у животных есть органы, которые у человека или вообще отсутствуют, или переродились и отмерли за ненадобностью. Взять, например, удивительную способность животных к ориентированию. Почему бы им не иметь еще какого-нибудь органа, предчувствующего землетрясение, особенно тем, кому оно больше всего угрожает, например, пресмыкающимся или крысам?
И разве не могло быть, что у моей бабули тоже сохранился какой-либо подобный атавистический орган? Я был склонен поверить в это. К тому же мне не хотелось отказываться от ее предсказания.
Должен заметить, что я человек вовсе не тщеславный и отнюдь не жажду поклонов. Скорее, я сам поклонюсь первым, чтобы избежать этой малоприятной церемонии. И все же можно ли назвать настоящим ученым человека, который не мечтает открыть что-либо новое и неповторимое? Пусть даже на первый взгляд скромное и незаметное, вроде открытия Менделя с его маленькими смешными горошинами.
Пока я учился, вторая мировая война как-то незаметно закончилась. Многим и в голову не приходило, что отныне нам предстоит жить совсем в ином мире, коренным образом отличающемся от прежнего. На первый взгляд на моей судьбе война тоже не отразилась. Как студент, я был освобожден от военной службы. Солдатскую форму мне пришлось надеть только в самом ее конце, когда меня мобилизовали на какие-то краткосрочные курсы. Наша семья тогда жила уже в Софии. Как обычно, и на сей раз колесо судьбы повернула бабушка. Ее беспокойный дух, а может, и ее одиночество решили вопрос. К тому времени отец просто изнемогал в Пловдиве. Конечно, он умел варить чудесный кофе, но что можно сварить из цикория? Война совершенно лишила нас настоящего кофе.
— Послушай меня хоть раз, сынок! — говорила отцу бабушка. — Почему бы нам не переехать в Софию к детям?
— А что я там буду делать? — мрачно спросил отец.
— А тут что ты делаешь? Что-нибудь да найдется.
Но отец долго не мог решиться. Решительностью он никогда не отличался, а с возрастом вообще стал боязлив, как ребенок. Как это обычно бывает, помог им случай. В Софии скончался двоюродный брат отца, сын деда Лулчо. Вдова не могла справиться с таким чисто мужским предприятием, как парикмахерская — бабушка упорно называла ее цирюльней, — и предложила отцу войти в дело на весьма выгодных условиях: половина доходов ей, половина ему. Отец наконец согласился, хотя и не очень охотно. Это занятие казалось ему унизительным, холопским. Но бабушка была непреклонна.
Так отец стал брадобреем. В сущности, это была вершина его карьеры. К моему удивлению, он очень скоро научился стрижке и бритью. Быстро приобрел неплохую клиентуру, впервые в карманах у него завелись деньги. Все были довольны этой метаморфозой, кроме брата. Согласитесь, быть сыном мелкого цирюльника не слишком блестящая рекомендация для преуспевающего дипломата. К тому времени брат получал уже большое жалованье и сам вызвался содержать отца, если тот бросит свое убогое ремесло. Но отец категорически отказался. У него тоже была своя гордость, в подаяниях он не нуждался.
Но эта хорошая жизнь продолжалась меньше двух лет. Американские «летающие крепости» все чаще стали кружить над Софией, пока наконец не обрушили на город свой смертоносный груз. Это произошло 10 января 1944 года, во время так называемой «большой» бомбежки, хотя остальные тоже трудно назвать малыми. Особенно велик был страх — не страх, ужас, — вызванный этим апокалипсическим бедствием. Дневная бомбежка, как я уже говорил, застала брата на операционном столе и кончилась для него трагически. А наши даже не дали себе труда укрыться в убежище, находившемся в ста шагах от дома. Подумали, что самолеты, как всегда, направятся в Плоешти бомбить нефтеперегонные заводы. И началось то, что потом все называли адом. Впрочем, какой ад? Те, что в аду, по крайней мере не дрожат за свою жизнь. А к страданиям люди привыкают быстрее, чем к радостям.
В то время мы жили в низеньком одноэтажном домике без подвала. Даже спрятаться было некуда. Город сотрясался от разрывов бомб. Мама стояла на коленях перед иконами, бессвязно бормотала молитвы, отец мрачно молчал. Только бабушка была как-то по-особому оживлена и с любопытством озиралась вокруг, словно человек, увидевший наяву один из самых своих нелепых снов. Во время ночной бомбежки родители заторопились в убежище. Но бабушка не пожелала сдвинуться с места. С тех пор как она сломала ногу, ей было трудно ходить, так что она нигде не бывала, кроме городской бани. Однажды она даже заблудилась, перепутав трамваи, и нашим пришлось вызволять ее из полицейского участка.
Все же отец попытался ее уговорить. Бабушка посмотрела на него «проясненным взглядом», по странному для отца выражению, который в жизни не прочел ни одной книги, если не считать той страницы «Записок» Захария Стоянова, где упоминается и о нашем деде. «Пловдивцы — парижане по сравнению с софийскими шопами» note 7 — это выражение накрепко засело у него в голове, так что на столичных жителей он глядел с некоторым пренебрежением, хоть и весьма старательно скоблил их могучие подбородки. Сейчас, уговаривая бабушку, он чуть не заплакал. Все было напрасно.
— Ступайте, дети, оставьте меня, — недрогнувшим голосом заявила бабушка. — И без того Манол, верно, дивится, чего это я так долго мыкаюсь на этом свете.
Итак, отец с матерью укрылись в убежище, а бабушка осталась совсем одна. Это был ее последний разговор с живыми. Обо мне она даже не упомянула — ни слова, ни завета, ни последнего напутствия. Возможно, в те минуты она уже принадлежала только себе и своим воспоминаниям. В самом деле, к чему ей было бежать? И как она могла объяснить это сыну? С другой стороны, можно ли объяснить, почему человек всегда так бессмысленно цепляется за жизнь? Инстинкт самосохранения? Во всяком случае, у бабушки его можно назвать скорее каким-то врожденным чувством пути, который должно пройти. Иначе все и до и после него полностью обессмысливается, то есть не является и не может быть жизнью.
Я в то время служил в Горна-Бане унтер-офицером санитарного взвода. Дневная бомбежка не произвела на меня особого впечатления, я просто ее не заметил, потому что у нас было много раненых, о которых приходилось заботиться. Но когда сирена завыла среди ночи, все в панике бросились к дверям. Один я не торопился. Зачем? Когда играешь в кости с судьбой, нечего высчитывать очки. Все равно, хочешь ты или нет, она бросит кубик по-своему. Как и положено судьбе, она интересуется только собой. И все же не может ничего изменить. В этом смысле — и это правда — она беспомощнее нас самих. Такова истина.
Я спустился в опустевший окоп, вооруженный одним лишь биноклем. Внизу подо мной лежал невидимый город, я чувствовал его могучее присутствие, его оцепенение. Но ни капельки не боялся, особенно за свою жизнь. Не могу объяснить это ощущение ничем, кроме полной бесчувственности. Прошло минут десять. Или, может быть, полчаса — в таком состоянии человек теряет всякое представление о времени. Привыкнув к темноте, я понемногу начал различать контуры города. Отчетливо вырисовывались глубокие морщины улиц, купол церкви Александра Невского, похожий на вытаращенный в небо глаз, даже ощетинившиеся трубы. И лишь тут я услышал низкий, тяжелый гул моторов, накатывавшийся равномерными спокойными волнами. Пока ничего такого, что заставило бы меня задрожать от страха или ужаса. Затем самолеты-разведчики сбросили осветительные ракеты. Вероятно, они были на парашютах, потому что их мертвенно-белый свет долго и неподвижно висел в воздухе. Абсолютная неподвижность, недосягаемая и стеклянная сквозь линзы бинокля. Рев моторов стал громче, отчетливей. И тогда упали первые бомбы.
Мне всегда казалось, что ад невозможно и не нужно описывать. Это, наверное, понимал даже Данте. В его великой поэме описан не ад, а судьба, которую он всей душой желал врагам своей человеческой веры. Смутно припоминаю, что я больше сочувствовал его грешникам, чем жестокой морали поэта. Но сам дантовский ад не произвел на меня никакого впечатления. Бомбежка, какой она ни была страшной, тоже осталась для меня мертвым, бесчувственным воспоминанием.
Прошло целых три бесконечных дня, пока я смог выбраться в город. Просто не у кого было получить увольнение — такой хаос воцарился в нашем маленьком гарнизоне. В город я спустился пешком. По Княжевскому шоссе все еще ползла поредевшая вереница беженцев. Все они показались мне какими-то безликими, настолько глубоко каждый был погружен в себя. И каждый тянул свое добро — на санках, на кроватных сетках — так же бездушно, как обреченный на смерть тянет свои последние дни. Да и я почти не глядел на беженцев, своих забот у меня было более чем достаточно.
От нашего жалкого домика ничего не осталось. Вернее, осталось — какие-то ощерившиеся куски стен. По двору были разбросаны обломки крыши и развороченной мебели. Вокруг — ни души. Но и никаких признаков смерти. Не знаю почему, но в моем оцепеневшем сознании внезапно возникла нелепая мысль: а где бабушкин сундук? Я не нашел ни кусочка от его разноцветной жестяной оковки. О самой бабушке я не решался даже подумать. Как и о матери. В те минуты единственным, кого я мог представить себе мертвым, был мой отец. Никогда не верьте себе, особенно своим чувствам. Откуда я мог знать, что глубже всего я был связан именно с отцом. Три года спустя он скончался от рака желудка. Я рыдал над ним так, как не рыдал больше никогда. Хотя раньше вообще не допускал отца в свою жизнь. Отец раздражал меня, и я делал все, чтобы не быть на него похожим. Временами я просто с трудом его выносил. И только когда его зарыли в грязную глину, понял, что я всего-навсего его сын — не более того. Законы генетики, которые я, не особенно в них веря, так старательно внушал студентам, не могли дать мне на этот вопрос никакого ответа. Ведь я же всегда больше всех любил бабушку!
Тут во дворе показался один из наших соседей. Их дом уцелел, лишь фасад его стал щербатым, как лицо после оспы. Среди окружающего запустения седой хромающий сосед выглядел довольно бодро. Что-то живое мелькнуло в его глазах, когда он меня увидел.
— Не бойся, доктор, — заговорил он. — Ваши живы.
— Все?
— Э, не все, бабушки не стало. Стара была, бедняжка, отмучилась.
До сих пор не знаю, как она погибла и что от нее осталось. Может быть, ничего. Спросить я не посмел, не хватило духу. Так бабушка навсегда ушла из моей жизни. Эта пустота мучает меня до сих пор. И все же наступил наконец день, который заставил меня вспомнить о ней с необычайной силой.
Никогда не думал, что человеческая жизнь так коротка. Не успеешь открыть глаза, как приходится закрывать их навсегда. Несколько воспоминаний, похожих на сон, порой боль, порой счастливый трепет, последний вздох — и конец. Действительно конец? Во всяком случае, конец реального для нас времени, которое мы называем жизнью. И это все. Некогда даже осознать самого себя, а уж тем более подвести итог своим человеческим свершениям.
Иногда меня охватывает легкое, но все более неотвязное уныние, возможно, первый признак надвигающейся старости. Оглядываясь назад, я не вижу ничего, что стоило бы запомнить, — ни подвигов, ни падений. Ничего, кроме однообразного вращения будней, которые, как мельничные жернова, с каждым днем крутятся все быстрей и быстрей. И может быть, все чаще впустую. Занят, тороплюсь, никак не могу — так я обычно отвечаю на телефонные звонки. Чем ты занят, куда спешишь, человек? Как куда, на собрание, разумеется, на симпозиум, на какое-нибудь пустопорожнее заседание ученого совета, чтобы автоматически поднимать руку. Научные журналы, которые я когда-то ожидал с нетерпением хищника, сейчас неделями валяются нетронутые на моем столе. И даже то, что уважение ко мне растет, что день ото дня люди здороваются со мной все почтительнее, начинает казаться мне издевательством.
И все же, что самое важное из того, что случилось со мной за последние тридцать лет? Тут сомнений быть не может конечно, моя женитьба. Нет, не смейтесь, так оно и есть. Знаю — нельзя считать событием неизбежность. Но для человека, прочитавшего более трехсот любовных романов, это все-таки событие. Вследствие его я породил толстоватую и глуповатую дочку, удивительно непохожую на свою мать. Почему непохожую? Бог весть. Известно, что природа любит порой пошутить. Плохие шутки, даже у нее самой они не вызывают улыбку. Но злее всего природа подшутила как раз надо мной. Дело, в том, что я женился на первой женщине, соблаговолившей обратить на меня внимание. Я был о себе гораздо лучшего мнения, но это так. Она и сама, наверное, не ожидала, что я сдамся так легко.
Чем я ей понравился, я тоже не понимаю. Ничего привлекательного во мне не было — худой, изжелта-смуглый, одно плечо выше другого. Как это ни странно, внешне я сейчас гораздо интересней. Некоторые студентки понахальней даже позволяют себе заглядываться на меня, конечно, не совсем бескорыстно. В свое время она тоже была студенткой, а я — ассистентом у моего профессора. Мне кажется, она решила наш случай как математическое уравнение. После чего могла спокойно заявить: «Ну вот что, глупыш, пошли ко мне! Вчера я до часу ночи искала решение этой простой задачки. Ответ у нее только один».
Да, пожалуй, она действовала слишком уж напористо. Сейчас, спустя столько лет, я думаю, что она немножко схитрила. В ее части уравнения было по крайней мере одним иксом больше или одним игреком меньше — где-то в знаменателе. Нельзя сказать, что она была красавицей. Высокая, худощавая, тонкие ноги, невысокая грудь. Но зато пламенные очи, каких не было, вероятно, даже у графини Сан-Северины. Когда мы познакомились, на ней было легкое платье цвета ноготков — пламенно-оранжевое. Оно удивительно шло к ее смуглой коже и черным как смоль волосам. И очень не соответствовало ее позитивному математическому уму. И тем более ее железному характеру, с которым я потом хорошо познакомился. Сейчас — в пятьдесят три года — это стройная женщина с упругой походкой и весом, ни на грамм не отклоняющимся от соответствующего ее возрасту идеала. На вид она кажется лет на двадцать моложе меня и на десять — себя самой. Чтобы не изображать ее совсем уж лишенной недостатков, скажу только, что в последние годы она стала выщипывать пинцетом усики. Но вряд ли это может бросить серьезную тень на ее облик. Многие женщины делают то же самое, только в косметических кабинетах.
Я упоминаю обо всех этих мелочах, потому что они все же имеют отношение к нашему рассказу.
Все началось в самый обычный будничный день. Весна запаздывала, деревья еще стояли голые. Только напротив, в квартальном скверике, на ветках декоративного кустарника появилась еле заметная зеленая дымка. Я стоял у окна и рассеянно смотрел на улицу. Две горлицы разгуливали по железной ограде балкона, унылая кошка пересекла мостовую. И вдруг во мне возникло нечто не поддающейся описанию. Я вернулся в кабинет, обессиленно упал в кресло. Кружилась голова. Через полчаса, когда вернулась жена, я сказал:
— Завтра будет землетрясение.
Она еле заметно вздрогнула. Разумеется же, она была в курсе всех бабушкиных историй. Ничего не ответив, она вышла из кабинета. Но быстро вернулась — через две-три минуты.
— И когда точно?
— Что? — спросил я.
— Землетрясение, — ответила она раздраженно. — Не притворяйся, что ты уже ничего не помнишь. Я, как вошла, сразу заметила — что-то случилось.
— Вечером, — ответил я. — Или ночью, точно не знаю.
— И сильное? — неумолимо продолжала жена.
— Довольно сильное!.. Да, наверное, сильное. Я видел, как какое-то здание рухнуло у меня на глазах, словно его ударили по крыше огромным молотом. А потом над ним поднялась туча пыли.
— Что значит — видел? Глазами? Вот так, как видишь меня?
— Нет, нет, — ответил я энергично. — Я, конечно, ничего не видел. Но знаю, что это так. Уверен.
Она глядела на меня настойчиво и проницательно, просто некуда было скрыться от этого взгляда.
— Ну и что ты думаешь теперь делать?
Помню, что этот вопрос меня страшно удивил. До этого я думал только о том, что произошло со мной. Что это? Неужели такое может быть на самом деле?
— Что тут поделаешь? Землетрясение не остановишь.
— Твоя бабушка все-таки кое-что сделала, хотя бы ради собственного спасения.
— И что же мне, по-твоему, делать?
— Как что? — воскликнула она. — Все!.. Все, что в твоих силах. Поднять тревогу, предупредить людей. Эвакуировать город, если нужно.
Все, что она сказала, было правильным и логичным. Но осознал я это гораздо позже. А тогда я только растерянно глядел на нее, словно не верил своим ушам.
— Ты с ума сошла! Кто мне поверит? Да меня в лучшем случае просто высмеют, а то и прямо отправят в психиатричку.
— Ну и что?
Голос ее звучал вполне спокойно, но я внутренне содрогнулся.
— Как что? Зачем делать то, в чем явно никакого смысла?
— Есть смысл! — сказала она. — Конечно же, есть! Тут важнее всего убедить людей. Но даже если это тебе не удастся, ты по крайней мере выполнишь свой долг.
Меня охватила полная беспомощность. И отчаяние. Я ясно сознавал, что никогда не сделаю этого, что бы ни случилось. Почему, до сих пор не знаю. Жена как будто поняла это, взгляд ее смягчился.
— В чем-то ты по-своему прав. Но давай рассуждать логично. То, что ты мне сказал, действительно выглядит невероятным. Чтобы не сказать глупым. Я вообще не поверила бы тебе, если б не знала историю твоей бабушки. Ведь ее-то предчувствие сбылось. Почему? Не знаю. Но если мы чего-нибудь не знаем, то вовсе не значит, что этого вообще не существует. Сейчас меня беспокоит одна-единственная мысль — не только сейчас, всегда! Ответь в последний раз, только откровенно! Про бабушку ты правду рассказывал? Или все это — одно твое воображение?
— Как так воображение?
— Так! Воображение, вымысел. Люди любят верить в чудеса, но, поскольку чудес на свете не бывает, они их попросту выдумывают.
Ум ее, как всегда, работал безупречно, словно электронная машина. Но вместо того, чтобы образумиться, я только еще больше разъярился.
— Конечно правда! — не в силах сдержаться, закричал я. — Как я мог такое придумать? Что угодно, только не это. В конце концов есть же у меня совесть ученого.
— Нет у тебя никакой совести! И ты просто-напросто врешь. Или сейчас, или тогда. Иначе чем объяснить твое идиотское поведение?
— Но что ж тут удивительного! — В жизни я еще так не кричал. — И что ты скачешь на одном месте, как лягушка в банке. Говорят тебе — бессмысленно! Совершенно бессмысленно!
— Как это бессмысленно? — Она тоже повысила голос. — Но представь себе, что землетрясение и в самом деле случится. Как в Мексике или Лиссабоне. Неужели у тебя хватит духу взять все это на свою совесть?
— Ничего я не возьму на свою совесть! — Я был в полном отчаянье. — Ничего! Потому что я знаю, я уверен — как бы сейчас ни поступил, никто меня не поймет и не послушает. Вообще все это выше моих сил и моей власти.
Наконец-то она меня поняла. Наконец. Лицо ее окончательно погасло. Сникнув, она просидела неподвижно минут пять, а может, и полчаса. Я уже говорил, что для измерения времени нет никаких объективных критериев. Потом лицо ее понемногу прояснилось.
— И все же какой-то смысл в этом есть! Ладно, можно пожертвовать людьми. Может, для их же пользы. Но сходи хотя бы в сейсмический центр. Или, скажем, в Академию. У тебя там столько друзей… Расскажи им откровенно-обо всем, что мы с тобой знаем. Просто чтобы остался документ. Каждую гипотезу нужно доказать или опровергнуть. Неужели ты не понимаешь, что у тебя в любом случае должны быть свидетели?
Я горько вздохнул. Свидетели, какие свидетели? А если действительно погибнут тысячи, десятки тысяч людей? Тогда я сразу же из безвинного превращусь в обвиняемого. Вместе с еще несколькими людьми, у которых силы и власти ровно столько же, сколько у меня. Как и у большинства мыслящих горемык в этом мире.
— Ладно, — ответил я. — Это уже кое-что… Я подумаю…
Я провел кошмарную ночь. По законам логики жена была, конечно же, права. Она всегда была права. Ее беспощадный ум не признавал ни лжи, ни компромиссов. Ее истины были суровы, прямы и жестоки. Не истины, а волчьи капканы. Железные зубья впивались в живую плоть, не оставляя надежды на избавление.
Конечно, каждый может подумать: но если жена права, почему бы ее не послушаться? Человек, претендующий на звание ученого и умеющий логически мыслить, должен был бы без возражений принимать любую истину. И все же на этот раз я не мог с ней согласиться, все во мне сопротивлялось. Чувства, убеждения? Нет, все!
Дело в том, что она не была права. То есть для себя, может, и права, но не для меня. Я говорю это не из любви к каламбурам, а потому, что так оно и есть. Бессмысленно и глупо требовать от человека то, чего он не может сделать. Словно в нем таится какая-то чуждая сила, которая тащит его назад, делает беспомощнее безруких и безногих.
Понимаю, что выражаюсь не слишком ясно. Особенно для неискушенного, непосредственного ума. Вы не замечали, как часто люди бывают непоследовательны? И очень редко говорят то, что думают. А порой совершают неожиданные, я бы сказал, безумные поступки. Нет ничего труднее, чем быть последовательным. Но что значит — быть последовательным? Следовать за чем, за кем? За самим собой? В лучшем случае — за той частью себя, которая зовется разумом или сознанием. Не может человек до конца познать самого себя. Это означало бы постичь все истины мира. А за нашу короткую жизнь это невозможно. Гораздо более невозможно, чем взлететь птицей в небеса. Что, наверное, когда-нибудь и случится, потому что такое в границах человеческих возможностей. Но каким образом познать самого себя?
Несомненно, человек — самое сложное произведение природы. У него может быть хоть сотня лиц, но два из них всегда будут доминировать над остальными. Человек — это то, что он есть, и то, чем он был на протяжении миллионов лет. Но разве каждый может еще раз пройти этот бесконечный путь, чтобы полностью осознать себя!
Много лет назад жил у меня маленький общипанный попугайчик. И кошка по кличке Мери, невероятно милое и воспитанное существо. Она умела пользоваться уборной, как человек, и не прикасалась ни к какой еде, если та не лежала у нее в мисочке. Я кормил ее только хорошо проваренным мясом и рыбой, так что Мери даже не ведала вкуса крови.
У нее было любимое местечко — в одном из кресел. Оттуда ей лучше всего был виден попугай. Иногда она часами смотрела на него, не мигая, с каким-то совсем не кошачьим умилением, даже с нежностью. Жену эта дружба чрезвычайно радовала.
— Видишь, как они любят друг друга, — говорила она. — Свыклись, словно братик с сестричкой.
Я не отвечал. Я знал животных гораздо лучше, чем людей, и знал, что рано или поздно кошка съест попугая. Так оно и случилось. Представляю себе, как наша Мери была поражена тем, что натворила. Поражена и потрясена. Я ничего не сказал кошке, даже не побил. Какой прок? Никакого, разумеется. Можно ли идти против природы? Природа сильнее и разумнее человека. То есть идти против нее можно, но из этого ничего не выйдет. Иногда ее можно перехитрить. Или, придя к разумному с ней соглашению, совершить нечто полезное. Но победить ее нельзя.
Конечно, это весьма грубый пример. Обычно дело обстоит гораздо сложнее. Так, например, я считаю, что люблю свою жену. Думать так у меня есть все основания. Это доказано всей моей жизнью. И все же я не вполне уверен в том, что где-то в самой глубине души не испытываю к ней ненависти. Почему бы и нет? Ведь она имеет надо мной власть, какой нет ни у одного другого человека на свете. Она насилует мои взгляды, мои чувства. Определяет мое поведение, как, например, в этом последнем случае. Определяет, правда, очень осторожно, но постоянно. А человек может снести все, кроме насилия.
Нет, не хочу думать так о жене! И нельзя. Пусть ее образ останется незамутненным в моей душе. И все-таки я знаю, что как человек я гораздо лучше, гораздо тоньше жены. Я стараюсь не критиковать ее даже мысленно, не насилую ее взглядов, не думаю о ее слабостях, не пытаюсь их анализировать. Я хочу, чтобы она для меня всегда оставалась такой же, какой была в первые дни. Только вряд ли это возможно… Вряд ли…
В ту ночь я больше всего думал о ней. О ней и о моем проклятом землетрясении. Мог ли я скрыть от нее такое? Нет, конечно. Подобная мысль мне и в голову не могла прийти. А она скрывает от меня многое. Не хочу сказать, обманывает — просто молчит обо всем, что может меня встревожить, вызвать неприятные мысли и чувства. Она щадит меня, старается помочь, избавить от всего, что могло бы помешать моей научной работе. Возможно, я сам виноват в этом, вернее, моя мягкотелость. Так я иногда пытаюсь ее оправдать. Но не слишком удачно — все внутри меня сопротивляется этому.
Что же касается землетрясения, то я ни на минуту не сомневался, что оно произойдет. Странная внутренняя убежденность, которую я ничем не мог себе объяснить. И еще — глубокая уверенность в том, что я лично от него не пострадаю. Так же как бабушка в свое время знала, что она может пострадать. Теперь я уже не сомневался, что унаследовал от нее эту невероятную способность. Но в ту ночь меня интересовало иное. Мне важно было разрешить другую проблему. Не ради жены и не ради самой проблемы. Просто мне хотелось найти объяснение своему поведению.
Бабушка знала о землетрясении. Ощутила его, предчувствовала, видела — словно древняя пророчица. Но почему она не предупредила остальных? Отцу, правда, сказала, но я был убежден, что только ради себя, чтобы он помог ей, спас. Почему она ни слова не сказала тем несчастным женщинам, пораженным неизлечимыми болезнями? Не знаю. Честное слово, не знаю. Впрочем, может, она и предупредила их в последний момент, и те сбежали, даже не оглянувшись на спасительницу.
Одного меня она предупредила прямо и откровенно. Одного меня выделила из общей безликой массы. Наверное, потому, что привыкла воспринимать меня как часть себя самой, своей сущности, своего бытия. Или как свое будущее. Уснул я лишь на рассвете, но, похоже, мне удалось кое до чего докопаться. По крайней мере я, как мне кажется, уловил частицу бабушкиной истины.
Это довольно трудно объяснить, но мне кажется, что она верила в непреложный порядок бытия. На первый взгляд это звучит весьма претенциозно, хотя, в сущности, все очень просто. Каждый носит в себе нечто, напоминающее инстинкт у животных, и не сознает его сути. Бабушка была молодой, полной жизни, счастливой женщиной. Потом у нее убили мужа. Она осталась одна. Ничто не может нарушить естественного хода жизни.
Есть что-то очень мудрое в этой бессознательной философии простых людей. Они не различают судьбу общую и судьбу личную. И никогда не ждут милостей от жизни. Все, что ожидаешь извне, нужно заслужить. И создать самому. Никакой бог не вспашет тебе поля, не вытащит из могилы. А это значит, что люди по-настоящему не верят в этого бога, хотя время от времени и обращают к нему свои беспомощные молитвы. Книга жизни написана раз и навсегда, и ничто не может изменить того, что в ней начертано.
Там, в этой книге, было записано и бабушкино землетрясение. Легкая конвульсия, последнее содрогание — и бабушка смирилась. Хотя и была такой непримиримой, такой сильной во всех жизненных испытаниях.
Перед тем как уснуть, я наконец принял решение. Не дожидаясь вопросов, я сам скажу жене:
— Оставь меня, пожалуйста, в покое. Ничего из того, что ты от меня требуешь, я делать не буду. Не могу, и все. Неужели ты не понимаешь, как это для меня унизительно?
Наутро я проснулся лишь в девять часов. Жена ушла на работу, не разбудив меня — в первый раз за всю нашу совместную жизнь. Но завтрак, как всегда, ждал меня в кухне на столике — чашка холодного молока и немного колбасы. Я ни к чему не притронулся — единственный способ хоть как-то отомстить жене. Я больше не ждал от нее ни советов, ни доброты, ни тем более сочувствия, которое всегда меня обижало. Я только хотел, чтобы она меня поняла, — ничего больше.
Чтобы отвлечься, я посмотрел журналы, дожидавшиеся меня на письменном столе. Мои журналы по химии жизни, к которым я вот уже две недели не притрагивался. Как всегда — последние новости со всего мира. Факты, несколько десятилетий назад казавшиеся невероятными и непостижимыми. Я работал до самого обеда, но все это время разум сопротивлялся, душа была пуста. Вновь и вновь мной овладевала тревожная, невыносимая мысль — то ли это, что я ищу? И не ошибся ли я все-таки дорогой, чего в свое время так опасалась бабушка? Сейчас мне кажется, что я по крайней мере понял главное — никогда, пока существует мир, не будет получена искусственная жизнь в колбах и пробирках. Жизнь создается и исчезает лишь внутри вечного бытия. И не может иметь другого возраста, кроме бесконечности. Ее рождение и смерть — то же, что рождение и смерть любой вселенной. Но в то утро в голове у меня все смешалось, ум кипел, не в силах прийти хоть к какому-нибудь выводу. Я понимал, конечно, что жизнь — это до какой-то степени и химия тоже. Но до какой? До той, где кончается также и физика? Это уже представлялось мне совершенно абсурдным.
Как всегда, жена вернулась домой около пяти. Лицо ее казалось восковым, до того оно было холодно и бесчувственно. Не сказав ни слова, она ушла на кухню и провозилась там до вечера. По отдельным доносившимся до меня звукам я понял, что она что-то готовит. Делала она это по рецептам поваренных книг, довольно посредственно, без капли вкуса и воображения. Обедал я обычно один, но ужинали мы всегда вместе.
Около восьми она показалась на пороге моего кабинета. Лицо ее, хотя и разрумянилось у плиты, оставалось все таким же бесчувственным.
— Ужинать хочешь? — спросила она.
— Нет! — ответил я.
— Почему?
— Почему! Не вижу смысла.
Она прекрасно меня поняла. В ее холодных глазах что-то дрогнуло.
— Думаешь, мы погибнем?
— Не думаю, — ответил я. — Но война есть война. Никто не ходит в атаку с набитым брюхом.
Секунду поколебавшись, она вышла. Походка ее была довольно унылой, я бы даже сказал, беспомощной. Это меня в какой-то степени удовлетворило — значит не такая уж она каменная.